Czytaj książkę: «По месту боли»
Глава 1. Наследство
Я приехал в Нижнюю Кевролу двенадцатого сентября, через девять дней после похорон, на которые не успел.
Не успел — слово неточное. Я не поехал.
Мне позвонили третьего, в четверг, в середине рабочего дня: женский голос из районной администрации сообщил, что Белозёрова Анна Степановна, тысяча девятьсот сорок второго года рождения, скончалась, что я указан в завещании и что хоронить будут в субботу.
В субботу у меня был показ коллекции в Петербурге, который я готовил четыре месяца.
Я сказал, что приехать не смогу, и попросил, чтобы похоронили по-людски, и перевёл деньги. Женщина сказала «хорошо» таким голосом, что я понял: она меня запомнила.
Анну Степановну я видел дважды в жизни.
Первый раз мне было шесть. Мы с матерью ездили к ней летом — я помню реку, помню, что меня кормили творогом со сметаной, и помню тёмную комнату, где пахло травой и чем-то кислым.
Второй раз — на похоронах матери, в две тысячи четырнадцатом. Она приехала одна, в чёрном платке, постояла в стороне, положила на гроб что-то завёрнутое в полотенце и уехала в тот же день.
Мы не разговаривали. Она была двоюродной сестрой моей бабки по матери, то есть мне никто.
И тем не менее дом она оставила мне.
Дорога заняла сутки.
До Архангельска самолётом, оттуда поездом до Карпогор, оттуда сто двадцать километров на машине, из них сорок по грунтовке, а последние восемь — по тому, что грунтовкой называется из вежливости.
Вёз меня мужик по имени Коля Зуй на «буханке» цвета хаки.
Он взял с меня три тысячи, всю дорогу говорил и за два часа рассказал про район больше, чем я узнал бы за неделю.
— Ты, значит, Анны Степановны родня?
— Внучатый племянник.
— А-а, — сказал Коля и помолчал ровно столько, чтобы я заметил. — Ну.
— Что?
— Ничего, — сказал он. — Хорошая была бабка. Строгая.
Про профессию я сказал ему честно: оценщик, работаю с антиквариатом, специализация — народный текстиль и предметы культа.
Это произвело на него впечатление.
— Это что, тряпки, что ли?
— Тряпки, — согласился я. — Вышивка, ткачество, набойка. Сарафаны, полотенца, пелены. Девятнадцатый век, иногда восемнадцатый.
— И чего, дорого?
— Бывает дорого.
— Это сколько?
Я назвал цифру за хорошее браное полотенце начала девятнадцатого века, и Коля присвистнул и чуть не въехал в яму.
— Да ладно.
— Это за хорошее, — сказал я. — С сохраном, с провенансом. Обычные идут по три-пять тысяч.
— У нас тут этого добра, — сказал Коля.
И замолчал — на этот раз надолго, километра на четыре.
Я эту паузу тогда не разобрал. Я решил, что он прикидывает, нет ли у него в сарае бабкиного сундука.
Нижняя Кеврола оказалась живой.
Это важно, потому что я ехал и готовился к заброшенной деревне с тремя старухами: насмотрелся таких за десять лет, и они все одинаковые — провалившиеся крыши, бурьян, тишина.
Здесь было иначе.
Домов сорок, из них жилых, я потом посчитал, двадцать два. Электричество. Два фонаря. Дорога, по которой ездят. Магазин — вагончик с вывеской «Продукты», открыт вторник и пятница. Антенны-тарелки на половине крыш. Собаки.
Люди.
Я вылез из «буханки» у церкви — вернее, у того, что от неё осталось: сруб без главы, с заколоченными окнами, — и на меня посмотрели человек шесть.
Не враждебно. Внимательно.
Так смотрят в приёмной, когда входит тот, кого все ждали.
Дом Анны Степановны стоял на краю, у спуска к реке.
Пятистенок, крепкий, под шифером, с резными наличниками, которые я оценил автоматически, в три секунды: вторая половина девятнадцатого века, подновляли в шестидесятых, состояние хорошее.
Ключ лежал под крыльцом, где и сказали.
Я открыл и вошёл.
Теперь я должен объяснить, как я устроен, иначе непонятно всё остальное.
Я вхожу в чужой дом и делаю опись.
Это не корысть и даже не работа — это способ смотреть. Двадцать лет назад я начинал в ломбарде, и меня там научили одному: заходя в помещение, сразу разбей его на предметы. Что это, сколько ему лет, сколько он стоит, кому его можно продать.
Я так смотрю на всё, включая чужое горе.
На похоронах матери я заметил, что у гробовщика на правой руке часы «Полёт» шестьдесят восьмого года, и прикинул цену, и мне стало противно, и я ничего не смог с собой сделать.
Вот и в тот день я вошёл в дом женщины, которую хоронили без меня девять дней назад, и первое, что я сделал, — начал описывать.
