Czytaj książkę: «Судьба играет в куклы»
© Лирон Н., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *
Часть 1
Глава 1
2018 Анна
Негромкий, но такой назойливый звук – пик… и снова пик…
Никогда еще время не казалось таким весомым… и таким безвозвратно ускользающим.
Смотрю на часы на стене – они придут совсем скоро.
Старший еще по-русски понимает, хоть и говорит плохо, а младший уже нет – славные получились мальчишки, надеюсь, они меня хоть немного запомнят. Наверное, я для них выживший антиквариат. Что ж, это недалеко от истины. Правда, ненадолго.
Пик… пик… аппаратура лупит оглушительным стаккато, отмеряя мои оставшиеся часы и минуты, но никто этого не слышит – только я. Умирающие слышат острее.
Скорей бы. Я знаю, он ждет меня там.
Они оба меня ждут.
Осталось попрощаться с потомками. И с моей девочкой. Какое будущее уготовано им?
Девяносто четыре – хорошее время для смерти.
Я усмехаюсь – надо было пережить войну, перестройку, мобильники и компьютеры, чтобы умереть от банальной пневмонии. У Судьбы отличное чувство юмора.
1981 Анна
– Бабуль, ты представляешь? – Ксюшка тараторила без умолку. – Это ужасно интересно! Я все-таки буду поступать в медицинский!
Высокая, темноволосая, как и ее мать, она стояла в проеме кухонной двери и трясла какими-то тетрадками и листочками.
Я улыбнулась:
– Ты ж мой дорогой доктор, ну погоди, что там у тебя?
Десятый класс – год принятия решений, когда всем учителям и родителям кажется, что в семнадцать ребенок обязан знать свое жизненное предназначение. Внучка металась между медициной и химией.
– Это генетическая совместимость по группе крови и резус-фактору. Вот у тебя какая группа? – она склонила голову.
– Вторая, – выпалила я не задумываясь, – отрицательная.
– Вот смотри, – Ксюшка подошла к столу и села напротив, – если у тебя вторая отрицательная, а у деда первая положительная, я у него уже спросила, то… – она что-то быстро чиркала в тетради.
«Идиотка! – я закусила губу. – Ну что за старая дура! И ее черт бы побрал вместе с этой медициной!»
– Гм… – она подняла глаза, – погоди, ба, че-т не сходится. У мамы четвертая минус, у отца третья минус, то у меня может быть четвертая отрицательная, кстати, самая редкая. Но как, если… у тебя вторая, а у деда первая, то…
– Да, брось, – я поспешно встала, – ты просто запуталась.
– Нет же, смотри, – она тоже встала и подошла ко мне ближе, показывая записи, – если у тебя…
– Ксень, – я остановила ее рукой, – давай не сегодня, я устала, да и сердце покалывает, накапай-ка мне лучше корвалол.
– Хорошо.
Холод пробежался по спине и засел ледяной россыпью между лопаток. Я видела, как она сникла, открыла створки буфета, достала пузырек с лекарством и принялась отмерять сорок капель в мензурку.
– Пойду на диван, – я кивнула на дверь, направляясь в комнату.
– Сейчас принесу, – отозвалась внучка, озабоченно глядя мне вслед, – может, завтра на работу не пойдешь?
– Надо идти, – я не обернулась.
– Чайник поставить? – Ксюшка говорила из кухни.
– Угу.
Мы хорошо жили, ссорились редко, да и то по всякой ерунде. Ее отец с матерью еще осенью перебрались в Москву. Алексей – на новую перспективную работу, строить советский космос, а Люська с ним. Ксюшку решено было оставить со мной, чтобы окончила школу, а дальше – видно будет. Сама она из Минска уезжать не особо хотела, тут друзья-подруги и недавняя первая любовь, так что к родителям она не рвалась. Да и мне с ней было веселее.
Я села на диван и прикрыла глаза…
1941 Анна
Ярко, так ярко! Белым-бело. Снег искристый, холодно.
Хруст снега под добротными немецкими ботинками. Скрип… скрип… «Яволь, яволь»… скрип-скрип.
Один фриц мелькает почти перед щелью, я дергаюсь назад – стой тихо! Стой!
Он обернулся, глянул мимо – круглый, коренастый, с автоматом на шее, глубоко посаженные глазки-бусины смотрят цепко, внимательно. Показывает на дом и что-то говорит другому – слов не разобрать.
Вот и второй – длинный как жердь, кивает первому, и тоже поворачивается к сараю с хлевом. Глаза темные шарят-шарят… И находят меня.
1982 Ксюша
На улице завывала вьюга, зима выдалась на удивление снежной и морозной. Ни на какие дополнительные тащиться не хотелось, но анатомия – это обязательно. Порой я уже жалела, что поступила в мед. Преподы к нам, новым и зеленым, были абсолютно безжалостны. Ну, или мне так казалось. Первая сессия подходила к концу, и я молилась, чтобы сдать ее хотя бы без «хвостов». Я мечтала о загадочной вирусологии, а зубрила название костей на латыни. Но это только первый курс, дальше будет веселее.
Интересно, откуда все-таки у нас с матушкой взялась четвертая отрицательная, притом что у бабушки вторая положительная, а у деда первая положительная? Хм… И мы с мамой обе темноволосые, хотя бабушка русая, а дед вообще блондин?
Я размышляла об этом не в первый раз с того времени, как в прошлом году рассказала бабушке про основы генетики.
Глядя в окно, я снова задумалась о том, что мама не очень-то похожа ни на бабушку, ни на деда – белобрысого бульбяша с носом картошкой, кстати, нужно будет к нему зайти. Как раз сегодня после дополнительных занятий по анатомии.
Господи, когда наконец эта холодрыга уже закончится! Такой дубак! Зима перевалила за половину, но мороз и не собирался слабеть. Скорый приход весны угадывался только по тому, что дни стали немного длиннее. Столбик термометра и не думал подниматься к плюсовой шкале, застряв на минус десяти.
Кто-то умудрился спроектировать наш дом так, что батареи оказались вмурованы в стену, а соответственно наполовину обогревали улицу и квартире тепла доставалось мало, поэтому мы с бабушкой все время мерзли.
Я всунула ноги в тапки, подшитые войлоком, накинула на плечи видавший виды пуховый платок и пошла ставить чайник. Нужно было сделать перерыв – от обилия латыни мозги завязывались узлами.
Я снова подумала о бабушке – утром, когда мы разъезжались в разные концы города – в институт и на работу, она казалась растревоженной. Еще день назад пришло извещение – в почтовом отделении ее дожидалось заказное письмо. Вчера она не успела, а сегодня после работы должна была его забрать. Я была заинтригована – заказное письмо, наверное, что-то очень важное. Интересно, от кого?
– Дедуль, привет, – мы звонко расцеловались, – как ты?
– Проходи-проходи, – он радостно улыбался, – голодная?
– Не-а, – соврала я.
– Ладно, небось с утра ничего не ела, – давай-ка…
Они с бабушкой оба были такие, сразу усаживали гостя за стол, невзирая на протесты.
– Олеся сегодня допоздна… – начал дед.
– О, Ксюшка, – из комнаты показалась светлая голова Дениса, – привет, – он окинул меня взглядом.
– Привет-привет, ну-ка иди сюда, длинный мальчик, – шутливо сказала я, – хочу посмотреть, ты уже два метра или еще нет.
– А, – он махнул рукой, – когда вы с отцом вдоволь наболтаетесь, можешь заскочить, помочь мне с химией?
– Запросто, – я кивнула.
Голова исчезла, и мы пошли с дедом на кухню. Мне до сих пор было странно слышать, как Денька называет моего деда отцом. Оказалось очень комично, что внучка чуть старше сына. С дедом не шутил по этому поводу только ленивый, включая и его сына и меня. А он благодушно со всеми соглашался и не обижался. Денису было шестнадцать, дедовой второй жене Олесе – сорок семь, а ему самому в этом году исполнялось шестьдесят.
– Как бабушка? – начал он с дежурного вопроса, доставая из холодильника еду.
– Хорошо, – так же дежурно откликнулась я, – какое-то ей письмо заказное пришло.
– Да? – удивился он. – Откуда?
– Не знаю, – я смотрела, как дед выкладывает на сковородку драники, чтобы погреть, и сглотнула.
– Ну да, не голодная она, – усмехнулся он, поймав мой жадный взгляд.
Я оглядела его, стоящего у плиты, – «дед, дед»… это я привыкла, что он дед, а на самом деле это был моложавый веселый мужик. Из-за очень светлых волос седины было почти не видно, глаза ярко-голубые, забавный нос картошкой, не красавец, конечно, но харизматичный и обаятельный. И почему они с бабушкой расстались? Такая пара была!
– Дед, а можно я у тебя спрошу? – я встала и достала нам тарелки из верхнего ящика.
– Конечно, спроси, – он приподнял крышку сковородки, – и сметаны.
Я открыла холодильник:
– А вы с бабушкой почему э-э-э… расстались?
– Хм… – он стоял задумавшись, отвернувшись к окну.
Светлые шторки, расписанные в веселые чайники, уныло обвисали широкую раму, на подоконнике цвели фиалки в глиняных горшках, а под потолком вился крохотный паучок.
Он смотрел сквозь тюлевые занавески в сгустившийся зимний вечер:
– Думаю, что она хотела, чтобы я был счастлив.
Такого ответа я совершенно не ожидала:
– Это как?
Он все смотрел в окно.
– Деда, драники сгорят! – я указала на сковородку.
– Точно! – он спохватился, выключил газ и открыл крышку. – Да, малость подпеклись, ну ладно, сойдет, давай тарелки.
– Эх, Ксюшка, Ксюшка, внучка ты моя дорогая, что тебе сказать, бабушка твоя – хороший человек, но не любила меня никогда, вот и хотела, чтобы я нашел свою судьбу.
Я откинулась на спинку стула:
– Как так? Погоди, быть не может.
Я вспомнила, как и она, и мама носились в больницу, когда он спину сломал, и потом бабушка выхаживала его, с ложечки кормила в буквальном смысле слова, по каким-то там массажистам специальным возила. Разве это возможно без любви?
– Знаю-знаю, – он кивнул, – знаю, о чем ты подумала. Только все не так просто. Прости, ребенок, но какие-то вещи я тебе сказать не могу, не моя тайна.
– Тайна? – я повела плечами, показалось, что потянуло холодом из окна.
– Ну, не то чтобы тайна, в общем… – он слегка сконфузился, – главное, что ты должна знать – бабушка твоя замечательный человек.
– Я это знаю, – странный получался разговор, – дед, а ты ее любил?
– Да, – без раздумий ответил он, – очень.
Помолчали, доедая слегка подгоревшие драники.
Странная тяжесть повисла под потолком.
Он достал баранки и печенья.
– Похрустим? – и зажег огонь под чайником.
– Похрустим, – я кивнула и посмотрела на него внимательно, – а сейчас ты счастлив?
Он хохотнул:
– Почти! Вот если бы заполучить хоть одну шоколадную конфету, то был бы счастлив абсолютно!
Он порывисто вздохнул – была в этом вздохе какая-то прореха. Будто угольное ушко – лаз в давнюю боль.
И я вдруг подумала, что мой замечательный дед Василий, несмотря на молодую симпатичную жену и сына-подростка, очень одинокий человек.
– Ты знаешь… – мне хотелось сказать ему что-то хорошее, обнять, но поворот ключа в дверном замке меня остановил.
– Вот и Олеся, – дед поднялся и вышел встречать жену.
Я погрустнела – разговор по душам не то чтобы не получился, но хотелось продолжить, и уж конечно без Олеси.
Она в общем, была неплохая тетка, всегда вежливая и вроде бы даже доброжелательная, но чувствовалось, что это немного через силу, мне всегда казалось, что она продолжает ревновать своего мужа к бабушке, хотя разошлись они давным-давно.
– Привет, – она чмокнула его в щеку и заметила меня, стоящую в дверях кухни, – здравствуй, Ксеня, как дела? Как сессия?
– Здравствуйте, – я улыбнулась ей, – пока сдаю без троек, осталась анатомия.
– Ничего-ничего, справишься, – Олеся раздевалась в прихожей, – первый курс всегда самый сложный. Вы ужинали?
Она работала стоматологом и знала не понаслышке, что такое учиться в меде.
– Да, спасибо, дед покормил, – я вдруг подумала о том, что дома, наверное, бабушка уже с работы пришла, – я, пожалуй, пойду.
– Ну что ты, – заговорил дед, – мы ж собирались чайку попить.
Мне показалось, что ему неловко, хотя было непонятно почему. Странно, эта неловкость будто бы присутствовала всегда, если с нами оказывалась его жена.
Я быстро обвела их взглядом – странная, конечно, парочка. Мягкие каштановые кудри до плеч, высокая, большая, похожая на гренадершу Олеся была выше деда. Не намного, он тоже был не маленький, но все-таки выше. Хоть она и была моложе его на тринадцать лет, выглядели они практически ровесниками. Медленная, плавная Олеся и веселый живчик – дед Василий. Причудливый контраст.
Познакомились они банально – он пришел к ней лечить зубы. И женился через полгода.
«Пора домой», – скомандовал внутренний голос.
– Экзамен через день, надо бы над учебниками еще посидеть, – я думала о том, что ни над какими учебниками я сегодня сидеть точно не хочу.
– Тогда ладно, – дед развел руками.
Я быстро оделась и наскоро со всеми распрощавшись, вышла в морозный январь. И уже подходя к остановке, вспомнила, что обещала Денису с химией помочь. Странно, что он не вышел мать встречать, вот я и забыла. Но все равно как-то неудобно получилось. Возвращаться я не стала.
– Бабуль, ты дома? – открыв дверь, я сразу бросила взгляд на тумбочку – если сумочка стоит, то значит бабушка дома.
– Ага, – отозвалась она из кухни, – мой руки и за стол.
– Я у деда ела, – прокричала я.
– Ты к нему заходила? – бабушка показалась в коридоре с полотенцем в руках.
– Угу.
– И как он? Как здоровье, спина? – в ее глазах был живой интерес.
– Вроде все хорошо, на спину не жаловался, кормил меня подгоревшими драниками.
Я смотрела и думала – всегда, когда я заговариваю с каждым из них, оба в первую очередь спрашивают об одном – как здоровье и как дела у другого.
И кто кого, спрашивается, не любит? И зачем, скажите на милость, у деда эта высокая Олеся? А бабушка уже семнадцать лет одна. Как я родилась, так вскорости они и развелись. Насколько я помню, у нее так никого и не было. Хотя, может, я просто чего-то не знаю.
– А и ладно тогда, – она махнула рукой, пошла на кухню и спросила, обернувшись: – Чай будешь?
– Ага, – я уже мыла руки в ванной.
– Да, и опять Артем заходил.
Я слышала, как зажегся газ и громыхнул о чугунную решетку плиты тяжелый чайник, и зашла на кухню:
– И чего ему опять надо было?
Забавно, но наша кухня была едва ли не точной копией дедовой, может, потому что у нас планировки квартир были зеркальные? И сами квартиры находились в паре остановок на троллейбусе друг от друга. Летом я часто пешком ходила. У нас стоял такой же небольшой стол, придвинутый вплотную к подоконнику, деревянные стулья, на дедовой кухне шкафчики были модного салатового цвета, а у нас простые, белые. У них были подвесные шкафчики, а у нас старинный бабушкин белый буфет.
Бабуля посмотрела на меня укоризненно.
– Нормальный парень, что ты так? – это она про заходившего Артема.
Возведя глаза к потолку, я вздохнула:
– Я же ему русским языком сказала, что между нами все кончено. Что еще нужно-то?
– Вот, тебе принес, – она указала на вазу, в которой красовалась одна кремовая роза, – зимой, между прочим, это не дешево!
– Опять! – я злилась.
Мой бывший одноклассник, с которым у нас был смешной школьный и, слава богу, короткий роман, донимал меня невероятно.
– А ты не руби с плеча, – наставительно сказала бабушка, – заботливый, хороший, не дурак, еще и симпатичный, что тебе не нравится?
– А тебе что не нравилось? – в тон спросила я. – Дед ведь тоже был хороший, заботливый, тоже симпатичный и не дурак. – И замолчала, поняв, что переборщила.
Бабушка сидела, уставившись на цветок, будь он неладен.
– Ба… – мне стало неловко за свою вспышку, – …извини, я ерунду сморозила.
– Это точно, – видно было, что она сердится.
– Извини, – я жалела, что нагрубила, – это просто нервы, знаешь, сессия, анатомия дурацкая. Я уже так устала, а еще только первый курс.
Она смягчилась:
– Ладно, давай пей чай и ложись отдыхать, дальше будет легче – втянешься. Когда у тебя экзамен? Послезавтра?
– Угу.
Она поставила на стол чашки, открыла дверцу буфета:
– Похрустим? – и достала пакет с баранками.
Я прыснула смехом.
– Что такое? – не поняла бабушка.
– Нет, правда, умора просто, – я продолжала смеяться, – вы с дедом говорите одними и теми же словами, прям точь-в-точь.
Она молча достала к баранкам печенье, сливовое варенье, наши любимые леденцы монпансье и кивнула на чайник:
– Наливай. И молоко достань, пожалуйста.
Бабушка любила подбеливать чай, а я пила с лимоном, если был.
Перестав смеяться, я разлила по чашкам ароматный напиток.
– Слушай, ба, а ты письмо-то забрала? – я вспомнила про почту. – Ну, заказное, тебе же квитанция приходила.
– А, – она отвела глаза и махнула рукой, – перепутали все на почте, оказалось, это не мне, а кому-то другому, с индексами намудрили, так что нет никакого письма.
– Да? – я удивилась. – Странно…
Я точно помнила, что квитанция была выписана на Смолич А. Ф., и адрес наш.
– Мало ли, – она открыла жестяную банку с конфетками и протянула мне, – у них там людей не хватает, а работы много. На, бери.
Я машинально сунула леденцы за щеку – вкусно!
За столом наступила уютная тишина – мы обе смотрели в окно, за которым плясала зима, и каждая думала о своем.
– Ба, – наконец решилась я, – можно у тебя спросить?
– Спросить-то всегда можно, – улыбнулась она.
Чайник снова громыхнул о плиту – нужно было подбавить горяченького:
– А почему вы все-таки с дед Васей разошлись? Он ведь и правда хороший.
– Очень хороший, – вздохнула она, протягивая чашку, – и мне подлей. Потому и разошлись. Я хотела, чтобы он был счастлив.
– А с тобой разве не был?
Бабушка задумалась, подперев кулаком подбородок. В ее молчании я слышала, как в соседней комнате громко тикал будильник, и ветер, подвывая, причесывал верхушки деревьев за окном.
– Кажется, нет, – она посмотрела на меня будто бы не видя, – иногда мы принимаем благодарность за любовь, но с годами все встает на место.
– Ты любила кого-то другого? – я потянулась за сахаром и поставила на стол.
– Кого-то другого, – эхом повторила она, взяв верхний кусочек рафинада.
Глава 2
Анна 1941
Хрусть-хрусть по снегу. Скрип двери… Тихо.
Воздух между нами дрожит-переливается. Кажется, я слышу, как он дышит.
В хлеву пахнет сеном и теплым коровьим телом.
Стою, прячусь за кормилицей нашей, сердце в груди колоколом бухает. Если не присматриваться – вроде и незаметно. Но ноги… куда ж их спрячешь.
Тот фриц, с кем мы глазами встретились, зашел в хлев – озирается. Я стою – ни живая ни мертвая.
«Господи, Отче наш, иже еси на небеси…» И молюсь, как умею.
Открываю глаза – смотрю вперед – нет никого, вбок… а он, оказывается, уже обошел жующую корову и встал рядом, глядит на меня.
Мы глазами встретились. У него глаза черные-черные, высоченный, смотрит внимательно. Пахнет порохом и еще чем-то – солью, шерстью шинели, снегом. А я моргаю – слезы сами катятся. Все, думаю, пришел мой час.
– Was ist das? – кричит другой немец со двора, дескать, «что там?». И скрип-скрип… шаги в сторону сарая. Я уже его в дверях вижу – еще немного, заметит и длинного, и меня…
Длинный дернулся, быстро обернулся: сам стоит перепуганный и медленно так палец к губам прикладывает.
– Тс-с-с-с… – дескать, молчи.
Я быстро-быстро головой киваю.
– Da ist niemand! (Никого нет!) – громко кричит он чуть дрогнувшим голосом и, загораживая меня спиной, делает шаг назад… и еще, еще…
1982 Анна
– Ба, – внучка посмотрела с искренним интересом, – ты бы мне рассказала, а?
– Рассказала… – я моргнула, выныривая из прошлого, – рас-ска-за-ла…
Может, и стоит хоть кому-то это рассказать? А кому как не Ксюшке? Хотя по силам ли ей будет правда?
– Не знаю, дорогая моя, – я почувствовала, как затылок вдруг налился тяжестью.
