Czytaj książkę: «Посвящается тем, кто еще ищет»
Посвящается всем, кто ещё ищет
Глава 1. Пепел на ветру
Мир кончился не взрывом, а шёпотом.
Это Салли знала точно, потому что была одной из тех немногих, кто слышал именно шёпот — не грохот, не рёв сирен, не предсмертный крик бетона и стали, — а тихий, почти ласковый шёпот ветра, который нёс в себе странную, металлическую горечь, как будто земля выдохнула последний раз и решила больше не дышать.
Это было семь лет назад.
Или восемь. Салли перестала считать дни, когда поняла, что счёт не имеет значения. Время после Катастрофы измерялось не годами и не месяцами, а сезонами дождей и сезонами пыли, — а они, эти сезоны, переплетались и путались, как волосы спящего человека, и порой невозможно было понять, где кончается один и начинается другой.
Сейчас был сезон пыли.
Салли сидела на корточках у ручья — одного из тех жалких, тоненьких, полупрозрачных ручейков, которые ещё пробивались сквозь иссушённую землю бывшей Аризоны, — и смотрела, как вода несёт в себе мелкие частицы красной глины, похожие на растворённую кровь. Ручей был узкий, как ладонь, и мелкий, как обманка, но он был. Он жил. И это значило, что где-то наверху, в горах, ещё есть снег, или подземные источники ещё не отравлены, или просто земля отказывается умирать до конца, вопреки всему, что на неё обрушили.
Вокруг ручья рос лес.
Нет, это слово — «лес» — слишком щедрое для того, что Салли видела перед собой. Скорее это было ощущение леса, намёк на лес, воспоминание леса о самом себе. Деревья стояли редко, искривлённые, с корой, покрытой странным белым налётом, — то ли лишайником, то ли чем-то, чему ещё не придумали названия, — и их ветви были похожи на руки людей, которые тянутся к чему-то, чего больше нет. Земля между деревьями была покрыта сухой, хрустящей под ногами травой, и мхом — неожиданно ярко-зелёным, почти неоновым, словно природа решила компенсировать общую бледность мира этой одной, неуместной, дерзкой зеленью.
Салли любила этот мох. Она никому бы в этом не призналась, потому что признаться некому было, но она любила его с такой силой, с какой любят только то, что может исчезнуть в любой момент. Мох рос на камнях, на упавших стволах, на костях — да, на костях, — и превращал мёртвое в живое с той спокойной, безразличной силой, с какой только природа и умеет это делать.
Салли была худой, загорелой до цвета старой кожи, с короткими — стриженными ножом — волосами цвета пыли и глазами, которые когда-то были серыми, а теперь стали серебристыми, как ручейная вода, как налёт на коре, как небо в те редкие дни, когда облака наконец пропускали сквозь себя что-то, похожее на свет. Ей было двадцать шесть, или двадцать семь, или тридцать — кто знает, — и она была одна.
Одиночество — штука, к которой невозможно привыкнуть, но которую можно облечь в форму, как воду — в форму кувшина. Салли облекла своё одиночество в форму рутины: утром она проверяла капканы, днём — собирала коренья и ягоды (те немногие, что ещё росли и не были ядовиты), вечером — разводила огонь в яме, выложенной камнями, и грела руки, и смотрела на звёзды, которые после Катастрофы стали ярче, ближе, наглее, словно небо опустилось на полметра, чтобы лучше рассмотреть, что осталось от людей.
Она не знала, что где-то к юго-востоку от её леса, в трёх днях пути по разрушенному шоссе, которое когда-то было Interstate 17, полуразбитый фургон с покрашенным белой краской лобовым стеклом — для защиты от солнца, не для маскировки, маскировка от солнца не спасает — катился по земле со скоростью тридцать миль в час, и в этом фургоне сидел человек по имени Джей.
Глава 2. Фургон и те, кто в нём
Фургон назывался «Берта».