Опись имущества по адресу: Архангельская обл., Пинежский р-н, д. Нижняя Кеврола, д. 11. Составлена П. А. Белозёровым 12.09.
Помещение 1 (сени). Ларь дощатый, кон. XIX в., сохран удовлетворительный. Коромысло. Два ведра оцинкованных, сов. Корзина берестяная, плетение косое, сер. XX в.
Помещение 2 (изба). Печь русская, перекладывалась. Стол, лавки, шкаф-буфет сов. 1950-е. Кровать с панцирной сеткой. Полка иконная, угловая: две иконы (см. отдельно). Часы-ходики. Радио «Селена».
Иконы. 1) Никола, поясной, XIX в., северные письма, оклад утрачен, сохран средний, запись поздняя. 2) Богоматерь Казанская, XX в., печатная на жести, ценности не представляет.
Помещение 3 (горница, нежилая). Пусто. По стенам — гвозди, 40–50 шт., на разной высоте. Назначение неясно.
Вот эта последняя строчка.
Я её написал и пошёл дальше, и вернулся к ней только через две недели.
Горница была пустая и чистая.
Половицы вымыты, окно занавешено, пахло сухой травой. Ни мебели, ни вещей. Только гвозди по стенам — обычные, кованые и фабричные вперемешку, вбитые на разной высоте, от пола до потолка, по всем четырём стенам.
Я насчитал сорок три.
На некоторых висели обрывки — нитки, лоскуты, какая-то тесьма. На одном — целиком платок, ситцевый, выцветший, завязанный узлом.
Я решил, что это сушильня. Мало ли, бабка сушила травы, и это объяснение меня устроило на две недели.
Я переночевал.
Электричество работало, вода в колодце, печь я топить не умею, но было плюс одиннадцать, и мне хватило обогревателя, который нашёлся в сенях.
Спал плохо.
Не от страха — от тишины. Я городской человек, я двадцать лет засыпаю под шум, и в абсолютной тишине у меня в голове начинает шуметь само.
Около двух я встал попить и выглянул в окно.
У калитки стоял человек.
Мужчина, лет шестидесяти, в куртке, с непокрытой головой. Он стоял с той стороны изгороди, не заходя во двор, и смотрел на дом.
В руках он держал узелок — что-то завёрнутое в светлую ткань, размером с небольшую дыню.
Я смотрел на него, наверное, минуту.
Потом открыл окно и крикнул:
— Вам чего?
Он не вздрогнул.
Он посмотрел на меня — на свет, в окне, — и спросил:
— Ты теперь?
— Что?
— Ты теперь, — повторил он. Не вопросительно даже, а как уточняют очевидное.
— Я тут временно, — сказал я. — Я наследник. По документам. Вы кто?
Он помолчал.
Потом положил свой узелок на столб изгороди — аккуратно, в развилку между жердями, — и пошёл прочь.
— Эй! — крикнул я. — Заберите!
Он не обернулся.
Я вышел утром, когда рассвело.
Узелок лежал там же, на столбе. Светлая ткань оказалась вафельным полотенцем, новым, фабричным, из тех, что продают в хозяйственном.
Внутри была детская вязаная шапка.
Шерсть, машинная вязка, размер года на три, розовая с белым узором. Ношеная, но чистая, аккуратно сложенная.
Я стоял с этой шапкой в руках посреди двора в семь утра и думал единственное, что мог подумать.
Что в деревне, где двадцать два жилых дома, кто-то ночью принёс к моей калитке детскую шапку и ушёл, не объяснив.
Глава 2. Сундук
Шапку я положил на крыльцо и три дня не трогал.
У меня было дело: оформление. Это оказалось муторнее, чем я думал. Свидетельство о смерти, справка из сельсовета, выписка из ЕГРН, нотариус в Карпогорах по средам, шесть месяцев срока вступления.
Я рассчитывал на неделю. Выходило — до весны.
И при этом надо было что-то делать с домом: он стоял, в нём было бабкино имущество, зима на носу, а я находился в тысяче двухстах километрах от своей квартиры.
Я остался на месяц. Так я себе тогда сказал.
Сундук я нашёл на четвёртый день.
Он стоял на подволоке — так тут называют чердак, — под старыми половиками, в углу, у печной трубы, где теплее.
Дорожный сундук, обитый жестью по углам, с коваными петлями. Первая треть девятнадцатого века, фабрика невельская или макарьевская, определять надо по клейму. Сохран очень хороший.
Он был не заперт.
Я открыл его и минут пять молча смотрел.
Опись (продолжение). Подволока, сундук 1.
Привожу так, как записал, потому что иначе придётся пересказывать, а пересказ будет хуже.
1. Полотенце браное, лён, двусторонний узор, геометрия с ромбами, кон. XVIII — нач. XIX в. Длина 218 см. Сохран отличный. Музейный уровень.
2. Пелена с нашивным крестом из кумача, лён домотканый, перв. пол. XIX в. Сохран хороший, кумач выгорел.