Как все вытащить из сундуков собственной памяти, запечатанных на сто засовов? И станет ли легче? Это слишком давно со мной. Даже Вася знает не все.
– Бабуль, я пойму, честное слово.
Поймет… Я улыбнулась, понять это можно только прожив. И не дай бог ей…
Нет, пожалуй, не решусь. Зачем прошлое ворошить?
– Долгая история. И давняя, да и поздно уже, – я глянула на настенные ходики, – спать пора, тебе в институт завтра, мне на работу.
Она сникла. И, похоже, обиделась.
– Как-нибудь, Ксюш, как-нибудь, но не сегодня, – мне не хочется ее расстраивать, – пошли спать.
– Угу, – она все еще сидит за столом.
Господи, как же она на него похожа! Больше матери. Темноволосая, высокая, с длинными руками и ногами, и родинка возле уха, и темный бархат длинных ресниц. Почти ничего не взяла от своего отца Алексея, русоволосого коренастого крепыша. Кто бы мог подумать?
Вечное напоминание о тебе во внучке!
Я махнула рукой, отгоняя наваждение, встала и приобняла ее:
– Пойдем спать.
1982 Ксюша
Библиотечные формуляры пахли пылью и медом – потому что лежали в шкатулке, где раньше хранились восковые тоненькие свечки. Они пахли вкусно, сладко и таинственно. Прошлыми временами с храмами и иконами.
Придя домой, первым делом я захотела съесть чего-нибудь. Я сдала анатомию на четверку и была на седьмом небе от счастья. Но устала и замерзла невероятно. В институте была холодрыга, и ноги совершенно заледенели. Всю обратную дорогу, трясясь в заиндевевшем автобусе, я мечтала только об одном – о рассольнике, стоящем в холодильнике, и горячем чае с медом.
– Ба? – крикнула я, бросив сумку в прихожей. – Ты дома?
Тишина.
Я посмотрела на часы – в принципе, бабушка могла уже вернуться с работы, а могла и в магазин зайти. Заглянула к ней в комнату – странно…
Старая шкатулка стояла на швейной машинке, хотя обычное ее место было на шкафу, зачем-то бабушка ее доставала, но обратно не поставила. Может, просто забыла? Я потрогала пальцами гладкое дерево – кажется, ее мастерил еще бабушкин отец, крышка, которая наезжала на основание и была чуть шире, слегка треснула и покосилась, но все равно закрывалась, видно было, что это не заводская работа, а самодельная.
Я взяла шкатулку, хотела поставить обратно, но села вместе с ней на диван, открыла. Там не было ничего секретного, я давно знала содержимое: старые книжные формуляры, оставшиеся от ее прошлой работы в библиотеке (сейчас бабуля работала в государственном архиве), несколько фотокарточек, на которых она с сестрами, дагеротип ее родителей, сделанный почти сразу после войны и перед смертью ее отца, и маленькая куколка, вырезанная из дерева.
Я эту куколку уже сто раз разглядывала, бабушка то и дело давала мне с ней поиграть, когда я была маленькой, но только осторожно, чтобы не испортить случайно. Обычная лялька – чуть меньше ладошки, тоненькая, с личиком, прорезанными ручками-ножками – улыбчивая такая девочка в платочке.
Аккуратно достав формуляры, я начала их перебирать, читая имена-фамилии людей, которые когда-то в библиотеке брали книжки, легко разбирая крупный и круглый бабушкин почерк: Екатерина Булыжник, Иван Хоронько, Варвара Кулич и неожиданно Ан Ковальски, наверное бабушка просто забыла дописать Ан… дрей. И Ковальски – необычная фамилия. Может, Ковальчук?
Следом шли фотографии – вот бабуля совсем молодая с моей пятилетней мамой. Я улыбнулась – тут мама просто девочка, с цветочком в руке. Вот бабушка с коллегами в библиотеке на субботнике – все молодые, смеются. Вот она со своими сестрами. А вот и ее родители. Я всматриваюсь в затертый старый дагеротип – это мои прабабушка и прадедушка. Так странно – совсем я на них не похожа, разве что немного на прадеда? Кажется, такой же высокий лоб и рисунок бровей. У прабабушки суровое лицо, и улыбка кажется неестественной. Я попыталась вспомнить, как их зовут – дед точно Федор, потому что бабуля Анна Федоровна, а маму ее, кажется, звали Мария.
Я достала последнюю фотографию и хотела все положить обратно… погоди, что это? Под всеми карточками лежал белый конверт – заказное письмо! Запечатанное!
На штемпеле нашего почтового отделения стояла дата – пару дней назад. Адрес – наш, адресат Смолич А. Ф., а отправитель… П…
– Ксень!
Я вздрогнула.
В дверях стояла бабушка, смотрела настороженно и строго:
– Нехорошо читать чужие письма!
Быстро положив письмо на место, я отодвинула шкатулку, мне стало стыдно:
– Да … ну что ты, я не читала, честно…
Я так увлеклась, что не слышала ни поворота ключа, ни хлопка двери.
– Нехорошо, – покивала головой бабушка.
– Да шкатулка стояла на машинке! Я не брала со шкафа! – я повысила голос – она обвиняла меня несправедливо, и хотелось оправдаться. – Ты, наверное, сама ее тут оставила, я же раньше видела все эти фотографии и формуляры, что тут такого? Я не знала, что нельзя трогать! Могла бы сказать.
Было обидно – я встала с дивана и хотела пройти мимо нее к себе в комнату, но бабушка остановила.
– Ладно, погоди, – она мягко положила мне руку на плечо, – да, кажется, я сама забыла поставить шкатулку наверх.
Пару мгновений мы просто смотрели друг на друга.
– Пойдем, – она кивнула в сторону кухни, а потом на диван, – и шкатулку прихвати.
1982 Анна
Видит бог, я старалась уберечь эту девочку.
Шкатулка стояла на подоконнике, и внучка то и дело поглядывала на нее. Она чуткая и умная, и мне не хочется ее обманывать.
В полном молчании мы съели по тарелке супа, не глядя друг на друга.
Сколько лет… сколько же лет прошло.
Ксюшка помыла тарелки, поставила чайник, достала чашки. Золото, а не ребенок, золото… его внучка.
Конец января, а за окном все метет и метет, метет и метет. Вздыхаю. Тот день был ясным и морозным. Предновогодний декабрь.
Засвистел чайник. Я сама встала и заварила нам хорошего ароматного чайку с листьями и сухими ягодами черной смородины.
Разлили по чашкам, достали печенье и монпансье.
Моя правильная девочка молчит, не торопит меня.
– Конец сорок первого года – самое начало войны, – я не узнаю свой голос, и мне кажется, что это говорит кто-то другой.
Выдыхаю, отпиваю чай.
Ксюшка оживилась, повернулась ко мне, подобрала ноги на стуле и положила подбородок на коленки.
– Мы же на хуторе жили, – перед глазами вставали давно забытые картины прошлого, наш добротный рубленый дом, строенный отцом и его братьями, – ближайшие соседи за пару верст, а следующие еще дальше. Вокруг болота.
– Это где-то на Полесье? – уточняет внучка.
– Да, ближе к Припяти, но и от Бреста не очень далеко, – воспоминания выстраиваются в ряд, разворачиваясь передо мной.
Ей интересно – в глазах огонечек.
– Беларусь к тому времени уже была оккупирована немцами, но к нам добраться было трудно. Можно было только летом, если жаркое, или морозной зимой.
– Почему?
– Так болота же… осенью и весной и думать нечего – пройдет только свой, кто тропки знает, а дороги все развозило, летом – если высыхало, то можно было проехать, ну и зимой – замерзало.
– Кошмар! – восклицает она. – Как же вы жили-то?
Я улыбаюсь:
– А хорошо жили, наши болота нас и спасали – в них все одно: хоть немцы, хоть советская власть – все могло затеряться. До нас все доходило последним. Отца уже в армию забрали, и остались мы на хуторе одни – мама, я и еще четыре сестры – шесть баб.
– Погоди… – она морщит лоб, – разве у тебя не три сестры? Теть Варя, теть Даша и теть Яся?
– Была еще и Люся, – я невольно передергиваю плечами.
– Люся? – удивляется она. – Людмила, как мама?
– Да, именно так, я твою маму в честь нее и назвала.
Слышу Люськин смех, когда она Варьке в лапоть куриное яйцо разбила, а та не заметила, надела, ходила и чвакала. И снова смешно становится. Волосы у нее были шикарные – длинные, золотистые, волнистые. Скручивала она их в смешную рогульку и оборачивала вокруг головы. Глаза ясные, голубые – в маму. Я больше на отца походила и на деда немного – скуластая и кареглазая, как и маленькая Яся, а остальные пошли в мать – тонкие, светленькие и голубоглазые.
– Ты раньше не рассказывала, – кивает внучка.
– Я много чего раньше не рассказывала. Люська шла сразу за мной. Мне восемнадцать в мае сорок первого стукнуло, а ей в сентябре шестнадцать. Упрямой Варьке было четырнадцать с половиной, Дашке десять, а Яське только-только сравнялось три года, последняя – поскребыш. До меня был еще старший брат, да его двухлетнего насмерть лошадь копытом пришибла. Отец еще сына хотел, но все никак не получалось – настрогал пять девок.
Слова давались легче, будто кто-то подул на подернутые пеплом воспоминания и они чуть ожили, разгорелись и теперь тлели уютными угольками внутри. Я и не думала, что от них будет так тепло.
За окном сгущались сумерки, – мы засветили маленькое бра на стене, для уюта, Ксюшка снова поставила чайник.
– Тот день был морозный и ясный, мы сначала услышали, как Гай забрехал, собака наша. Мама сидела за прялкой, кивнула мне, дескать, сходи, глянь. Я встала, сунула ноги в валенки и пошла на двор, все равно нужно было на среднюю дойку идти, а обычно это была моя обязанность.
– Среднюю дойку? – Ксюшка меня не поняла.
Я усмехнулась – как быстро я вспомнила слова, которые не говорила больше полжизни.
– Да, средняя дойка – дневная, ну, корову доить. Кто-то два раза молоко собирает – утром и вечером, а наша Бурашка полномолочная была, вот ее три раза и доили. Утром раненько, еще затемно – мама, днем – я, а вечером Люся, все были при деле.
Вышла я, значит, в сени, накинула полушубок, шитый из шкурок битых зайцев, глянула в угол – там стояло отцово старое ружье, и подумала, кому в глуши-то нашей взяться? Гай был пес шебутной, он то и дело лаял – на птиц, на зверье всякое, что пробегало мимо, так что это было неудивительно.
Вот я ружье-то и оставила, вышла, пару шагов к хлеву сделала, и заметила, что на дворе и возле хлева с курятником натоптано – свежие следы больших ног идут вокруг дома в две пары – два человека. Я воздух морозный проглотила, чуть не закашлялась, стою, не знаю, что делать. Собака в сторону сарая лаем заходится.
Я – шасть в хлев, там окошко, которое как раз на сарай и выходит. Глянула я в него – два немца присели, спинами к сараю прижались. У одного автомат на шее, того, который поменьше, а у другого – ничего.
– Господи, бабуль… – внучка руку к груди прижала.
1982 Ксюша – 1941 Анна
Я смотрю на бабушку, и рука сама к груди тянется, к сердцу.
Она мне этого никогда не рассказывала. Она вообще не очень-то любила говорить о том времени. Я знала только, что бабуля партизанила, потом воевала и там же, на войне, с дедом Василием и познакомилась, но в подробности она никогда меня не посвящала. Дед тоже говорил в общих чертах и все больше отшучивался.
У нее даже голос изменился, появился странный деревенский говорок.
Мне хотелось заглянуть в ее прошлое, которое она осторожно открывала для меня, будто старую дверь, поскрипывающую на заржавевших петлях.
– И что было дальше, ба?
– Знаешь, иногда я думаю, что было бы, если бы я тогда ружье из сеней прихватила? Лучше или хуже? Может, и убили бы меня сразу. Не знаю, – она покачала головой, – в общем смотрю я – сидят эти фашистяки, что-то один другому говорит, я стараюсь вслушаться – стеклышко-то тонкое, но слов не разобрать.
– А ты уже тогда знала немецкий? – удивляюсь я, потому что сейчас бабушка говорила на немецком так же, как на русском, и я, благодаря ей, тоже.
– Ну, как знала, – бабуля улыбается, – в школе учили, но какое там, пару слов могла связать, да и все. В общем, пока я стояла на них пялилась, Бурашка подошла ко мне, носом в спину ткнулась и замычала – дескать, давай, дои меня уже, вымя-то полное!
Немцы сразу замолчали. А Гай лаять не перестает, изошелся уже пес на хрип. Тут слышу – дверь наша скрипнула, мама на пороге в калошах одних. Сердитая, платок запахнула и кричит: «Нюшка, куда ты делась? Что тут крик такой?!»
Я стою, молчу, жар меня обнимает, выйти боюсь. И мама меня больше не зовет. Тихо. Только Гай надрывается.
Молчи. Не дыши. Не будь.
Смотрю в щелочку, вижу нашу распахнутую пустую дверь да окно. И два немца выходят в середину двора – осторожные, важные. Один невысокий, сбитый, автомат не на шее, а в руках. И второй – долговязый и нескладный.
Я на шаг отпрянула, рот рукой зажала. Все, думаю, убьют они сейчас нас всех. Маленький, глазастый, посмотрел на снег, видать, заметил следы мои, прошелся взглядом по хлеву и кивнул длинному – мол, иди посмотри. Тот тоже глянул на коровник, на щель в двери. Тут мы с ним взглядом и встретились.
Я еще шаг назад, за Бурашку нашу пятнистую спряталась. Слезы сами собой по щекам катятся, дрожу, знаю, что умру сейчас. Страх такой, что сердце огнем обливается. И чувствую, как по ногам потекло.
– По ногам? – я смутилась, не зная, как понимать.
– Ну, описалась я, – спокойно поясняет бабушка, – такой страх был, что я и не заметила. Пыталась себя уговорить, что не видел он меня, да я знала – видел.
За корову прячусь, понимаю, что меня-то не видно, а ноги-то куда деть?
Слышу, как сено похрустывает под немецкими ботинками. Ближе и ближе ко мне.
Закрыла глаза.
Шаги в аккурат возле меня и остановились. Тихо. Открываю глаза – он смотрит на меня, глаза показались большие и в сумерках хлева – черные. Смотрит настороженно, внимательно. Я молчу, чувствую, как слезы горячие по щекам катятся. Он так медленно прикладывает палец к своим губам: «Тс-с-с». Кивает мне и выходит.
Я остолбенела. Сердце в груди колоколом бухает.
Вышел он и товарищу своему: «Найн», дескать, нет никого. Тот пожал плечами. И оба они направились к дому.
А я снова к дверной щелке метнулась.
Вижу – мама в дверях с ружьем появилась. Выстрел, крик, крик. Застрекотал немецкий автомат. Громко. По дому, по окну, звон, звон, окно крошится, осколки во все стороны. Заливается лаем собака. Тра-та-та… в сторону будки – и вой, визг раненого зверя. Еще выстрел из ружья со стороны дома.
Мама падает, головой на порог, немец, невысокий, повалился на снег, почти одновременно с ней, но автомат не выронил, еще очередь, еще… и стихло.
Сизый дым пороха расползся по двору рваным облачком, щекоча нос, мешаясь со знакомым запахом коровы, молока и сухого сена. Ни криков, ни лая – неподвижно лежит пес, и дымится, расползаясь, на морозе горячее пятно под ним.
Маленький немец посередине двора лежит навзничь. Второй кинулся к нему – трясет, дергает, но я вижу только спину.
И так страшно за своих – мама недвижная в сенях, расстрелянное окно, через которое холод ползет в хату, и тишина.
Длинный оглянулся так воровато на дом, на хлев, встал, еще раз обернулся, снова нашел меня взглядом, бегом рванул к калитке, за калитку и дальше в поле.
Не помня себя, я выскочила из хлева и к лежащему на дворе фрицу, а тот уже кровавой пеной исходится да за шею пальцами держится, – ясно, не жилец. Я автомат ногой от него отпихнула и к маме – жива ли? Но она сама голову подняла – за бок держится:
«Ниче, ниче, не бойсь».
«Мам… мам», – я помогла ей сесть, прислонила к косяку.
Она глядит на немца: «Чего?»
«А, – я махнула рукой, – если еще не помер, так скоро».
«А второй?»
«Сбег», – я показываю в сторону.
Она клонится, пытаясь посмотреть промеж берез на поле, которое уходило под гору, день солнечный – хорошо видно.
И мы обе замечаем темную фигуру второго фрица.
Она подтягивает ружье:
«Стреляй!»
«Мам…»
«Нюшка, стреляй, скорее, пока можно, он же своих приведет, и тогда нас всех убьют. Давай, давай скорее».
Я схватила ружье.
Пока она рассказывала, мне кажется, что я и сама там была, и сейчас мне вдруг стало жутко. Страшно, очень страшно чувствовать близкую смерть, но когда ружье у тебя и нужно выстрелить… И тем более в того, кто сам этого не сделал, когда мог. Что страшнее?
– Бабуль… И как? И что ты сделала?
Она вздохнула и посмотрела на меня внимательно:
– Хотела бы я выкинуть слова из песни, да не выкинешь.
– И ты выстрелила? – я не могла поверить. И понимала, что я сама бы ни за что не смогла.
– Да, – бабушка опустила глаза, – день был ясный, видно далеко, а стреляла я хорошо.
– Ты хорошо стреляла? – какие, оказывается, вещи можно узнать про близких.
– Да. Очень хорошо. Дед-то у меня был егерь, жил от нас за пару километров в лесу, ближе к болотам, на охоту меня с мальства таскал, он многому меня научил. И стрелять, и следы распознавать, и дорогу определять, по болотам ходить, путь прокладывать, травы нужные собирать, лечить и даже раны штопать. Лесной человек.
Про деда бабушкиного я вообще мало знала, только что звали его Мирон, он тоже партизанил и умер уже после того, как бабушка с дед Васей в город перебрались.
– И что было дальше? – мне хотелось вернуться к ее рассказу.
– Я старалась не думать, просто делала, что должна была. Знаешь, звук у винтовки хлесткий, будто плеткой щелкнули. Вот я такой плеточкой – щелк, и немец тот длинный рухнул в снег как подкошенный.
– Ты его убила?
– Да. Тогда думала, что убила.
У меня в голове не укладывалось. Моя бабушка, моя ласковая бабуля, которая читала мне на ночь книжки и пела смешные белорусские колыбельные, когда я была маленькой, варила брусничное варенье и пекла отменные оладушки, убила человека?
– Он был первым, – она глядела в окно.
– Первым? – не понимая переспросила я. – Это значит НЕ последним?
– Да, первым, – она встретилась со мной взглядом, спокойно улыбнулась, посмотрела на чашки, – давай подольем горяченького. Хочешь узнать дальше?
– Конечно! Я… вовсе не осуждаю, просто… непривычно.
Бабуля поняла мои чувства:
– Ну, слушай: я как увидела, что немец упал, сразу вернулась домой. Все на самом деле очень быстро было. Мама так и сидела в сенях, прислонившись к косяку, а фашист во дворе уже и не дышал, только глазами остекленевшими в небо уставился. Я ему веки прикрыла, автомат подхватила и к маме кинулась, сказала, что длинного того застрелила.
А она рукой показывает в дом: «Люська девок в подпол спрятала, скажи, чтоб выходили».
Пару шагов в дом ступила, да так и замерла – лежанка, что у окна, вся была осколками оконными посечена. А на ней Люська руки раскидала, два осколка больших, один изо рта, второй из глаза торчит, и рана в груди. Я бросилась к ней, крови… крови столько, будто свинью резали. Я ей шею трогаю, а под пальцами будто резина неживая. Сестренка моя милая, родная моя сестренка лежит, руками небо обнимает. Больно стало так, что в глазах потемнело. Я рядом с лежанкой и присела на коленки, меня то холодом, то жаром обдает. А мама из сеней кричит: «Нюшка, Нюш, чего там?»
Я выглянула в сени – мама. Мама, мамочка… Хочу встать, дойти до нее, да ног не чую – ослабли. Я и ползу. Доползла, маму обняла, к себе прижала и тихо на ухо ей:
«Люську убили. Она мертвая на лежанке у окна».
Мама отталкивает меня:
«Не дурись, Нюшка, слышишь, не дурись!»
Отодрала меня от себя, а как глянула, так сразу и поняла – снова уткнулась мне в плечо и закачалась, завыла глухо. И я с ней. Через пару минут опомнилась, вспомнила, что она же раненая, побежала, притащила тряпок чистых, велела молчать, осмотрела бок – кажется, пуля слегка только продрала и выскочила навылет, но я точно не была уверена. Я чистыми тряпками зажала, да замотала сверху платком, чтоб держались.
