Czytaj książkę: «Сихиртя»
Глава 1. Ненэй вада
Из полевого дневника М. В. Лыковой. Ямало-Ненецкий автономный округ, Тазовский район. 14 сентября.
Я записываю это на бумаге, и в том, что на бумаге, уже есть нарушение. Но об этом позже.
Сначала по порядку.
Нас выбросили с вертолёта в одиннадцать утра четырнадцатого сентября, в сорока километрах от ближайшего посёлка, и вертолёт ушёл обратно, и стало тихо так, как в городе не бывает никогда.
Я десять лет в поле. Я работала в Карелии, в Коми, два сезона на Таймыре. Я знаю, что первые полчаса после того, как уходит транспорт, самые неприятные: пока ты не начал работать, тундра просто лежит вокруг и смотрит.
— Красота-то какая, — сказал Костя.
Он стоял рядом с грудой наших ящиков, в новой оранжевой куртке, и снимал панораму на телефон.
Костя — техник экспедиции, двадцать восемь лет, шесть выездов, отличный специалист по звуку. Он отвечает за аппаратуру, за генератор, за снегоход и за то, чтобы наши записи не погибли. У него золотые руки и совершенно городская голова, и в этом нет ничего плохого: у меня она тоже городская.
Была.
Стойбище стояло в двух километрах, у ручья: три чума, загон, нарты, собаки.
Мы дошли за сорок минут, волоча часть груза, и собаки учуяли нас задолго — я слышала лай, когда мы ещё не видели чумов.
Нас встретили.
Из крайнего чума вышел пожилой мужчина в малице, невысокий, широкий, с лицом, выдубленным до тёмного. За ним женщина лет двадцати пяти в ягушке. Потом двое детей.
Мужчина остановился в десяти шагах и стал смотреть.
Я знаю, как это работает, и у меня был готовый сценарий: подойти, представиться, объяснить цель, предъявить письмо из института и разрешение окружной администрации. Так я делала шесть раз.
Я подошла и сказала:
— Здравствуйте. Меня зовут Марина Викторовна, я из института языкознания. Мы приехали работать с ненецким языком, у нас есть разрешение и письмо, я могу показать. Вы Нядма Хатанзеев?
Он молчал.
Я ждала. Пауза затягивалась, и Костя у меня за спиной переступил с ноги на ногу.
Потом старик сказал — не мне, а куда-то в сторону, вполголоса:
— Вадами таня.
Женщина в ягушке ответила:
— Вадет.
И только после этого он повернулся ко мне и сказал по-русски:
— Хатанзеев. Чаю будете.
Я записала эту сцену в тот же вечер, потому что она меня зацепила профессионально.
Вадами таня — буквально «моё слово есть», «у меня есть слово». Вадет — повелительное от «говорить»: «говори».
Я знала эту формулу по литературе. У ненцев она описана: прежде чем начать речь, человек заявляет, что у него есть слово, и ждёт разрешения.
Чего я не знала — что она живая.
В литературе такие вещи обычно помечены как «устаревшее» или «в старшем поколении, в торжественных ситуациях». А он произнёс её буднично, посреди двора, перед тем как сказать чужому человеку четыре слова про чай.
Я тогда обрадовалась. Я подумала: материал будет богатый.
Чум внутри оказался больше, чем кажется снаружи.
Я бывала в чумах, но каждый раз удивляюсь заново: снаружи это конус из шестов, обтянутый нюками, а внутри — комната метров двадцати, тёплая, тёмная, с печкой посередине и с полосой света из дымового отверстия.
Пол застелен досками и шкурами. Вдоль стен спальные места.
Прямо от печки к задней стенке идёт шест. Он стоит отдельно от других, и возле него — место, где лежат вещи, которых никто не трогает.
Это симзы, священный шест. Я знала и про него.
Женщину звали Ната, она невестка Нядмы. Она налила нам чаю в эмалированные кружки и села напротив.
Мы молчали.
Я выждала, сколько положено по этикету, — я читала про это тоже: гость не начинает с дела, сначала чай, — и когда выпила половину, спросила:
— Нядма Хатанзеев, можно я объясню, зачем мы приехали?
Он посмотрел на меня.
Потом перевёл глаза на мою кружку.
Я не поняла. Я повторила вопрос, уже тревожась, не обидела ли чем. Старик отвернулся и стал смотреть в огонь, и мне стало ясно, что разговор не состоялся, и что я чего-то не сделала.
Ната сказала тихо:
— Чашку.
— Что?
— Допей и переверни.
Я допила и перевернула кружку вверх дном.
Нядма повернулся ко мне и сказал:
— Говори.
Я объяснила.
Я говорила минут десять, стараясь без академизма: что язык уходит, что носителей тундрового диалекта осталось мало, что молодёжь переходит на русский, что через два поколения от говора останутся словари, и словари будут плохие, потому что их составляли по городским информантам.
