Czytaj książkę: «ЛЮДМИЛО»
ПРОЛОГ
Во славу Божью...
Сербия IX век
Ночной бор задыхался от ледяного ветра, но в землянке ведьмы пахло душно и остро: сушеной полынью, старой кровью и сырой землей. Княгиня Гедерика куталась в тяжелый лисий плащ, пряча под мехом дрожащие руки. Напротив нее, в неверном свете костра, сидела та, чье имя в сербских землях шептали со страхом.
— О, волшебница, помоги! — голос княгини сорвался на испуганный шепот. — Супруг мой, князь Яромир, чернее тучи ходит. Извелся весь. Нет у князя наследника, боги прокляли наше ложе!
Ведьма медленно подняла голову. Из-под черного капюшона, скрывавшего изуродованное морщинами лицо, неестественно ярко блеснули колдовские зеленые глаза. В их глубине словно отразилось пламя самой Преисподней.
— Чем готова платить за милость древних? — прошипела старуха, и этот звук напомнил Гедерике шуршание змеиной чешуи по сухим листьям.
— Что хочешь, все отдам! Серебро, коней, земли... — горячо зашептала княгиня, подаваясь вперед.
— Зарождение новой княжеской крови не купить серебром, — перебила ведьма, и воздух в землянке будто похолодел. — Жизнь свою отдашь?
Гедерика замерла. В темноте за стенами выли волки, предвещая суровую зиму 866 года. Рука княгини легла на холодный оберег на шее. Она закрыла глаза, представив осунувшееся от горя лицо мужа.
— Отдам, — твердо выдохнула она.
Ведьма жутко, беззвучно оскалилась, обнажив острые зубы.
— Ну, смотри, гордая княгиня. Быть по-твоему. Но помни уговор: в родовых муках, на первом крике своего дитя, ты и умрешь. Душа твоя станет платой.
— Согласна, — Гедерика открыла глаза, в которых больше не было страха. — Лишь бы у Сербии был наследник.
Зима 866 год
Небывалая стужа сковала сербские земли лютым морозом, но в княжеской опочивальне было душно от жара камина и запаха пота. Княгиня Гедерика металась по постели, ее лицо побелело, а лоб покрылся крупными каплями лоснящегося пота. Князь Яромир сидел рядом, сжимая ее бледную, влажную руку в своих огромных ладонях. Могучий воин, гроза врагов, сейчас он выглядел растерянным и беспомощным. Он любил свою жену больше жизни и готов был отдать все свои земли, лишь бы облегчить ее страдания.
— Яромир… — вдруг хрипло прошептала Гедерика, открывая безумные, блестящие от лихорадки глаза. — Мой князь…
— Я здесь, лада моя, я держу тебя, — Яромир прижался губами к ее холодным пальцам.
— Он идет… твой наследник, — Гедерика заговорила быстро, срываясь на бред, словно боясь не успеть. — Сын… Но я не увижу его. В родовых муках и умру. Такова плата…
Яромир похолодел. Сердце сжалось от нехорошего предчувствия.
— Кто сказал тебе такое?! — рявкнул он, пугая притаившихся в углу служанок. — Что за глупости ты говоришь, Гедерика?
— Я ходила… ходила в тайный бор, — всхлипнула княгиня, ее пальцы судорожно впились в его ладонь. — К лесной ведьме, что поклоняется темным богам… Я умоляла ее о дитя. Она спросила: «Жизнь свою отдашь?». И я согласилась… Ради тебя, Яромир. Ради Сербии.
— Нет… Нет! — Яромир потрясенно покачал головой, в его глазах застыл ужас. — Мне не нужен наследник такой ценой! Зачем ты…
Договорить он не успел. Новый, страшный спазм скрутил тело княгини. Она выгнулась на постели и пронзительно, отчаянно закричала. Разверзлись родовые муки.
Старая повитуха, до этого молча готовившая отвары, решительно подбежала к кровати и бесцеремонно уперлась ладонями в грудь князя, выталкивая его прочь.
— Вон, княже! Прочь за дверь! Не место мужчине здесь, когда темные боги берут свое! Изыди, не мешай!
Яромир, шатаясь как пьяный, позволил выставить себя в холодный коридор. Дверь перед его носом захлопнулась, оставив его наедине с разрывающим душу криком любимой женщины.
Крик. Тонкий, пронзительный, живой. Он разорвал тяжелую тишину княжеского терема.
Яромир не стал ждать дозволения повитухи. Одным мощным ударом ноги он распахнул тяжелую дубовую дверь и ворвался в опочивальню. Сердце в его груди колотилось как безумное. Наследник! Родился!
Но в палатах его встретил не праздничный гомон, а зловещее, леденящее молчание служанок. Повитуха стояла у колыбели спиной к князю, ее плечи дрожали. А на постели… на постели неподвижно лежала Гедерика. Ее лицо было бледным, как первый снег, а глаза, еще недавно горевшие лихорадочным блеском, были закрыты навсегда. Она больше не дышала. Темные боги забрали свою плату.
— Где… где мой сын? — глухо, еще не веря в случившееся, спросил Яромир. Шаг за шагом он приближался к колыбели.
Старуха-повитуха медленно повернулась, держа на руках завернутого в окровавленное полотно младенца. Она подняла на князя полные страха глаза и тихо произнесла:
— Прости, княже… Не гневайся. Живое дитя. Крепкое. Только… это девочка.
Мир вокруг Яромира рухнул и разлетелся на тысячи осколков. Он замер, глядя на младенца. Маленькая девочка,князь сорвал лоскут!Не сын. Не наследник, ради которого Гедерика отдала свою жизнь. Ведьма обманула их. Она забрала его ладу, подсунув вместо сына девчонку.
Внутри князя закипела первобытная, бешеная ярость. Лицо его потемнело, вены на шее вздулись. Он не прикоснулся к ребенку. Яромир повернулся к мертвой жене, упал перед ней на колени и зарычал от боли и бессилия, как раненый зверь. А затем этот рык превратился в страшный приказ.
Он поднялся, выхватил из ножен тяжелый боевой меч и указал им на окно, за которым бушевала метель.
— Обманула… Тварь болотная обманула! — выплюнул он, и голос его заставил служанок сжаться от ужаса. — Снарядить войско! Немедля!
В палату ворвался его верный воевода, привлеченный криками.
— Княже? Куда вести людей в такую темень? Метель же!
— К Черным камням! — рявкнул Яромир, и глаза его налились кровью. — Оседлать коней, зажечь факелы! Мы выжжем этот чертов бор до самого основания! Я лично сниму голову с этой лесной колдуньи и скормлю ее волкам! Кровь за кровь! За княгиню! В поход!
Глава 2
В славянских землях на рубеже чешских и сербских пределов, конец IX век…
Ночной бор задыхался от ледяного ветра, но в землянке ведьмы пахло душно и остро: сушеной полынью, старой кровью и сырой землей. Княгиня Гедерика куталась в тяжелый лисий плащ, пряча под мехом дрожащие руки. Напротив нее, в неверном свете костра, сидела та, чье имя в сербских землях шептали со страхом.
— О, волшебница, помоги! — голос княгини сорвался на испуганный шепот. — Супруг мой, князь Яромир, чернее тучи ходит. Извелся весь. Нет у князя наследника, боги прокляли наше ложе!
Ведьма медленно подняла голову. Из-под черного капюшона, скрывавшего изуродованное морщинами лицо, неестественно ярко блеснули колдовские зеленые глаза. В их глубине словно отразилось пламя самой Преисподней.
— Чем готова платить за милость древних? — прошипела старуха, и этот звук напомнил Гедерике шуршание змеиной чешуи по сухим листьям.
— Что хочешь, все отдам! Серебро, коней, земли... — горячо зашептала княгиня, подаваясь вперед.
— Зарождение новой княжеской крови не купить серебром, — перебила ведьма, и воздух в землянке будто похолодел. — Жизнь свою отдашь?
Гедерика замерла. В темноте за стенами выли волки, предвещая суровую зиму 866 года. Рука княгини легла на холодный оберег на шее. Она закрыла глаза, представив осунувшееся от горя лицо мужа.
— Отдам, — твердо выдохнула она.
Ведьма жутко, беззвучно оскалилась, обнажив острые зубы.
— Ну, смотри, гордая княгиня. Быть по-твоему. Но помни уговор: в родовых муках, на первом крике своего дитя, ты и умрешь. Душа твоя станет платой.
— Согласна, — Гедерика открыла глаза, в которых больше не было страха. — Лишь бы у Сербии был наследник.
В княжеской опочивальне было душно от жара камина и запаха пота. Княгиня Гедерика металась по постели, ее лицо побелело, а лоб покрылся крупными каплями лоснящегося пота.
Князь Славибор сидел рядом, сжимая ее бледную, влажную руку в своих огромных ладонях. Могучий воин, гроза врагов, славный рода пшован сейчас он выглядел растерянным и беспомощным. Князь любил свою жену больше жизни и готов был отдать все свои земли, лишь бы облегчить ее страдания.
— Славибор… — вдруг хрипло прошептала Гедерика, открывая безумные, блестящие от лихорадки глаза. — Мой князь…
— Я здесь, лада моя, я держу тебя, —прижался губами к ее холодным пальцам.
— Он идет… твой наследник, — Гедерика заговорила быстро, срываясь на бред, словно боясь не успеть. — Сын… Но я не увижу его. В родовых муках и умру. Такова плата…
Славибор похолодел. Сердце сжалось от нехорошего предчувствия.
— Кто сказал тебе такое?! — рявкнул он, пугая притаившихся в углу служанок. — Что за глупости ты говоришь, Гедерика?
— Я ходила… ходила в тайный бор, — всхлипнула княгиня, ее пальцы судорожно впились в его ладонь. — К лесной ведьме, что поклоняется темным богам… Я умоляла ее о дитя. Она спросила: «Жизнь свою отдашь?». И я согласилась… Ради тебя, Славибор .
— Нет… Нет! — Славибор потрясенно покачал головой, в его глазах застыл ужас. — Мне не нужен наследник такой ценой! Зачем ты…
Договорить он не успел. Новый, страшный спазм скрутил тело княгини. Она выгнулась на постели и пронзительно, отчаянно закричала. Разверзлись родовые муки.
Старая повитуха, до этого молча готовившая отвары, решительно подбежала к кровати и бесцеремонно уперлась ладонями в грудь князя, выталкивая его прочь.
— Вон, княже! Прочь за дверь! Не место мужчине здесь, когда темные боги берут свое! Изыди, не мешай!
Славибор, шатаясь как пьяный, позволил выставить себя в холодный коридор. Дверь перед его носом захлопнулась, оставив его наедине с разрывающим душу криком любимой женщины.
Крик. Тонкий, пронзительный, живой. Он разорвал тяжелую тишину княжеского терема.
Славибор не стал ждать дозволения повитухи. Одным мощным ударом ноги он распахнул тяжелую дубовую дверь и ворвался в опочивальню. Сердце в его груди колотилось как безумное. Наследник! Родился!
Но в палатах его встретил не праздничный гомон, а молчание. Повитуха стояла у колыбели спиной к князю, ее плечи дрожали. А на постели… на постели неподвижно лежала Гедерика. Ее лицо было бледным, как первый снег, а глаза, еще недавно горевшие лихорадочным блеском, были закрыты навсегда. Она больше не дышала. Темные боги забрали свою плату.
— Где… где мой сын? — глухо, еще не веря в случившееся, спросил князь. Шаг за шагом он приближался к колыбели.
Старуха-повитуха медленно повернулась, держа на руках завернутого в окровавленное полотно младенца. Она подняла на князя полные страха глаза и тихо произнесла:
— Прости, княже… Не гневайся. Живое дитя. Крепкое. Только… это девочка.
Мир вокруг рухнул и разлетелся на тысячи осколков. Он замер, глядя на младенца. Маленькая девочка. Не сын. Не наследник, ради которого Гедерика отдала свою жизнь. Ведьма обманула их. Она забрала его ладу, подсунув вместо сына девчонку!
Внутри князя закипела первобытная, бешеная ярость. Лицо его потемнело, вены на шее вздулись. Он не прикоснулся к ребенку, даже не взглянул на дочь. Славибор повернулся к мертвой жене, упал перед ней на колени и зарычал от боли и бессилия, как раненый зверь. А затем этот рык превратился в страшный приказ.
