Czytaj książkę: «Крылья из Пепла»
Глава 1
Дверь открылась раньше, чем я успела позвонить.
Бабушка стояла на пороге в своем старом вязаном жакете, с очками на лбу, будто только что оторвалась от книги. В руке — кухонное полотенце. За ее спиной в прихожей горел желтый свет, и пахло так, как может пахнуть только дома: пирогом, геранью и чуть-чуть — валерьянкой.
Она посмотрела на меня. На мокрые волосы. На черный кадетский мундир с серебряной окантовкой, на котором до сих пор темнели пятна копоти с Цитадели. На рюкзак у меня на плече — тот самый, с которым я в сентябре уходила к сфинксам. На мое лицо.
И ничего не спросила.
Просто шагнула вперед и обняла. Крепко, всем своим маленьким сухим телом, так, что полотенце оказалось у меня на спине. От нее пахло ванилью.
— Пришла, — сказала она мне в плечо. — Ну вот и хорошо. Вот и пришла.
Я хотела ответить. Хотела сказать «привет, ба» или «прости, что не писала» — как будто из Этерии можно было написать. Но горло не слушалось. Я только кивнула и уткнулась ей в макушку, и мы стояли так в дверях, пока соседка с третьего этажа не прошла мимо с пакетом и не покосилась на мой мундир.
— Маскарад у них в университете, — громко сообщила ей бабушка. — Исторический. Заходи, Айрин, сквозняк.
***
Уголек меня не узнал.
Точнее, узнал — но не сразу. В сентябре я принесла домой за пазухой мокрый пищащий комок размером с ладонь. Теперь из-под кухонного стола на меня смотрел большой черный кот с длинными лапами, белым пятном на груди и желтыми глазами. Он подошел, понюхал мои сапоги. Потом брюки. Потом поднялся на задние лапы, уперся передними мне в колени и долго, очень внимательно нюхал воздух у моей груди. Там, где под мундиром висели два кулона.
Я ждала, что он зашипит. Тогда, в сентябре, он шипел на всё, что пахло чем-то незнакомым.
Он не зашипел. Ткнулся лбом в кулон сквозь ткань, заурчал — громко, на всю кухню, — и запрыгнул ко мне на колени.
— Смотри-ка, — сказала бабушка, ставя передо мной чашку. — Признал.
Чай был слишком сладким. Она всегда клала три ложки, когда кто-то болел. Я пила его маленькими глотками и смотрела на герань на подоконнике — разрослась, выпустила новые красные шапки. Всё здесь было таким же, как полгода назад. Клеенка в мелкий цветочек. Часы с кукушкой, которая давно не кукует. Мои детские рисунки на холодильнике, пожелтевшие по краям.
Всё было таким же. А я — нет.
Бабушка села напротив. Сложила на столе руки — я помнила эти руки, теплые, в мелких морщинках, с серебряным кольцом на безымянном пальце. Посмотрела на меня поверх очков.
— Есть будешь?
— Нет.
— Будешь. — Она отрезала кусок пирога и подвинула тарелку. — Потом расскажешь. Когда захочешь. А сейчас — ешь.
Я съела. Весь кусок. И второй, который она подложила, не спрашивая. Оказалось, что я не ела со вчерашнего вечера — с того ужина в Большом зале, где Магнус читал имена погибших, а Деймон сидел у стены и не поднимал глаз.
Я поставила чашку. Руки дрожали, и чай плеснул на клеенку.
Бабушка молча вытерла лужицу полотенцем.
***
Моя комната встретила меня запахом пыли и масляных красок. Я опустила рюкзак на пол у двери и не стала его открывать. Там лежало всё, что я в то утро по привычке взяла на занятия: конспекты, перо, альбом. Утро, когда я еще думала, что вечером вернусь в свою комнату в Валорисе.
Бабушка ничего здесь не трогала. Кровать застелена тем же клетчатым пледом. На полке — книги, альбомы, банки с кистями. На подоконнике засохший кактус, который я каждый раз забывала поливать. А у окна, на мольберте, стоял холст.
Тот самый.
Угольный рисунок, который я сделала в ночь после сфинксов, — двадцать второго сентября, за день до своего восемнадцатилетия. Силуэт в длинном плаще. Капюшон. Тень вместо лица. И два пятна желтой пастели там, где должны быть глаза.
Тогда я не знала, кто это. Называла его про себя «мой демон». Думала, что мне померещилось.
Теперь я знала, как пахнет его кожа. Как звучит его голос, когда он смеется. Как он поворачивает голову во сне. Какие у него теплые ладони и как он говорит «Пташка», когда думает, что я не слышу.
Я подошла к мольберту и долго смотрела на рисунок.
Потом развернула его лицом к стене.
***
Ночью я не спала.
Лежала на спине, смотрела в потолок, где от уличного фонаря дрожала тень голых веток. Уголек устроился у меня в ногах и сопел. За стеной у бабушки тихо бормотало радио.
Я сжала в кулаке оба кулона. Слеза Этерии была прохладной — спокойной, почти сонной, как будто здесь, в мире без магии, ей нечего было делать. А второй, кулон Деймона, оставался теплым. Всё таким же теплым, как в ту минуту, когда Деймон застегнул его у меня на шее.