Услышала шорох в доме и сначала обрадовалась, подумала, что Люськина смерть мне привиделась, но это Варька тихо вылезла из подпола – там же холодно. И мимо лежанки вышла в сени, увидела маму, и губы у нее задрожали, лицо скривилось.
«Цыц! – осадила я ее. – Цыц! Не вздумай реветь! Маму ранили. Давай помогай!»
Она и притихла.
«А Люська-то, Люська?»
«Выведи малышню так, чтобы они Люську не видели, слышишь? Яське глаза закрой. Запри на чердаке и возвращайся».
Она стояла истуканом и молча смотрела на меня не шевелясь.
Мама скрючившись лежала на полу.
«Варька!» – я ее тряхнула как следует.
«Ты… ты… – она смотрела мне на ноги, – ты описалась, что ли?»
Я и забыла. А когда она сказала, сразу почувствовала мокрый неприятный холод.
«Быстрей давай! – я развернула ее к дому и толкнула. – Шевелись!»
Она побежала со всех ног. А я стала поднимать маму:
«Мам, давай попробуем встать. Мамочка, давай».
Она невидящими глазами смотрела вперед и повторяла: «Люська, Люсенька, Люшечка моя».
Мне хотелось завизжать, заорать, что-то сделать, чтобы провертеть обратно этот день, отменить его, вычеркнуть, но я не могла.
«Мам! – я крикнула и на нее, – тебе надо встать, слышишь? Холодно, застудимся так все, пошли, надо встать, мам!»
«Добре, добре», – она наконец перекатилась, оперлась на руку и тут же схватилась за бок.
Шаги в доме, шебуршение – это сестра выводила младших из подпола. Слышно было, как плакала маленькая Яся, но я старалась не отвлекаться и не думать о том, что сестра моя лежит распластанная на лежаке и ветер пробирается в расстрелянное окно, треплет ей мертвые волосы и выдувает тепло из нашего дома.
Варя подоспела, когда мы с мамой медленно встали, она подхватила ее под другую сторону, и медленно, по шажочкам, пошли в дом.
«Не гляди, – я отворачивала мамину голову от лежащей Люськи, – не гляди, слышишь. НЕ ГЛЯДИ!»
Она сдавленно всхлипнула, сложилась пополам от боли и едва не осела на пол.
«Держи! – гаркнула я Варьке. – Держи крепче!»
Через стиснутые зубы и тяжелые вздохи, мы довели маму до их с отцом спальни и уложили на высокую кровать.
Когда ее голова коснулась подушки, я заметила, какая она бледная, почти такая же белая, как вышитая наволочка.
«Мам, тебе бы к доктору, – я села рядом на кровать и погладила ее по волосам, – дай посмотрю».
Она отняла руки от живота, я развязала платок и убрала тряпки – слева на боку ближе к тазовой кости была небольшая дырка и со спины еще одна – навылет. Только вот было непонятно – задело что-то внутри или нет? Дед если посмотрит, точно поймет.
«Ну что?» – тихо спросила она.
«Так а ниче, – легко улыбнулась я, – везучая ты у нас, мам, так, только по коже сверху прошлось, быстро заживет. Сейчас кипятку согреем и… самогонка-то есть у нас? Была ж».
«Так Мирон из города водку привозил, – оживилась она, – две бутылки оставил, в сенях за сундуком стоят».
Я метнулась в сени и вернулась с бутылкой, повертела в руках, отодрала замысловатую пробку и налила в рюмку:
«Давай, присядь, я помогу».
Мама проглотила две стопки:
«Фу, дрянь дрянная, и как мужики ее хлещут? – чуть оперлась на локте. – Нюш, надо Люську-то, Люську…» И стиснула зубы, чтобы не зареветь.
«Сейчас, мам, сейчас, – я старалась сидеть прямо, уверенно, – сейчас мы с Варькой все сделаем. Давай еще стопочку», – налила я.
Она скривилась, но выпила.
«Надо к деду идти, – торопливо говорила мама, водка пробирала ее, лицо расслаблялось, а глаза становились мутноватыми, – пусть он партизанам про немцев скажет и к нам придет, подсобит, до темноты еще, может, успеешь обернуться. Да фашиста того во дворе надо хоть за сарай оттащить и ветками завалить, и Люська…
Она остановилась, прижала руку к груди:
«Щас, щас… погоди маленько, щас, переждать».
Боль подбиралась и ко мне тяжелым комом. «Терпеть! – рыкнул голос изнутри. – Потом будешь сопли разводить!»
«Лежи, мам, лежи, – я погладила ее по волосам, – мы с Варькой все сделаем. И кричи, если что, ладно?»
«Ладно, – ответила она тихо, тронула меня за руку, – как без Люшечки-то будем, а?»
«Лежи, мам, – я прикусила губу, – я скоренько. К дед Мирону нужно еще успеть, да чтоб засветло вернуться».
Я быстро вышла из ее комнаты, чувствуя, как ногам еще холодно под юбкой, портки-то я так и не поменяла. Зашла в нашу девичью и наскоро переоделась в сухое. Мыться не было времени.
Когда я вышла в общую, где были печь и лежанка, то увидела Варьку, которая столбом стояла, глядя распахнутыми глазами на Люську и на окно, и не замечала, как по лицу ее катились слезы.
И Варьку было жалко, и самой тоже хотелось зареветь навзрыд, но я не могла. Поэтому подошла к сестре, небрежно дернула ее за кофту:
«Чего пялишься, мертвяков ни разу не видала? Давай, помогай, вон, все в осколках!»
«Н-нюта, – она перевела на меня взгляд, – Н-нют, я н-не могу!» Подбородок ее трясся.
«Еще как можешь! – я старалась быть злой, чтобы не дать себе размякнуть и обессилеть. – А кто все будет делать? Поворачивайся, мне к деду еще идти! Али ты пойдешь?»
Сестра потупилась – понятно было, что она не пойдет.
«Давай, берись за край, – я указала на шитое из лоскутов одеяло, где лежало тело, – завернем ее и в сени положим, в холодок, а там дед поможет».
«Не думай! Ни о чем не думай! Просто делай что надо! – повторяла я про себя. – Она не живая уже, не живая, не живая…»
Варька отвернулась и зажала уши руками, пока я аккуратно, взяв сухую тряпку, доставала из Люськи острые осколки оконного стекла с чавкающим противным звуком. Пахло ясным морозным днем, остывшей, ссыхающейся кровью, будто ржавым холодным железом, и чем-то еще – разлившейся по дому бедой.
Отдаленно и глухо я слышала, как плакала на чердаке самая младшая сестра, но сейчас было не до нее, и единственное, чего я хотела, – чтобы она наконец замолчала.
Когда мы с Варькой закрутили тело в одеяло – сразу стало легче. Пустее, но легче. Потом стащили цветастый кокон с лежака и отволокли в сени.
На войлочном топчане остались темные пятна. И мы обе старались на них не смотреть.
Я всучила сестре веник:
«Мети осколки, потом мыть будешь. Да мети хорошо, чтобы стекол не осталось».
В обычные дни Варька могла заупрямиться, закозлиться, но сейчас послушно делала как велели.
Я принесла пару подушек и одеял – мы всегда были запасливыми, выбила молотком оставшиеся стекла наружу, надела рукавицы, повыдергала осколки и стала затыкать окно, а как заткнула – в общей сразу потемнело. Комната будто съежилась и стала чужой.
Сумрак разлегся когтистыми тенями по углам, и наш добротный дом враз показался ломаной лачугой.
«Нюта, – Варька приперла тяжелое ведро и встала среди комнаты с красными от студеной воды руками, – а мама… – она не решалась сказать, – мама тоже умрет?»
Она сказала то, о чем я боялась даже подумать.
«Во дура, а! – я говорила резко. – Ну надо ж такое ляпнуть! Нет, конечно, рана-то пустяковая, пуля насквозь прошла, не задела ничего».
Я не знала, насколько это правда.
«Сейчас пойду посмотрю, как она, и на двор, а ты давай, мой хорошо, да смотри сама руки не порежь осколками. Потом детей выпусти и печь затопи – вишь, как выстудило!»
Сестра кивнула, подоткнула юбку и заползала на карачках с тряпкой.
Я зашла в спальню – мама спала, была бледная, но дышала ровно, хорошо.
Вот и ладно. Я выглянула в окошко – небо было все еще ясное, но солнце уже переползло свою середину и направилось за лес – к закату. Нужно было поторапливаться, если я хотела успеть дойти до дед Мирона.
Мне не хотелось на двор, я знала, что там остывший фашист на снегу и убитая собака возле будки. И помощи ждать неоткуда. Мама раненая лежит, а Варька… ей четырнадцать всего. Хватит и того, что она мертвую сестру в одеяло, будто в саван, закручивала. А про остальных и говорить нечего, не десятилетнюю же Дашку о помощи просить.
Я вышла в сени – а там цветастый куль с Люськой к стеночке закатанный, пара локонов выпросталось, по полу скобленому разметалось.
Так больно вдруг стало, будто камнем в грудь бухнули.
Я села на пол возле одеяла, аккуратно убрала волосы, закрутила плотнее:
«Тише-тише, Люсенька, – прошептала я ей, будто она меня могла услышать, – скоро к деду пойду, приведу его, а там и схороним тебя, сестричка. Погоди еще маленько, полежи тут».
«Все, Ань, давай-ка без соплей!» — прикрикнула я на саму себя, встала и вышла во двор.
День был все такой же ясный, небо высокое, снег пушистый-переливчатый. Как может быть война, когда так привольно и красиво? И как может быть солнце, когда жизнь пятнадцатилетней девушки закончилась в одночасье?
Немец лежал с приоткрытым кровавым ртом, уже посеревший, и над телом Гая пара не было.
Я подошла к трупу, схватила его за ногу, дернула – да не тут-то было. Тяжелый, гад. Неужели-таки придется Варьку на помощь звать? Ухватилась за обе ноги, дернула покрепче. Еще и еще… дело помаленьку пошло. Медленно, рывками я оттащила его за сарай, припорошила снегом, завалила сеном и ветками.
Расстрелянного пса отволокла за будку, взяла большую лопату, тоже снегом завалила. И потом накидывала чистый снег поверх смерзшихся кровавых пятен во дворе и утаптывала. Кидаю – топчу, кидаю – топчу, а в голове колоколом ухает:
«Люська мертвая, Люська мертвая, Гай мертвый, а вдруг и мама умрет? Что я там понимаю в ранах? Отец с войны вернется ли? Что я одна буду делать с тремя младшими девками? Как поднимать?»
Почувствовала я себя тогда старой-старой, будто мне не восемнадцать было, а все шестьдесят. Знаешь, тогда для меня шестьдесят казалось древнее некуда – помирать пора.
В общем, я старалась что-то делать, чтобы не думать.
К тому времени, как я во дворе управилась, Варька уже весь пол вымыла, да вымыла хорошо, и девчонок младших с чердака спустила.
Когда я в дом вошла, с автоматом немецким (надо было его куда-то пристроить), Яська сидела за столом – глазки будто плошки. Перепуганная, серьезная, а Варька с Дашкой заново разжигали уже порядком остывшую печь.
«Что мама?» – быстро спросила я, пытаясь понять по их лицам.
«Все спит, – доложилась Варя, – дышит ровно. Так надо?»
«Да, так и надо», – я старалась говорить уверенно, хотя совсем не знала – так ли надо.
«А… Люська? – Дашка застыла с поленом в руках. – Люся?»
Я выдохнула и стиснула зубы:
«Померла Люся, застрелили ее немцы. Разве Варька не сказала?»
«Сказала», – Даша потупила глаза.
«Ну так че спрашиваешь? – прикрикнула я. – Нечего тут рассусоливать, нам бы всем выжить теперь. Эти два фашиста не пойми откуда взялись. Не ровен час, и остальные нагрянут. Почем нам знать, где они обретаются?»
«И что делать?» – Дашка рот разинула, глядит на меня с перепугом.
«Ниче не делать, – я отдала автомат Варьке. – На, держи, да не вздумай стрельнуть! Только если ненароком немцы объявятся, слышишь?»
«А ты куда?» – Дашка передала полено сестре.
«К дед Мирону. Винтовку отцову заберу, у вас автомат останется. Разберешься, если что, – я кивнула Варьке, – и покорми всех. Да маме приготовь чего жидкого, чтоб есть не больно. Дашка, – я посмотрела в синие глаза притихшей сестренке, – головой отвечаешь за Яську, поняла? И чтоб Варьку слушалась. Я постараюсь дотемна вернуться. Если не получится – там заночую, но верно вернусь с дедом до ночи. И Бурашку подои, а то она в хлеву так и стоит».
Варька уже стрелять умела, не так хорошо, как я или Люська, но умела, отец с дедом рано нас начинали учить, лет с двенадцати-тринадцати, поэтому я автомат доверила ей без опаски, знала, что она будет с ним аккуратно обращаться.
В общем, собралась я наскоро, сначала хотела взять обычную провизию для него – хлеб, яйца, масло, которое мы сами били, но подумала, чего столько тащить, раз уж он к нам все равно придет, поэтому взяла только бидон молока, да и пошла.
Глава 3
Бабушка замолчала, глядя в окно. Я чувствовала, что она «не здесь», а где-то в далеком полесском доме, рядом с младшими сестрами и раненой мамой.
– Бабуль, а что было потом? – я осторожно тронула ее за руку. – Ты к своему деду дошла?
– А? – она обернулась на меня, выныривая из прошлого, потом глянула на часы, улыбнулась. – Эх, Ксюшка, засиделись мы с тобой. Спать пора ложиться. Тебе же завтра в институт небось?
– Завтра к третьей паре, да и то немецкий, я уж и так сдала все задания за этот год, так что успею выспаться, – никакой усталости я не чувствовала, несмотря на изнурительный день, мне хотелось узнать, что случилось дальше.
– Ну, мою работу никто не отменял, – бабушка пожала плечами, – а уже почти двенадцать.
– Не может быть! – я обернулась, ходики висели на стене у меня за спиной и показывали без пятнадцати полночь. – А завтра? Завтра расскажешь мне?
– Раз обещала, значит, расскажу, – бабуля поднялась из-за стола и посмотрела на шкатулку. – Только обещай мне не открывать ее. Мы до нее непременно доберемся. Пусть тут, на подоконнике, и стоит, но ты ее не откроешь, хорошо?
Я задумалась – соблазн был, конечно, невероятный, но у нас с бабушкой был негласный уговор – если каждая из нас что-то обещала, то это выполнялось беспрекословно. И мы всегда друг другу верили.
– Ксюш? – она ждала.
– Да, – твердо сказала я, – обещаю. Не буду трогать шкатулку без твоего разрешения.
– Вот и славно, – она расслабилась и выдохнула, – пойдем-ка спать ложиться, завтра будет новый день.
1982 Ксюша
Я думала, что не усну, – сложно было переварить все, что рассказала бабушка. И даже не очень верилось, что это все случилось на самом деле. Нет, конечно, я верила ей, просто… неужели это и правда по-настоящему и с моей родной бабушкой?
Когда я открыла глаза – хмурое утро висело в комнате. Вчерашняя метель угомонилась, небо было низким и серым, но ветки тополей и берез во дворе не двигались, а значит, ветра не было.
Бабушка ушла на работу – в архив, я слышала, как громко тикает старый будильник в ее комнате, как этажом ниже тренькает на фортепьяно соседский мальчишка. Я лениво потянулась – январский пасмурный день уютно свернулся клубком, обещая быть необременительным и легким.
На подготовке к зачету по химии я думала не о формировании многоатомных спиртов, а о бабушке и том, как же они тогда выживали. Одни женщины среди зимы в войну. Как не сломались, не сошли с ума?
Пары закончились.
– Ты домой? – спросила я у своей студенческой подружки Верки Ковальчук.
– Не, у меня хвост по анатомии, это ты у нас счастливчик, – она тяжко вздохнула, – так что побегу в анатомичку, может, труп свободный будет, хотя вряд ли. Хотя бы органы поковыряю.
С бессонными ночами я все-таки сдала экзамен по анатомии на четверку.
– Тогда пока, – я направилась к выходу, – удачи!
– Ага, – Верка кивнула.
Одной ехать домой не хотелось, может, сходить в студенческую столовку, а заодно по пути посмотреть расписание третьего курса? Хотела я его знать только по одной причине. И причину эту звали Игорь Белобородов. Блистательный ум третьего курса и, вероятно, будущее светило медицины. Мы даже два раза в кафешке посидели, поболтали не о химии, а о всякой ерунде.
Дойдя до расписания, которое висело на стене в вестибюле, я увидела, что третий курс сегодня учится в этом же здании, и повеселела – значит, можем и увидеться.
Здесь постоянно толклись студенты, рядом находился гардероб, и кто-то выходил-приходил, мелькали белые халаты студентов и костюмы преподавателей, девчонки задерживались у зеркала, поправляя прически.
Я накинула пальто и выскочила на улицу.
По ступеням поднималась компашка из нескольких ребят.
«Витек!» – я дернулась в сторону, пытаясь избежать встречи и быстрее проскочить мимо. Толстоватый, с жирными редкими волосенками и такими же усиками, он постоянно будто пританцовывал, подходя к любому человеку. На его щекастом подвижном лице все время блуждала полуухмылка. За глаза его называли Витек-колобок.
Этот тип доставал всех совершенно безнаказанно. Я уже развернулась, но увидела Игоря, идущего вместе с девицей из их группы – Катей, они шли позади развеселой компании, и я замешкалась, разглядывая эту парочку.
Я и не заметила, как ко мне подскочил Витек и легко ткнул в плечо:
– И куда ты, красавица, путь держишь?
– Отстань, дай пройти! – я забыла про Игоря.
Витек встал на ступеньку ниже, перегородив мне путь:
– А то что?
Он доставал не только меня – всех, но у него были «любимчики», среди которых оказалась я. Еще в сентябре он прозрачно (а потом не очень прозрачно) намекал на то, что хочет со мной встречаться, а когда я ему отказала, обозлился и каждый раз цеплялся ко мне. Вот и сейчас было то же самое.
– Дай пройти! – мне не хотелось выглядеть посмешищем, тем более что я видела, что Игорь смотрит.
Витек хохотнул и взял меня за косу, лежащую на плече поверх пальто.
– Пусти! – я схватила его за руку и дернула волосы обратно.
– Не-а, – он весело помотал головой и стал спускаться на ступеньку ниже, таща меня за волосы и обращаясь к компании: – Смотрите, какая у меня собачка на поводке.
Те ржали и улюлюкали.
Я пыталась сдержать слезы, быстро глотая морозный воздух, и закашлялась.
– Пусти, придурок! – я снова дернула за собственные волосы, но безуспешно.
Хватка у него была крепкая – здоровый бугай.
Остальные студенты спешили пройти мимо как можно быстрее – никому не хотелось связываться. Все знали, кто его отец, и как этот выродок «поступил» в медицинский, и откуда он берет свои четверки и пятерки.
Я, как и все, тоже слышала историю о том, как препод по фармакологии оказался слишком принципиальным и отказался ставить Витьку четверку «за просто так». Его не только уволили, но еще из партии исключили, а это волчий билет.
Витек тащил меня за косу вниз по лестнице:
– Пойдем, пойдем, Жучка. Теперь у тебя будет новое имя.
Я посмотрела на Игоря – тот отвел глаза. И они с Катей, сторонясь, прошли мимо вверх. Вот же трус!
И тут рядом мелькнуло знакомое лицо. «Тема?! Откуда он тут?»
Я едва заметила, как он оказался рядом с ухмыляющейся рожей раскрасневшегося Витька.
Ж-жах!
Мимо меня пролетел кулак, попадая Витьку сбоку в челюсть.
– А-а-а! – он даже сообразить ничего не успел.
Ж-ж-ах! Еще один удар! И еще!
– А-а-а! – это уже закричала я.
Толстый Витек повалился на ступени, хватаясь за разбитое лицо.
Один из его компашки кинулся к товарищу, а второй, долговязый, схватил за руки Артема. Остальные бросились бежать.
Артем вывернулся и попытался ударить второго, но промахнулся и сам поймал удар в нос. Отлетел на ступени, из носа хлынула кровь, но он быстро поднялся и саданул долговязого кулаком под дых, тот скрутился.
– Прекратите! – орала я, становясь между ними.
– Прекратить немедленно! – послышался рядом со мной голос преподавателя, он подскочил к Витьку, который подвывал и катался по земле, держась за челюсть. – Что тут происходит? В чем дело?!
– Это он… – я ткнула пальцем в Витька и в его товарища, – они все начали. Он меня за косу схватил…
– Лаврова?! – гаркнул препод. – Эт-то ты? Ты его ударила?
Иннокентий Петрович, вот же черт! Плешивый старый хрыч, который вел у нас историю КПСС. Только его здесь и не хватало!
Вокруг нас стали приостанавливаться студенты и прохожие.