Он поднялся, выхватил из ножен тяжелый боевой меч и указал им на окно, за которым бушевала метель.
— Обманула… Тварь болотная обманула! — выплюнул он, и голос его заставил служанок сжаться от ужаса. — Снарядить войско! Немедля!
В палату ворвался его верный воевода, привлеченный криками.
— Княже? Куда вести людей в такую темень? Метель же!
— К Черным камням! — рявкнул Славибор, и глаза его налились кровью. — Оседлать коней, зажечь факелы! Мы выжжем этот чертов бор до самого основания! Я лично сниму голову с этой лесной колдуньи и скормлю ее волкам! Кровь за кровь! За княгиню! В поход!
ГЛАВА1МЕСТЬ
Метель не стихала. Князь Славибор скакал сквозь белую стену, и снег бил в лицо, забирался под кольчугу, оседал на ресницах льдом. Копыта коней тонули в сугробах, и каждый шаг стоил усилия. Но князь не замедлялся. За ним — дружина, молчаливая и злая: они знали, зачем едут, и не любили эту землю. Здесь даже птицы не пели, а снег лежал нечистый, с серым налётом, будто мукой, просыпанной над болотом.
Чёрные камни стояли на краю трясины — огромные, покрытые ледяной коркой валуны, будто обугленные изнутри. Между ними стояла тишина, густая, как дёготь. Только ветер выл, и в этом вое слышался смех.Он не человеческий. Слишком звонкий, слишком свободный, слишком весёлый для мёртвой зимы.
Ведьма сидела на самом большом камне, босая, в рваном полотне, и ноги её, голые до колен, даже не синели на морозе. Она смеялась, запрокинув голову, и снег таял вокруг неё — кругом мёртвой травы и чёрной земли, словно сама стужа не смела к ней подойти.
Увидев князя, она расхохоталась ещё громче.
— Вот и ты, князь богатый! — крикнула она, хлопая ладонью по чёрный камень, и с камня посыпался лёд. — Пришёл сквозь метель? Зря. Тут только снег и я. А я не та, по ком тоскуют.
Славибор осадил коня. Изо рта шёл пар, ресницы были белые от инея. Он не стал слезать — глянул на неё сверху вниз, и лицо его было страшным.
— Ты обманула меня, — голос князя был тихим, но от этого тихого голоса дружинники за спиной подались назад. — Ты взяла жизнь моей жены. Обещала сына — и подсунула девку. Ты — вор и убийца. И я убью тебя. Сейчас.
Он выхватил меч.
Ведьма даже не вздрогнула. Она спрыгнула с камня и стояла перед ним — босая, в рваном полотне, молодая и красивая, как девушка на весеннем игрище. Кожа гладкая, глаза яркие, волосы чёрные, блестящие. На морозе — цветущая, как летом. Снег таял под ногами, и от неё шёл жар, как от печи.
— Попробуй, — сказала она, улыбаясь. — Может, и получится. А может, и нет. Ты ведь уже пробовал обмануть судьбу, князь. Послал жену ко мне за сыном. Как вышло?
Славибор стиснул зубы и шпорами направил коня вперёд. Меч был уже занесён. Но ведьма не отступила — она подняла открытую ладонь, и князь почувствовал, как воздух между ними загустел, стал плотным, как студень. Конь встал как вкопанный, фыркая и кося глазом.
— Не торопись, — голос ведьмы стал серьёзным. — Ты пришёл убить — убьёшь. Я не спорю. Но сначала выбери: убей меня — и ничего не узнаешь. Или послушай — и узнаешь, что будет с твоей дочерью.
Князь замер. Меч всё ещё был поднят, но рука не опускалась. Слово «дочь» ударило больнее, чем любой удар.
— Зачем мне знать? — процедил он. — Мне не нужна она.
— Не нужна, — согласилась ведьма. — Но она — всё, что осталось от Гедерики. Единственная кровь твоей жены, которая ещё течёт. И ты сейчас решишь: уйти в метель, ничего не зная, — или услышать, что будет с этой кровью. Выбирай, князь. В последний раз в жизни.
Метель выла. Дружина молчала. Конь под Славибором переступал ногами, и снег скрипел.
— Говори, — процедил он. — И молись своим богам, чтобы мне понравилось.
Ведьма наклонила голову, и в её глазах мелькнуло что-то — не жалость, не торжество, а холодное, древнее знание, как будто она видела то, чего ещё не было.
— Твоя дочь получит имя, — сказала она тихо. — Людмила. Его дадут ей не ты — другие. Она станет христианкой. Великой христианкой. И через неё чужой бог войдёт в твой род, в твою кровь, в твою землю. Она воспитает в этой вере детей . А внук станет святым. А тебя забудут. Твои боги забудут. Твоё имя забудут. А её — будут помнить тысячи лет.
Она замолчала. И в тишине Славибор услышал, как стучит его собственное сердце.
— Она предаст память предков? — голос князя дрогнул. — Предаст Перунову веру?
— Она выберет то, чего ты не смог ей дать, — ответила ведьма. — Имя. И смысл. Ты не дал ей ни того, ни другого. Другие дадут. И она пойдёт за ними.
И тут она снова расхохоталась. Громко, вызывающе, так, что эхо покатилось по замёрзшему болоту и вернулось назад, ударив в грудь, как ледяной ветер.
В этот миг Славибор всё понял. Не боги забрали жизнь Гедерики. Не судьба. Не рок. Эту жизнь присвоила эта женщина, стоящая босая в снегу, молодая, красивая, живая за счёт его мёртвой жены. И теперь ещё смеётся. И пророчит, что и дочь его уйдёт к чужому богу.
Ярость ударила в голову, как молот. Наваждение спало — руки снова слушались, воздух снова был воздухом. Славибор рванулся с коня и бросился на ведьму, и на этот раз никакая стена его не остановила.
Он помнил только, как клинок вошёл в тело, как хрустнуло что-то внутри, как ведьма на миг замерла, а потом медленно, будто не веря, посмотрела на свою грудь. И в этом взгляде не было ни страха, ни боли — только удивление.
Потом она упала. И там, где она лежала, снег растаял до чёрной земли, а тело начало усыхать, стареть на глазах — кожа сморщилась, почернела, волосы поседели. Вся украденная молодость разом покинула её, и осталась лишь сухая, чёрная старуха, в которой не осталось ничего ни от красоты, ни от силы.
Тишина накрыла болото. Даже ветер перестал выть.
— Сжечь, — хрипло приказал Славибор, не глядя на тело. — Сжечь хижину. Сжечь бор. Пусть здесь не останется ничего.
Дружинники молча кивнули. Кто-то уже нёс факелы.
Когда пламя занялось, оно было странным — зелёным у основания, красным наверху, и дым шёл чёрный, густой, пахнущий не деревом, а чем-то горьким и чужим. Снег вокруг хижины таял широким кругом, обнажая мёртвую землю.
Князь развернул коня и поехал прочь. Метель сомкнулась за ним, заметая следы. Он не оглядывался. Ему казалось, что если он посмотрит назад, то увидит, как ведьма снова смеётся.
А слова её, как острые осколки, впивались в память: «Людмила… она выберет чужого бога… а тебя забудут…»
Дорога домой была долгой. Всюду, куда ни посмотришь — белая мгла, и в ней — чёрные деревья, как кости. Князь ехал молча, ни с кем не перемолвившись. Дружина тоже молчала. Только кони храпели и фыркали, да снег скрипел под копытами.
И когда уже на подъезде к терему, сквозь метель проступили огни княжеского двора, Славибор вдруг остановил коня. Повернулся к воеводе Ратибору и сказал тихо, но так, что тот вздрогнул:
— Девчонку… из терема прочь. К повитухе. В деревню. Чтоб я не видел её. Не слышал о ней. Имя ей — не давать. Пусть будет без имени.
— Князь…
— Молчи, — Славибор стегнул коня и первым въехал во двор
ГЛАВА2ДЕВОJЧИЦА
Бабка Велка — та самая повитуха, что принимала роды и видела, как погасли глаза Гедерики, — была женщиной древней, жилистой и немногословной. Она не расспрашивала, не охала, не плакала. Просто приняла свёрток из рук воеводы, развернула полотно, посмотрела на красное, сморщенное личико и сказала:
— Живая. Крепкая. Девојчица.
Имя она давать не стала — то было дело отца. Но князь не пришёл. Ни через неделю, ни через месяц. И тогда бабка Велка стала звать девочку так, как звала про себя, — «девојчица». Просто «девочка». Больше имён у неё не было.
Козье молоко Велка доила у своей козы — старой, бородатой, с глазами как мутные янтари. Коза была строптивая, лягалась, но молоко давала густое и жирное — от него у младенца на щеках проступил первый розовый румянец. Велка кормила её по часам: ночью — когда на печи затихал жар и в избе стоял плотный, тёплый дух ржаного хлеба; на рассвете — когда сквозь бычий пузырь, затягивающий крошечное окошко, просачивался первый серый свет.
Но к исходу третьей луны девочка начала чахнуть.
Руки и ноги худели, живот вздувался, а кожа покрылась мелкими морщинками — будто младенец стремительно старел. Девојчица не плакала — только лежала тихо, с открытыми тёмными глазами, и смотрела в потолок, где в полосах сажи угадывались тёмные фигуры. Велка знала эту хворь. Все повитухи знали. Собачья старость. Сухотка. Болезнь, что забирала слабых, не допёкшихся в утробе.
— Не допеклась, — прошептала Велка, глядя на девочку при свете лучины. — Мать-то твоя рано ушла. Не успела тебя допечь. Ну, ничего. Мы допечём.
Она знала, что делать. Не потому, что была колдуньей — а потому что бабки учили. Учили, что есть силы, которые держат дом и не дают ребёнку уйти туда, где холодно. И что просить надо тихо, без крика, на выдохе, как будто шепчешь самой себе.
На рассвете, когда петух ещё не орал, а деревня спала, Велка вышла из избы с глиняным кувшином и побрела к трём родникам, что били из-под холма за околицей. У каждого родника она зачерпывала воду — молча, кланяясь земле. Три родника, три воды, трижды живой. И пока зачерпывала, шептала про себя одно и то же имя:
— Кросина… Кросина… Кросина…
Это было имя, которое не кричали на капищах. Его не произносили жрецы перед идолами. Его шептали бабки, когда ребёнок слабел, когда огонь в печи гас, когда казалось, что дом вот-вот развалится от тишины. Кросина — не громкая, не грозная. Она не мечет молнии и не ведёт дружины. Она — та, что держит тепло в очаге, когда все ушли. Та, что не даёт хлебу зачерстветь, а ребёнку — остыть. Та, что стоит у колыбели, когда никто не видит.
Вернулась — замесила ржаное тесто на этой воде. Густое, тёплое, пахнущее кислым хлебом и сырой землёй. Аккуратно, не торопясь, обмазала тестом тело девочки — руки, ноги, живот, спинку. Только ротик и носик оставила свободными. Малютка не шелохнулась. Тесто легло на кожу, как тёплая рубаха.
Велка выгребла из печи угли — выгребла дочиста, до кирпичного нутра, до мягкого рыжего жара, что ещё дышал теплом. Тёплая печь. Не горячая. Тёплая. Печь-матушка, что никогда не болеет и не тоскует.
Велка уложила девочку на хлебную лопату. Тесто влажно блеснуло в тусклом свете. И трижды Велка всунула лопату с младенцем в печное жерло.
Первый раз — и шепчет:
— Собачья старость, припекись в печи. Откуль пришла, туды и пошло.
Второй раз — и в избу входит соседка, проснувшаяся от скрипа лопаты:
— Что делаешь, бабка?
— Сухотку пеку.
— Пеки, пеки, да не перепеки!
Третий раз — и Велка замолкает. Только губы её шевелятся, беззвучно прося огонь, и воду, и хлеб — три силы, что дают жизнь, — принять эту девочку, которую не принял отец. Дать ей второе рождение. Испечь заново, как свежий хлеб. И в этом молчании она снова и снова повторяет про себя: «Кросина… Кросина…» — не как молитву, а как дыхание, как ритм, как слово, которое держит её на ногах.
…Она вынула девочку. Тесто почернело, впитав хворь. Велка осторожно соскоблила его, скатала в лепёшку и вышла во двор, где спал дворовый пёс — облезлый, рыжий, с одним подбитым глазом. Бросила ему лепёшку:
— На! Вот тебе собачья старость. А ребёночку — здоровье.