«Деймон».
Я позвала его так, как звала в Валорисе. Через нить — ту самую, серебристо-черную, которую мы натягивали месяц на вершине Цитадели, пока она не стала крепкой, как стальной трос.
Ничего.
Не стена — у стены есть хотя бы поверхность, в нее можно упереться. Не тишина — в тишине всегда что-то слышно. Пустота. Будто нить оборвали у самого основания, и я тянулась рукой туда, где раньше было что-то живое, а теперь пальцы проваливались в холодный воздух.
«Деймон, пожалуйста».
Пустота.
Я повернулась на бок и уткнулась лицом в подушку. Чтобы бабушка не слышала. Уголек поднялся, прошел по одеялу и улегся у меня на спине, тяжелый и теплый. Мурлыкал, пока я не перестала дрожать.
***
На третью ночь я пошла к сфинксам.
Он открыл мне портал ровно в три. Тогда, в сентябре. Я помнила его голос из темноты — «Не передумала, Пташка?» — и руку в кожаной перчатке, протянутую ко мне. Если Излом где-то и откликнется, то здесь. И в это время.
Я вышла из дома в половине третьего, в джинсах и старой куртке, с обоими кулонами на шее. Бабушка спала — по крайней мере, мне так казалось. Набережная была пустой. Над Невой висела тяжелая мартовская морось, фонари расплывались в ней мутными желтыми пятнами. Где-то на мосту проехала одинокая машина, и снова стало тихо.
Сфинксы лежали на своих гранитных постаментах, как всегда. Невозмутимые, древние, с отбитыми краями лап. Тот, что слева, смотрел на меня каменными глазами без зрачков.
Я встала между ними. Ровно на то место, где стоял он.
Сняла Слезу Этерии, сжала в ладони. Закрыла глаза.
— Открой, — прошептала я. — Пожалуйста. Открой.
Кулон в руке едва заметно потеплел. Я почувствовала его — тонкий отклик, как тихий звон стекла. Я потянулась к нему всей силой, которая проснулась во мне после Рубежа, тем серебряным светом, который зажег светоч Крофта и заставил Сильвара опустить крыло. Позвала. Надавила.
Воздух между сфинксами дрогнул. На долю секунды мне показалось — показалось! — что по нему пробежала тонкая золотая рябь. Как тогда.
А потом что-то толкнуло меня в грудь. Мягко, но непреклонно. Как ладонь. Как будто на той стороне стояла дверь, и я уперлась в нее плечом, а дверь была заперта — и не просто заперта. Запечатана.
Рябь погасла. Слеза в моей руке остыла.
Я открыла глаза. Сфинксы смотрели мимо меня. Нева шуршала о гранит. Никакого портала. Никакого золотого света. Никакого голоса из темноты.
Я простояла там до рассвета.
***
Я приходила туда каждую ночь. Неделю. Потом вторую.
Иногда пыталась открыть Излом Слезой. Иногда — просто стояла, смотрела на воду и ждала, сама не знаю чего. Что он выйдет из тумана, как тогда. Что я услышу его голос. Что всё это окажется ошибкой, страшным сном, и он скажет: «Пойдем домой, Пташка», — и протянет руку.
Он не выходил.
Однажды ко мне подошел полицейский — молодой, сонный, в мокрой куртке — и спросил, всё ли со мной в порядке. Я сказала, что жду друга. Он посмотрел на меня долгим взглядом, потом на пустую набережную, и ушел, ничего не сказав. Наверное, решил, что я сумасшедшая.
Может, так оно и было.
На пятнадцатую ночь, когда я пришла домой в начале шестого, мокрая и окоченевшая, на кухне горел свет.
Бабушка сидела за столом в халате. Перед ней стояли две чашки, и над чайником поднимался пар. Она не спала. Судя по всему, не спала вообще.
— Садись, — сказала она.
Я села.
Она налила мне чаю. Три ложки сахара. Подвинула чашку. А потом спросила — тихо, без упрека:
— К сфинксам ходишь?
Я кивнула. Врать не было сил.
— И как?
— Никак. — Голос сорвался. — Ба, он закрыт. Я чувствую его — Излом, он там, он живой, — но он закрыт. Я не могу…
Бабушка помолчала. Обхватила свою чашку ладонями.
— Я в молодости тоже туда ходила, — сказала она неожиданно. — Когда твой дед отправился в Этерию и не вернулся. Только у меня не было ключа. — Она кивнула на кулон у меня на шее. — У тебя есть. И всё равно не открывается?
— Нет.
— Значит, закрыто с той стороны. — Бабушка смотрела в окно, где над крышами начинало сереть небо. — И закрыто крепко. Такую печать не каждый маг поставит.
Я замерла с чашкой в руках.
— Ба… ты понимаешь в печатях?
— Я наполовину человек, Айрин. Но только наполовину. — Она слабо улыбнулась. — Кое-что понимаю. Отец мой научил, пока был жив. — Она помолчала. — Странная это печать. Обычно двери запирают, чтобы кто-то не вошел. А эта… Когда ты возвращаешься под утро, от тебя ею пахнет. И мне всё кажется, что ее ставили не против того, кто снаружи. А против того, кто внутри.