3–7. Полотенца льняные с красноузорным ткачеством, XIX в., разной сохранности, 5 шт.
8. Сарафан косоклинный, пестрядь, сер. XIX в., подол подрезан.
9. Рукавицы вязаные шерстяные, 11 пар, XX в., разная степень износа.
10. Чулки шерстяные, 9 пар, XX в.
11. Платки ситцевые и полушерстяные, 23 шт., XIX–XX вв.
12. Шапки, шали, подшальники — 17 ед., XX в.
13. Детские вещи: шапки — 6, носки — 8 пар, варежки — 5 пар, распашонка ситцевая — 1.
14. Рубаха мужская, холст, вышивка по вороту и оплечью, кон. XIX в. Сохран средний, разрыв на правом плече 12 см.
Всего в сундуке я насчитал сто шестьдесят одну единицу.
Теперь объясню, почему я сел на пол и закурил, хотя бросил четыре года назад.
Первые восемь позиций — это коллекция.
Я таких сундуков видел за двадцать лет штуки четыре. Один — в Каргополье, в две тысячи девятнадцатом, и за него аукционный дом взял столько, что мне хватило на первый взнос по ипотеке.
Полотенце номер один я датировал сходу и могу повторить под присягой: конец восемнадцатого века, северное браное ткачество, полный узор, без утрат. Таких в частных руках в России единицы.
А дальше — позиции с девятой по тринадцатую.
Рукавицы. Чулки. Платки. Детские шапки.
Вещи двадцатого века, фабричные и самовязаные, ношеные, никакой ценности не представляющие. Выстиранные, аккуратно сложенные и уложенные в один сундук с вещами, которым двести лет.
Это не коллекция.
Коллекционер так не собирает: он не кладёт полотенце за четыреста тысяч на детские носки из сельпо.
Так собирает человек, для которого все эти вещи — одно и то же.
Вторая странность была в бирках.
К каждой вещи — вообще к каждой, включая носки, — была пришита бумажка. Маленькая, картонная, с продетой ниткой, как в гардеробе.
На бирках стояли надписи, сделанные химическим карандашом.
М. Фёдорова, голова, 54.
Зуева, спина, 61.
Малышева, дитё, грудь, 72.
Корытов, нога левая, 83.
Я перебрал сто шестьдесят одну бирку.
На каждой — фамилия, место и двузначное число. Числа шли от сорока шести до ноля девятого. Самая поздняя, которую я нашёл в тот день, — Пестова, рука, 09.
Я разложил их по числам на полу, рядами, и сидел и смотрел.
Шестьдесят с лишним лет. Фамилии повторяются: Фёдоровых — девять, Зуевых — четырнадцать, Корытовых — шесть.
И «место» — голова, спина, рука, нога, грудь, горло, бок, колено, поясница.
Как будто кто-то вёл картотеку.
Я, конечно, понял быстро. Я не идиот и за двадцать лет насмотрелся обетных вещей — их приносят в музеи, они проходят по коллекциям, про них пишут.
Обетная традиция. Вещь приносят по болезни и оставляют в святом месте. На Севере — на обетных крестах, в часовнях, у поклонных камней.
Я знал это как термин.
Чего я не знал — что на бирке пишут, где болело.
Я сидел на чердаке и думал профессионально: это не просто сундук, это документированный комплекс. С атрибуцией. С датировкой по каждой единице. Шестьдесят лет одной практики в одном месте, записанной рукой одного человека.
Такого не бывает.
За это берут не аукционные дома — за это берутся музеи, пишут статьи, делают выставки. Это материал, после которого фамилия остаётся в литературе.
Я сидел на полу и считал — честно, без романтики, в деньгах и в репутации.
И тогда я нашёл последнюю бирку.
Она была на рубахе — позиция четырнадцать, холст, конец девятнадцатого века, разрыв на правом плече.
Бирка на ней была новая.
Не пожелтевшая, не истёртая, а свежая: белый картон, не выцветший, нитка не потемнела. И написано не химическим карандашом, а обычной шариковой ручкой.
Почерк тот же — я сличил, сомнений нет, та же рука, только дрожащая.
Там было написано:
Белозёров, плечо правое, 36.
Тридцать шестой — это был текущий год.
Моя фамилия — Белозёров.
Я стоял на чердаке с этой биркой в руке, и у меня в голове работало ровно то, что работает у любого нормального человека.
Белозёровых в районе может быть много. Фамилия для Пинежья обычная, местная. Это может быть кто угодно: однофамилец, дальняя родня, сосед.
Это записано в тридцать шестом, то есть в этом году — значит, бабка вела картотеку до последнего, до февраля или марта, пока могла писать.
И плечо правое у кого-то болело.
Всё объясняется.
Я положил бирку на место, спустился с подволоки и пошёл к соседке, потому что у меня появился первый вопрос, который нельзя было задать гуглу.
Darmowy fragment się skończył.