Пёс сожрал лепёшку, облизнулся и завалился спать. Так болезнь перешла от девочки к собаке — как учили предки, как передавали от повитухи к повитухе.
Велка вернулась в избу. Обтёрла девочку родниковой водой — той самой, из трёх ключей, — посыпала тельце золой из печи и уложила на тёплую лежанку, прямо у печного устья.
Девојчица спала. Но впервые за долгие дни — спокойно, ровно, без натужного свиста в груди. Морщинки на коже разгладились. Живот опал. Румянец вернулся.
Велка села на лавку, прижала ладони к лицу и тихо, без слёз, застонала. Не от горя — от усталости. Потом убрала руки и посмотрела на спящую девочку.
— Выпечена, — сказала она. — Теперь будешь жить.
Год прошёл. Девојчица росла в дымной избе бабки Велки, среди коз, кошек, запаха ржаного хлеба и полынного дыма. Она не знала, что она княжна. Не знала, что мать заплатила за неё жизнью. Не знала, что отец не назвал её по имени.
Девочка знала только тепло печи, тёплые руки повитухи и вкус козьего молока.
А за околицей, в княжеском тереме, Славибор сидел в пустой опочивальне и смотрел на холодный камин, где давно не горел огонь. Он не спрашивал о дочери. Не звал её. Не вспоминал. Имя, которое он не дал ей… Ведь это не сын. Не наследник. Никто.
А в деревне, у самой кромки леса, в избе, где пахло хлебом и сушёной полынью, девочка, рождённая ценой смерти и заново испечённая в печи, спала на тёплой лежанке и улыбалась во сне.
И бабка Велка, глядя на неё, думала: ведь это та, что выжила. Та, кого не хотел никто — а она живёт. Однажды ей дадут имя. И какое оно будет?
А ещё она думала про Кросину. Про ту, что не требует идолов и громких жертв. Про ту, что живёт в тёплом хлебе, в родниковой воде, в золе из печи. Про ту, что стояла у колыбели и шептала: «Держись. Утро придёт»
ГЛАВА3СЛОВО И ДЕЛО…
Жрец Святовита по имени Волх родился в ночь великого сева — так говорила его мать — и с детства не боялся ни темноты, ни ветра, ни того, что видит во сне. Он служил Владыке четырёх сторон уже тридцать зим. Волх был худ, жилист и носил длинные седые волосы, заплетённые в тугую косу, — знак того, что он дал обет не стричь их до смерти. На шее у него висел медный рог — символ Святовита, чей рог раз в год наполняли вином и по нему гадали об урожае.
Капище стояло на холме за княжеским теремом, под открытым небом. Деревянный идол Святовита, вырезанный из старого дуба, имел четыре лица на четырёх шеях, обращённые на четыре стороны света. Волосы подстрижены в кружок, бороды короткие, черты строгие. В правой руке — рог, серебром окованный. В левой — лук, вырезанный из одного ствола с идолом. А на боку — меч, не игрушечный, а настоящий, отполированный до блеска: меч, которым Святовит, если придёт день, поведёт славян в бой. Перед идолом тлел неугасимый огонь, поддерживаемый ночными стражами. В этот час — на исходе осени, когда небо сереет с рассвета до заката — огонь казался единственным живым теплом во всём княжестве.
Бояре пришли втроём: жупан Доброгост — старик с лицом, изрезанным морщинами и старыми шрамами, владетель восточных жуп; воевода Ратибор — могучий, рыжебородый, с руками, привыкшими к мечу больше, чем к пергаменту; и тиун Вышата — сухой, жилистый, с бегающими глазами и тонкими губами, ведавший княжеской казной и судом.
Волх встретил их у огня, не поднимаясь со скамьи.
— Волх, князь гибнет, — прогремел голос Доброгоста.
— Вижу.
— Вижу, что видишь, — проворчал Доброгост, усаживаясь напротив. — А толку? Князь Славибор не ест, не пьёт, не выходит к дружине. Сидит в опочивальне, смотрит на холодный камин. С тех пор как княгиня умерла, он словно ушёл из тела. Тело здесь — а душа с ней, под землёй, у Велеса.
— Год уже, — подал голос Ратибор, и его густой бас заставил дрогнуть пламя. — Целый год. Дружина ропщет. Соседи чуют слабость. А у нас князь… — воевода запнулся и сплюнул в огонь. — Дурака валяет.
— Глупо говоришь, Ратибор, — тихо заметил Вышата, складывая тонкие пальцы домиком. — Князь не дурака валяет. Князь умирает заживо. А если он умрёт без наследника, междоусобица начнётся. Жупаны перегрызутся за стол. И придёт кто-нибудь с сильной дружиной — и сядет на место Славибора. А мы, бояре, станем чужими собаками.
Воевода умолк. Доброгост тяжело вздохнул.
— Но это ещё не всё, — Вышата наклонился к огню, и его тонкое лицо стало острее. — Хуже междоусобицы только то, что идёт с юга.
Волх поднял глаза.
— Говори.
— Болгария, — Вышата произнёс это слово, как выплюнул. — Князь их Борис два года назад принял чужую веру. Крестился от греков — от самого византийского царя. И с тех пор гонит старых богов. Казнил пятьдесят два рода своей знати за то, что те встали за веру предков. Его собственный сын погиб — за старых богов. И теперь Борис шлёт по славянским землям своих попов с чужими книгами. Строит церкви на месте капищ. Жжёт волхвов.
— Не только болгары, — глухо добавил Доброгост. — В Моравии — то же. Помните, два года назад моравский князь Ростислав попросил у византийского царя учителей? Пришли двое — монахи, братья. Солуняне. Знают наш язык — и потому народ к ним тянется. Они придумали славянские буквы и служат своего бога по-славянски — и это хуже, чем когда они пели на латыни. Потому что теперь каждый поселянин понимает их слова и сам идёт к ним, без принуждения.
— Зараза, — Ратибор ударил кулаком по колену. — Христианская зараза. Идёт с двух сторон: с юга, от Болгарии, и с запада, от Моравии. А мы посередине сидим — без князя, без наследника, без дела.
Волх молчал. В очаге трещали берёзовые поленья, и в их треске жрец слышал голоса — не человеческие, а те, что приходят с огнём. Он закрыл глаза и положил ладонь на медный рог на груди.
Тишина длилась долго. Бояре переглядывались, но не торопили — знали: жрец, служащий Святовиту, не отвечает, пока четыре лица не скажут своего слова. Жрец должен слушать — не ушами, а тем, что внутри. Святовит видит всё: и что было, и что будет, и что могло бы быть, но не стало. Четыре головы — четыре дороги. И ни одну нельзя пройти, не посмотрев на остальные три.
Наконец Волх открыл глаза.
— Два зла, — произнёс он негромко. — Одно — внутри: князь умирает заживо. Другое — снаружи: чужая вера подступает. Но лечатся они одним лекарством.
— Каким? — спросил Доброгост.
— Кровью, — ответил Волх. — Княжеской кровью. У князя есть дитя. Дочь. Жива. Здорова. Растёт в деревне у повитухи.
— Дочь? — Ратибор нахмурился. — Какая дочь? Ах, та… — он махнул рукой. — Князь и слышать о ней не хочет. Говорит, ведьма обманула: обещала сына, а дала девку. И княгиню забрал. Он проклял это дитя, Волх. Проклял своими устами.
— Святовит не спрашивает, что проклял князь, — ответил жрец, и голос его стал жестче. — Святовит спрашивает, что князь сделает с тем, что у него есть. А у него есть дочь. Кровь Славибора. Кровь Гедерики. Княжеская кровь. И эта кровь — единственное, что может сейчас спасти род.
— Девка не наследник, — проворчал Доброгост. — Девка не возглавит дружину. Девка не сядет на княжий стол.
— Девка — не наследник, — согласился Волх. — Но девка — партия. И не простая.
Он поднялся со скамьи. Огонь очага бросал на его лицо красные блики, и казалось, что морщины на нём — трещины в старом камне. А за спиной, в темноте, четыре лица Святовита смотрели на четыре стороны и молчали, как молчат те, кто видят больше, чем говорят.
— Кто наш сосед на западе? — спросил он. — Кто держит земли чехов?
— Гостивит, — ответил Вышата, прищурившись. — Князь чехов. Из рода Пржемысловичей. Старый род. Сильный.
— И есть у Гостивита сын?
— Борживой. Мальчик. Лет пять-шесть, не больше.
— Вот, — Волх поднял палец. — Борживой. Сын Гостивита. Молодой росток древнего рода. Если Славибор отдаст свою дочь за этого мальчика — что он получит?
Вышата, самый быстрый умом, ответил первым:
— Союз с чехами. Пржемысловичи — сильный род. Через этот брак Славибор получит западный тыл. А Гостивит — восточный. Вместе они — стена против Моравии, где чужая вера уже вовсю ходит, и против Болгарии, откуда она лезет.
— А главное, — продолжил Волх, — Гостивит пока ещё держится старых богов. Но моравский князь Святополк, что сверг Ростислава, уже позволял христианским монахам проповедовать у себя. И Святополк — хитёр: он принял крещение, но оставил себе славянское имя. Носит христианскую веру, как рубаху под кафтаном: чтобы было, но не видно. Ему нужен не Бог — общий поводок. Общая вера — общее стадо. Если чехи останутся без союзника — Святополк прижмёт Гостивита, и тот тоже крестится. А крещёный сосед — это сосед, который слушает моравского князя или византийского царя, а не тебя. Но если Гостивит получит в жёны сыну кровь Славибора — у него будет причина держаться за старую веру. За наш союз. За Святовита. За Сварога, Мокошь и Велеса. За всё, что нас держит.
Бояре переглядывались. Доброгост хмурился, Ратибор скрёб бороду, Вышата считал в уме.
— Но князь не согласится, — сказал Доброгост. — Он ненавидит эту девочку. Считает её живым напоминанием о сделке с ведьмой. Не назовёт, не взглянет, а ты — жени?
— Я не женю, — ответил Волх. — Святовит женит. И не я скажу — Гостивит скажет. Гостивит пришлёт послов. Гостивит предложит. А Славибор — ответит. Жрец лишь откроет дверь, за которой уже ждёт Святовит.
— А если князь откажет? — Ратибор прищурился.
— Не откажет, — Волх повернулся к воеводе, и в его глазах, обычно тусклых и равнодушных, вдруг блеснуло что-то жёсткое, почти стальное. — Потому что я скажу ему то, чего он не хочет слышать. Что Гедерика умерла не ради сына. Она умерла ради крови. Ради рода. И кровь эта — жива. В девочке. И если Славибор даст этой крови истечь в забвение — значит, Гедерика умерла напрасно. А этого он не стерпит.
Тишина. Только треск поленьев и далёкий, нарастающий гул — то ли ветер с холмов, то ли что-то другое, не ветровое, хотя небо было чисто.
— И ещё скажу, — добавил Волх тише. — Скажу, что чужая вера идёт. Что болгарский князь уже сдался. Что моравские монахи уже поют на славянском языке — и народ идёт к ним. Что если мы не объединимся — нас сожрут. Не мечом — крестом. И что дочь его — не проклятие ведьмы, а дар Святовита. Последний шанс рода Славибора.
— А что с совой? — вдруг спросил Вышата, и голос его, обычно ровный и расчётливый, дрогнул. — Велка, повитуха, что выхаживает девочку… Она говорила мне: сова прилетела к избушке в ту ночь, когда княгиня умерла. Села на крышу и сидела до рассвета. Велесова птица. Вестница из мира предков.
Волх кивнул — медленно, веско.
— Знаю. Сова — знак Велеса. Велес — хозяин мира мёртвых, хранитель душ. Если сова пришла в ночь смерти Гедерики — значит, Велес принял её. Душа княгини не пропала, не сгинула — ушла к предкам, под защиту Велеса. А раз Велес принял мать — значит, и дитя не оставит. Девочка под присмотром. Не только Святовита, что смотрит с неба, но и Велеса, что смотрит из-под земли. Два бога — два глаза. Один — сверху, один — снизу. И оба — на неё. Так что не проклятие она, Доброгост. Не обман ведьмы. А дитя, которое держат два бога. Разве мало?
Доброгост первым поднялся со скамьи.
— Делай, жрец. Мы с тобой.