– Это я! – отозвался Артем, сидящий тут же на земле. – Он оскорблял девушку.
Я мигнула Теме, молчи мол, но он медленно встал, спокойно посмотрел на преподавателя и ткнул пальцем в Витька:
– Этот оскорблял девушку и вел себя недостойно, должен же был кто-то вмешаться и…
– А т-ты? Ты кто вообще? Студент? – Иннокентий Петрович негодовал.
Я снова мигнула Теме, и он немного стушевался, но ответил:
– Человек. Нормальный человек!
– Она сама нарывалась, – скосил на меня глаза долговязый, которого Тема тоже потрепал.
– Это неправда! – вскричал Артем. – Не я один тут был – все видели!
– Стой здесь, разберемся, – зло сказал препод Теме и обратился ко все еще подвывающему Витьку: – Виктор, вам очень больно? Нужно встать. Давайте я отведу вас в медпункт.
– Ну, держись, урод, – долговязый сунул Артему под нос кулак, – я тебя запомнил, гнида.
– От гниды слышу, – Артем не остался в долгу, – а что запомнил – это хорошо, будешь теперь знать, от кого прятаться.
Он гнусавил, зажимая кровоточащий нос.
Тот что-то хотел ему ответить, но Иннокентий Петрович, глядя на Тему, закричал, переходя на визг:
– Прекратить немедленно! Слышите, ПРЕКРАТИТЬ! Устроил тут непонятно что, уголовник! – он мельком глянул на долговязого. – Всем оставаться на месте до разбирательств!
Преподаватель подхватил Витька под мышки, помогая подняться:
– Я сейчас отведу Виктора в медпункт и вернусь за вами.
Хнычущий и основательно подрастерявший лихую браваду Витек, опираясь на препода, уковылял в здание института.
Долговязый поднялся, хотел было что-то сказать мне и Теме, но передумав, махнул рукой и засеменил по ступеням вниз.
– Что, заняться нечем? – сказала я какой-то студенточке, стоящей рядом и глазеющей на нас.
Та пожала плечами и побежала вверх.
Я достала из сумки чистый носовой платок и протянула Темке:
– Держи, рыцарь! Очень больно?
– Спасибо, – прогнусавил он, – не-а, уже не очень.
– Ну вот скажи мне, чего ты везде лезешь, а? – я взяла его под руку. – Пойдем.
– Так это, – он растерянно посмотрел на меня, потом на дверь института, за которой только что скрылись фигуры Витька и Иннокентия Петровича, – этот же, ваш, велел дожидаться тут.
– Господи, – я закатила глаза, – послушный какой – хоть плачь! Оно тебе надо?
Артем покивал, и мы пошли вниз.
– У тебя будут проблемы? – он пытался заткнуть в обе ноздри мой платок.
Я с ужасом поняла, что проблемы точно будут, скорее всего меня отчислят. И, наверное, из комсомола исключат.
– Откуда ты тут взялся? – я и злилась, и жалко его было. – Ну вот откуда? Я как-нибудь бы справилась. Ты хоть знаешь, кто этот Витек?
– Ну и кто? – запрокинул голову Тема. – Царь и бог?
– Почти, – я держала его под локоть, – осторожнее, не споткнись. Во всяком случае, его отец точно!
– Поэтому этот жирный урод такой наглый?
– Угу, – мне стало грустно. И страшно.
– Зато он к тебе больше не подойдет!
«Да уж… если меня отчислят, то ко мне больше никто не подойдет», – я хотела это сказать, но промолчала.
Мы дошли до автобусной остановки. И, кажется, обоим стало неловко. Я не знала, о чем дальше говорить.
– Слушай, – Тема слегка передернул плечами, – если у тебя будут неприятности… в общем, вали все на меня. Никто ж не знает, что мы с тобой, ну… знакомы. Так и говори – дурак какой-то влез в мирную беседу двух студентов. А ты знать ничего не знаешь.
– Угу.
– Ксюш, – он взял меня за руку, – да все будет хорошо.
Я вдруг почувствовала, что замерзла, что не успела надеть шапку и она лежит в сумке. Услышала, как сероватая слякоть, размякшая от соли, хлюпает под сапогами, и мне захотелось домой. Случайно вспомнился взгляд Игоря, который просто стоял и смотрел, как жирный урод тянет меня за волосы.
Вдалеке показался автобус с номером двенадцать на лобовом стекле. Он медленно полз по январской скользкой дороге.
– Ты домой? – с надеждой спросил Тема, тоже увидевший автобус.
– Нужно вернуться в институт, – я смотрела себе под ноги.
– Понятно, – он покивал.
– Ты зачем приходил-то?
– Да так, – Артем кривовато улыбнулся.
И мы замолчали.
Желто-оранжевый «Икарус» остановился напротив толпящихся на остановке людей и, чуть помедлив, открыл раздвижные двери.
– Пока, Ксюшка, – он вскочил на ступень и помахал мне рукой, – все будет хорошо! Вали все на меня, слышишь!
Дверь закрылась. За маленьким окошком мелькнуло его лицо с торчащим из носа платком. И он снова помахал мне.
Я махнула в ответ.
Возвращаться в институт мне сегодня не нужно было.
«Было бы неплохо и завтра не пойти, – я размышляла, – пусть бы все улеглось немного. Или, наоборот, идти? Что лучше?»
Зачет по химии только через два дня.
Я дождалась следующего автобуса и поехала домой.
Домой я доехала в, мягко говоря, дурном расположении духа.
– Бабуль, – я заговорила, как только она переступила порог, – в общем… у меня неприятности.
Я знала, что бабушке я могу рассказать все на свете. Существенно больше того, что маме или отцу. Они, конечно, хорошие, любят меня и все такое, но… у них сейчас своих забот полно, и было точно не до меня.
Очень не хотелось их расстраивать, да и бабушку тоже, но…
– Что случилось? – бабуля мгновенно собралась.
– Ба… – я подошла и обняла ее, – меня, кажется, отчислят из института.
Все напряжение, что томилось внутри, вдруг вылилось наружу, я уткнулась носом в ее худенькое плечо и расплакалась.
Мы так и стояли в прихожей, бабушка еще в сапогах.
– Ну-ну, шш-ш-ш, – она меня поглаживала по голове, – погоди, давай-ка сядем и обо всем поговорим.
Она меня немного отстранила и сняла обувь.
– Бабуль, понимаешь, я… они… – я продолжала всхлипывать.
– Ш-ш-ш-ш… она приложила палец к губам, – давай ты сходишь умоешься, потом мы спокойно поужинаем, и ты мне все расскажешь. Единственная беда, которую нельзя исправить, – это смерть, а мы с тобой, твои родители и наши близкие, слава богу, живы, так что…
– Но это же институт! – я посмотрела на нее с некоторым недоумением.
– Умывайся, и за стол! Я пока ужин согрею, – бабушка улыбнулась, и мне сразу стало спокойнее.
Невысокая, щуплая, с веселыми живыми глазами, она казалась моложе своих лет. Одевалась она аккуратно – на работу юбки чуть ниже колен и строгие блузки, дома – однотонные халаты под пояс, волосы всегда были убраны в кичку на голове, я не помню, чтобы хоть раз я видела ее растрепанной, и при этом она совершенно не походила на старуху Шапокляк.
У нее были скупые плавные движения, больше характерные для высоких людей. И бабушка – как никто умела успокоить. Часто я от нее слышала: «Что, кто-то умер? Нет? Ну и переживать нечего, пока ты живой – все можно решить».
Иногда я смотрела и не могла понять, какого цвета у нее глаза – в зависимости от погоды, освещения и настроения они могли быть или светлого каре-зеленого оттенка, или болотно-зеленые, или насыщенно-карие – они часто меняли цвет. И вокруг глаз – лучистые морщинки. Она не была особой красавицей – может быть, нос чуть длинноват, но если улыбалась, то лицо становилось сияющим и красивым.
Когда я вышла из ванной, на столе уже стоял ужин, бабушка указала на стул:
– Садись, медленно ешь и медленно рассказывай.
И я рассказала. С того момента, как мерзкий Витек перегородил мне дорогу, до того, как мы с Темой сели в разные автобусы и я поехала домой.
Она слушала внимательно, стараясь не пропустить важную информацию.
– Ты знаешь, нанес ли ему Артем какие-то значительные травмы?
– Гм… нет.
– Вы, конечно, напрасно ушли и не дождались разбирательств, – бабуля покачала головой.
– Напрасно? – я была удивлена.
– Условный «побег» с места происшествия негласно доказывает вину Артема. Он называл свои имя-фамилию?
– Нет, – я вспомнила, что он сказал: «я – человек!», и все.
– Хорошо. Волноваться не о чем, – бабушка светло улыбнулась, – может, чаю попьем?
Я была в замешательстве:
– Ба, как это не о чем? Инокентий Петрович, конечно, не знает Артема, но отлично знает меня. Хорошо, что я в этом семестре у него зачет уже сдала.
Зазвонил телефон. Я сказала бабуле:
– Погоди, – и подошла к аппарату.
Звонил отец. Мне ужасно хотелось ему рассказать о сегодняшнем происшествии, но я не стала, зная, что это приведет только к ненужным волнениям и больше ни к чему. Мама сейчас не в том положении, чтобы волноваться.
Бабушка подошла и встала рядом.
– Дай-дай, – сказала она, когда я уже собиралась положить трубку. И первое, что она спросила у папы, было: – Люся рядом? Позвони, когда будешь один.
– Ба!! – я чуть толкнула ее локтем. – Не надо!
Я хотела сказать что-то еще, но трубку взяла мама, и мы с ней начали болтать о моей сданной сессии. Впрочем – говорили мы быстро – межгород же, они просто хотели узнать, как я «отстрелялась». И узнав, что без хвостов, с радостью меня поздравили.
А когда мы распрощались и я положила трубку, то тут же обернулась с бабушке:
– Не говори им!
– Почему? – не поняла она.
– Ну… – я и сама не понимала почему, – мама в положении…
– А я Люсе и не собиралась говорить, только Алексею. Он же твой отец как-никак.
– Ну… он начнет что-нибудь делать, ты ведь его знаешь! – я все равно не была уверена в том, что это новости для папиных ушей.
Он у меня был вспыльчивый, мог запросто прискакать и надавать этому Витьку по башке, невзирая ни на какие ранги его высокопоставленного родителя.
– Ксюш, он все-таки взрослый человек, – бабушка была настойчива. – И не волнуйся, все будет хорошо.
– Да уж! – хмыкнула я, закатив глаза.
Бабушка даже и не подумала отвечать на мою гримасу, а пошла на кухню, достала из буфета большие чашки:
– Давай чай пить с конфетами, я сегодня шоколадку купила, иди достань у меня в сумке.
Я сходила в прихожую и вернулась с шоколадом, немного недоумевая, что разговор о моем странном происшествии как-то быстро сошел на нет.
– Вот и славно, сейчас чайку попьем. Хочешь услышать продолжение истории? – она положила руку на крышку шкатулки.
Хитрюга. Мои губы невольно разъехались в улыбке – бабушка знала, чем меня взять.
Минут через десять, когда ароматный чай дымился в чашках и на столе лежала шоколадка, я видела, как бабушкины глаза затуманились прошлым:
– Мы закончили на том, что ты собралась идти к своему деду Мирону.
– Ну да.
1941 Анна
Что я ей могла рассказать? Что с этого дня моя жизнь полностью изменилась? И теперь я никогда не узнаю, какой бы она была, если бы… если бы что? Если бы Люська осталась жива? Или бы я не выстрелила в того высокого немца? Или если бы не пошла в тот вечер к Мирону? Если бы, если бы…
Я снова ощущала железный запах крови на снегу, мороза и парного молока, которое Варька быстро налила в бидон для деда.
Тогда я зашла к маме – она еще спала. И мне стало страшно – что она спит-то так долго. На самом деле всего, может, пару часов, а мне показалось, что вечность.
Я тронула ее за плечо, и она открыла глаза – мутноватые, больные.
– Мам, я до деда Мирона, – трогаю ее по лбу – не горячий ли. Горячий. – К темноте, глядишь, и обернусь. Варька за старшую, мы… все убрали, положили Люську в сени пока, прям как есть, в одеяле, окна подушками заткнули.
– М-мм-молодцы мои, – она кривовато улыбнулась, разлепив сухие губы, и я подумала, что, может, ее рана не такая легкая, как мне сначала показалось.
– М-м-ам, – я почувствовала, как сдавило горло, – мам… мамочка, ты… уж не помирай, ладно? Не помирай. А то как… без тебя-то?
– Что ты, что… – одна слеза скатилась по ее виску к уху, – все будет хорошо, Нютка, сходи за дедом, пусть он мазей своих пахучих возьмет, я быстро на ноги и встану, дед-то у нас егерь знатный, все зверье лечит. А что человек? Тот же зверь, только о двух ногах.
– Хорошо. Приведу деда, не сомневайся, – твердо сказала я, погладила ее по щеке, поцеловала и вышла.
– Как мама? – встревожилась Дашка, увидев меня.
– Нормально, рана пустяковая, но пусть полежит, отдохнет. Супу ей поесть дайте, – я оглядела девчонок.
Господи – мал мала меньше. Сурово глянула на Варьку и пригрозила пальцем:
– Смотри мне!
Она только кивнула.
День был морозный – я надела старый бабушкин пуховый платок поверх полушубка, да и пошла. На плече винтовка, в руке бидон молока. Мороз за нос щиплет, градусов, может, двадцать тогда было. А к ночи еще похолодает, верно.
Идти было недалеко, километра четыре или нет… может, три с половиной, сначала по полю, пролеском, а дальше в лес. Дед жил в аккурат на краю болота. Материн отец. Строгий был, без лишних нежностей, но любил нас крепко. Сыновей у него самого не было, три дочери – мама средняя и единственная живая. Ко мне он относился как то ли к сыну, то ли к старшему внуку, очень так по-мужски, видимо, ему самому мальчишку когда-то хотелось, вот он и учил меня всему, что умел, – стрелять метко, чтоб не мучить зверя, выслеживать добычу и сидеть в засаде несколько часов недвижно. Да и многому другому.
Он был и егерем, и бабкой-повитухой, и местным лекарем, все к нему шли, если что. Никому он не отказывал. Если баба какая рожала – так его звали, знали, не откажет в помощи.
Первое, что я увидела, когда чуть отошла от двора: не лежит тот немец в снегу, которого, как я думала, застрелила, а от того места ниточка следов, и в лес петляет, уводит. Значит, ранила я его.
Не поверишь – и обрадовалась, и испугалась.
«Теперь он точно своих приведет, не простит». Сначала я думала назад повернуть, но… уж очень нужно было к дед Мирону дойти. Я припомнила – автомата при немце том не было, он не стрелял, убежал как есть, а значит, ежели встретимся мы, что он против моей винтовки?
Задумалась – и будто снова увидела его глаза – черные, большие, и палец к губам: «Тс-с-с». Пожалел же он меня в хлеву. А я, гадина такая, выстрелила ему в спину. Как есть – в спину. И так стыдно стало, что провалиться бы мне на месте. Что было делать? И мама еще: «Стреляй, Нюта, стреляй!»
Ниче. Ниче-ниче. Все правильно, фашистяка немытый, все одно – своих бы привел. Чего жалеть-то? Может, он меня просто снасильничать в том хлеву хотел? Хотя… ерунду говорю, ежели б хотел, то и сделал бы – там я безоружная была. Как же быть-то теперь?
Я вскинула голову и пошла дальше, внимательно глядя по сторонам. Винтовку на всякий случай передвинула поближе, чтобы снять легко можно было.
Дошла до того места, где упал он. Да, вижу, что лежал он тут какое-то время – края ямки больше припорошены, потом встал… Неровные следы тянулись в лес, вот кровавые капли, и вот… тут он упал, встал…
А метров через пять – гляжу, серый куль под елкой валяется.
Я бидон поставила, винтовку на изготовку вскинула, передернула затвор и подхожу к нему. Сама стараюсь внутри злости набраться: уж коли он в немецкой армии оказался – так нет ему ни пощады, ни прощения, пусть бы лучше убил меня в хлеву, а так – сам помирай, фашистяка проклятущий!
Подошла – гляжу – он лежит на боку, не шевелится.
«Помер уж, наверное». И как-то жалко мне стало, снова его глаза в темном хлеву вспомнились. Ничего плохого же он не сделал, промолчал все-таки, спас… а мог бы товарищу своему сказать, что тут я. И может, пришлось бы Варьке нас обеих с Люськой в холодных сенях держать.
Подошла к нему, тычу прикладом:
«Эй! Э-эй!»
Он медленно ко мне голову поворачивает, смотрит, молчит. И я молчу – не знаю, что сказать.
Так и глядим друг на друга.
Потом он тихо по-немецки:
«Застрели меня».
Немецкий я тогда плохо знала, но слова поняла. Смотрю – он одной рукой за плечо держится, шинель серая уж кровью напиталась – вот, значит, куда я попала.
На шаг назад отошла, винтовку подняла, прицелилась. Снова стараюсь разозлиться и… не получается. Пожалел же он тогда меня в хлеву. Глаза от слез щиплет.
Я винтовку опустила – он и не дернулся, чтобы отобрать ее, а повторил:
«Застрели меня».
Да что ж ты делаешь-то со мной, гад! Застрелю, как есть застрелю фашиста! Уж и собралась с духом, чтобы на курок нажать… ан нет, не могу, и все тут – не слушаются руки.
«Нет», – отвечаю ему и еще на шаг назад.
Постояла, поглядела, потом махнула рукой, да и пошла дальше.
Иду, а у самой мысли в голове крутятся: «Чего его стрелять, и так помрет». И снова жалость накатила вместе со злостью к себе – дался ж он тебе, а! Остановилась, потопталась на месте, не выдержала, вернулась – он там же и лежит.
Точно помрет. Я перед ним бидон поставила:
«Молоко. Пей. И уходи быстрее».
Он головой слабо кивнул:
«Спасибо».
Ладно. Я снова пошла. Далеко ушла, с полкилометра, может, но снова остановилась. Хоть с молоком, хоть без, а все одно – ночь он точно не переживет. Или замерзнет насмерть, или волки кровь учуют, набегут, порвут – не велик выбор, так уж лучше застрелить его.
Опять вернулась – он переполз к дереву, оперся спиной, видно, пытался одной рукой бидон взять, попить, да не смог – развернул, молоко в снег и ушло.
Бледный, белый, как тот снег, снова глядит на меня глазищами черными.
Ну что ты будешь с ним делать! Сердце в клочья разрывается, вспомнила я, что там Люська мертвая в сенях! И Гай за будкой! И мама раненая! И снова вскинула на него винтовку. Но, чувствую, слезы душат изнутри, не могу выстрелить, и все тут!
Пока он был далекой фигурой в прицеле – я и не задумывалась, нажала на курок, и все, а тут гляжу в глаза – и не могу.
«Вставай! – прикрикнула на него. – Быстро!»
Ругаюсь на себя внутри, мол, дура ты, Анька, беспросветная! Такая дура, что свет не видывал! А все равно помогаю ему встать.
Потиху-помалу поднялся он, высоченный, как каланча.
«Пошли! – я его здоровую руку себе на плечо положила. – Держись!»
Ну и потопали мы. Медленно. Хоть бы дойти засветло.
«Куда мы идем?» – голос у него чуть подхриповатый стал, то ли от холода, то ли от боли.
«К деду», – отрезала я.
А куда еще его было вести? Не домой же, к девчонкам маленьким!
Глава 4
До деда дошли уж впотьмах, я его почти волоком на себе тащила. Совсем ослаб, да и, видать, замерз сильно.
Первыми забрехали собаки, у деда их было две – Жулик и Куля. Тут и сам дед из-за деревьев неслышно объявился с ружьем.
Я тут же залепетала:
«Это я, дед Мирон, я, не стреляй».
«Анька? Ты, что ли?!» – он поверить не мог.
Солдат тот сухой щепкой в снег и повалился.
«А это кто с тобой? Что это? – он разглядывал в сизых сумерках серую шинель. – Это что, немец?! Сдурела ты, Нютка, что ли?!»
«В дом, деда, в дом пошли, – что-то мне стыдно стало, – все там обскажу. Хватай его, а то у меня уж сил нет».
В дедовом доме пахло всегда вкусно – дымными поленьями, звериными шкурами, что на полу лежали, всякими терпкими травами, висевшими под потолком, мазями и еще чем-то неуловимым – теплым лесным духом. Дед любил чистоту и порядок, поэтому вещи обретались на своих местах. Он никогда не курил, как другие мужики, говорил, что сильно нюх отбивает, а нюх у него был будь здоров! Не хуже другого зверя!
Затащили мы этого парня в дом, сгрузили на лавку. Тот уже был без сознания.
«Рассказывай!» – потребовал дед Мирон.
«Может, ты его посмотришь сперва? У него плечо раненое».