Что наша задача — записать живую речь, пока она есть. Разговоры, рассказы, названия вещей и работ. Что потом это ляжет в архив и в корпус, и по этим записям дети и внуки смогут узнать, как говорили их деды.
Я верю в то, что говорю. Я делаю это десять лет и считаю это важным.
Старик слушал, не перебивая.
Когда я закончила, он спросил:
— Записывать будешь?
— Да. На диктофон, а потом расшифровывать. Если вы разрешите.
— А если не разрешу?
— Тогда не буду, — сказала я. — Без согласия мы не пишем, это правило.
Он кивнул.
— Правило — это хорошо, — сказал Нядма. — Пиши. Только я тебе скажу, чего писать не надо.
— Хорошо.
— Я скажу — а ты запомни, — сказал он. — Запомнить можно. Записывать не надо.
Он сказал фразу, которую я потом перечитывала в дневнике раз двести.
Запомнить можно. Записывать не надо.
В ту минуту я услышала в ней обычное: старик стесняется сакрального, не хочет, чтобы тайное ушло чужим. Это нормально, с этим работают, через это проходят в любой экспедиции.
Я сказала:
— Конечно. Всё, что вы скажете не записывать, не попадёт в архив.
И соврала.
Не со зла и даже не нарочно — я соврала профессионально. Потому что знала, как это бывает: сначала информант запрещает, потом привыкает, потом сам приносит тебе то, что запрещал. Главное — не давить и ждать.
Я приехала на шесть недель. У меня было время ждать.
Вечером мы поставили свою палатку в ста метрах от стойбища, и Костя налаживал аппаратуру, а я разбирала записи первого дня.
Записей было немного: бытовые фразы, пара названий, ничего ценного.
Одно я выписала отдельно, в рамке.
Я спросила Нату, как по-ненецки называется ненецкий язык.
Она сказала:
— Ненэй вада.
Я переспросила по слогам и записала транскрипцию. Потом уточнила перевод, потому что знала его приблизительно.
— Это значит «настоящее слово», — сказала Ната. — Или настоящая речь. Как правильно по-русски, я не знаю.
Настоящее слово.
Я сидела в палатке, при фонаре, и смотрела на эту строчку в полевом дневнике, и мне было хорошо, как бывает в первый день удачной экспедиции, когда материал сам идёт в руки.
Язык, который называет себя настоящим словом.
Знала бы я тогда, насколько это буквально.
Ночью Костя разбудил меня и сказал:
— Марин. Там у них кто-то ходит.
Я вылезла.
Было темно, холодно, градуса три, и над тундрой стояла полная луна, и при луне всё видно далеко.
У стойбища никого не было.
Собаки не лаяли. Вообще. Четыре собаки, которые днём облаивали каждую нашу тень, лежали у чумов и молчали.
А метрах в двухстах, за ручьём, по склону шло что-то низкое.
Я видела его секунды три: тёмный силуэт, ниже человека, двигался ровно, не торопясь, вдоль склона, и шёл он не как зверь — зверь идёт волнообразно, а это шло плавно, как едет что-то на колёсах.
Потом оно ушло за перегиб.
— Волк? — сказал Костя.
Я не ответила.
Утром я спросила Нядму, ходят ли тут волки.
Старик пил чай. Он поставил кружку, посмотрел на меня и сказал:
— Ты это слово при мне больше не говори.
Глава 2. Линия
15 сентября.
Про слово «волк» я получила объяснение не от Нядмы, а от Наты, и не сразу, а через два дня, и объяснение оказалось лингвистическим.
Привожу, как записала.
В ненецком волка называют иносказательно. «Гуляющий на улице». «Длиннохвостый». Иногда нылека — это слово вообще-то значит «злой дух», и им пользуются как заменой. А иногда просто переходят на русское «волк», потому что чужое слово не считается.
С медведем то же самое. «Лесной дедушка», «лесной хозяин», «чёрненький». Белый медведь — «беленький».
Я слышала про такие табу и раньше, у разных народов, и всегда воспринимала их как явление языка: эвфемизм, замена, смещение. Так же, как русские не говорят «умер», а говорят «ушёл».
— Нельзя называть, — сказала Ната. — Он услышит.
— Кто?
— Тот, кого зовёшь.
Я записала это с пометкой: табуированная лексика, мотивировка — боязнь привлечь названное. Нормальная формулировка для статьи.
Второй день ушёл на быт.
Я его описываю, потому что без быта не будет понятно, как там всё устроено и почему человек нарушает правила, даже когда их знает.
Чум. Жилое пространство круглое, и в нём есть невидимая геометрия, которую надо знать телом.
От печки к задней стене идёт симзы — священный шест. От него к выходу, по правую сторону, тянется линия, которую женщина пересекать не должна. То есть ходить вдоль одной стороны можно, вдоль другой нельзя, и перейти с места на место надо, обогнув очаг с нужной стороны.