Ратибор кивнул молча. Вышата уже прикидывал, сколько серебра понадобится на свадебные дары — пусть и отложенные на десять лет.
Волх остался у огня один. Он снова положил ладонь на медный рог и закрыл глаза. Ветер с холмов принёс далёкий, едва слышный звук — то ли листьев шелест, то ли что-то другое, не совсем ветровое. Но жрец слышал. Четыре лица Святовита смотрели на четыре стороны, и в мерцании углей казалось, что все четыре — живые, и все четыре — ждут.
Святовит услышал.
ГЛАВА4
Утро было серым, как мокрый камень. Осень уже не золотила деревья — обглодала их дочиста, и голые ветки скребли по небу, как когти мертвеца. Волх шёл к терему медленно, не потому что боялся, а потому что знал: слово, которое он несёт, либо разбудит князя, либо добьёт. Третьего не дано.
У ворот его встретил Ратибор. Воевода стоял, скрестив руки на груди, и лицо у него было такое, будто он жевал что-то кислое.
— Он не выходил третьи сутки, — сказал Ратибор вместо приветствия. — Служанки боятся войти. Еду уносят нетронутой. Один раз слышали, как он разговаривал — с пустой опочивальней. С ней. С мёртвой.
Волх кивнул.
— Пустишь?
— Пущу. Но если он тебя убьёт — не говори, что я не предупреждал.
Волх впервые за утро усмехнулся.
— Предупредил. Иду.
Терем был тёплым, но мёртвым. Пахло холодной золой, несвежим воздухом и чем-то горьким — не полынью, а застарелым горем. По стенам ещё висели старые ковры, но они потускнели, будто из них выцвели все краски. На скамье у двери стоял нетронутый поднос: хлеб, мясо, кувшин с мёдом. Мухи уже начали кружить.
Славибор сидел в глубине опочивальни, у холодного камина. Не у окна — к окну его не тянуло. Именно у камина, где когда-то горел огонь, а теперь лежала только серая зола и обугленные поленья. Князь был в одной рубахе, небритый, с глазами, ввалившимися так глубоко, что казались двумя чёрными провалами. На коленях у него лежал меч — не в ножнах, просто лежал, как спящая змея.
Он не обернулся, когда скрипнула дверь.
— Ратибор, я сказал — не входить.
— Не Ратибор, — ответил Волх.
Славибор медленно повернул голову. Увидел жреца — и ничего не изменилось в его лице. Ни удивления, ни гнева. Пустота.
— Чего тебе, волхв?
Волх не попросил сесть. Не попросил разрешения. Просто опустился на скамью напротив, как будто пришёл в свою собственную избу. Положил ладони на колени. Медный рог Святовита на его груди тускло блеснул в сером свете.
— Князь. Я пришёл сказать тебе три вещи. Первую ты не захочешь слышать. Вторую — не захочешь понимать. Третью — не захочешь делать. Но все три — от Святовита. ему не отказывают.
Славибор молчал. Его рука легла на рукоять меча — не угрожающе, а привычно, как ложится рука на что-то знакомое и единственное.
— Говори.
— Первое, — Волх посмотрел ему прямо в глаза. — Ты убиваешь себя. Не мечом — пеплом. Сидишь у мёртвого камина и ждёшь, когда умрёшь сам. Но ты ещё не умер. А значит — не тебе решать, когда.
— Не тебе решать, что мне делать, — глухо ответил Славибор.
— Мне не решать. Мне передавать. Святовит говорит: встань. Ешь. Выходи к дружине. Ты — князь. Князь не умирает у холодного очага, как старая бабка. Князь умирает с мечом в руке. Но сегодня — не умрёшь. Сегодня будешь жить. Потому что у тебя есть то, ради чего жить.
Славибор усмехнулся — криво, безжизненно.
— Что у меня есть? Пустой терем? Мёртвая жена? Дружина, которая ропщет?
— Дочь, — сказал Волх.
Слово упало, как камень в колодец. Славибор дёрнулся, будто его ударили. Рука на мече сжалась.
— Не смей, — голос князя стал низким и опасным. — Не смей произносить это слово в моём доме.
— Дочь, — повторил Волх, и голос его не дрогнул. — Жива. Здорова. Растёт в деревне у бабки Велки.И не имеет имени. Потому что ты — её отец — не дал ей имени.
— Я не давал ей имени, потому что она — не моя, — процедил Славибор. — Она — плод обмана. Ведьма обещала сына. Дала девку. Забрала жизнь Гедерики. Какое имя? Какая дочь? Она — напоминание о моей глупости. О моей вине.
— Вот второе, что я пришёл сказать, — Волх подался вперёд, и его глаза, обычно тусклые, вдруг стали острыми, как клинок. — Гедерика не ради сына умерла. Она ради крови умерла. Ради рода. Она сказала ведьме: «Лишь бы у рода был наследник». Она не говорила «сын». Она говорила «наследник». Кровь — наследник. Не мужской пол, не женский — кровь. И эта кровь жива. В девочке.
Славибор замолчал. Его рука на мече разжалась — не сразу, а медленно, пальцы разжимались один за другим, будто уступали.
— Ты не видел, как она смотрела на меня. Ты не слышал, как она сказала: «Ради тебя, Славибор». Ради меня. К ведьме пошла…Не защитил. Не остановил. Она пошла, потому что я… — голос его дрогнул и сломался. — Потому что я хотел сына. А получил проклятие.
— Ты получил не проклятие, — жёстко ответил Волх. — Ты получил дочь. А что с ней делать — решать тебе. И вот третье, что я пришёл сказать.
Он встал. Огонёк от лучины метнулся по стене, и тень жреца легла на князя, как тень идола.
— На западе, у чехов, князь Гостивит. Из рода Пржемысловичей. У него сын — Борживой. Мальчик пяти зим. Если ты отдашь дочь за него — ты получишь союз, который удержит и чехов, и пшован, и все земли между Лабой и Дунаем. Вместе вы — стена против Моравии, где христианская зараза уже поёт на славянском языке. Вместе вы — щит против Болгарии, где князь Борис уже сдался грекам. А порознь — вас сожрут. Не мечом — крестом.
— Я не отдам её, — Славибор отвернулся к окну. — Не отдам девчонку, которую сам видеть не хочу, за какого-то чехского мальчишку. Ты что, не понимаешь? Каждый раз, когда я посмотрю на неё, я буду видеть Гедерику. Каждый раз, когда услышу её голос, я буду слышать, как Гедерика кричала: «Ради тебя, Славибор!» Не могу. Не хочу.
Волх молчал. Он не торопил. Он стоял и ждал. За окном ветер рвал последние листья с ветвей, и они бились о ставни, как маленькие руки.
Долго. Тишина тянулась, как натянутая струна.И тогда Славибор повернулся. Медленно. И Волх увидел, что в его глазах что-то изменилось — не свет, нет. Щелчок. Как если бы в сломанном механизме вдруг встал на место последний зубец и всё начало двигаться.
— Хорошо, — сказал князь. И голос его был другим: не живым, но и не мёртвым. Каким-то новым. Будто он принял решение и теперь сам удивлялся ему. — Хорошо.Но будет не так, как ты хочешь. Будет — как я скажу.
Волх поднял бровь, но промолчал.
— Я созову пир, — Славибор встал, и Волх увидел, какой он высокий, этот князь, и как в его фигуре, исхудавшей за год уныния, всё ещё живёт сила, уснувшая, но не убитая. — Широкий пир. Великий. Созову послов из всех земель, что нас окружают. Пусть приедут от чехов, от Гостивита. Пусть будут от хазар — их каганат на востоке силён, и с ними дружить нужно. Пусть придут от русов — новгородских, киевских, всё равно…От моравов — пусть и они придут, и посмотрят своими глазами. От серб с Дуная, от полян, от кривичей — отовсюду, откуда можно дотянуться. И пусть даже византийцы пришлют кого-нибудь — пусть смотрят. Я не боюсь чужих глаз!
Славибор подошёл к камину и встал над золой, глядя вниз, на серый пепел, в котором когда-то горел огонь его жизни.
— На этом пиру я объявлю: у меня есть дочь. Без имени. И я скажу так: пусть каждый посол предложит имя. Своё имя. Из своей земли, из своей веры, из своего языка. И пусть они по очереди назовут её. А она... — он запнулся, и голос его дрогнул, — а она выберет. Или я выберу. Кто назовёт имя, которое ей подойдёт, — на которое она откликнется, или которое я сочту достойным, — за того она и пойдёт. За сына того правителя. В ту землю.
Волх смотрел на князя, и в его глазах, обычно непроницаемых, мелькнуло что-то — не удивление, не одобрение. Скорее, уважение. Князь, который год сидел у мёртвого камина, вдруг снова играл. И играл по-княжески — крупно, на все земли разом.
— А сам? — спросил жрец. — Сам ты? Как же ты?
— Я буду смотреть, — ответил Славибор. — Я хочу видеть её. На пиру, при всех, при свете. Чтобы никто — никто — не смел бросить на неё нечестный взгляд или шепнуть слово за спиной. Она моя кровь, и если кто-то на этом пиру посмеет её обидить — я убью его сам, посольского иммунитета не спрашивая. Пусть послы привозят имена. Пусть она выберет. Пусть боги решают…
— А если... — Волх выбирал слова осторожно, как ступает по тонкому льду. — А если её выберет кто-то, от кого ты не ждёшь? Если имя, которое она примет, окажется… не тем, что ты хочешь?
Славибор посмотрел на жреца. И в его глазах, на дне, глубоко, там, куда не добирается ни свет, ни тень, Волх увидел: князь боится?Но чего?
— Если боги решат так — значит, так, — сказал Славибор, и голос его был твёрдым, но Волх слышал трещину в этой твердости. — Пусть будет имя, которое выберут люди. Послы. Бояре. Я сам. Или она.
Волх молчал. Он слышал в этих словах не план, а стратегию.
Славибор же надеялся о том, чтобы пророчество оказалось ложью. Чтобы имя «Людмила», которое ведьма произнесла с таким вызывающим смехом, никогда не было произнесено снова. Чтобы дочь выбрала иной путь, иную судьбу, иное имя. Чтобы ведьма не победила.
— Хорошо, князь, — сказал Волх. — Я передам боярам. Они разошлют гонцов. Пир будет.
— Пир будет, — повторил Славибор. И впервые за год посмотрел на нетронутый поднос с едой. Взял хлеб. Отломил кусок. Положил в рот. Жевал медленно, как человек, заново учащийся есть.
Волх встал. Уходя, обернулся.
— Князь. Одно слово.
— Какое?
— Девочку нужно одеть. Как княжну. Не как деревенскую замарашку. Если ты зовёшь послов — она должна выглядеть как дочь князя. Иначе никто не поверит, что она — крови Славибора.
Князь кивнул — коротко, едва заметно. Волх вышел из терема. На крыльце его ждал Ратибор.
— Ну? Живой?
— Живой, — ответил Волх. — И больше того. Он ест.
Ратибор уставился на него, не понимая.
— Ест?
— Ест хлеб. И созывает пир. Великий пир. На все земли.
Воевода открыл рот, закрыл, потёр лицо ладонью и вдруг — впервые за год — расхохотался. Гулко, хрипло, с облегчением, как человек, который долго держал камень на груди и наконец сбросил.
— Ну, слава Святовиту— сказал он. — Слава!
Волх не ответил. Он стоял на крыльце и смотрел на холм, где за деревьями виднелось капище с идолом. Большая голова божества тускло блестела в сером небе.
«Лишь бы не Людмила»-Славибор, стоя у холодного камина, сжимал в руке недоеденный кусок хлеба и думал: «Я переиграю тебя, ведьма. Я переиграю твоё пророчество. Я дам ей другое имя!
Но где-то в глубине его сердца свербело: а что, если ведьма не лгала? Что если она говорила правду — единственную правду в своей лживой жизни? И что, если имя, которое выберет девочка, окажется именно тем, которое назвала ведьма на морозе, босая, в снегу, смеясь?
Что тогда?
Что тогда?
ГЛАВА5 ЗНАКИ БОГОВ
Бабка Велка услышала топот копыт ещё до того, как всадник показался за околицей. Она стояла у печи, помешивая в горшке кашу, и рука её замерла — не от страха, а от знания. Она знала: рано или поздно за девочкой придут. А за ней не приходили. И Велка уже начала думать, что не придут никогда, что так и вырастет Девојчица в дымной избе, среди коз и кошек, и станет деревенской девкой, не зная, что в её венах течёт княжеская кровь.