А дед руки в бока упер и смотрит на меня исподлобья:
«Рассказывай, Нютка, в чем дело, не то я его прирежу в два счета».
Я знала, что он не шутит. И быстро начала рассказывать. Все как было – с того момента, как пошла Бурашку доить. И про Люську рассказала, и про маму раненую, и про то, как солдат этот меня в хлеву «не заметил», и про то, что автомата у него и не было, и про то, что это я его в плечо ранила.
«Ранила? А че ж не убила? Ты ж меткая! – дед был раздосадован. – И что теперь нам делать?»
Я молчала.
Он качал головой:
«Нютка-Нютка, дура-девка, что ж ты натворила-то? И партизанам его сейчас уже не отдашь – спросят, пошто в дом пустили? Отпустить – так не уйдет никуда, слабый больно. Убить если только…»
«Дед… – я взмолилась, – деда! Он же… пожалел меня тогда. Я правду говорю, если бы не он, то меня б уж на свете не было!»
«Ладно, – он подошел к парню, положил пальцы на шею, – сердечко-то трепыхается. Давай-ка разденем его. Да рассказывай, еще что было».
Я и рассказала и про Гая за будкой, и про второго немца, что за сараем заваленный ветками лежит.
«Да-а-а, дела-а-а, – он глянул в окно, – поздно уже, ночью зверя не переиграешь, завтра пойдем», – потом посмотрел на лежащего на лавке человека. Подошел ближе.
Тот зашевелился, открыл глаза, испугался, попробовал встать.
Дед ему по-нашему:
«Лежи, не дергайся, я рану твою гляну».
Я то же самое сказала по-немецки и добавила:
«Это мой дед, он тебя вылечит. Лежи спокойно».
Дед достал пару керосинок, велел мне держать – светить, а сам давай солдата за плечо трогать-ощупывать, потом принес скрученную короткую веревку из вяленой кожи, еще перекрутил и сунул солдату в зубы:
«У тебя там пуля застряла, надо вынимать, больно будет, но кричать не смей, иначе ткну тебя ножом – и вся недолга, понял?»
Я перевела как умела.
«Погодь! – дед о чем-то вспомнил, ушел куда-то и вернулся с бутылкой водки, приподнял парня, поднес ко рту: – Пей!»
Тот, напрягая шею и захлебываясь, начал глотать, морщится, но пьет.
«Вот и ладно, – дед отнял бутыль, – а теперь давай перекладывайся на стол. Ишь, длиннющий какой!»
Сам дед Мирон был не большим и не маленьким, а каким-то очень укладистым – правильного, хорошего сложения. Лицо всегда загорелое, обветренное, даже зимой, движения плавные, скупые, аккуратные, кустоватая, им самим стриженная борода, да карие, как у меня, глаза, в солнечный день похожи на рябь болотную зеленую. Не седой совсем – светло-русый с рыженцой. Лет ему тогда было то ли пятьдесят шесть, то ли пятьдесят семь – раньше ведь как скажешь, так и записывали. Он только знал, что ранней осенью родился, в Яблочный Спас. И все.
Дальше я смотрела внимательно, как и что он делал, и старалась запоминать, у деда и инструмент кой-какой имелся – маленькие такие щипчики, он ими пули из зверей вынимал. И делал он все четко и плавно.
Как дед солдату в рану-то полез, тот весь аж побагровел, смотрит на меня, а у самого в глазах мука с водкой пополам. Сердце мое так и сдавило тисками – так жалко стало, что я подошла и за руку его взяла.
Тот и уцепился за мои пальцы, что за палку деревянную.
Это у нас когда детей плавать учили – кидали в реку, а рядом длинную палку деревянную – дескать, хватайся, если надо. Дерево – оно ж не тонет! Вот и немец тот ухватился за меня, как за самое последнее, что есть в жизни.
Дед на это глянул, но ничего не сказал, хмыкнул только недобро.
А позднее, когда солдат уже спал перебинтованный, согретый да пьяный, и мы с дедом сели за стол, он достал из печи горшочки с тушеными кроликами – вкусно! Там и травы-приправы ароматные, да с картошечкой рассыпной. Я и забыла, что не ела-то с утра. Все некогда было.
«Эх-эх… – он заскрипел, закряхтел. – Люська красивой бы девкой выросла. Да и добрая была, ласковая, хорошая б женка кому-то досталась».
Я чувствую, как слезы сами собой в глазах – текут, не остановить. Так сестренку мою жалко, что и не передать. Мы ж с ней в одних ботинках в школу ходили.
Школа – за пять километров, учиться всем надо, ботинки одни, а в лаптях – негоже. Вот мы по очереди и ходили, день она, а день я. Варьке ботинки не в пору еще были, так мы ей все уроки пересказывали. И маленькой Дашке. И спрашивали потом с них, как с нас учительница. Ну почти – если время от домашних дел оставалось.
Покупали раньше всего мало – в основном все сами делали. Даже одежку шили, у мамы прялка была, вязали тоже сами. Корову доили, сметану, простоквашу да масло делали. Хлеб пекли. Летом – лапти, зимой – валенки.
Мы же были Бондари. Это не только фамилия, это ремесло. Бондарь – тот, кто корзины да бочки делал, тару всякую. Вот отец этим и занимался. Да и каждая из нас понемногу умела. У Варьки лучше всех получалось, у меня так себе.
Вот сижу я и реву, слезы на стол роняю и не могу остановиться. Кажется мне, что день этот такой длинный… такой тяжкий, что вот-вот – и не вынести мне его, не вытащить на своих плечах.
Дед подошел, приобнял:
«Ну, будет, будет тебе, все-все, силы побереги. Давай спать ложиться. Утро вечера мудренее. А там, глядишь, и фашистяка этот помрет».
И мне таким странным показалось дедово – «фашистяка», потому что ну какой из него фашист-то?
«Спасибо тебе, – я лицом зареванным уткнулась в него, – что бы я без тебя делала?»
«А, – он отмахнулся, – чего уж там. Не чужие, чай».
Постелил мне на печи, а сам недалеко от солдата на лежанке пристроился «на всякий случай».
На ночь дал мне кусок сахару, намочив его в травах, на спирту стоянных, да я с этим сахаром за щекой и уснула, не заметив как.
Встали рано, затемно, я первым делом с печки к немцу: дышит – нет? Дышит. Ну и ладно. Я даже не поняла, обрадовалась я этому факту или наоборот.
Дед Мирон тоже к нему подошел, лоб потрогал, горло пощупал:
«Горячий, похворает еще, но жить будет».
Тот лежит бледный, черные ресницы слиплись, потом глаза открыл – смотрит.
Дед стал над ним, указал на меня:
«Это внучка моя, Анька, – потом на себя, – а я – Мирон, ферштейн?»
Солдат головой кивает.
«А ты кто будешь и откудова? И где ваши? Далеко ли, много ли их?»
Я перевела как сумела и тоже спросила, понял ли.
По глазам увидела, что понял, но не говорит ни слова.
«Тьфу ты, дурак! – разозлился дед Мирон. – Ну что с тобой делать! Значится, так, нам это знать надобно, чтоб понять – будут тебя искать али нет? Не придут ли к Нютке в дом за тобой и товарищем твоим? Так что давай, говори, как тут оказался. Ну и как звать-то тебя? Не Фрицем же! Так что или ты нам сейчас все рассказываешь, или мы тебя как есть – партизанам отволочем, там еще и не то расскажешь».
Это переводить было уже не так просто, я старалась, путалась во временах, но, кажется, он меня понял. Во всяком случае разлепил пересохшие губы и хрипловато:
«Анджей».
«Анджей… Погодь… – опешил дед, – ты поляк, что ль?» И заговорил с ним по-польски, потому что сам он этот язык хорошо знал, у него мать была чистая полька, так что он с детства его слышал, да и нас помаленьку учил. Польский я знала лучше, чем немецкий.
Солдат, разулыбавшись до ушей, тут же подхватил:
«Наполовину поляк! Мама – польская еврейка. А отец – чистый поляк».
«Надо же! – удивился дед. – Вот тебе и Фриц!»
И я тоже рот разинула – так это неожиданно было.
Он с Анджеем с того времени только по-польски и разговаривал. И тогда сказал:
«Мы сейчас уйдем. Ты дома оставайся и сиди тихо. А как вернемся – я чердак разберу, там обретаться будешь. Коли сбежишь – туда тебе и дорога. Леса все равно не знаешь, с раной далеко не уйдешь, или звери на клыки подымут, или партизаны на штыки, так что знай. Рана у тебя не смертельная, но болеть еще будет, понял?»
Тот кивнул.
Так было удивительно, что оказался этот «немец» не немцем вовсе, а против воли угнанным в армию поляком. Он нам и рассказал, что к нему фрица-то и приставили (товарища его), чтоб не убег, с ним он от роты и отбился, а потом они просто шли наугад полтора дня, ночевали у кого-то в хлеву, устали, замерзли, провизии никакой не осталось, и случайно набрели на наш дом. Сам Анджей еще и оружие потерял.
Еще рассказал, что расположение части далеко, как минимум день идти, а искать их вряд ли кто-то будет, сочтут погибшими. Спросил, что случилось с Клаусом. Я так поняла, что с тем невысоким немцем, что лежал, окоченев, у стенки нашего сарая.
Я сказала как есть, что мама моя его застрелила. Он только кивнул, дескать, ясно.
За окном стал пробиваться серенький рассвет.
«Вот и ладно, – согласился дед, – давай-ка соберемся и пойдем по ранней тропке, да заодно заметем его следы. Собери нам пока снядочек».
Я помогла солдату встать, перевела на лежанку, усадила. Быстро налила всем по кружке густой простокваши, отрезала по куску хлеба.
Сначала нам с дедом на стол поставила, потом Анджею в здоровую руку всучила кружку, а хлеб рядом положила на чистую тряпицу:
«Ешь!»
Он шепотом по-польски:
«Спасибо, пани Анна».
«Ну, вот и добре, – дед показал на проступающий очертаниями в новом дне двор и уже обратился ко мне: – Давай, Нютка, набери кролей, да я еще давеча птиц настрелял, мамке твоей сейчас в самый раз будет, а я пока мази соберу».
Я вышла в сени, взяла небольшую востроносую лопатку. У деда во дворе был сложенный из ледяных пластов схрон, куда он складывал битых зверей и птиц, часто уже освежеванных. Нужно было лишь немного откопать верх и достать что нужно.
Постояла, принюхалась, стараясь вчувствоваться в лесную тишь – кто где ходит да кто и что делает. Стою зачарованная – красота вокруг белая. Все пушистое, недвижное. Слышу – хрусть-хрусть вдалеке, потом снова – хрусть-хрусть. Замерла, вся обратившись в слух, – хрусть-хрусть.
Я тут же бегом в дом:
«Дед, дед, там идет кто-то в нашу сторону! Три человека».
Он копался в склянках, услышал меня, аккуратно отложил:
«Далеко?»
«С полверсты, может, чуть ближе».
«Молодец! Ушастая, – похвалил он меня, – видно, мужики. Чего им поутру-то приспичило?»
И мы оба посмотрели на раненого солдата.
Дед ему по-польски:
«Вставай, партизаны идут, я тебя в баньку спрячу, на чердак не сподобишься пока, там завалено все».
Тот сидит, глазами хлопает.
«Да шевелись, коли живым остаться хочешь!»
Анджей поднялся с лежанки, обулся, накинул шинель, да мы его спровадили в небольшую баньку, что стояла срубом у деда во дворе.
Заперли снаружи да наказали сидеть тише мыши и не высовываться, пока сами не отопрем.
Во дворе дед тоже прислушался:
«Так и есть, Нютка, трое идут: Митяй, Сашко да, кажись, Тихон».
«Ты по звуку следа можешь узнать, кто идет?» – мне это казалось волшебством.
«А, – он отмахнулся, – у каждого человека свой ход, кто размашисто шагает, а кто крадется, будто вор, нужно только слушать. Ладно, они уж близко, глянь там в избе – все прибрано?»
Я метнулась в дом, глянула цепким взглядом – тряпки окровавленные убраны, инструменты дедовы – на месте, три чашки глиняные из-под простокваши, я одну в ведро мыльное сунула, так, что еще… вроде все, никаких следов.
Забрехали собаки Куля с Жуликом во дворе – мужики подходили к дому, только были это не партизаны. А так… сбоку припеку. Особливо Тишка с Сашко – вечно вдвоем валандались. Здоровые вроде дядьки, а в армию не пошли, как все хуторские. Чем занимались, чем промышляли – то дела были темные. Иной раз вроде и с партизанами дело имели, как вон с Митяем, но чаще особняком. Дед их не больно-то жаловал, а это уж о многом говорило.
Я накинула платок и тоже вышла.
«Цыц! – дед приструнил собак и заговорил в сторону: – Что, мужики, чего в такую рань-то приперлись? Нужда какая?»
Они вошли на двор – тепло одетые, розовощекие по морозцу, и у всех за спинами винтовки дулами вверх торчат да ножи добротные на поясах, на ремнях.
«А ты нам, Мирон, чай, не рад?» – посмеиваясь, спросил Сашко.
«Да брось, – отмахнулся дед, – рад – не рад, разве я когда вам отказывал? Просто так не пришли бы».
Сашко среди них был самый старший. Как-то давно еще пареньком отбился от цыганского табора да прирос к хутору Ерохиных приживальцем, те уж старые совсем были, и своих детей у них не сложилось, а тут этот – цыган чернявый, вертлявый да ласковый. С лица смуглый, глаза черные будто вишни, улыбка белозубая. Не высокий, не низкий, но лицо оспой сечено, некрасивое. Он все время держал во рту длинные сосновые иголки, найдет одну, сунет в зубы и перекатывает по уголкам рта, пожевывая. А годов непонятно сколько – но одно видно, не мальчишка уж давно.
А вот Митяй, тот и правда был партизан – помоложе, но тоже не юнец, круглолицый, патлатый да хромой на одну ногу. Вот он и стрельнул глазами в мою сторону:
«Привет, Нютка, а ты чего поутру у деда?»
Тихон, самый младший из них, может, на пару годков старше за меня, рыжеватый веснушчатый парень, вихрастый и всегда румяный. Говор у него был немного польский, потому что отец поляк. Он вечно хохмил и называл меня «пани Анна».
«Приветствую, пани Анна, – заискивающе заговорил он, – а я вот думаю, повезет мне сегодня внучку Миронову встретить али нет? И вишь, как судьба ко мне нужным бочком повернулась».
Подошел и руку протянул. Я покраснела до кончиков волос, руку ему подала, он, не роняя улыбки, легонько сжал ладонь и в глаза глядит.
Дед подскочил, чуть отпихнул его:
«Будет тебе, Тихон, Анька – ребенок еще, чего ты выдумал!»
«Сколько тебе лет, ребенок?» – лукаво спросил он.
«Восемнадцать», – буркнула я, так мне неловко сделалось. Казалось, будто ощупывает он меня взглядом.
«Угомонись! – приструнил его дед. – Почто пришли-то? Чай не на Нютку пялиться?»
Рыжий зло на него посмотрел, но улыбнулся. Улыбка вышла кривой, бестолковой:
«Так я ж гляжу только, Мирон, не сахарная твоя внучка небось, от глаз-то не растает?»
И тут я заметила, что во дворе три следа к баньке ведут. Да и ладно бы, мало что – может, кому что надо было, но в некоторых следах четко виден оттиск ботинка. А какие ботинки у нас в ту пору? Тем паче зимой – в валенках все ходили. Хорошо бы, чтоб партизаны не заметили того ж самого.
Я и давай туда-сюда потихоньку прохаживаться, ботиночный след затаптывать. А Сашко, будь неладен, за мной глазами так и зыркает. Я улыбаюсь ему, что дурочка, а сама туда-сюда, туда-сюда.
«Чего лясы попусту точить, – вздохнул Митяй и поглядел на меня внимательно, – пошли, Мирон, в дом, разговор есть, а ты, Нютка, чуток по холодку погуляй, ненужное это тебе, военное да секретное».
«У меня к вам тож разговор, – посмотрел на меня дед, – беда у нас. К Марыське в дом два фрица вчера пожаловали».
Я смотрю на деда во все глаза и аж похолодела – чего это он?
«Ну-ка, ну-ка, – оживился Сашко и глянул на меня тепло и до́бро, – что стряслось-то, рассказывай!»
Но вместо меня начал дед Мирон. Коротко обсказал все как было. Почти. Я только поддакивала. Сказал, что одного солдата застрелила мама моя, Марыся, а второго ранила я, когда тот едва не убег. И что скорее всего звери его ночью с зимней голодухи на клочья и растащили.
«Так что давайте наскоро, – закончил дед, – надо к дочке успеть, там она раненая лежит и три девки малые».
Все так и не зашли в дом.
Тихон уже не улыбался, глянул на меня в упор:
«Куда ранила?»
Душа в пятки улетела, но я выдержала его взгляд не дрогнув и сказала:
«В живот. Спроси вон у деда – я меткая!»
Да Тихон и сам знал, мы с ним как-то вместе на охоту ходили, и как я стреляла – он видел. И завидовал, потому что у самого глаз был хуже.
«Мирон, – Митяй нахмурил кустистые брови и стал перетаптываться на месте, видать подмерз, – свое дело мы потом решим, это не к спеху, я командиру нашему скажу, он отправит к тебе пару ребят подсобить».
«Брось, а мы? – Сашко легко ткнул его в плечо и посмотрел на деда. – Ништо мы не земляки? – и опять на Митяя. – Не тревожь командира понапрасну, сами управимся, – потом вздохнул. – Эх, красивая б девка выросла».
Я снова как про сестрицу подумала, так у меня в носу и защипало.
«Добро, – дед подал руку сначала Митяю, потом Сашко, – благодарствую. И в долгу не останусь».
Потоптались…
«Ну так може говори, чего у вас?» – покосился на них дед, мол, че стоять-то на морозе.
«Успеется, – Митяй ткнул Тихона в плечо, посмотрел на Сашко, – пойдем», – и повернулся.
Тихон продолжал стоять, глядя на меня.
«Че раззявился, – рассердился Сашко, – щас как тресну прикладом промеж лопаток! Пошли!»
И сам на меня глазами – зырк! А в них будто огонь черный на секунду вспыхнул, потом р-раз – и погас, будто не было.
А Тихон улыбнулся мне:
«Бывай, пани Анна, мы еще свидимся. Скоро свидимся».
Дед глянул на него недобро и намеренно плюнул рядом с его следами, когда тот отошел.
«Дурак скользкий», – сказал дед тихо, чтобы тот не услышал.
«Дед, ты чего?! – я едва не пихнула его в грудки. – Ты пошто им все рассказал-то?»
«Ты это, полегче, – он меня осадил, – все равно узнали б, такое не скроешь, люди не без глаз».
«У кого глаза там? Кто видел-то?»
«Сестры твои, а они малые, да мама, да незнамо кто еще! И с чего б им молчать, с чего тайну хранить? Они видели, как ты немцу помогала?»
«Нет», – задумалась я.
«Вот и помалкивай! – он посмотрел на меня со значением. – Поняла? А мужикам-то… лучше полуправда, чем никакой. Я ж тоже не из полена струганный!»
«Поняла, – я подошла и обняла его. Так мне с ним тепло и легко было. – Спасибо, дед».
«Брось, давай доходягу этого в дом обратно притащим, коли живой, а то, може, окочурился уже в баньке-то холодной, забот стало б меньше. А про следы ты правильно скумекала, – похвалил меня он, – это я, старый олух, прозевал».
Двинулись и мы в сторону нашего дома вскорости. Анджей оказался замерзший, слабый, но живой. Мы оттащили его в дом, дед в него еще пару стопок водки влил, оставили хлеба, солонины да кипятку.
Нужно было торопиться. Своим-то я вообще обещала еще вчера дотемна вернуться.
Дед отвязал Кулю:
«Негоже вам совсем без собаки оставаться».
«Так Жулик небось скучать будет», – я посмотрела на пса.
«Ниче, я ему в лесу щенка раздобуду, може какого волчонка приблудного. Пошли!»
Шли мы быстро, и дед мне приговаривал:
«Что живой этот парень, ни одной живой душе не говори, ни матери, никому, чтоб знали только ты да я, слышишь?»
Я кивнула. В подлеске мы ломали еловые ветки, а выйдя на открытый луг, заметали наши с Анджеем вчерашние, уже припорошенные следы.
«Мужики тут чуть позже пойдут, – он смотрел по сторонам, – ты кролей-то набрала?»
Я вынула из холщового мешка холодные тушки зверьков.
Он взял парочку, достал какую-то мазь, щедро зачерпнул, обмазал их и кинул в снег:
«Топай быстрее, скоро тут зверье сбежится, от кролей ни клочка не останется, я их оленьим жиром топленым намазал с приманкой. Пусть будут следы возни на снегу – мужикам поглазеть. Так-то».