Я узнала об этом, когда прошла неправильно.
Ната не сказала ни слова. Она просто встала, взяла меня за рукав и провела назад, тем же путём, и потом вывела заново, правильно, и отпустила.
Такое запоминается лучше любой инструкции.
Что ещё нельзя женщине. Перешагивать через вещи, особенно через оленью упряжь, мужские и детские вещи, через хорей. Нельзя трогать священную нарту. Женские вещи возят отдельно.
Я спросила, не обидно ли ей это. Ната удивилась.
— А что обидного? — сказала она. — Мужчина тоже через моё не ходит.
Про чай и разговор.
Правило с перевёрнутой чашкой оказалось целой системой.
Чашку переворачивают, когда напились. Пока не перевернул — тебе наливают. Количество выпитых чашек означает настроение: две-три — значит, гостю плохо, значит, что-то не так. Девять-десять — всё хорошо.
Я в первый вечер выпила полторы.
Нядма потом спросил у Кости, не обиделись ли мы на что-нибудь.
Теперь я пью по восемь, и меня от этого чая трясёт, и я считаю это рабочими издержками.
Про благодарность.
Я сказала Нате «спасибо» за еду.
Она посмотрела так, что я поняла: опять.
Вечером я выяснила у Нядмы. Он объяснил без обиды, обстоятельно:
— Спасибо — это слово. На слово хлеба не купишь.
— А как надо?
— А надо отдать, — сказал он. — Не сразу. Потом. Когда у тебя будет, а у меня не будет.
Я записала: благодарность вербальная не принята; реципрокность отложенная.
И ниже, уже не по-научному: «Слово тут не считается платой. Слово тут — это долг, который взял».
В тот же день я впервые наткнулась на отказ.
Мы работали со списком: я показываю предмет или называю по-русски, информант даёт ненецкое слово, я записываю транскрипцию, потом прошу произнести отдельно, в микрофон, медленно.
Это рутина. За день делаешь двести-триста единиц.
Мы дошли до раздела «природные объекты». Сопка, ручей, озеро, болото, овраг.
Я спросила:
— А вон та сопка, за ручьём, как называется?
Нядма посмотрел туда, куда я показала.
И сказал:
— У неё нет названия.
— Совсем? А как вы её между собой называете?
— Никак.
Я сделала то, что делает любой полевик: зашла с другой стороны.
— А если надо объяснить, куда пошёл? Вот вы говорите сыну: я пойду туда. Как вы скажете?
Старик ответил не сразу.
— Скажу: за ручей, — сказал он. — Он поймёт.
Он смотрел не на меня.
Сопка была обычная: невысокий холм, метров двадцать, поросший ягелем, с сырым распадком сбоку. Единственное, что в ней было примечательного, — из склона торчала какая-то кость.
Я видела её с нашей палатки в бинокль: что-то длинное, изогнутое, серо-жёлтое, торчащее из мерзлоты метра на полтора.
Потом я узнала, что это такое, но это было потом.
Вечером Костя сказал:
— Слушай, а чего они на ту горку не ходят?
— В смысле?
— Да я смотрю: они по всей округе ходят, и за ручей ходят, и за ручьём дальше. А эту горку обходят. По дуге. Я два дня смотрю.
Он пожал плечами.
— Может, болото там.
— Может, — сказала я.
Фрагмент расшифровки. Запись 15.09, 19:42. Информант: Хатанзеев Н. Х., 1957 г. р. Записано с согласия.
М. Л.: Скажите, пожалуйста, как будет «туман»?
Н. Х.: Нэхэ.
М. Л.: Ещё раз, в микрофон, медленно.
Н. Х.: Нэ-хэ.
М. Л.: Спасибо. А густой туман? Есть отдельное слово?
Н. Х.: Есть.
М. Л.: Какое?
[пауза 11 секунд]
Н. Х.: Нет.
М. Л.: Вы сказали, есть.
Н. Х.: Есть. Говорить не буду.
М. Л.: Можно спросить почему?
Н. Х.: Нельзя.
М. Л.: Спросить нельзя или сказать нельзя?
[пауза 6 секунд]
Н. Х.: Ты хорошая. Ты не понимаешь, а хорошая. Выключи.
[конец записи]
Я выключила.
И в тот же вечер записала в дневник список: слова, которые он не произносит.
На пятнадцатое сентября их было четыре.
Волк (прямое название).
Густой туман.
Название сопки за ручьём.
Как называется то, что в ней.
Четвёртого пункта он мне не говорил. Я его вывела сама — из того, как он посмотрел на сопку, когда я спросила.
Это, кстати, и есть профессиональная деформация: лингвист не может оставить пустую клетку в таблице. Если в парадигме не хватает формы, он будет её искать, пока не найдёт, потому что пустых клеток в языке не бывает.
Darmowy fragment się skończył.