Но всадники пришли.
Их было трое: Ратибор — огромный, рыжебородый, в кольчуге и плаще, — и двое отроков из княжеской дружины. Воевода спрыгнул с коня у самой избы, пригнувшись под низкой притолокой, и чуть не застрял в дверях. Он огляделся — дымный полумрак, лучина, коза за печью, кошки на лавке — и морщинистое лицо Велки, спокойное, как камень.
— Бабка, — сказал Ратибор, не здороваясь. — Князь велел. Девочку — в терем. Сегодня.
Велка не спросила «зачем». Не охала, не плакала. Поставила горшок на край печи, вытерла руки о фартук и повернулась к лежанке, где Девојчица играла с глиняной куклой.
— Ну, — сказала она тихо, обращаясь не к Ратибору, а к девочке. — Пришёл твой час, девојчице.
Девочка подняла голову. Тёмные, серьёзные глаза — глаза Гедерики, хотя никто из присутствующих этого не знал, кроме Велки — посмотрели на воеводу без страха. Ратибор вдруг почувствовал себя неловко: он, человек, убивавший врагов десятками, стоял перед ребёнком и не знал, куда деть руки.
— Она маленькая, — сказал он, словно оправдываясь. — Князь велел одеть её как княжну. Есть ли у тебя что-нибудь? Не в лаптях же её в терем везти.
— Княжна она или нет, а платье у неё одно, — ответила Велка. — Чистое. Сами в тереме нарядите, если надо. Я — повитуха, не портниха.
Ратибор хотел было возразить, но Велка уже снимала с вешалки льняную рубашонку — белую, вышитую по краю красными нитками. Не княжеский наряд, но чистый и аккуратный. Велка вымыла девочку тёплой водой, расчесала русые волосики деревянным гребнем, надела на неё рубашонку и поверх — тёплый платок, потому что на дворе стояла поздняя осень, и дорога до терема была неблизкой.
Потом Велка взяла глиняную куклу, с которой играла девочка, и хотела было оставить на лежанке. Но Девојчица потянула ручки — не к Велке, а к кукле. И Велка, помедлив, отдала ей куклу.
— Ладно, — сказала она. — Бери. Ты свою долю взяла. Теперь — остальное возьмут.
В тереме Девојчицу ждали служанки — три молодые женщины, которых тиун Вышата отобрал из лучших: чтобы умели шить, мыть и не болтали лишнего. Они смотрели на девочку с любопытством и жалостью: ребёнок, которого князь не хотел видеть, теперь должен был стать княжной — хотя бы на один пир.
Её вымыли в медной лохани тёплой водой с полынью — не для очищения, а чтобы «снять деревенский дух», как сказала старшая служанка. Девочка не плакала, только морщилась, когда вода попадала в нос. Потом её одели: рубашка из тонкого льна, понева из крашеной шерсти — тёмно-красная, как спелая брусника, — и поверх — меховой плащ, подбитый зайцем. На шею повесили простой медный оберег — не золотой, не серебряный, медный. Княжеское золото пока не доверяли: девочка могла его потерять, проглотить или уронить в грязь.
Служанки глядели на неё и перешёптывались. Девочка была красивой: русые волосы, синие глаза, тонкие черты — не деревенские, не грубые. В ней угадывалось что-то от Гедерики, от её породистого, тонкого лица, хотя служанки, молодые, не помнили княгиню близко.
— Тихая, — сказала одна. — Не кричит, не плачет. Будто знает, куда попала.
— Или не понимает, — ответила другая.
Девочка сидела на скамье, а на коленях держала свою глиняную куклу. Она смотрела на служанок не мигая, и те, встречаясь с её взглядом, отводили глаза.
Князь Славибор увидел дочь за день до пира.Он пришёл в горницу, не предупреждая. Дверь скрипнула — служанки вскочили, уронив гребень. Князь стоял в дверях, и лицо его было — служанки потом рассказывали — странное. Не злое. Не радостное. Какое-то белое, окаменевшее, будто он смотрел на призрака.
Славибор смотрел на девочку. Дочь смотрела на него. Несколько мгновений — длинных, как зимняя ночь — они просто смотрели друг на друга. Князь — огромный, небритый, в тёмной рубахе и с мечом на поясе. Девочка — маленькая, в красной поневе и медном обереге, с глиняной куклой в руках.
Девојчица наклонила голову — точь-в-точь как Гедерика, когда задумывалась. Этот жест — короткий, лёгкий наклон головы чуть вправо — ударил Славибора в грудь так, что он шагнул назад. Служанка, стоявшая рядом, потом клялась, что князь побледнел ещё сильнее, хотя это казалось невозможным.
— Это… — он не договорил. Облизнул губы. Попробовал снова. — Это моя дочь?
— Да, княже, — ответила старшая служанка, и голос её дрогнул.
Славибор стиснул челюсти. Его руки, большие, тяжёлые, привычные к мечу, повисали вдоль тела, и пальцы сжались и разжались — раз, два, три. Он не подошёл. Не коснулся. Не назвал. Просто стоял и смотрел, и в его глазах боролись две силы: одна — тёмная, тянущая назад, к холодному камину и пеплу; другая — новая, непонятная, ещё не названная, но уже живая.
Потом он повернулся и вышел. У двери обернулся — не к девочке, к служанке.
— Смотреть за ней. Кормить. Не спускать глаз. Если кто-то до посмеет её обидеть — голову сниму.
Дверь закрылась.
…У ног идола стоял Волх — в белых одеждах, с венком из дубовых листьев на седой голове. Он не удивился, увидев князя с девочкой на руках. Не удивился — и не улыбнулся. Просто кивнул, как кивают, когда чего-то ждали и оно пришло.
Славибор поставил девочку на землю. Она стояла рядом, маленькая, в красной поневе и медном обереге, и смотрела на идола снизу вверх — серьёзно, не испуганно, будто разглядывала что-то знакомое, но очень большое. Глиняную куклу она прижимала к груди — единственную вещь, которую принесла из избушки Велки.
Волх поднял руки к небу и заговорил — медленно, торжественно, слова, что передавались от жреца к жрецу, от деда к внуку, со времён, когда боги ещё ходили среди людей.
— Святовите, бог богов, владыка четырёх сторон, держатель рога и меча! Мы стоим перед тобой. Принимаем твою волю. Дай нам урожай, дай победу, дай мир. И прими дитя — дочь князя Славибора, рождённую от Гедерики, ушедшей к предкам. Пусть Святовит видит её. Пусть Святовит хранит её.
Он поклонился. Потом повернулся к идолу Сварога — богу огня и неба — и вознёс ему хлеб и мёд: чтобы огонь в очаге не угас, чтобы кузница не остыла, чтобы дети рода росли крепкими. Потом — к Мокоши, богине земли и судьбы, и положил к её ногам льняной рушник, вышитый красными нитями: чтобы Мокошь пряла нить жизни девочки длинной и крепкой.
А потом —
Сова прилетела беззвучно.
Не было ветра, не было крика — просто вдруг на частоколе, на верхнем столбе, сидела сова. Серая, пухлая, с круглой головой и жёлтыми, немигающими глазами. Она повернула голову к востоку, потом — медленно, — к девочке, и замерла.
Девојчица подняла на неё глаза. Сова смотрела на неё. Она смотрела на сову. И в этом взгляде — снизу вверх и сверху вниз — было что-то такое, от чего Славибор отступил на шаг, а Волх замолчал на полуслове.
Тишина стояла долго. Стояли и смотрели. Волх первым нарушил молчание. Он повернулся к сове, поклонился ей — не как идолу, а как вестнице — и сказал:
— Велес, хозяин подземного мира, пастырь душ, хранитель мудрости. Ты послал сову — твою птицу, твои глаза в ночи. Мы чтим тебя. Прими Гедерику — пусть будет с предками, пусть пьёт из твоего источника, пусть отдыхает. И защити дитя её: пусть сова летает над ней, пусть стережёт её сон.
Потом он повернулся к Славибору Голос его, обычно тихий и ровный, зазвучал громко:
— Сова — знак Велеса. Велес принял Гедерику, когда она ушла. А теперь Велес принял и дитя её. Сова сидит и смотрит — на девочку. Это значит: она под оберегом двух богов. Святовит смотрит сверху — с неба, с четырёх сторон. Велес смотрит снизу — из земли, из мира предков. Два бога — два глаза. Один — сверху, один — снизу. И оба — на неё.
Волх поднял руку:
— Дитя, которое держат два бога, — не проклятие. Дитя, которое держат два бога, — благословение. И сегодня, на пиру, она получит имя. Настоящее имя. Не «девојчица», а имя, которое останется с ней навсегда.
Сова расправила крылья — тихо, бесшумно, как расправляют ткань, — и улетела. В сторону леса. В сторону, откуда не возвращаются.
А Славибор посмотрел на дочь. И впервые — впервые за два года — не увидел в ней смерть. Увидел — жизнь.
ГЛАВА 6 ГОСТЕЙ СО ВСЕХ ВОЛОСТЕЙ
Пир созывали три недели. Гонцы разлетались по всем дорогам, и каждая дорога вела к разным людям, разным обычаям, разным богам.
От чехов пришёл сам Гостивит — старый князь, грузный, с белой бородой и хитрыми глазами. С ним — бояре и сын, Борживой. Мальчик шести лет, русоволосый, с весёлыми серыми глазами, не понимал, зачем отец привёз его в чужую землю. Он вертелся, дёргал бояр за рукава и просился домой. Гостивит терпеливо поправлял его рубаху и шептал: «Потерпи, сынок. Здесь решается, кем ты вырастешь».
От хазар прибыл посланник каганата — тёмен по имени Кеген, смуглый, с тонкой чёрной бородой и раскосыми глазами. На нём был кафтан из шёлка, какого славяне не видывали, и на поясе — кривая сабля с рукоятью из нефрита. Кеген не говорил по-славянски, но с ним был толмач — еврей-переводчик из хазарской столицы Итиль, по имени Исаак, маленький, быстрый, с беглым языком. Кеген ехал от лица кагана, и в его сундуках лежали дары: шёлк, серебро, амулеты с непонятными письменами. Хазарский каганат был силён, и каган хотел знать, что затевается у западных славян.
От русов пришёл человек по имени Торир — норд по виду, с льняными волосами и холодными синими глазами, но одетый по-славянски и говоривший по-славянски с лёгким акцентом. Он был от тех русов, что осели в Новгороде, где Рюрик строил свою власть. Торир приехал не один — с ним была дружина в десять человек, и все — вооружены, будто не на пир, а на войну. Славибор не возразил: он знал, что варяги на пир ходят с мечами, и пустить их без оружия — обидеть.
От моравов прибыл посланник Святополка — худой, остролицый человек по имени Славомир, в простой одежде, без богатых даров, но с письмом, написанным славянскими буквами — теми самыми, что придумали солунские братья. Письмо было вежливым, но холодным: Святополк интересовался, зачем Славибор созывает послов, и выражал надежду, что «между соседями не будет недоразумений». Славибор прочитал, скомкал и бросил в огонь.
От дунайских сербов приехал жупан Петар — бородатый, громкий, с мешком вина на плече, потому что «к князю без вина ехать — что к бабке без подарка». Он привёз с собой двух гусляров — «чтобы пир не был скучным».
Но не все гости были своими.
Византиец приехал утром, когда туман над рекой ещё не рассеялся. Лодка с резным носом, припёршая к берегу у княжеской пристани, была не купеческая и не военная — что-то среднее: узкая, ходкая, с тремя гребцами и пассажиром в тёмном шелковом хитоне, поверх которого был накинут шерстяной плащ с фибулой — бронзовой, не золотой. Греки умели ездить скромно и дорого одновременно.
Пассажир назвался Феодором, клириком Константинопольской церкви, посланным к славянским князьям с «словом мира и дружбы от базилевса Михаила, царя ромеев». Вышата, принявший его, сразу понял: «слово мира» — это «слово креста». Базилевс не отправляет клириков с пустыми словами. Но Вышата улыбнулся, поклонился,и шепнул Ратибору:
— Грек. Следит. Болгарию уже прихватили, Моравию прихватывают — теперь и нас нюхают.
Ратибор нахмурился.
— Зачем нюхают?
