Czytaj książkę: «Фокусное расстояние»
Глава 1
К полудню на Мариенплац сделалось тридцать четыре в тени, и прохожие сообщали об этом друг другу с таким видом, будто до вчерашнего дня о существовании лета в этих местах не подозревали.
Крайний стол под каштанами пустовал, наполовину выехав на солнце. Дубовую доску выскоблили добела, она ещё пахла мокрой тряпкой, от прилавка несло брецелем, крупной солью и сладковатой горчицей, а надо всем висел ровный сытый гул, из которого не выпрыгивало ни одного тревожного звука.
— Grüß Gott!
Краснолицый детина в потёртых кожаных штанах на подтяжках вырос сбоку, и рукава белой рубахи трещали на его бицепсах. Шесть литровых кружек болтались у него в левой руке так, будто налили в них воздуху.
— Bitte schön. Die Speisekarte.
Карта в тиснёной коже весила как хорошая телефонная книга. Дома за такую вещь отдали бы месячную получку, завели бы под неё отдельную полку и показывали гостям, а тут по ней возили мокрым донышком.
Сорта стояли под номерами, в две колонки, мелкой готикой. Светлое, тёмное, пшеничное светлое и пшеничное тёмное отдельными позициями, нефильтрованное, мартовское, майское, козье, двойное, монастырское трёх изводов, копчёное с буковым дымом. Дальше начинались сезонные, за ними бельгийцы и чехи, а под конец такие, про которые подпись сообщала, что варят их в одной обители и разливают раз в году.
Названия перестали читаться, и глаз побежал по номерам слева — те хотя бы шли подряд. Сорок, восемьдесят шесть, сто двадцать четыре, и последняя строка на последней странице значилась сто семидесятой.
На Восточной, в двух трамвайных остановках от студии, цистерну подавали по вторникам и четвергам, очередь занимали с половины восьмого, и вопрос о сорте прозвучал бы там издевательством над людьми. Спорили о другом — разбавили сегодня или пожалели, — определяли на глаз, по тому, как ложится пена, и однажды из-за неё сцепились двое взрослых мужиков с высшим образованием, причём бидон опрокинулся и в выигрыше не остался ни один.
В Баварии же кто-то сел, свёл всё в реестр, пронумеровал, отдал в типографию и переплёл в кожу, и лежал теперь готовый том перед сытыми людьми, как расписание поездов перед теми, кому никуда не надо. За соседними столами в него не заглянули.
Пот тёк по хребту не переставая, рубаха липла к лопаткам, и пришлось расстегнуть её до пояса, пуговицу за пуговицей, пока золотой крест на цепи не вывалился наружу и не звякнул о столешницу.
Куплен он был в девяносто первом у Славика Дудина, державшего в подвале на Малышева пункт приёма цветного металла и по совместительству всё прочее. Цепь потянула восемьдесят граммов, крест сорок, и Славик, покачивая товар на ладони, растолковывал, для чего такое носят, — чтобы человек, встретив тебя вечером в подворотне, за секунду смекнул, стоит ли начинать. Три года устройство работало безотказно. Под каштанами Мюнхена оно не значило ничего.
Старик через проход, в суконном пиджаке, застёгнутом по такой жаре до горла, снимал шкурку с белой сосиски — вёл ножом вдоль, поддевал край, отворачивал, — и движение это он отработал тысяч десять раз, а импровизировать на одиннадцатой тысяче не собирался. Жена его с уложенной седой буклей промокала губы крахмальной салфеткой перед тем, как поднести вилку, а не после.
Глаза у обоих, спокойные, водянисто-голубые, прошлись по распахнутой рубахе, по золоту на мокрой коже, по всей анатомической выставке без малейшего возмущения. Бровь у старика поднялась на полмиллиметра и вернулась, резать он не перестал. Дома с такого взгляда начинался разговор, а случалось, и кое-что покрупнее. Тут им мазнули по пустому месту, и крест так и остался лежать поверх рубахи — прятать его было не от кого.
Ближе к кухне стоял стол на дюжину мест, и над ним висела на кованом кронштейне деревянная табличка с выжженным словом. С утра за ним никто не сидел. В самую жару туда направилась американская пара с рюкзаками и картой города, раскрытой на всю ширину, — женщина уже поставила на скамью бумажный пакет, мужчина уже занёс ногу через лавку. Детина с кружками, проходя мимо, не остановился и не сказал ни слова, а только поднял свободную руку и постучал костяшкой по табличке, два раза, будто проверял барометр. Американцы переглянулись, подхватили вещи и ушли к прилавку в общую очередь, унося с собой карту и лёгкую обиду людей, которые заплатили за всю Европу сразу.
Часам к двум начали сходиться пожилые мужчины, по одному, каждый здоровался за руку со всеми и садился на своё, ни разу не перепутав. Пришедший последним оказался самым старым, повесил трость на край столешницы, сел в торце, и лишь тогда официант двинулся к ним с подносом, ничего не спрашивая.
Дома такой стол назвали бы блатным и заняли бы в первые же двадцать минут после открытия. Табличка продержалась бы до первой компании, которая читать не умеет и умеет всё остальное.