Дед Мирон поднял палец и подмигнул мне. Хитрый он был егерь, охотник. Перемозговать такого в лесу было не просто.
1982 Ксюша
Бабушка посмотрела на часы:
– Тут, похоже, двумя и даже тремя вечерами не обойдешься.
– Ого! – я тоже глянула на ходики. – Как быстро время прошло, вот чудеса! А продолжение будет?
– Будет, только уже не сегодня, расскажу все, как обещала, не сомневайся. Давай спать пораньше ляжем. Завтра нас ждет насыщенный день.
Я вспомнила институт:
– Бабуль, а может, мне завтра не идти? Вызвать врача? У нас завтра всего-то две пары, и то – третья и четвертая.
– Идти! – уверенно кивнула она. – Обязательно идти, и если спросят, а спросят обязательно – рассказывать все как есть! И ничего не бояться! Правда на твоей стороне!
– Так не подтвердит же никто! – я упиралась. – Его папаша…
– Ксень, – бабушка меня перебила, – ты хочешь стать врачом?
– Хочу! – я ответила без раздумий. – Конечно хочу!
– Вот и становись! И вообще, хватит про эту ерунду. Такие Витьки тебе будут встречаться не в последний раз, и нужно научиться давать отпор.
– Угу, – понурилась я, предвкушая завтрашний день.
Утро началось с дождливой оттепели, а кажется, только день назад была метель.
Идти учиться совершенно не хотелось, и поэтому собиралась я к третьей паре довольно медленно. В какой-то момент я даже подумала о том, что, может, пренебречь бабушкиным советом и остаться дома? Но для этого действительно нужно было вызывать врача и придумывать мнимую болезнь. Так тоже не хотелось.
Я оделась очень скромно – голубая водолазка и сверху плотный сарафан ниже колен – получилось почти как школьное платье с передником. Хотелось для смеха взять и вплести в косу ленту, но я не стала, просто аккуратно заплела и перетянула внизу резинкой.
Первой парой была биология, и вела ее молоденькая преподавательница, которая сама была второй год после аспирантуры и по этому поводу очень важная. Ольга Евгеньевна.
Когда я входила в аудиторию, заметила, что однокурсники на меня поглядывают.
Ко мне подскочила рыжая Верка:
– Ксюш, че было-то?
– Да ладно… – мне не хотелось говорить.
– Весь институт гудит, – она вытаращила глаза, – а кто тот парень, что Витьку по мусалам надавал? Артем твой?
– Ну, во-первых, Артем не мой, а…
– Что, не он? – Верка была явно разочарована.
– Просто какой-то незнакомый парень, – я вспомнила, что Тема ведь так и не обозначил себя, значит, и мне его выдавать не следует.
– Всем добрый день, – в аудиторию вошла преподаватель, обвела всех взглядом, остановилась на мне: – Лаврова, зайдите в деканат после пары.
– Ну все, конец мне, – я вздохнула, повернувшись к Верке, – отчислят меня к чертям!
– Да ну, брось! – сказала она не слишком уверенно.
Сердце неприятно затрепыхалось, мне хотелось прямо сейчас встать и выйти вон, зачем дожидаться конца пары? Зачем длить эту пытку? И так же все понятно.
– Слушай, а ты не знаешь, ну… тот парень, который за меня заступился, Витьку-то хоть челюсть не сломал? Что говорят? – я шепотом спросила у подруги.
– Гм… кажется нет, по крайней мере я не слышала. Хотя ты знаешь, было бы неплохо, – зашептала она в ответ. – Ксюш, а правда, что Белобородов там тоже был?
Что-то внутри сжалось, я вспомнила глаза Игоря, который смотрел, как Витек тащит меня за косу.
– Был.
– Девушки! – послышался голос строгой Ольги Евгеньевны.
– Вот урод смазливый! – шепнула напоследок Верка, и мы занялись биологией.
Как же мне это нравилось! Химия и биология были самыми любимыми предметами. Мне нравилась обширность биологии и точеная красота химии. Наверное, поэтому в будущем я видела себя вирусологом.
Я даже не представляла, как переживу собственное отчисление. Вряд ли мне простят расквашенную морду этого жирдяя. Что буду делать? Поеду в Москву к родителям и заново буду поступать в Мед? Только поступлю ли в Москве? Или ехать и заново поступать еще дальше? Куда, в другую республику?
От этих мыслей становилось тоскливо. Из Минска уезжать совсем не хотелось. Тут уже все свое, родное. И бабушка тут. Как она одна останется?
После пары в деканат я шла будто на плаху. Ладони враз похолодели и стали влажными, ноги неприятно слабли под коленками. Только бы там не разреветься!
В «предбаннике» деканского кабинета секретарь скользнула по мне равнодушным взглядом, коротко кивнула и указала на дверь:
– Он вас ждет.
Я зажмурилась, выдохнула, деревянными руками коснулась ручки и открыла.
– Ну привет, звезда! – меня встретила широкая улыбка Михаила Аркадьевича Абрамсона, нашего декана. – Заходи-заходи.
Я зашла и встала, по-школьному сцепив пальцы в замок, глядя в пол.
Михаил Аркадьевич, полноватый еврей, с длиннющим носом и плешью, на которую он смешно зачесывал остатки волос, был человеком не злобным, но свои интересы соблюдал всегда. Поэтому я не сомневалась, что отчислят меня безо всяких сантиментов, но скорее всего и без скандала.
Михаил Аркадьевич не утруждал себя студенческой этикой и всех, кто был моложе его, называл на «ты», включая молодых преподавателей.
– Ты давай, садись, – он махнул на стул напротив, – в ногах правды нет.
Я посмотрела на него с сомнением, но села.
– Так расскажи мне, дорогая Ксения Лаврова, что вчера случилось? И я хочу услышать от тебя правду. И ничего, кроме правды, и да поможет нам Эскулап, – он перестал улыбаться.
Говорить я старалась спокойно, не торопясь и не сбиваясь на оправдания.
Он подпер кулаком щеку:
– Примерно это я и предполагал. Непростую ты задала мне задачку, Лаврова, ох непростую. В общем, давай обойдемся без признаний в горячей любви…
Внутри все похолодело, я под столом сцепила руки в крепкий замок.
– Виктор Коломиец приносит тебе искренние извинения и ручается за то, что такого в твой адрес больше не повторится.
Ээээ…
Я не поверила своим ушам:
– Что?!
– Тебе, вероятно, хочется услышать извинения от него лично, но… – он со вздохом замолчал.
– Гм-м-м-м… – ничего членораздельного мне в голову не приходило.
– Послушай, Ксеня, – он чуть подвинулся вперед, – давай начистоту, я просто предлагаю все замять. У парня разбито лицо. И, кстати, крепко разбито (Михаил Аркадьевич не выдержал и довольно хмыкнул), он извиняется, что еще нужно?
Мне показалось, что я схожу с ума и все происходящее – это из разряда бредовых расстройств.
– Да-а-а… ничего…
– Вот и славно! – он снова заулыбался. – Значит – мир и дружба?
– Д-да, – я посмотрела на него с недоумением, совершенно не понимая, что происходит.
– Прекрасно! – улыбка стала шире, и он тут же затараторил: – Вот это разговор! Вот это дело! Такие студенты нам ой как нужны, Ксеня! Ты как эту сессию сдала? – он посмотрел в журнал, лежащий на столе. – Вижу, без троек? Молодец! А следующую можно и на повышенную стипендию подтянуть, да? Поможем! Если нужно – позанимаемся дополнительно.
Теперь мне стало казаться, что это наш славный декан сошел с ума.
Или я, или он – третьего не дано.
– Гм… наверное, – мямлила я, – Михаил Аркадьевич, скажите, у вас все хорошо?
– Отлично! Теперь отлично! Я очень рад, что мы решили вопрос. Ведь мы решили? – он потер ладони, встал.
– Да-да, – я тоже немедленно вскочила, все еще мало веря в происходящее.
– Вот и славно! – заключил довольный декан. – Люблю людей решительных, а главное – скромных, – подошел к двери и открыл ее для меня, – если будут возникать какие-то вопросы – сразу ко мне, Ксеня, слышишь! Все решим, все уладим, не вынося сор из избы.
Я все еще ошарашенно стояла возле стола, кивая, как болванчик.
– Прошу, – он с улыбкой кивнул на дверь.
– Х-хорошо, – я вышла в проем, не понимая, кто из нас все-таки чокнулся.
– Да, – вдогонку сказал он, и я остановилась, – зачет по химии у тебя автоматом, ты ведь у нас победитель студенческой олимпиады, так что можешь спокойно идти домой, отдыхать. Каникулы у тебя начинаются с этой минуты.
Я открыла рот, закрыла, снова открыла:
– Спасибо. До свидания.
– До свидания.
– До свидания, – равнодушно повторила секретарша, снова скользнув по мне взглядом.
Я решила не идти на последнюю пару, а сразу поехать домой, тем более что сам декан отпустил.
В голове творился сумбур. Идя по длинному коридору, я задавала себе только один вопрос: «Как?!» Как это все может быть? Ведь я знала, что преподавателя, отказавшегося ставить Витьку четверку, уволили. Все это знали! И если у Витька Коломийца возникали трения с кем-то из студентов (а иногда они возникали), то через какое-то время студент просто исчезал из института или переводился в другой вуз. А тут вдруг… Почему со мной иначе?
Я спустилась на нижний этаж, вышла в вестибюль к гардеробу. И тут меня осенила мысль – отец! Бабушка, наверное, ему сама сегодня с работы звонила. А он… Хотя кто мой отец? Инженер, работающий на советский космос. И уж точно вряд ли ровня отцу Витька, который, кажется замминистра образования или что-то в этом духе. Хотя… Я терялась в догадках.
Я заскочила в автобус, пристроилась на задней площадке, смотрела на убегающую дорогу и все пыталась понять – что же сегодня произошло. Было столько удивления, что оно не давало мне радоваться – ведь меня не отчислили! Но радости все равно не было. Она затмевалась странной тревогой.
Глава 5
Как только я сошла на своей остановке – через дорогу увидела Артема. Он стоял с запакованным в слои бумаги цветком. Наверное, собрался ехать к институту, меня встречать.
– Тема! – крикнула я через улицу. – Артем!
Он поискал глазами, кто же его окликает, нашел и жестами показал, что сейчас перейдет.
– Да-а-а… красавчик! – сказала я, когда он подошел ближе – нос распух, вокруг глаз были синюшные кольца.
– Шрамы украшают мужчин! – парировал он.
– Очень! – мне стало и жалко его, и смешно. – Ты куда опять намылился? Вчера тебе мало было? Сегодня добавки захотелось?
– Это тебе, – Артем протянул кулек, – запакована, чтобы не замерзла.
Я автоматически приняла цветок:
– Роза?
– Угу, – он кивнул и тоже замолчал.
– Ты что хотел? – тишина между нами наливалась тяжестью.
Я смотрела на него и не могла поверить, что когда-то была влюблена в этого парня. И что я в нем нашла? Если не смотреть на следы драки – невысокий, коренастый, невнятное, будто смытое лицо – белесые ресницы и серые глаза – ничего особенного. Правда, ямочки на щеках, когда улыбается. И веселый. Был веселый, а сейчас совсем нет. Весь какой-то… пальто, брюки – все серое. Мне казалось, что он сливается с пасмурным зимним небом.
– Я, Ксень, попрощаться пришел, – наконец сказал он, кашлянув, – и вчера с этим приходил, да помешали.
– Попрощаться? – я не поняла.
– Ага. Я это… – он снова кашлянул и глянул исподлобья, – уезжаю в Ханты-Мансийск.
– Куда?! – я опешила. – Как? Ты же в политехе учишься…
– Я отчислился, – Артем переступил с ноги на ногу, – не мое это все – инженерия. Хотел на следующий год идти на истфак, как и собирался с самого начала, думал в армию податься, да по медкомиссии меня не взяли, я уж вот и подстригся.
Он снял кроличью ушанку, и вместо мягких светлых кудрей я увидела почти налысо стриженный кочан. Вкупе с синяками он выглядел как уголовник.
– А, значит в Мансийск… или как его… по медкомиссии взяли? – съехидничала я.
– Да, – просто ответил он.
– Господи, – я посмотрела сверху вниз, – ну дураа-ак! Мог бы дотерпеть до конца года, а потом уже отчисляться и идти на свой любимый истфак. Зачем в Ханты…
– Мансийск, – подхватил Тема, – на нефтедобычу.
– Нефте-добы-чу, – тупо повторила я, – за-чем?
– Гм… – он спрятал глаза, – как и все, денег заработать, ты ж знаешь нашу историю.
Я знала. Они жили вдвоем с матерью в крохотной однушке. Мама, кажется, нянечкой в детсаду работала.
Помолчали.
Он всегда был… Не от мира сего, что ли, влюбленный в историю, в Средние века, у него все рыцари были на уме, тамплиеры какие-то. Время от времени он просиживал у бабули в архиве, копаясь в старых рукописях. И иногда мне казалось, что он и сам из того времени – современность его мало интересовала. В политех он поступил только потому, что его уговорила наша математичка. Матери его, деревенской женщине, кажется, вообще было все равно, пойдет сын учиться дальше или нет. Она скорее была против института, чем за.
А между нами так ничего серьезного и не было, так, целовались пару раз, в кино ходили и по кафешкам, я всегда его считала невыросшим, маленьким, а тут… «отчислился» и «Ханты-Мансийск».
– Обалдеть! Тем, ты серьезно?
Серый январский день размазывался вокруг, все будто бы ветшало. Мелкая дождевая взвесь кружилась в воздухе. И не дождь, а так, просто мокрый воздух.
– В общем, не буду я тебе больше надоедать, – он улыбнулся через силу, – хорошо, что ты мне помахала, а так бы поехал к твоему институту выжидать тебя, – он оглядывал меня с ног до головы, словно пытаясь запомнить, – ну, мне пора, Анне Федоровне привет передавай.
– Передам.
Встреча свернулась неожиданно и куце, и я почувствовала неприятный холодок внутри – мне было жалко, что он уезжает. И было странно, что жалко.
Отойдя пару шагов от остановки, он обернулся, вытянулся в струнку и козырнул:
– Пока, Ксюшка, береги себя.
Сами собой появились непрошеные слезы – дурак! Ну какая ему нефтедобыча, в самом деле!
– Бабуль, ты представляешь, Темка уезжает в Ханты… прости господи, Мансийск!
Мне показалось, что повторяется вчерашний вечер, когда я огорошиваю ее новостями сразу с порога.
– Ничего себе! – бабушка бросила ключи на тумбочку.
– Дурак невозможный – отчислился из политеха и едет нефть добывать, – я стояла в прихожей, уперев руки в бока, – давай раздевайся скорей, ужин горячий.
– Ужин – это хорошо.
Готовить я умела только простые вещи – омлет, гречку с сосисками или макароны с тушенкой, мы с бабушкой были непривередливые.
Сегодня это было картофельное пюре с кругляшками жареной докторской колбасы и хрусткая квашеная капуста, которую бабушка заготавливала на зиму сама.
Она зашла на кухню и смотрела, как я накладываю еду в тарелки:
– Да-а-а… и чего это его понесло?
– Понятия не имею, сказал, хочет денег заработать…
Если честно, то мне казалось, что я вполне имею понятие, от чего на самом деле он бежит. И деньги тут ни при чем.
– Ну, это его личное дело, – и тут же перевела тему, – кстати, как у тебя в институте дела?
Я вспомнила сегодняшний разговор с деканом и тут же переключилась:
– В общем, не знаю, что произошло и почему. Скажу тебе начистоту – я все передумала – скажи мне, ты отцу звонила? Может, это он хлопотал?
– Звонила, – честно призналась она, – но он вряд ли что-то делал, думаю, не в его правилах, да и как он из Москвы – сюда…
– Ну-у-у… – я достала чашки, – я не знаю. Просто чудеса в решете какие-то! Мистика! Уж очень мне хочется папе позвонить и напрямую спросить.
– Позвони и спроси, – легко согласилась бабушка, – только это вряд ли что-то даст. Если он и в самом деле хлопотал, то ни за что не признается, тем более по телефону, а если нет, то может расстроиться, что спрашиваешь.
– Да-а-а… – я задумалась, – но ведь интересно понять, что случилось?
Бабушка пожала плечами:
– Думаю, на самом деле нет никакой разницы. Главное, что тебя не отчислили и все хорошо.
– В общем да, – невозможно было с этим не согласиться, – а то я уж думала, что поеду в Тбилиси или Баку учиться.
Мы сидели и глядели в окно, на подоконнике стояли любимые бабулей фиалки в горшках, сбоку утюг и всякая мелочь. Иногда там же складировались мои тетради и учебники – я любила что-нибудь учить именно на кухне, а не у себя в комнате, где был мой стол, потому что тут можно было читать-писать, пить остывающий чай и смотреть в окно – на тополя и березы, на дождь или снег.
Сейчас на подоконнике стояла шкатулка с тайной. И от нее простой белый подоконник делался весомей и значительней.
Мне больше не хотелось говорить про институт.
Снаружи была сероватая влажная муть – голые мокрые ветки постукивали по стеклу, небо затянуто тучами. Я смотрела, как люди сновали по дорожке, идущей мимо нашего дома – туда-обратно. Зачем они идут? Куда?
Взгляд остановился на шкатулке:
– Ба, как насчет продолжения?
– Я думала, ты сегодня устала.
– Устала, конечно, – я не стала отнекиваться, – но продолжения очень хочется.
– На чем я остановилась? – бабушка подвинула мне корзинку с пряниками. – Бери.
– На том, как вы с дед Мироном дошли к вам домой.
– Да, точно…
1941 Анна
Выбежали нас встречать все – Варька-дурочка выскочила из сеней в одних подштанниках, автоматом размахивает… А я все ждала, что и Люська выйдет, все высматривала. Пока не вспомнила, что лежит она холодная, завернутая в одеяло в сенях.
Дед быстренько у Варьки-то автомат отобрал. Тут и Куля на радостях залаяла и всех в снегу изваляла.
А я гляжу и улыбаюсь до ушей – мама вышла, в дверях стоит. За бок держится, бледная, но стоит, на всех смотрит!
Яська маленькая разревелась, разнюнилась.
Дед подошел к маме:
«Как ты, Марыська?»
Та его обняла:
«Добро, бать, уж боялась не сдюжу, а сегодня и легче. Кажись, по кожице поскребло, навылет, так что ниче. Мы уж тоже запужались – Нюшка-то вчерась говорила вернется, и сегодня чуть засветло – так ждать стали, я думала Варьку посылать, да боязно было одну-то ее, а с Дашкой – так и мы б с Яськой одни остались. Люська-то… – мама приложила ладонь к глазам, – беда у нас, бать, беда…»
«Ну, тиш, тиш… тиш. Знаю, я все знаю, тиш, милая, – он погладил маму по плечу, – давай-ка пойдем в дом, я на рану твою гляну. Да и с остальным подсоблю. Вчерась Нютка уж поздно была, в обратку – могла и на волков наскочить, я от греха ее на ночевку оставил. А сегодня поутру мужики явились потолковать. Вскорости и сюда пожалуют. Я им обсказал все как есть, так что от них тож подмога какая будет, – дед оглядел девчонок, как цыплят, – так, мелюзга, все в дом спрытненько. Варька, Дашка, давайте-ка подсобите. Воды горячей, тряпок чистых, да потом затирки с салом наготовьте и бульбы сварите».
Он присел на корточки к маленькой Ясе. Она была его любимицей, имя дал ей именно дед – в честь своей матери-польки – Ясмины. Она смотрела на него голубыми заплаканными глазенками.
«Все буде добре, не плачь. Я тебе зайку в следующий раз принесу живого, хочешь?»
«Угу», – Яся-то сразу заулыбалась. У нас в семействе все были отходчивые.
«Ты же уже большая. Давай-ка иди, помоги сестрам. А то они без тебя не справятся».
Яся обвила его шею ручонками, потом чуть отстранилась, погладила по голове, потрогала бороду:
«Я люблю тебя, деда. Ты хороший».
Дед Мирон перемигнул глазами и крепко обнял малышку, потом поцеловал в лобик:
«Иди до сестер, слушайся их. Иди, иди».
Когда он вышел из маминой комнаты, обтирая руки чистыми тряпками, я смотрела в волнении:
«Что, дед, как?»
Он довольно улыбнулся:
«Так а что…»
И тут забрехала Куля. Я притихла, он взял ружье на изготовку, вышел в сени, а через минуту вернулся:
«Так это мужики. Вон Митяй и Сашко с ним».
«Так а мама-то, мама?»
Дед почесал в затылке, покумекал:
«Я бок мазью намазал, тряпками замотал, пусть полежит пару дней, работу по дому ей не давай, сами управляйтесь, пуля – навылет, заживет быстро, но все одно полежать придется».
«Ох, хорошо», – от сердца сразу отлегло.