— Потому что мы посередине. Между Моравией, где их монахи уже поют, и Балтикой, откуда янтарь идёт. Греку нужен и янтарь, и души. Янтарь — для торговли. Души — для церкви. И то, и другое — для базилевса.
— Гнать? — коротко спросил Ратибор.
— Нет, — ответил Вышата. — Гнать нельзя. Грек обидится — базилевс пришлёт лодки. Не с клириками, а с воинами. Надо — принять, накормить, слушать — и не слушать. Сделать вид, что понимаешь. А потом — забыть.
Франк приехал через два часа — верхом, не один, а с двумя воинами и переводчиком. Он был не воин, не купец — он был священник. Седой, грузный, с массивным крестом на шее — не деревянным, а серебряным, потёртым от долгой носки. Его звали Лиутпранд, и он был епископом из Пассау — баварского города, чьи священники уже двадцать лет ходили к славянам: в Моравию, в Карантанию, к чехам.
Вышата, увидев его, тихо выругался — себе под нос, по-сорбски, так, чтобы никто не слыхал.
— Вот тебе и Рим, — шепнул он Доброгосту. — Баварец. Из тех, что уже Моравию под себя подмяли. Теперь — к нам.
— Что ему надо? — спросил Доброгост, морщась.
— То же, что греку. Только по-другому. Грек — хитрёт, шепчет, улыбаётся. Этот — давит. Баварские епископы так умеют: приходят с крестом, уходят с данью. У них за спиной — Людовик Немецкий, король франков. А за Людовиком — Рим. Папа Николай.
— И что? Тоже — не гнать? — спросил Доброгост.
— Тоже не гнать, — кивнул Вышата. — Но сажать подальше друг от друга. Чтобы грек и франк не сели рядом — а то они меж собой грызутся пуще, чем мы с ними. Папа и патриарх — как два пса на одну кость. Кость — мы.
Гостей усадили: грек — по левую руку от князя, франк — по правую, и между ними — Вышата, который говорил по-гречески и по-немецки, и потому сидел между ними, как стена.
Славибор молчал. Он слушал, он ел, он пил, но глаза его — тёмные, тяжёлые — были колючие.
Волх сидел напротив, у огня, в белых одеждах, с медным рогом на груди, и смотрел на обоих гостей — не враждебно, но внимательно, как смотрят на двух волков, что пришли в чужой лес и ведут себя тихо, но волк не приходит в чужой лес просто так…
Феодор, грек, поднял кубок первым. Он говорил по-славянски — с акцентом, но чисто: он был из Солуни, где славянский слышен на каждом углу.
— Здрав будь, княже. Базилевс Михаил, царь ромеев, шлёт тебе мир и дружбу. Мы знаем, что ты сильный князь, что народ твой храбрый, а земля — богатая. Базилевс желает, чтобы между нами были не мечи, а слова. И не война, а торговля. Для начала — торговля. А потом — кто знает?
Он улыбнулся — тонко, мягко, как умеют только греки: губами, но не глазами.
— Потом, может быть, и большее. Мы слышали, что моравский князь Ростислав уже принял от нас учителей. Они учат его народ читать и писать — на славянском языке. Это великий дар. Если князь Славибор захочет — базилевс пришлёт и ему таких учителей.
Вышата перевёл — для тех, кто не понял, хотя почти все поняли. Славянский язык грекa был понятен, но Вышата повторил, для точности, и добавил от себя:
— Грек предлагает торговлю. И учителей. Бесплатно.
— Бесплатно не бывает, — буркнул Ратибор, и Доброгост кивнул.
Славибор посмотрел на грека — долгим, тяжёлым взглядом — и сказал одно слово:
— Спасибо.
Больше — ничего. Грек понял: князь не отказал и не согласился. Отложил. Греки это уважали: отложенное решение — лучше спешного.
Лиутпранд, франк, поднял свой кубок . Он не говорил по-славянски — переводчик шептал ему на ухо, а он повторял, медленно, чеканя каждое слово, как будто учил детей.
— Князь. Я — посланец епископа Пассауского, а через него — посланец Рима, престола святого Петра, на котором восседает папа Николай, пастырь всех христиан.
Он сделал паузу, чтобы переводчик успел, и продолжил:
— Рим желает мира со всеми народами. Но истинный мир — не в торговле. Истинный мир — в Боге. Один Бог — один мир. Многие боги — многие войны. Так было, так есть, так будет. Папа Николай просит князя: подумай о душе. Подумай о народе. Ваш народ — славный, храбрый, но он во тьме. Идолы ваши — дерево и камень. Они не слышат, не видят, не спасают. А Бог — слышит, видит, спасает.
Тишина. Ратибор сжал рукоять ножа. Доброгост побагровел. Вышата, единственный, кто не изменился в лице, переводил — ровно, спокойно, без интонации, как воду переливает.
Волх, жрец, не шевельнулся. Только глаза его — тусклые, обычно равнодушные — чуть сузились.
Славибор посмотрел на франка. Долго. Потом — медленно, негромко, как говорят люди, привыкшие не повышать голос, потому что и так слышно:
— Спасибо, святой отец. За слово. Мы подумаем.
Лиутпранд открыл рот — хочет ли он добавить, хочет ли возразить — но Вышата, наклонившись к нему, шепнул по-немецки:
— Князь сказал «подумаем». Но не сегодня. Не здесь. Не за столом.
Франк закрыл рот. Кивнул. Выпил.
…От полян, от кривичей, от дреговичей — отовсюду, куда дотянулись гонцы Славибора, — приехали послы: кто с дарами, кто с подозрением, кто с любопытством. Терем был полон. Дворы — забиты конями. Кухни — дымили сутками.
И наконец, в назначенный день — пир.
ГЛАВА7 ВЕЛИКИЙ ПИР
…К пиру служанки переодели её. Сняли красную поневу, медный оберег, простой плащ. Достали другое — то, что Славибор велел приготовить ещё ночью, когда позвал Вышату и сказал три слова: «Для дочери. Всё. Лучшее.»
Пир проходил в большой гриднице — зале, где обычно князь пировал с дружиной. Сейчас её перестроили: вынесли лишние лавки, поставили дополнительные столы, развесили на стенах новые ковры — красные, синие, зелёные, — чтобы чужие послы видели, что князь пшован не беден и не слаб. Посередине, на возвышении, стояло княжеское кресло — резное, дубовое, с подлокотниками в виде медвежьих голов. Рядом — второе кресло, поменьше, пустое. Для кого — пока не знали.
Славибор сидел в кресле, и те, кто помнил его два года назад — сгорбленного, небритого, с мёртвыми глазами, — не узнавали. Князь выбрился. Надел чистую белую рубаху и поверх — княжеский плащ, подбитый мехом. Меч — на поясе, не для боя — для вида. Лицо его было всё ещё худым, скулы торчали, но глаза — глаза жили. Тёмные, настороженные, живые.
Послы сидели по обе стороны столов, и каждый — не по старшинству, не по чину, но по обычаю своего народа и по времени прибытия. А ещё по тому, кого князь хотел видеть ближе.
Гостивит — справа от князя, как старший гость и на которого делалась ставка главная. Сразу за ним, на почётном месте, сидел византийский посланник — в тёмно-синем шёлковом плаще, с тяжёлой золотой цепью на груди. Он не ел мяса, только хлеб и рыбу, и пил воду с каплей вина — и делал это так спокойно, будто весь этот пир, эти меховые плащи и медвежьи головы на креслах были для него не диковинкой, а привычным зрелищем. Рядом с ним, чуть в стороне, но так, что его ряса всё равно бросалась в глаза, сидел франкский клирик — грек по происхождению, присланный вместе с посольством. Его посадили не рядом с князем, а на границе света и тени: чтобы он видел всё, но не казался слишком уж своим.
Кеген хазарский — рядом с Гостивитом, с толмачом за спиной. Торир — напротив, среди своей дружины. Славомир моравский — в углу, отдельно, с тонкой улыбкой на остром лице. Жупан Петар сербский — ближе к музыкантам, уже наливший себе третий кубок.
Ели. Пили. Гусляры пели. Кеген хазарин с непривычки морщился от кислого мёда, но пил — вежливость велела. Торир варяг осушил три рога и не покраснел. Борживой, сын Гостивита, сидел рядом с отцом и болтал ногами под столом, не доставая до пола. Ему было скучно.
И когда мёд и мясо сделали своё дело — когда лица порозовели, а голоса стали громче — Славибор поднял руку.
Гридница стихла. Не сразу — гул спадал, как волна, от центра к стенам. Гусляры оборвали песнь на середине. Все смотрели на князя.
Славибор встал. Окинул зал — медленно, тяжело, как князь, который год молчал и теперь говорит за все молчавшие дни.
— Бояре. Послы. Гости, — голос его был хриплым, но твёрдым, и каждое слово падало в тишину, как камень в воду. — Я собрал вас не ради мёда и мяса. Я собрал вас ради слова. Два года я молчал:не выходил к дружине, не садился за стол, не судил, не правил. Моя жена, княгиня Гедерика, умерла — и я умер с ней. Но сегодня я жив. И сегодня я скажу то, что должен был сказать давно.
Он обвёл зал глазами — и в каждом взгляде, в каждом лице искал: насмешку? жалость? угрозу? Нет. Внимание. Все смотрели. Все слушали.
— У меня есть дочь, — сказал Славибор. — Дочь моей крови. Крови Славибора и крови Гедерики. Ей два года. Она жива. Здорова. Но у неё нет имени.
Шёпот прокатился по залу — как дождь по траве.
— Я не дал ей имени, — продолжил князь, и голос его стал жестче, — Не мог. Не хотел. Но сегодня — хочу. И прошу вас, гости: дайте ей имя. Каждый — из своей земли, из своего языка, из своей веры. Пусть каждый посол назовёт имя, которое считает достойным княжеской дочери. А она… — он замолчал на миг, и в этом миге весь зал услышал, как тяжело ему говорить, — а она выберет. Или я выберу. Кто назовёт имя, на которое она откликнется, — то имя и будет её. Навсегда. И в те земли замуж пойдёт…
Тишина. Абсолютная. Даже Борживой перестал болтать ногами и уставился на князя.
Славибор повернулся к служанке, стоявшей у двери.
— Приведите !
Дверь открылась. Старшая служанка ввела её за руку. Девочка шла медленно, мелкими шажками, потому что пол в гриднице был из тёплого дерева, и ножки в мягких черевичках из тонкой кожи скользили. Она была в синей поневе — тёмно-синей, как зимнее небо перед снегом, — и белой рубашке из тонкого льна, с вышивкой красными нитями по вороту и рукавам. На груди, поверх рубашки, висел золотой оберег — маленький, на льняном шнурке: не медный, не серебряный, золотой. Княжеское золото. Славибор велел — она княжна, и пусть все видят.
Русые волосы были гладко причёсаны и собраны в косу, а вокруг головы — тонкий серебряный венчик с чеканным узором: круги и лучи, как на идоле Святовита. Венчик держался на затылке кожаным ремешком и чуть поблёскивал, когда девочка поворачивала голову. Глиняная кукла — с ней. Она не выпустила её даже здесь, при всех этих людях, при свете факелов, при запахе мяса и мёда.
Девочка остановилась посреди зала. Подняла голову. И обвела взглядом — всех. Кегена хазарина, с его смуглым лицом и нефритовой саблей. Торира варяга, с его холодными синими глазами. Гостивита чешского, с белой бородой и хитрым прищуром. Славомира моравского, с его тонкой, осторожной улыбкой. Петара сербского, с кубком в руке… Бояр, отроков, служанок…
И — отца. Которого видела второй раз в жизни.
Византиец на почётном месте чуть наклонил голову — не поклонился, но признал её как княжескую дочь. Его пальцы скользнули по золотой цепи на груди, будто проверяя, на месте ли знак его власти. Он не торопился. Для него имя — это не слово, а договор. И он хотел, чтобы договор был составлен правильно, на пергаменте, в присутствии свидетелей. Он промолчал — пока. Но в его глазах мелькнуло: «Пусть сначала скажут другие. А я скажу последнее».
Франкский клирик, сидевший на границе света и тени, едва заметно вздохнул. Он видел не княжну в синем платье, а душу, которую ещё можно спасти. Для него имя было не титулом, а дверью в новую жизнь. И он подумал: «Если она примет имя, которое я предложу, она примет и смысл этого имени. А если нет…» Он не договорил эту мысль, но пальцы его чуть сжались на краю стола, словно он уже тянулся к ней через весь зал.