Нет, его никто официально так не называл. Просто однажды Марло — механик, проводник, штурман и по совместительству единственный человек в группе, который умел отличить карбюратор от генератора, — посмотрел на радиаторную решётку, погнутую и перевязанную проволокой, и сказал: «Похоже на Берту. У моей тёти была такая же морда». С тех пор фургон стал Беротй, и ничего с этим нельзя было поделать.
Берта была грузовым «Фордом» выпуска — ну, выпуска того года, который никто уже не помнил, потому что календари сгорели вместе с цивилизацией. Кузов был обшит листами жести, прикрученными к раме болтами, которые Марло менял каждые две недели, потому что дороги после Катастрофы были не дороги, а подозрение на дороги — намёки, тени, воспоминания. Трясло так, что зубы стучали, а мысли — путались.
В кузове, на матрасах, набитых сухой травой (не той дерзко-зелёной, а обычной, желтоватой, безопасной), сидели и лежали шестеро:
Джей — за рулём, потому что всегда за рулём, потому что если не он, то кто. Тридцать два года, широкие плечи, узкие запястья, короткая стрижка, шрам на левой скуле — от осколка стекла, не от когтей и не от пули, хотя и то, и другое бывало. Глаза карие, тёмные, внимательные, с тем выражением, которое бывает у людей, привыкших смотреть вперёд, но не привыкших ждать, что впереди будет хорошо. Джей был лидером не потому, что хотел им быть, а потому что все остальные хотели, чтобы он им был, а Джей был человеком, который не умеет отказывать, когда от него что-то действительно нужно.
Марло — рядом с Джеем, на пассажирском сиденье, с картой на коленях. Карта была бумажная, потёртая на сгибах, залитая кофе — да, кофе ещё был, если знать, где искать, — и Марло знал, где искать. Марло был маленький, жилистый, темнокожий, с тихим голосом и ловкими руками, которые могли починить всё, что угодно, кроме, кажется, собственной тоски, которая сидела в нём, как вбитый гвоздь, и которую он носил с таким достоинством, что никто не решался спросить, откуда она.
Рут — в кузове, спиной к борту, с винтовкой на коленях. Рут было пятьдесят три, или она так говорила, и она была единственной, кто помнил, каким был мир до. Она помнила супермаркеты, и горячую воду, и запах свежего хлеба, и звук телевизора в соседней квартире, и все эти воспоминания носила в себе, как носят тяжёлый чемодан, — не потому что нужен, а потому что выбросить жалко. Рут была худая, жилистая, с длинными седыми косами, которые она заплетала каждое утро с точностью и аккуратностью, достойными лучшего применения.
Двойняшки Том и Тил — шестнадцать лет, или около того, рыжие, веснушчатые, неразлучные. Том был на две минуты старше и считал это своим главным достижением. Тил был на два сантиметра выше и считал это своим. Они были полезны, потому что могли забраться куда угодно, пролезть в любую щель, найти то, что пропустили взрослые, и потому что смеялись — легко, громко, не к месту, — а смех в этом мире был валютой более редкой, чем чистая вода.
И Ки — молчаливая, маленькая, с глазами цвета мокрого асфальта, которая сидела в углу кузова и рисовала углём на обрезках картона. Ки рисовала всё: деревья, облака, лица, тени, — и её рисунки были лучше, чем им следовало быть, потому что в мире, где не осталось ничего красивого, рисовать красиво — это либо акт веры, либо акт неповиновения, и Ки, кажется, не знала разницы.
Семь человек, если считать Берту, а Берту следовало считать, потому что без Берты все семеро были просто пешеходами в мире, который не предназначен для пешеходов.
Они ехали на север — по разбитому шоссе, мимо остовов машин, ржавых, как старые раны, мимо заправочных станций с сорванными крышами, мимо городов, которые стали призраками — не потому что в них не было людей (люди были, в некоторых), а потому что в них не было жизни, а без жизни город — это просто набор стен, и стены не делают город, так же как кости не делают человека.
Darmowy fragment się skończył.