«И ты это… помни, да помалкивай», – тихо сказал он, глядя, как мужики подходят к дому.
Снег хрусткий, шаги крепкие, уверенные.
Зашли они в дом – Сашко зырк-зырк по сторонам, улыбнулся, похлопал меня по плечу:
«Молодец, Нютка, хорош стрелок! Мы следы возни видели, так что, похоже, того фашиста, что ты ранила, волки порвали!»
Я отвела глаза.
Тихон с Сашко и дедом по-хозяйски охаживали дом, глядели разбитые, посеченные пулями окна, что-то мараковали. Потом вышли во двор, постояли – и за сарай. Вышли оттуда с одежкой убитого немца.
Я пока девчонкам маленьким помогала еду готовить, все гадала – уйдут дотемна али нет? А то ночевать оставлять придется да кормить. Хоть и помогли они нам сильно, а еды все одно было жалко. Эти-то могут и по темени уйти, дело привычное. Да все отворачивалась – Тихон, зараза такая, глаз с меня не сводил.
Потом могилу для Люсеньки нашей рыли долго – земля-то мерзлая, поди-кось поскреби ее. Потом дед с Митяем ладили для нее гроб.
И как со всем управились, так мужики, слава те господи, и засобирались.
Дед Мирон им, мол, оставайтесь, сейчас помянем девицу молодую, безвинно убиенную, да поедим.
Тихон был не прочь, вроде и закивал, почуяв дармовые харчи, а Сашко его и одернул:
«Нечего тут малых девок объедать, как-нибудь управимся. Не родня мы никакая, так что и делать нам на поминках нечего. Пособили по-соседски, и на том добро. Девчушку вашу отпеть бы да за ближним попом полдня ехать – местного Игната, кажись, убили с месяц тому».
«Ниче-ниче, я “Отче наш” почитаю, да и буде, – отозвался дед, – я теперича у вас в долгу».
А Сашко посмотрел не на деда, а на меня как-то неприветливо, цепко, так, что щекам стало горячо, и сказал:
«А мы сочтемся, Мирон, непременно сочтемся».
«Так а то ж! – дед распрямил спину. – Долгов за Полещуками отродясь не водилось».
Уже почти в сумерках мы сидели за столом. Все вместе, даже мама согнувшись.
Тяжкий и длинный день заканчивался, но на душе было спокойно. Люсеньку обмыли, стекла из волос выбрали, расчесали. И мама обрядила ее в свое венчальное платье, хоть оно и было великовато сестре – чтобы девушкой нецелованной она перед Боженькой и встала. Уложили в гроб с ломаной желтенькой свечкой в холодных пальцах.
Пока сестру опускали в землю, дед читал «Отче наш» и другие молитвы за упокой, какие знал, только сейчас я думаю, что половину он тогда просто придумал, чтобы важность соблюсти.
Гая схоронили в неглубокой яме за будкой, а труп фашиста, что за сараем обретался, обмотали тряпками, привязали веревки к ногам, да мужики в лес и уволокли, чтобы там и схоронить, а не тут, не у нас.
Окно заколотили пока досками, отчего в доме сразу стало неприветливо и мрачно, но обещались вскорости со стеклом явиться – это дело не быстрое.
И вот сидели мы за столом – мама, которой и тридцати семи еще не исполнилось, а уже с морщинами, всегда загорелая, отец ее – дед Мирон. Варька и Яська. Маленькие – такие ж, в их породу, крепенькие и светлые, в Полещуков. И мы с Дашкой и дед Мироном – кареглазые. Только мы с Дашкой тонкокостные, как отец, в Бондарей. Правда, батюшка наш высокий, и Варька тож, а я хоть и старше всех, а мелкая, сестрица меньшая по росту меня уж догнала, скоро перегонит.
Хоронили в нашей семье тихо. Тогда принято было бабам выть на могилах, руки заламывать, но в нашем семействе как-то не прижилось. Все молчали. И от этой звонкой долгой тишины внутри все замирало и мертвело.
Тихо и поминали. Стояла на столе стопка, покрытая ломтем хлеба, нами печенного. Чтобы душе чистой легче было рядом с нами, живыми, обретаться, а потом и отходить в светлые дали.
Ели мучную затирку со шкварками, бульбу с маслом и солью.
Налил дед три стопки – себе, маме и… мне.
До слез проняло. Эта стопка значила, что я больше не числюсь в детях. Пить спиртное дозволялось только взрослым. А значит, у меня и права взрослых. И ответственность тоже. Мама закивала – добро, мол.
Я долго выдохнула, зажмурилась, поднесла ко рту… от первого глотка все нутро будто зажглось, чуть эта дрянь обратно не запросилась, но я еще раз выдохнула и допила остаток.
Дед одобрительно покряхтел. Посидели, повспоминали сестричку нашу. И все старались не плакать.
Дед засобирался домой, а мы его уговаривать взялись, чтобы на ночевку оставался, но он ни в какую. Я-то понимала почему – немец у него в хатке живой, коли не сбег. Не ровен час, случится что, партизаны нагрянут – надо идти.
А у меня в голове муть водочная, тогда я впервые ее попробовала – все каким-то странным кажется. И то ли плакать хочется, то ли смеяться – не пойму.
«Пошли, Нютка, проводишь меня, а ты, Марыська, ложись, пусть заживает скорей. Я через пару дней зайду, гляну. – Он потрепал по макушке Яську и Дашку. – Пока, мелюзга. – А на Варьку глянул строго: – Ты теперь среди детей за старшую, так что слушайся маму да Нюту, поняла?»
А я уж как бы и не ребенок вроде.
«Поняла, дед Мирон, – она его обняла, – ты только приходи скорее».
«Приду».
Проводила я деда до калитки, поглядела, как уходит он в темнеющий лес, но не затревожилась – знала, что зверье его не тронет, потому как он – свой, житель леса.
Потом зашла обратно в дом, смотрю – ботинки стоят. Те, в которых мы с Люськой по очереди в школу ходили. А теперь…
То ли водка свое дело сделала, то ли что, рухнула я на пол как подкошенная, притиснула к себе ботинки эти и лежу с ними на холодном полу, обнимаю. Люська, Люсенька, сестричка…
Я открыла шкатулку – Ксюшка аж ахнула. И достала оттуда старую-старую карточку.
– Вот, – передала ей, – осторожно только.
На фотографии было все наше семейство Бондарей – это мы в сороковом году в город ездили, отец возил на рождественскую ярмарку, там и сфотографировались.
Внучка держит старую бумагу в руках, смотрит на меня, потом пальцем тычет:
– Бабуль, это вот ты, да?
– Да, – я смотрю вместе с ней на фото – там стоит невысокая девушка, за отцом, сидящим на стуле, смотрит в объектив немного испуганно. А сразу за мамой стоит Люська – выше меня, краше, с толстой косой на плече. Волосы у нее были, конечно, роскошные. На фотографии ей пятнадцать, а для меня она останется навсегда шестнадцатилетней. Так странно снова видеть ее черты. Я порой думаю – как бы она постарела? Как могла бы прожить свою жизнь?
– Красивая, – Ксюшка проводит по фотографии пальцем, – а это Варя?
– Угу, она стоит рядом со мной, а рядом с Люсей – Даша. Ну и на коленях у родителей маленькая Ясенька.
Внучка глядит черными глазищами чуть с укором:
– Ты мне раньше эту фотографию не показывала.
– Я ее никому раньше не показывала, нашла случайно уже после смерти мамы и спрятала. Даже сестрам не сказала. Так и сохранила.
Мы обе замолчали и посмотрели в окно, за которым было по-январски темно. И дребезжал ранней оттепелью вечер.
Смогу ли я рассказать ей все? Наверное, нет.
Мы еще немного посидели, помолчали, странное это было чувство. Внучка моя – девочка чуткая, поняла, что сегодня я больше ничего рассказывать не стану. Поэтому она тихо встала, подошла, поцеловала в щеку:
– Спасибо, бабуль. Я к себе пойду, за учебниками еще посижу.
Я ответно погладила ее по руке:
– Давай. Я обязательно расскажу, что было дальше. Может, завтра, как будет получаться.
– Очень хочу услышать, – она улыбнулась и вышла.
Спать ложиться было еще рано, просто хотелось остаться одной. Закрыть глаза и снова пережить тот день. Еще раз.
Ксюша 1982
Мне казалось, что как только голова коснется подушки – я мгновенно усну, но не тут-то было. Я крутилась и вертелась ужом – сон не шел. Завтра не нужно было в институт – сессия сдана – каникулы! Две недели, как у других студентов, у медиков не выходило, но законные десять дней можно гонять балду!
К родителям в Москву съезжу! Я так соскучилась. Мама беременная… Животика, наверное, еще не видно, маленький – пару месяцев всего. Они и узнали-то недавно и случайно.
Следующим днем я позвонила бабушке на работу:
– Бабуль, я хочу съездить на вокзал, взять билеты к родителям, хорошо?
– Очень хорошо! – по голосу было слышно, что она улыбается. – Только билеты лучше брать как можно быстрее, на каникулах многие поедут.
– Тогда соберусь и смотаюсь на вокзал!
– Давай-давай, и ужин приготовь, я задержусь сегодня в архиве, – слышно было, что она что-то параллельно делает.
– Хорошо, – я повесила трубку и побарабанила пальцами по столу.
За окном была все та же дождливая взвесь и тающий грязноватый снег. Раздумывая, что бы надеть, я опять налила «грибной» воды. Это странное существо, живущее в трехлитровой банке, которое подкармливалось чаем и сахаром, давало вкусную кисловатую воду, похожую на слабенький сидр. Нам с бабушкой очень нравилось.
На вокзале было многолюдно – бабуля была права – все куда-то стремились уехать. Ко всем трем окошкам змеились длинные очереди. Несколько расстроившись, я уткнулась в хвост в одной из них. Хоть бы взяла тетрадку с латынью – было бы чем заняться.
От нечего делать я стала глазеть по сторонам, понимая, что простою не меньше часа.
Знакомый силуэт, волнистые каштановые волосы… да это же Олеся, дед Васина жена! Она стояла в дальней очереди довольно близко к кассе. Я уже хотела ее окликнуть, но заметила рядом относительно молодого мужчину. Он легонько внизу коснулся своими пальцами ее пальцев и медленно погладил.
Э-э-э…
Я поморгала и дернула головой, пытаясь сбросить реальность, будто капюшон. Может быть, это не Олеся? Женщина стояла в полупрофиль – высокая, красивая, смущенно улыбаясь незнакомому дядьке с аккуратной бородкой, потом наклонилась и что-то прошептала ему на ухо, тот заулыбался и положил руку ей на талию. Она воровато огляделась, меня не заметила, убрала его ладонь и посмотрела укоризненно. Дядька тяжко вздохнул, уставившись в потолок. Нет, это она, точно! Я даже надетое на ней бежевое пальто с рыжеватым меховым воротником помнила.
Я спряталась за полноватую тетку, стоящую передо мной, и смотрела, что будет.
И тут же в голове закрутились вопросы: что делать дальше? Сейчас и вообще… Сказать деду? Или нет? А маме? А бабушке? И поверят ли мне?
Я украдкой поглядывала, как эти двое проявляли нежность друг к другу, явно стараясь ее не афишировать и не привлекать внимания окружающих.
Через пару человек подошла их очередь, Олеся сунулась в окошко, что-то говоря, а мужчина рассеянно смотрел по сторонам, остановился взглядом на мне, равнодушно скользнул сверху донизу, заметил мою длинную косу, качнул головой и снова повернулся к Олесе.
Она отошла от кассы, радостно держа в руке два билета. И, улыбаясь друг другу, они прошли мимо меня. Он касался ее лопаток, пропуская вперед, а потом взял под локоть. Она не стала отстраняться. Когда они уже почти вышли из зала, Олеся почему-то обернулась, окинула зал скользящим взглядом, и… мы случайно встретились глазами. Ее подбородок дрогнул, рот приоткрылся, словно она хотела что-то сказать, я мгновенно отвернулась, встала за женщину из очереди и зажмурилась.
Я думала, что она сейчас подойдет, но мгновения летели, а ничего не происходило. Наконец кто-то тронул за плечо, и я вздрогнула.
– Девушка, вы стоите? – спросил гнусавый женский голос. – А то подвиньтесь, я место займу, если вам не надо.
Полноватая тетка смотрела укоризненно. Я оглянулась – ни Олеси, ни мужчины с бородкой в зале не было.
– Да-да, стою, – я подвинулась.
Глава 6
Идя домой, я думала об Артеме, чтобы не думать об Олесе. А может быть, именно потому о нем и думалось?
Как-то все так нелепо и по-дурацки у нас вышло, вообще – все. И смешной школьный роман, и цветы, и… то, как он за меня заступился. Я его и не поблагодарила толком. И не сказала ничего доброго. Мне было совестно, а самой сейчас прийти – неловко. И что я ему скажу? Будет думать, что хочу продолжения отношений. А я не хочу. Может, надо бы сказать, чтобы писал мне оттуда, из этого Мансийска? Зачем?
– Ксюш, что-то случилось? – бабушка смотрела на меня внимательно, пока я, пыхтя, наседала на крышку чемодана, думая, что в дороге он точно сломается.
– Может, не надо было брать билет на завтра? – я искренне посмотрела бабуле в глаза. – И была только «двойка-единичка». Проходных уже не осталось.
С не очень давних пор я обнаружила один удивительный способ обманывать, точнее как… Врать бабушке было делом бессмысленным, она все равно это замечала мгновенно, но если подменять одну правду другой правдой… Вот как сейчас. Она спрашивала, случилось ли что-то. И я не знала, рассказывать ли ей про Олесю. А пока не решила – сказала о другом беспокойстве. Это тоже было правдой.
– Правильно сделала, что купила, – кивнула она, подходя и помогая придержать за ручку, – если бы не взяла на завтра, то вообще бы не поехала. И «двойка-единичка» тоже хорошо, поедешь с комфортом, ничего страшного, не обеднеем.
– Хотела через пару дней, но были только на завтра или уже на следующую неделю, – я отставила тяжеленный чемодан в сторону и посмотрела на полки.
Шкаф в моей комнате был старый, с резьбой и скрипучей дверцей, папа как-то хотел его поменять, но я настояла, чтобы он остался. Хороший шкаф, вместительный.
Мой рабочий стол и полки над ним – новые. Странный контраст, хотя мне нравилось. Книжки на полках уже не помещались, ими были заняты и подоконник, и крышка давно не использующейся радиолы.
Собрав вещи, я размышляла, какие бы учебники взять. Если брать все, что хочется, то получится еще один чемодан. Ладно, попробую обойтись конспектами и анатомией.
– Ксюш, сейчас соберешься, потом съезди к деду, попроси его завтра отвезти тебя на вокзал, чтобы самой не тащиться. И вечером родителям позвоним – пусть тебя отец встретит.
Руки замерли над тетрадками – я не смогу пойти к деду, смотреть ему в глаза и ничего не сказать про Олесю. Вот коза же какая! Меня охватила злость! Из-за нее я попала в глупую ситуацию!
Но к дед Васе ехать мне все равно пришлось – иначе бы это выглядело совсем странно.
Дверь открыла его жена и тут же испуганно замерла, внимательно на меня глядя.
Из комнаты вышли дед и Денька.
– О! Ксюшка! – дед Вася широко улыбнулся. – Ну проходи-проходи, что ты застыла на пороге, как стеклянная.
– Привет, – Денис тоже улыбнулся, и я вспомнила про химию.
– Слушай, извини, я в прошлый раз заторопилась и забыла про то, что ты меня просил помочь с уроками, – я прошла мимо колом стоящей Олеси в прихожую и стала раздеваться.
– Да, это было бы кстати. – Он прошлепал на кухню и потом выглянул оттуда. – Мы ужинать садимся, будешь с нами?
– Конечно, будет, – вместо меня ответил дед, – давай быстренько мой руки.
Он перевел взгляд на молчащую жену:
– Олесь, все в порядке? Что с тобой? Ты будто бледная.
– Нет-нет, все хорошо, – ее щеки порозовели от смущения.
Да, тот короткий взгляд сегодня на вокзале – она меня увидела и узнала. И поняла, что я ее узнала тоже. Бойся, гадина, бойся! – мне вдруг стало весело. Я действительно ощутила ее страх.
Голубцы мне показались недоготовленными – капуста неприятно похрустывала на зубах.
За столом поселилась нехорошая тишина. Все то и дело поглядывали на меня и Олесю, не понимая, что происходит.
– А я завтра к родителям еду, – я нарушила молчание и посмотрела на деда, – отвезешь меня на вокзал, а? А то я набрала всего… Вроде еду на неделю, а столько вещей.
– Так всегда бывает, – дед Вася положил себе сметаны, – что на неделю, что на месяц, почти все одинаково. В котором часу поезд?
– В шесть с чем-то там, – я поняла, что не помню точно время, – кажется, в шесть тридцать, что ли.
– Ладно, – вздохнул дед, – я тебе вечером, уже перед сном, из автомата перезвоню, скажешь мне точное время.
– Угу, – я взяла соль, голубцы и правда были так себе, и посмотрела на Олесю, – привезти кому-нибудь что-нибудь из Москвы?
Она дернула бровью и отвела глаза:
– Мне ничего не нужно, спасибо за предложение.
Дед глянул на нее удивленно, но промолчал. Обычно она была со мной не настолько сдержанной.
– О! – оживился Денис. – Привези мне лощенок, ладно?
– Запросто, – я улыбнулась.
Это была вожделенная мечта любого минского школьника. Тетради с гладкими листами продавались только в московском ГУМе и в простонародье назывались «лощенками». В прошлый раз я купила себе по сто штук в клетку и в линейку, больше нельзя было. И поделилась с ним.
– Олеся вон тоже скоро уезжает, – дед тепло посмотрел на жену, сидящую по правую руку, – у нее все мама болеет, уж который раз за последний год ездит. Всем бы такую дочь!
Олеся смотрела на стол и молчала.
А Денис посмотрел на меня, и в его взгляде читалась странная тревога.
Мы прикончили голубцы, и я первая встала из-за стола:
– Большое спасибо за ужин, было очень вкусно. Я пойду. Еще собираться нужно.
Олеся подняла голову, как бы негласно спрашивая – планирую ли я рассказать деду или… как? И быстро заговорила:
– Да-да, конечно!
– Ну не-е-ет, – протянул Деня, – на этот раз ты от химии не отвертишься!
Его мать тут же досадно цыкнула. Денис посмотрел на нее, перевел взгляд на меня, потом снова на нее.
– Ну, если ты не совсем торопишься, – добавил он.
– Конечно, я тебе помогу, – я говорила ему, но криво улыбнулась Олесе.
Честно говоря, мне надоела эта странная перепалка взглядов.
Мы вышли из-за стола и направились в его комнату.
За спиной я услышала голос деда:
– Олеся, в чем дело? Ты ведешь себя… – он подыскивал слова, – тебе настолько не нравится моя внучка? Она что-то сказала или сделала?
– Нет-нет, тише, ну тише ты. Это я просто… голова разболелась ужасно. Пойду прилягу.
– Выпей анальгин, – его голос смягчился, – и все равно…
Мы с Денисом зашли в комнату, дверь закрылась, и слова слышаться перестали.
Он резко остановился, так что я почти на него налетела, развернулся и, глядя на меня в упор, сделал несколько шагов, оттесняя меня к стене.
– Т-ты ч-т-то? – я видела в его глазах холодную злость. – Ч-что…
Я оказалась припечатанной к стенке, а он стоящим вплотную и смотрящим на меня сверху вниз:
– Не смей говорить отцу.
– Что? – я не поняла, о чем он.
– НЕ говори ничего отцу! – он поставил кулак на стену рядом с моей головой.
– Пусти! – я испугалась. – Ты что, совсем рехнулся?
Он не отошел.
– Я сейчас заору! – я толкнула его.
Денис сделал шаг назад и опустил взгляд.
– Ксюш, пожалуйста, не говори ничего отцу, – голос его дрожал, – пожалуйста.
– Чего не говорить? – я сделала вид, что не понимаю.
Он посмотрел на меня с сомнением:
– Гм… ни-че-го, – а потом махнул рукой, – ты из меня дурака-то не делай. Все ж заметно. По… матери видно.
Оказывается, он знает! Знает о ее романе! Это открытие меня удивило. Хотя… возможно, он говорит о чем-то другом? И как спросить?
– Слушай, – я выдохнула и посмотрела на диван, – может сядем и поговорим? И убедимся, что мы понимаем друг друга правильно.
Он пожал плечами и легко опустился на пол, предлагая мне устроиться на диване. А когда я села, кивнул:
– Ну?
Я посмотрела на него прямо:
– Когда я сегодня ходила за билетами, то увидела твою маму с… э-э-э… мужчиной.
– Это Альберт, – Денис стиснул челюсти, и на лице задергалась правая скула.