Славибор смотрел на девочку , и в его груди что-то сжалось — не сердце, а что-то глубже, старее, чем сердце. Она была похожа на Гедерику. Не лицом — лицом была собой, новой, другой. Но тем, как стояла. Тем, как наклоняла голову. Тем, как смотрела — без страха, но с тишиной.
«Дочь», — подумал он, и это слово, которое Славибор не мог произнести, вдруг стало единственным настоящим словом в мире.Князь повернулся к гостям:
— Вот она. Моя дочь. Без имени. Дайте ей имя.
В зале стало тихо так, что слышно было, как потрескивает смола в факелах.
Гости переглянулись — не друг с другом, а с собственными мыслями. Каждый видел в ней не просто девочку, а узел, который можно затянуть в свою пользу…
Глава 3
В славянских землях на рубеже чешских
и сербских пределов, конец IX века…
ПРОЛОГ
Ночной бор задыхался от ледяного ветра, но в землянке вештицы пахло душно и остро: сушёной полынью, старой кровью и сырой землёй. Княгиня Гедерика куталась в тяжёлый лисий плащ, пряча под мехом дрожащие руки. Напротив неё, в неверном свете костра, сидела та, чьё имя в сербских землях шептали со страхом.
— О, вещая, помоги! — голос княгини сорвался на испуганный шёпот. — Супруг мой, князь Славибор, чернее тучи ходит. Извёлся весь. Нет у князя наследника, боги отвернулись от нашего ложа!
Вештица медленно подняла голову. Из-под чёрного капюшона, скрывавшего изуродованное морщинами лицо, неестественно ярко блеснули зелёные глаза. В их глубине словно отразилось пламя самой Нави.
— Чем готова платить за милость древних? — прошипела старуха, и этот звук напомнил Гедерике шуршание змеиной чешуи по сухим листьям.
— Что хочешь, всё отдам! Серебро, коней, земли… — горячо зашептала княгиня, подаваясь вперёд.
— Зарождение новой княжеской крови не купить серебром, — перебила вештица, и воздух в землянке будто похолодел. — Жизнь свою отдашь?
Гедерика замерла. В темноте за стенами выли волки, предвещая суровую зиму. Рука княгини легла на холодный оберег на шее. Она закрыла глаза, представив осунувшееся от горя лицо мужа.
— Отдам, — твёрдо выдохнула она.
Вештица жутко, беззвучно оскалилась, обнажив острые зубы.
— Ну, смотри, гордая княгиня. Быть, по-твоему. Но помни уговор: в родовых муках, на первом крике своего дитя, ты и умрёшь. Дух твой отойдёт во мрак. Такова плата.
— Согласна, — Гедерика открыла глаза, в которых больше не было страха. — Лишь бы у князя был наследник
ГЛАВА 1. Smrtь 866 rok. Luty: prah nové sudby
В княжеской ложнице было душно от жара очага и запаха пота. Княгиня Гедерика металась по постели, её лицо побелело, а лоб покрылся крупными каплями лоснящегося пота.
Князь Славибор сидел рядом, сжимая её бледную, влажную руку в своих огромных ладонях. Могучий воин, гроза врагов, славного рода пшован — сейчас он выглядел растерянным и беспомощным. Князь любил свою жену больше жизни и готов был отдать все свои земли, лишь бы облегчить её страдания.
— Славибор… — вдруг хрипло прошептала Гедерика, открывая безумные, блестящие от лихорадки глаза. — Мой князь…
— Я здесь, лада моя, я держу тебя, — он прижался губами к её холодным пальцам.
— Он идёт… твой наследник, — Гедерика заговорила быстро, срываясь на бред, словно боясь не успеть. — Сын… Но я не увижу его. В родовых муках и умру. Такова плата…
Славибор похолодел. Сердце сжалось от нехорошего предчувствия.
— Кто сказал тебе такое?! — рявкнул он, пугая притаившихся в углу служанок. — Что за глупости ты говоришь, Гедерика?
— Я ходила… ходила в тайный бор, — всхлипнула княгиня, её пальцы судорожно впились в его ладонь. — К лесной вештице, что поклоняется тёмным богам… Я умоляла её о дитя. Она спросила: «Жизнь свою отдашь?» И я согласилась… Ради тебя, Славибор.
— Нет… Нет! — Славибор потрясённо покачал головой, в его глазах застыл ужас. — Мне не нужен наследник такой ценой! Зачем ты…
Договорить он не успел. Новый, страшный спазм скрутил тело княгини. Она выгнулась на постели и пронзительно, отчаянно закричала. Разверзлись родовые муки.
Старая повитуха, до этого молча готовившая отвары, решительно подбежала к ложу и бесцеремонно упёрлась ладонями в грудь князя, выталкивая его прочь.
— Вон, княже! Прочь за дверь! Не место мужчине здесь, когда тёмные боги берут своё! Изыди, не мешай!
Славибор, шатаясь как пьяный, позволил выставить себя в холодные сени. Дверь перед его носом захлопнулась, оставив его наедине с разрывающим душу криком любимой женщины.
Крик. Тонкий, пронзительный, живой. Он разорвал тяжёлую тишину княжьего двора.
Славибор не стал ждать дозволения повитухи. Одним мощным ударом ноги он распахнул тяжёлую дубовую дверь и ворвался в ложницу. Сердце в его груди колотилось как безумное. Наследник! Родился!
Но в палатах его встретил не праздничный гомон, а молчание. Повитуха стояла у колыбели спиной к князю, её плечи дрожали. А на постели… на постели неподвижно лежала Гедерика. Её лицо было бледным, как первый снег, а глаза, ещё недавно горевшие лихорадочным блеском, были закрыты навсегда. Она больше не дышала. Тёмные боги забрали свою плату.
— Где… где мой сын? — глухо, ещё не веря в случившееся, спросил князь. Шаг за шагом он приближался к колыбели.
Старуха-повитуха медленно повернулась, держа на руках завёрнутого в окровавленное полотно младенца. Она подняла на князя полные страха глаза и тихо произнесла:
— Прости, княже… Не гневайся. Живое дитя. Крепкое. Только… это девочка.
Мир вокруг рухнул и разлетелся на тысячи осколков. Он замер, глядя на младенца. Маленькая девочка. Не сын. Не наследник, ради которого Гедерика отдала свою жизнь. Вештица обманула их. Она забрала его ладу, подсунув вместо сына девчонку!
Внутри князя закипела первобытная, бешеная ярость. Лицо его потемнело, вены на шее вздулись. Он не прикоснулся к ребёнку, даже не взглянул на дочь. Славибор повернулся к мёртвой жене, упал перед ней на колени и зарычал от боли и бессилия, как раненый зверь. А затем этот рык превратился в страшный приказ.
Он поднялся, выхватил из ножен тяжёлый боевой меч и указал им на окно, за которым бушевала метель.
— Обманула… Тварь болотная обманула! — выплюнул он, и голос его заставил служанок сжаться от ужаса. — Снарядить войско! Немедля!
В ложницу ворвался его верный воевода.
— Княже? Куда вести людей в такую темень? Метель же!
— К Чёрным камням! — рявкнул Славибор, и глаза его налились кровью. — Оседлать коней, зажечь факелы! Мы выжжем этот проклятый бор до самого основания! Я лично сниму голову с этой лесной вештицы и скормлю её волкам! Кровь за кровь! За княгиню! В поход!
Метель не стихала. Князь Славибор скакал сквозь белую стену, и снег бил в лицо, забирался под кольчугу, оседал на ресницах льдом. Копыта коней тонули в сугробах, и каждый шаг стоил усилия. Но князь не замедлялся. За ним — дружина, молчаливая и злая: они знали, зачем едут, и не любили эту землю. Здесь даже птицы не пели, а снег лежал нечистый, с серым налётом, будто мукой, просыпанной над болотом.
Чёрные камни стояли на краю трясины — огромные, покрытые ледяной коркой валуны, будто обугленные изнутри. Между ними стояла тишина, густая, как дёготь. Только ветер выл, и в этом вое слышался смех. Не человеческий. Слишком звонкий, слишком свободный, слишком весёлый для мёртвой зимы.
Ворогуша сидела на самом большом камне, босая, в рваном полотне, и ноги её, голые до колен, даже не синели на морозе. Она смеялась, запрокинув голову, и снег таял вокруг неё — кругом мёртвой травы и чёрной земли, словно сама стужа не смела к ней подойти.
Увидев князя, она расхохоталась ещё громче.
— Вот и ты, князь богатый! — крикнула она, хлопая ладонью по чёрный камень, и с камня посыпался лёд. — Пришёл сквозь метель? Зря. Тут только снег и я. А я не та, по ком тоскуют.
Славибор осадил коня. Изо рта шёл пар, ресницы были белые от инея. Он не стал слезать — глянул на неё сверху вниз, и лицо его было страшным.
— Ты обманула меня, — голос князя был тихим, но от этого тихого голоса дружинники за спиной подались назад. — Ты взяла жизнь моей жены. Обещала сына — и подсунула девку. Ты — лихоимка и убийца. И я убью тебя. Сейчас.
Он выхватил меч.
Ворогуша даже не вздрогнула. Она спрыгнула с камня и стояла перед ним — босая, в рваном полотне, молодая и красивая, как девушка на весеннем игрище. Кожа гладкая, глаза яркие, волосы чёрные, блестящие. На морозе — цветущая, как летом. Снег таял под ногами, и от неё шёл жар, как от печи.
— Попробуй, — сказала она, улыбаясь. — Может, и получится. А может, и нет. Ты ведь уже пробовал обмануть судьбу, князь. Послал жену ко мне за сыном. Как вышло?
Славибор стиснул зубы и шпорами направил коня вперёд. Меч был уже занесён. Но ворогуша не отступила — она подняла открытую ладонь, и князь почувствовал, как воздух между ними загустел, стал плотным, как студень. Конь встал как вкопанный, фыркая и кося глазом.
— Не торопись, — голос ворогуши стал серьёзным. — Ты пришёл убить — убьёшь. Я не спорю. Но сначала выбери: убей меня — и ничего не узнаешь. Или послушай — и узнаешь, что будет с твоей дочерью.
Князь замер. Меч всё ещё был поднят, но рука не опускалась. Слово «дочь» ударило больнее, чем любой удар.
— Зачем мне знать? — процедил он. — Мне не нужна она.
— Не нужна, — согласилась ворогуша. — Но она — всё, что осталось от Гедерики. Единственная кровь твоей жены, которая ещё течёт. И ты сейчас решишь: уйти в метель, ничего не зная, — или услышать, что будет с этой кровью. Выбирай, князь.
Метель выла. Дружина молчала. Конь под Славибором переступал ногами, и снег скрипел.
— Говори, — процедил он. — И молись своим богам, чтобы мне понравилось.
Ворогуша наклонила голову, и в её глазах мелькнуло что-то — не жалость, не торжество, а холодное, древнее знание, как будто она видела то, чего ещё не было.
— Твоя дочь получит имя, — сказала она тихо. — Людмила. Его дадут ей не ты — другие. Она станет христианкой. Великой христианкой. И через неё чужой бог войдёт в твой род, в твою кровь, в твою землю. Она воспитает в этой вере детей. А внук её станет святым. А тебя забудут. Твои боги забудут. Твоё имя забудут. А её — будут помнить тысячи лет.
Она замолчала. И в тишине Славибор услышал, как стучит его собственное сердце.
— Она предаст память предков? — голос князя дрогнул. — Предаст Святовитову веру?
— Она выберет то, чего ты не смог ей дать, — ответила поганка. — Имя. И смысл. Ты не дал ей ни того, ни другого. Другие дадут. И она пойдёт за ними.
И тут она снова расхохоталась. Громко, вызывающе, так, что эхо покатилось по замёрзшему болоту и вернулось назад, ударив в грудь, как ледяной ветер.
В этот миг Славибор всё понял. Не боги забрали жизнь Гедерики. Не судьба. Не рок. Эту жизнь присвоила эта тварь, стоящая босая в снегу, молодая, красивая, живая за счёт его мёртвой жены. И теперь ещё смеётся. И пророчит, что и дочь его уйдёт к чужому богу.