Тут же, рядом, обедала бригада со стройки — четверо в задубевших от цемента брюках, с бурыми руками, с касками, сложенными горкой на скамье. Они взяли по литру и по паре сосисок и ели молча и споро. Официант обслужил их не быстрей и не медленней, чем седых за длинным столом, и лица при этом не переменил ни на волос, чему за первую половину дня удивиться пришлось сильнее всего. Воробьи расхаживали по доскам между кружками и склёвывали соль с брецелей, и гнать их не собирался никто.
Женщина в льняном платье выкатила в проход коляску, поглядела на верхушки деревьев, прикинула что-то в уме и передвинула её на полтора метра левее, туда, где тень будет через час. Потом села, развернула бутерброд, достала книжку и устроилась надолго, с видом человека, которому сегодня некуда идти и незачем спешить.
Сосед в охотничьей шляпе с кисточкой вытащил из плетёной корзины белую редьку, насадил её на короткий стержень и стал крутить, срезая спираль одним лезвием, не отрывая его, и лента выходила всё длиннее, пока не легла на тарелку кольцами. Посолил густо, придавил ладонью, чтобы дала сок, и управился минуты за три, сосредоточенно, словно второй редьки в корзине не было.
Он повёл подбородком на распахнутый ворот.
— Heiß, ja?
Согласиться было нетрудно, и на этом всё кончилось. Ни откуда, ни надолго ли, ни кем работаешь. Дома за таким вопросом немедленно последовало бы остальное — как звать, чей будешь, не выпьешь ли, а если не выпьешь, то почему. Сосед же спросил про жару, получил ответ про жару и счёл знакомство состоявшимся.
Официант между тем ушёл в глубину сада и не возвращался. Два пальца поднялись над головой и щёлкнули — звонко, по-хозяйски, как щёлкали дома в ресторане «Большого Урала», когда хотели, чтобы весь зал видел, кто тут платит. Старуха с буклей положила вилку. Женщина с коляской подняла глаза от книжки и опустила их снова. Детина с кружками не обернулся, дошёл до конца своего ряда, раздал все шесть, собрал пустые, и только потом, по дороге обратно, свернул к крайнему столу, куда его вёл собственный маршрут, а не чужие команды.
— Entschuldigung, haben Sie schon gewählt?
Он ждал с блокнотом, никого не торопя, ничего не советуя и не заглядывая в карту из-за плеча, и всей своей неподвижностью обещал принять любой ответ, включая заведомо дурацкий.
Копчёное с буковым дымом значилось под номером девяносто один, и палец дошёл до строчки сам. Дальше следовало произнести Rauchbier вслух — с выговором, привезённым с Урала, человеку, который варит, разливает и пьёт его всю жизнь, — и получить вежливый переспрос, за ним второй, а за вторым сочувственное лицо.
— Ein Helles, bitte. — Вышло хрипло, но твёрдо. Самое простое, светлое.
Карандаш черкнул палочку, и официант растворился в толпе, не выказав ни облегчения, ни разочарования, — сто семидесятый номер он записал бы не моргнув.
Литр появился минуту спустя. Стекло толстое, в пупырышках, запотело сразу, пена держала форму и садиться не думала, а первый глоток смыл с нёба уличную пыль ледяной горечью — чистой, без спирта, без мыльной кислоты с привкусом ржавой трубы, к которой дома притерпелись, будто к климату.
Восемь марок пятьдесят.
По курсу выходило больше пяти долларов. Столько Нина Петровна из фильмофонда получала за три дня — женщина шестидесяти двух лет, в вязаной кофте поверх халата, которая выдавала плёнку под расписку, вела амбарную книгу с тремя графами и не отпускала лишнего даже директору картины. В девяносто втором лимит кончился вместе с тем, что по нему полагалось. Снимать было нечем, вся студия сидела и ждала поставки, которую обещали к осени, а потом к весне, и однажды Нина Петровна вынесла в хозяйственной сумке двенадцать метров «Свемы» — по документам срезка, а по существу остатки чужого заказа. Записывать этого она никуда не стала. Сказала только, чтобы не проявляли на студии, и пошла обратно в кладовку, где стояли жестянки, пронумерованные её рукой.
Правая рука согнулась сама, большой палец лёг на кольцо, которого не было, левая ушла под несуществующий объектив, и биргартен послушно распался на кадры. Свет валился сквозь листву пятнами и лежал на лицах кусками, выхватывая скулу, заваливая глазницу в тень, вытаскивая из полумрака одну кисть с ножом и оставляя всё прочее чёрным. Старик с сосиской был готовым портретом — такой снимают однажды и потом до старости показывают гостям, а краснолицый с шестью кружками шёл репортажем на разворот, и оставалось поймать шаг в верхней точке.
«Кодак» на тридцать шесть кадров стоил в лавке за углом девять марок, проявка восемь, печать по полмарки за карточку. Кофр остался в комнате, и разумнее за весь день ничего сделано не было.
Мимо, толкаясь и перекликаясь, прошли японцы с камерами наперевес, и каждый щёлкал по одному списку — вывеску, дерево, кружку, соседа с кружкой. Работали на ходу, не глядя, по восемь кадров на предмет, ни один не остановился, не присел и не подождал, пока официант войдёт в свет. Через месяц они станут перебирать дома четыреста бессмысленных карточек и рассказывать, что в Мюнхене было хорошо. От этого сделалось смешно и слегка легче — тот, кто пришёл без камеры, всегда утешается тем, что у остальных нет глаза.
Darmowy fragment się skończył.