Я невольно ахнула – значит, он действительно знает.
– Ее чертов коллега. Протезист. Они тебя видели?
– Он – не знаю, она – да.
Деня опустил голову к коленям, нервными пальцами потер виски – видно было, что ему больно.
– Не говори отцу, – еще раз повторил он, – будет хуже. Всем. И ему в первую очередь. Я, знаешь, пару раз видел, как он за грудь держится – будто сердце у него болит. Спрашивал – конечно, он говорит, что все нормально.
– Сердце? – я испугалась. – Слушай, это же серьезно!
– Не знаю, врать не буду – я, правда, спрашивал, но он сказал, что все хорошо и мне показалось. Может, и правда показалось.
Высокий, с такими же каштановыми кудрями, как у матери, и карими глазами, он обещал вырасти в симпатичного мужчину. Но сейчас, подпирая спиной стену, он казался маленьким, почти ребенком.
– Но… – я растерялась, – наверное, надо что-то делать? Мама знает, что ты знаешь?
– Нет, – выпалил он, потом задумался, – надеюсь, что нет. Я тоже увидел случайно. Почти год назад.
– Год? – вырвалось у меня. – Уже год?
– Угу, – Денис понуро кивнул, – и что ты тут сделаешь? Нужно… подождать немного. Этот козел женат. Не будет же это длиться вечно!
– Но дед Вася… твой отец, он же… – мне стало невероятно жаль деда. Что он такого сделал, что с ним так?
– Ксень, – в глазах Дениса было кромешное отчаяние, – все развалится к лешему, если отец узнает. Ты же понимаешь, терпеть он не станет.
– А что, вот так лучше? – шепнула я.
– Да черт его знает, как лучше, – Денька развел руками, – но то, что ему будет очень больно – это точно.
Да, я это понимала.
– И ей, – едва слышным шепотом добавил он, – и мне.
За окном мелькали дома окраин – серые и неприветливые. Поезд недавно отошел от перрона и сейчас набирал скорость. В «двойке-единичке» я ехала второй раз – поезд был фирменный и очень хороший. Мне досталась верхняя купейная полка, на которую не терпелось забраться. Постель уже была постелена, и не нужно было вытаскивать тощий, скрученный улиткой матрас, самой его расправлять и застилать сыроватыми простынями, как в плацкарте.
Дед отвез меня на вокзал в своих старых чиненых-перечиненых «Жигулях». По дороге он говорил, что не стоит обижаться на Олесю, дескать, у нее просто сильно разболелась голова.
Я покивала и постаралась побыстрее перевести разговор. Хоть Денис и просил меня ничего не рассказывать, я все равно сомневалась.
Дед Вася дотащил тяжелый чемодан до купе, забросил наверх, и мы вышли на перрон.
В смурных вечерних сумерках и зыбких вокзальных огнях он казался осунувшимся и потерянным. Постаревшим, что ли.
– Дедуль, – я обняла его, – ты сам-то как? У тебя все хорошо?
– А, – он улыбнулся, отстраняясь, – живы будем, не помрем! Не боись, внучка, все будет хорошо!
– Конечно будет! – я снова обхватила его руками. – Ты главное не болей, береги себя, что тебе из Москвы-то привезти?
Он подмигнул мне:
– Эскимо!
Я рассмеялась:
– Дед! Так ведь не довезу же без морозилки-то!
– Да и ладно, – кивнул он, – вот ничего и не надо, – посмотрел на молоденькую подмерзающую проводницу, – скоро отправление?
Та посмотрела на часы:
– Через семь минут.
– Все, иди, – он погладил меня по плечу, – давай-давай.
Уже из теплого вагона я махала рукой, шевеля губами, хотя он не слышал:
– Я скоро приеду!
Поезд железно вздохнул, будто бы собираясь с силами перед дальней дорогой, и громыхнул колесами, подергиваясь всем составом, словно отряхивающийся пес. Длинно шипнул, выпустив пар, и стал медленно набирать скорость.
Дед Вася подождал, пока вагон тронется, и пошел по перрону обратно. Я еще раз помахала и задумалась – может быть, и он знает про протезиста Альберта?
Анна 1941
Мысли метались от прошлого к настоящему, словно в ускоренной киноленте – от начала к концу и обратно.
Мы снова сидели на кухне. И шкатулка стояла на том же месте. За эту неделю, что внучки не было, я успела сто раз передумать, продолжать ли рассказывать ей все как есть или свернуть эту историю к тезисному пересказу, минуя некоторые события. Я думала, что она уж и забыла, но нет, едва приехала, тут же затребовала продолжения истории.
Я любила нашу кухню, было в этом месте что-то такое… уютное, защищенное, как когда-то в старом дедовом доме.
И Ксюшка сидела напротив, глядя на меня внимательными любопытными глазами. Понимающими, теплыми… Золотая моя девочка.
– Ну, слушай, – кивнула я, – мама поправлялась быстро, дед оказался прав – ничего серьезного не было повреждено. И как жизнь наша немного вошла в колею, я снова стала ходить проведывать деда, носить ему молоко, яйца и хлеб. Своего хозяйства у него не было. Он нас исправно битым зверьем снабжал, а мы его всем, что из-под коровы да кур.
Время катилось к Рождеству. Не то чтобы мы тогда всерьез отмечали, дед скорее в лесных духов веровал, чем в Бога, но все равно оно считалось праздником.
Вот по Люське девять дней случилось, я к деду и пошла с корзинкой яиц да с бидоном молока.
А он мне с порога:
«Ох, как хорошо, что ты пришла, Анюшка, а я уж не знал, что и делать, как вовремя!»
«Что случилось, дед?» – я насторожилась.
«Да мне отлучиться надобно на пару дней. Партизаны просят подсобить им малехо. А дом сейчас один оставлять негоже, – он указал на чердак, – солдатик тот там теперь обретается. Так что придется тебе тут пару дней побыть. Я зайду к твоим, скажу, чтоб не волновались. Мамка-то как?»
Пока мама болела, дед еще раза два заходил, просто проведать, как и чего.
«Так хорошо, уже зажило все. А все мазь твоя чародейная».
«Брось, ниче там чародейного нет. Ну, ладно, ладно, мне пора, я уж и котомку собрал…»
«Дед… – я отступила на шаг, – а как же я буду… – и тоже указала на чердак, – ну… с этим-то?»
Дед вышел в сени, и я за ним:
«Брось, он добры поляк, худого не сотворит. Корми, но не подноси – пусть сам спускается, и работу по дому давай, не все ж ему на дармовых харчах сидеть. А если что не так – второе ружье в сенях, сама знаешь где. Но до этого не дойдет, не боись. Побег я, Нютка, денька два-три справляйся, Тихон с Сашко нагрянуть не должны».
Он нахлобучил кроличью шапку, всунул ноги в снегоступы и шустро ушагал в сторону леса.
А я вернулась в дом. Сначала походила, поприслушивалась – тихо на чердаке, да и занялась своими делами – поправила огонь в печи, натаскала воды из колодца, набрала бульбы из подпола, вытащила пару заячьих потрошеных тушек из дедова ледника, бросила в таз да поставила наверх, на печь – чтоб оттаивали.
Стою, шкурку с бульбы сдираю и слышу за спиной половицы – скрип-скрип…
Я уж и забыла, что в доме есть кто-то еще. А у деда место, где кухня, было шторкой цветастой отгорожено. Я нож схватила и шторку осторожно приоткрываю:
«Стой!»
«Встае», – сказал он по-польски, разводя руки в стороны.
А в одной руке у него тоже небольшой ножик, а во второй кусок деревяшки.
Я перепугалась – второе ружье-то в сенях, а чтоб в сени дойти, нужно мимо него пройти. И смешно – уж больно нелепо он выглядел. Высокий – куда выше деда, но худой, на нем дедовы портки – едва не по колено, и рубаха чуть локти закрывает, онучи да лапти, недавно плетенные, на плече еще повязка. Как будто бы человек совсем не в своей коже, но деваться некуда – выживать-то надо.
Так и стоим мы с ножами друг напротив друга. Он на мой нож глядит, а я на его. Тут он засмеялся и затараторил, мешая польские слова с немецкими да немного с русскими:
«Это я из дерева вырезаю, из дерева, – и показывает мне в другой руке маленькую куколку, – вот, смотри, мне дед Мирон дозволил. Смотри, вот, вот!»
Бросил на пол нож и сделал шаг ко мне.
Я отпрянула:
«Не подходи близко!!»
«Встае! – снова повторил он и отступил на шаг. – Это для тебя, пани Анна, для тебя – лялька».
Я у него из рук взяла деревяшечку.
Открываю шкатулку – вот она, та самая куколка, поглаживаю и отдаю внучке.
– Бабуль… – Ксюшка смотрит во все глаза, – так это она? Та самая?
– Угу.
Теперь она разглядывает ее совсем иначе, хотя до этого видела сто раз и даже играла с ней, будучи совсем крохой. Куколка – маленькое личико, выглядывающее из платочка, ручки-ножки. Хорошо вырезано, качественно.
– И что было дальше?
– Вот тогда я и посмеивалась над ним – дескать, решил мне куколку смастерить, будто я девочка маленькая. Дед вон меня давеча водкой поил, как взрослую, а тут – лялька деревянная.
А он глядит, что я хихикаю, и вроде как его тоже отпустило маленько.
«Нравится?» – спрашивает меня по-польски.
«Дзинькую, – я тоже нож опустила, – можно взять?»
Он и закивал:
«Да-да, бери, это тебе!»
Я еще раз мельком куколку оглядела, подумала, что потом присмотрюсь как следует, да и сунула в карман нагрудника.
Махнула ему рукой:
«Иди, поможешь бульбу обдирать, есть-то небось будешь?»
Он, кажется, не очень понял, но кивнул и быстро подошел. Я показала, что нужно делать. Брать колючую рукавицу и сдирать верхнюю кожицу с картошки. Потому как ножом чистить – все равно так тонко не срежешь, а тут – раз-два, и готово.
А там уже и заячьи тушки размерзли. И пока он с картошкой управлялся, я мясом занялась. Вдвоем-то оно куда спрытнее получается.
Он молчит, и я молчу. Он на меня глазами – зырк, а я на него. И неловко, и смех какой-то дурацкий пробирает. И о чем говорить не знаю, да и на каком языке.
Тут и Люську вспомнила, что лежит в мерзлой могиле – и злость накатывает – коли бы они с тем фрицем не объявились на нашем хуторе, жива была б моя сестрица. Лицо серьезное сделала и не гляжу на него более. Он и сник, плечами пожимает и виновато на меня поглядывает:
«Что, не приглянулась лялька?»
Меня снова смех разбирает, да одергиваю себя – стыдно. А сама украдкой гляжу на него – ресницы длиннющие, так и ложатся двумя тенями густыми. Сам бледный, волосы – темные кудри. В этой дедовой одежке не по росту – босяк какой-то, а не солдат.
Бульбу он почистил, я показала, как резать и в чугунки складывать. Сама стала зайцев на куски рубить.
«Как тебя в немецкую-то армию занесло?» – мне и интересно было, и хотелось уже о чем-то заговорить.
Говорил он по-польски. Я что не понимала, переспрашивала, он повторял и продолжал.
История у него была странная – его мать была польская еврейка, все звали ее Ханна, а как потом выяснилось, была она на самом деле Анат. Оба материных родителя – прижившиеся в Польше – евреи. И приехала она учиться в Варшаву на медсестру. Невиданной красоты была девушка. Тут ее и встретил отец Анджея – Франтишек Ковальски. Закрутилось у них, завертелось. Франтишек был старше ее на тринадцать лет. Ему за тридцать уже, и давно пора бы жениться, старший брат Франтишека был женат, с детьми, а у младшего все никак не складывалось. Родители уж и подобрали ему какую-то невзрачную польку, а тут – темноволосая красавица Ханна. Отец Франтишека подозревал, что эта полька не совсем полька, но ничего не говорил.
Она поступила на медсестру, и почти год они встречались. В итоге Франтишек сказал родителям, что или он женится на Ханне и они ее примут, или они поженятся и уплывут в далекую Америку на корабле. Родители нехотя дали согласие.
Когда началась война, соседи стали недобро поглядывать на их семью и судачить о том, что жена Франтишека Ковальски – жидовских кровей. Тогда Анджей подрался с кем-то из соседских парней, а потом пришел к матери выяснять – почему люди так говорят. Мама тогда ему и рассказала, что ее польское имя Ханна – это на самом деле иудейское Анат и что родители ее чистокровные евреи.
«Я сначала испугался – евреев уже тогда притесняли, а потом подумал, что разницы-то нет никакой, хоть еврей, хоть поляк или немец – все одно, я каким был, таким и остался. И мама моя ничуть не изменилась – Ханна она или Анат», – он подтянул колено к подбородку.
Но тут нагрянули немцы, и все поменялось, попали они под оккупацию – отца его убили, а его – молодого, здорового – насильно забрали в немецкую армию, да еще пригрозили, что коли не пойдет, то заберут мать и сестру. Хотел он, не хотел – никто не спрашивал.
Так он и оказался немецким солдатом – наполовину еврей. И после недолгого обучения отправили его на фронт. В общей сложности повоевать ему случилось с месяц, да и то бестолково. Вот они с присмотрщиком своим от части отбились, заблудились, стали пробираться полями какими-то, не ели два дня – ну а дальше я и так знала.
Ненавидел он фашистов люто – за то, что отца его убили, за то, что семью всю разрушили, его, как сорняк, из семьи выдернули. И единственное, чего боялся – это что мать с сестрой убьют, коли он сбежит. Оттого он и шел. Ненавидел, но шел, деваться некуда было.
После этих слов меня-то и отпустило, совсем у меня переменилось к нему отношение.
«Хорошо, что зима, – говорю, – а то никуда бы вы не добрались – утопли б в болотах наших».
«Утонули?» – он не понял.
«Тут болота вокруг – зимой замерзают, вот вы и шли будто по полю, а то не поле, то болото мертвое-топкое, летом десять шагов ступишь, и почитай – пропал. Повезло вам, что зима».
Пока он говорил, я чугунки набила бульбой и мясом, соли посыпала, воды подлила, крышкой плотно закрыла. Он ухватом взял да в печь. Пусть томятся теперь пару часов.
«В последнем письме мама писала, что они с сестрой перебрались куда-то в деревню, живут впроголодь, – Анджей совсем понурился. – Так что я тут – а они там. И когда доберусь – не знаю».
«Тут же Польша недалеко, дед и постовых знает, может, сложится тебя переправить, – размышляла я, – а не то, так и вовсе лесом да болотами безо всяких постовых перейти можно…»
«Правда?» – он посмотрел на меня с сомнением.
«Ну а то!.. а там уж…»
И тут залаял Жулик.
«Ш-ш-ш! – шипнула я на Анджея и прислушалась. – Кажись, идет кто-то».
Внутри аж все похолодело – кто это? Кто? Если б дед, так собака б не брехала. Кто-то чужой. И один. Кажись, один.
«Наверх! – скомандовала я Анджею. – Давай, поворачивайся, увалень, живо! И сиди тихо, будто мертвый и нет тебя вовсе».
Он слов половину не понял, но я быстро вытолкала его на чердак и велела лестницу втащить и вход чем тяжелым завалить.
Выскочила в сени, платок пуховый на голову, а оттуда на двор – раз. И тут же столкнулась с Тихоном.
«Тьфу, чтоб тебе пропасть! – подумала я. – Только тебя тут и не хватало!»
«Привет, пани Анна, – ласково улыбаясь, сказал он, оглядывая меня с ног до головы, – я ж говорил – скоро свидимся».
Я платок на себе плотнее запахнула:
«Что надо-то?»
«А ты что такая неприветливая?» – он ухмыльнулся, снял со спины винтовку и оперся на нее.
«Незачем мне тут привечать тебя, говори, зачем пришел?» – я уперла руки в бока.
Он глянул на винтовку, на меня, снова на винтовку:
«Что, неужто и в дом не позовешь? А то продрог я на морозце-то!» – он нахально ухмыльнулся, шаря по разошедшемуся платку взглядом.
Я снова платок запахнула:
«Щас, погодь, – меня разобрала веселая злость, – постой».
Я метнулась в сени, лязгнул тяжелый засов сундука, я достала дедово ружье, передернула затвор и вышла, держа его в руках. Правда, не на изготовку.
«Ну что, Тишка, – спрашиваю по-добру, – че пришел-то?»
Гляжу – желваки у него так и заиграли, раскраснелся и на ружьецо поглядывает:
«Что ж я так нелюб-то тебе? Неужто застрелишь? А, пани Анна?»
Я ружье вперед себя поставила:
«Некогда мне с тобой лясы точить, говори, зачем пришел, а не то – так проваливай. Что тебе тут? Ты ж знаешь, что дед Мирона нет».
«А я к тебе, – спесь с него малехо сбежала, – спросить вот хотел – може, сходим куда?»
«Куда?» – я подняла глаза и увидела в крохотном чердачном окошке бледное лицо Анджея.
«Вот же дурень! – сердце так в пятки и бухнулось, – если его этот пустоголовый Тишка увидит – все, конец!»
Тихон заметил, что я растерялась, и приободрился:
«Так в Плехавщине танцы будут в субботу. Далеко, конечно, да я с Сашко договорюсь, он коней даст. Коли не будет двух, так мы и на одном усидим, что скажешь?»
Я снова в окошко чердачное – глядь – черные кудри на месте.
Тут и Тишка обернулся, ища глазами, куда я посматриваю. У меня руки-ноги похолодели враз. Но, кажись, он не заметил.
«Ты чего, пани Анна?»
Я посмотрела на него и подняла ружье:
«Два раза повторять не буду, Тихон, иди подобру-поздорову. Не будет у нас с тобой никаких танцев! На мне мамка раненая и еще три девчонки. Ишь, что удумал, в одном седле с тобой кататься!»
«Ну, Анька, зря ты так, – он больше не отшучивался, – я ж по-хорошему. Я и жениться могу, коли покладистей будешь. Уж больно ты строптивая, как кобыла необъезженная!»
Тут я рассердилась всерьез:
«Пошел отседова! – и наставила на него ружье. – Иди давай, неча мне тут ерунду городить, сказала ж тебе, не сладится у нас, проваливай, а то с меня станется – выстрелю. А как я стреляю – ты знаешь!»
Тишка потоптался, покрутился:
«Эх, дура баба!»
Зло сплюнул под ноги, развернулся… да и отправился восвояси.
Я зашла в сени, ружье в угол поставила и прислонилась лбом к холодному дереву дома. Сердце колотилось. Вот же гад скользкий! И время выбрал – когда деда дома нет. С Тихоном этим нужно ухо держать востро!
Отдышалась я маленько, успокоилась, слышу в доме звук – половицы покряхтывают.
Я рывком открыла дверь в избу и накинулась на Анджея:
«Ты куда вышел-то? А если б тут партизаны? Застрелили бы тебя – как бог свят! И не спросили б! И меня с тобой!»
Он стоит, растерялся – половину не понимает, глазами хлопает.
«Я боялся за тебя. Тот человек, который приходил, – он хотел тебе плохого?»
«Тьфу, дурак! – прикрикнула я. – Давай на чердак, иди-иди, я ж не дите тебе какое! Сама могу за себя постоять! Напужался он! – достала из нагрудника куколку, что там болталась, да и кинула ему. – Я не маленькая! Ишь, придумал, иди и сиди там тише воды ниже травы, а не то я сама тебя пристрелю!»
Он ляльку подхватил, стоит понурясь. И такая печаль в глазах, что мне совестно стало.
«Извини, пани Анна, я не хотел тебя обижать».
«Не называй меня так!» – я тут же вспомнила Тишку.
«Не буду», – он двинулся в сторону чердака.
А я аж губу закусила – ну чего я с ним так? Он испугался за меня, вышел на подмогу, а я… да не на него я рассердилась, а на Тишку, поляк этот просто под горячую руку попался.
Он и пошел, куда я его отправила – шаг, два, три… голова уже на чердаке, а ноги еще по лестнице идут.
И пока он поднимался, я крикнула вдогонку:
«Ты это… зови меня просто Аня. Или Нюта».
Он остановился, спустился на две ступеньки – опять появилась голова.
«Анья, – сказал чуть странновато, очень мягко говоря «н», – да, Анья – это хорошо, лучше, чем Ньюта».
«И в окно больше не высовывайся», – снова строго сказала я.
«Анья, – он раздельно произнес мое имя, – научи меня больше по-русски».
«Ладно, иди», – я махнула ему рукой.
И снова шаг за шагом – голова, плечи, талия, колени и ступни, обутые в лапти, скрылись под потолком. Заскрежетала деревянная заслонка. Надо мной шаги-шаги, пошуршало и затихло.
Я пошла на кухоньку – ножик его лежит маленький. Ладно, скоро уж и обед будет, позову его, а там и живее пойдет.
Darmowy fragment się skończył.