Ярость ударила в голову, как молот. Морок спал — руки снова слушались, воздух снова был воздухом. Славибор рванулся с коня и бросился на ворогушу, и на этот раз никакая стена его не остановила.
Он помнил только, как клинок вошёл в тело, как хрустнуло что-то внутри, как ворогуша на миг замерла, а потом медленно, будто не веря, посмотрела на свою грудь. И в этом взгляде не было ни страха, ни боли — только удивление.
Потом она упала. И там, где она лежала, снег растаял до чёрной земли, а тело начало усыхать, стареть на глазах — кожа сморщилась, почернела, волосы поседели. Вся украденная молодость разом покинула её, и осталась лишь сухая, чёрная старуха, в которой не осталось ничего ни от красоты, ни от силы.
Тишина накрыла болото. Даже ветер перестал выть.
— Сжечь, — хрипло приказал Славибор, не глядя на тело. — Сжечь землянку. Сжечь бор. Пусть здесь не останется ничего.
Дружинники молча кивнули. Кто-то уже нёс факелы.
Когда пламя занялось, оно было странным — зелёным у основания, красным наверху, и дым шёл чёрный, густой, пахнущий не деревом, а чем-то горьким и чужим. Снег вокруг землянки таял широким кругом, обнажая мёртвую землю.
Князь развернул коня и поехал прочь. Метель сомкнулась за ним, заметая следы. Он не оглядывался. Ему казалось, что если он посмотрит назад, то увидит, как ворогуша снова смеётся.
А слова её, как острые осколки, впивались в память: «Людмила… она выберет чужого бога… а тебя забудут…»
Дорога домой была долгой. Всюду, куда ни посмотришь — белая мгла, и в ней — чёрные деревья, как кости. Князь ехал молча, ни с кем не перемолвившись. Дружина тоже молчала. Только кони храпели и фыркали, да снег скрипел под копытами.
И когда уже на подъезде к княжьему двору, сквозь метель проступили огни, Славибор вдруг остановил коня. Повернулся к воеводе Ратибору и сказал тихо, но так, что тот вздрогнул:
— Девчонку… из двора прочь. К повитухе. В деревню. Чтоб я не видел её. Не слышал о ней. Имя ей — не давать. Пусть будет без имени.
— Князь…
— Молчи, — Славибор стегнул коня и первым въехал во двор.
ГЛАВА 2. ДЕВЧИЦА
Бабка Велка — та самая повитуха, что принимала роды и видела, как погасли глаза Гедерики, — была женщиной древней, жилистой и немногословной. Она не расспрашивала, не охала, не плакала. Просто приняла свёрток из рук воеводы, развернула полотно, посмотрела на красное, сморщенное личико и сказала:
— Живая. Крепкая. Девчица.
Имя она давать не стала — то было дело отца. Но князь не пришёл. Ни через неделю, ни через месяц. И тогда бабка Велка стала звать девочку так, как звала про себя, — «девчица». Просто девочка. Больше имён у неё не было.
Козье молоко Велка доила у своей козы — старой, бородатой, с глазами как мутные янтари. Коза была строптивая, лягалась, но молоко давала густое и жирное — от него у младенца на щеках проступил первый розовый румянец. Велка кормила её в свой срок: ночью — когда на печи затихал жар и в хате стоял плотный, тёплый дух ржаного хлеба; на рассвете — когда сквозь бычий пузырь, затягивающий крошечное окошко, просачивался первый серый свет.
Но к исходу третьей луны девочка начала чахнуть.
Руки и ноги худели, живот вздувался, а кожа покрылась мелкими морщинками — будто младенец стремительно старел. Девчица не плакала — только лежала тихо, с открытыми тёмными глазами, и смотрела в потолок, где в полосах сажи угадывались тёмные фигуры. Велка знала эту хворь. Все повитухи знали. Собачья старость. Сухотка. Болезнь, что забирала слабых, не допёкшихся в утробе.
— Не допеклась, — прошептала Велка, глядя на девочку при свете лучины. — Мать-то твоя рано ушла. Не успела тебя допечь. Ну, ничего. Мы допечём.
Она знала, что делать. Не потому, что была колдуньей — а потому что бабки учили. Учили, что есть силы, которые держат дом и не дают ребёнку уйти туда, где холодно. И что просить надо тихо, без крика, на выдохе, как будто шепчешь самой себе.
На рассвете, когда петух ещё не орал, а деревня спала, Велка вышла из хаты с глиняным кувшином и побрела к трём родникам, что били из-под холма за околицей. У каждого родника она зачерпывала воду — молча, кланяясь земле. Три родника, три воды, трижды живой. И пока зачерпывала, шептала про себя одно и то же имя:
— Кросина… Кросина… Кросина…
Это было имя, которое не кричали на капищах. Его не произносили жрецы перед идолами. Его шептали бабки, когда ребёнок слабел, когда огонь в печи гас, когда казалось, что дом вот-вот развалится от тишины. Кросина — не громкая, не грозная. Она не мечет молнии и не ведёт дружины. Она — та, что держит тепло в очаге, когда все ушли. Та, что не даёт хлебу зачерстветь, а ребёнку — остыть. Та, что стоит у колыбели, когда никто не видит.
Вернулась — замесила ржаное тесто на этой воде. Густое, тёплое, пахнущее кислым хлебом и сырой землёй. Аккуратно, не торопясь, обмазала тестом тело девочки — руки, ноги, живот, спинку. Только ротик и носик оставила свободными. Малютка не шелохнулась. Тесто легло на кожу, как тёплая рубаха.
Велка выгребла из печи угли — выгребла дочиста, до кирпичного нутра, до мягкого рыжего жара, что ещё дышал теплом. Тёплая печь. Не горячая. Тёплая. Печь-матушка, что никогда не болеет и не тоскует.
Велка уложила девочку на хлебную лопату. Тесто влажно блеснуло в тусклом свете. И трижды Велка всунула лопату с младенцем в печное жерло.
Первый раз — и шепчет: — Собачья старость, припекись в печи. Откуль пришла, туды и пошло.
Второй раз — и в хату входит соседка, проснувшаяся от скрипа лопаты: — Что делаешь, бабка? — Сухотку пеку. — Пеки, пеки, да не перепеки!
Третий раз — и Велка замолкает. Только губы её шевелятся, беззвучно прося огонь, и воду, и хлеб — три силы, что дают жизнь, — принять эту девочку, которую не принял отец. Дать ей второе рождение. Испечь заново, как свежий хлеб. И в этом молчании она снова и снова повторяет про себя: «Кросина… Кросина…» — не как молитву, а как дыхание, как ритм, как слово, которое держит её на ногах.
…Она вынула девочку. Тесто почернело, впитав хворь. Велка осторожно соскоблила его, скатала в лепёшку и вышла во двор, где спал дворовый пёс — облезлый, рыжий, с одним подбитым глазом. Бросила ему лепёшку: — На! Вот тебе собачья старость. А ребёночку — здоровье.
Пёс сожрал лепёшку, облизнулся и завалился спать. Так болезнь перешла от девочки к собаке — как учили предки, как передавали от повитухи к повитухе.
Велка вернулась в хату. Обтёрла девочку родниковой водой — той самой, из трёх ключей, — посыпала тельце золой из печи и уложила на тёплую лежанку, прямо у печного устья.
Девчица спала. Но впервые за долгие дни — спокойно, ровно, без натужного свиста в груди. Морщинки на коже разгладились. Живот опал. Румянец вернулся.
Велка села на лавку, прижала ладони к лицу и тихо, без слёз, застонала. Не от горя — от усталости. Потом убрала руки и посмотрела на спящую девочку.
— Выпечена, — сказала она. — Теперь будешь жить.
Год прошёл и ещё. Девчица росла в дымной хате бабки Велки, среди коз, кошек, запаха ржаного хлеба и полынного дыма. Она не знала, что она княжна. Не знала, что мать заплатила за неё жизнью. Не знала, что отец не назвал её по имени.
Девочка знала только тепло печи, тёплые руки повитухи и вкус козьего молока.
Как-то раз, когда сумерки уже легли на деревню, а в хате стало тесно от полумрака и запахов, девчица сидела на лавке, теребя край тряпицы, и вдруг тихо спросила:
— Бабка, а почему дом не разваливается? Вон у соседей крыша прогнила, а у нас держится.
Велка, не отрываясь от теста, которое месила прямо на широкой деревянной доске, чуть наклонила голову. В её глазах мелькнуло что-то вроде улыбки — не широкой, а такой, какая бывает, когда вспоминаешь старое, нужное слово.
— Потому что дом держит Кросина, — сказала она просто, будто это была самая обычная вещь, вроде того, что хлеб надо печь, а дрова — носить.
Девчица нахмурилась, пытаясь понять:
— А кто она?
— Та, что не требует идолов, — ответила Велка, вытирая руки о передник. — Не стоит она на холме, не глядит сверху. Она тут. В тепле. В тишине. В том, что женщина делает, когда никто не смотрит.
Она подошла к печи, провела ладонью по тёплому боку, будто здороваясь.
— Вот печь. Она греет. Но если в ней нет дела — если не пекут хлеб, не сушат травы, не греют воду, — она становится просто ямой с огнём. А Кросина делает так, чтобы огонь был добрым. Чтобы он не жёг, а грел. Чтобы дом не остывал, когда все спят.
— Она добрая? — снова спросила девчица, прижимая тряпицу к щеке.
— Добрая, да не ласковая, — повторила Велка то, что уже шептала себе самой тысячу раз. — Как печь: не обнимет, а греет. Как хлеб: не скажет, а кормит.
Девочка посидела, прислушиваясь. В хате потрескивали дрова, пахло тёплым тестом, а от печи шло такое ровное тепло, что казалось, будто кто-то большой и тихий стоит за спиной и держит крышу.
— Значит, она тут? — прошептала девчица.
— Тут, — кивнула Велка. — Не в лесу, не на небе. Тут. В доме. И если ты будешь делать дело — хоть самое маленькое, хоть просто тряпицу держать, чтобы она не валялась, — она будет рядом. Потому что Кросина любит, когда руки не пустуют.
И Девчица, хоть и не поняла до конца, всё равно крепче прижала тряпицу, будто хотела сделать Кросине приятно.
…Велка по-прежнему принимала роды. Чуть только в деревне кричали, что у Гости схватки или у молодой вдовы из дальнего конца села начались потуги, бабка брала свой узелок с чистыми тряпицами, травами и воском, вздыхала, будто ей это в тягость, и уходила, ступая в простых опанках по сухой траве.
— Ты не бойся, Девчица, — говорила она, застёгивая старый кожаный пояс. — Кросина тут. Она дом держит, пока меня нет. Ты просто сиди, хлеб кроши, огонь не трогай. Кросина любит, когда в доме дело идёт.
И Девчица кивала, прижимала к себе куколку из тряпицы и сидела тихо, прислушиваясь к каждому шороху. Ей было не страшно, потому что слова Велки звучали как стена: твёрдые, привычные, будто так и должно быть.
Как-то раз Велка ушла на всю ночь — в дом кузнеца, где рожала молодая жена, и роды шли тяжело, с кровью и криками, и даже петух успел прокричать дважды, прежде чем раздался первый детский плач. Девчица осталась одна. В хате было темно, только угли в печи тлели красным, и казалось, что темнота дышит, шевелит углы, тянет к ней длинные тени.
…Она сидела на лавке, крепко держа куколку, и шептала про себя, как Велка учила: «Кросина тут. Кросина тут». И вдруг почувствовала, как по спине скользнуло что-то тёплое, не горячее, а именно тёплое — будто кто-то положил ладонь, но очень осторожно, чтобы не напугать.
А потом она увидела.
Не лицо. Не фигуру. Просто в углу, где висели пучки сухих трав, на миг стало светлее, и тени будто расступились, как расступается вода перед лодкой. И в этом свете мелькнуло что-то круглое, мягкое, похожее на хлебную корку, или на тёплый камень, или на лицо, которое не лицо, а просто доброта, принявшая форму. На один миг. И исчезло.
Девчица не закричала. Она даже не шевельнулась. Просто посидела, глядя в тот угол, и потом тихо сказала в темноту:
— Спасибо.
Когда Велка вернулась под утро, усталая, с тяжёлыми, будто налитыми свинцом ногами, девчица уже грела на углях горшок с кашей и тихонько напевала себе под нос ту самую песенку, которую Велка мурлыкала, когда месила тесто.
Darmowy fragment się skończył.