— Что это значит?
— Не знаю, солнышко. — Бабушка накрыла мою руку своей. — Может, ничего. А может, кто-то очень не хотел выйти. Сам.
Я смотрела на нее и не понимала. Мысли были вязкими, тяжелыми, как мокрый снег. Кто-то не хотел выйти? Магнус? Совет? Зачем запирать дверь изнутри, если…
Нет. Это было глупо. Он сам меня вытолкнул. Он сам сказал: «Забудь меня». Ему незачем было запирать дверь от себя.
— Иди спать, — сказала бабушка. — И Слезу оставь дома. Нечего ей по ночным набережным таскаться. Она тебе еще пригодится.
***
В ту ночь — точнее, в то утро — я впервые сняла Слезу Этерии.
Положила ее в старую шкатулку, ту самую, в которой она пролежала восемнадцать лет, пока печать на мне не спала. Закрыла крышку. Сунула шкатулку в ящик стола, под стопку старых альбомов.
Потом взялась за второй кулон.
Маленькая капля янтаря в серебряной оправе с четырьмя коготками. Подарок. «Камень с моих земель. На удачу. И чтобы ты не забывала, что есть место, где тебя ждут».
Место, где меня ждут. Которое он сам для меня закрыл.
Я нащупала замочек цепочки. Пальцы были холодными и не слушались. Я дернула — замочек не поддался. Дернула еще раз.
И остановилась.
Кулон лежал у меня на ладони. Теплый. Всё такой же теплый, хотя прошло две недели, хотя его некому было держать в руках, хотя янтарь не может греться сам по себе. Мне вдруг показалось — глупость, конечно, — что под моими пальцами в нем что-то бьется. Тихо. Ровно. Как второе сердце.
«Янтарь всегда теплый», — сказал он тогда. Слишком быстро.
Я не знаю, почему не сняла его. Может, не хватило сил. Может, не хватило злости — ее еще не было, она пришла позже. А тогда была только пустота, и этот маленький теплый камень оказался единственным, что в ней еще жило.
Я сжала его в кулаке, легла поверх одеяла, не раздеваясь, и закрыла глаза.
Уголек забрался ко мне под руку и заурчал прямо в кулак, в котором был кулон.
За окном начинался день. Над Невой кричали чайки. Где-то в соседнем дворе заводилась машина.
Мир людей просыпался — серый, мокрый, без магии.
Мой мир. Тот, в котором меня больше никто не звал Пташкой.
Глава 2
Телефон пролежал в ящике стола полгода, и сначала даже не хотел включаться.
Я нашла его в конце третьей недели, когда искала зарядку для бабушкиного фонарика. Он лежал под альбомами, рядом со шкатулкой, в которой теперь спала Слеза Этерии. Черный, холодный, с трещиной в углу экрана, о которой я совсем забыла. Я поставила его заряжаться и ушла на кухню. Когда вернулась, он мигал и гудел, не переставая, и не мог остановиться минуты три.
Двести четырнадцать сообщений. Почти все — от Марго.
Я села на пол у розетки, потому что шнур был короткий, и стала читать с самого начала.
Сентябрь: «Вейн, ты где? Тёма говорит, ты не пришла на просмотр». «Айрин, ответь, я волнуюсь». «Твоя бабушка сказала, что ты уехала к родственникам. К КАКИМ родственникам? У тебя нет родственников».
Октябрь: фотографии из мастерской, натюрморт с черепом и тыквой, Тёма в смешной шапке. «Без тебя тут скучно, даже Ковалевский не орет, не на кого».
Ноябрь: «Тёма узнал в деканате, что ты взяла академ. Почему ты мне не сказала?» Потом длинная пауза. Потом декабрь, одна строчка: «С днем рождения меня, кстати».
Я забыла. Я была на балу в изумрудном платье, а у Марго был день рождения, и я забыла.
Январь: «Я уезжаю к папе в Милан. Поступила в Брера, представляешь? Напиши, если ты жива». И последнее, в феврале, — фотография канала с лодками, мутная, снятая на ходу. Под ней: «Если ты когда-нибудь это прочитаешь — я не злюсь. Почти».
Я долго смотрела на это «почти».
Потом набрала: «Прости меня». Стерла. Набрала: «Я была очень далеко, там не было связи». Это даже была правда, но я стерла и ее. В конце концов написала два слова — «Я жива» — и нажала «отправить», пока не передумала.
Ответ пришел через сорок секунд. В Милане было на час меньше, и Марго, судя по всему, не спала. Голосовое сообщение. Я нажала на него, и комнату заполнил такой знакомый, такой громкий визг, что Уголек, дремавший на кровати, подскочил и спрятался под стол.
— ВЕЙН! Ты сволочь! Ты знаешь, что ты сволочь? Я тебя убью! Я прилечу и убью! Где ты была?!
Мы проговорили почти до рассвета. Вернее, говорила Марго, а я слушала и иногда вставляла «угу» и «правда?». Про Брера, где все курят и говорят о концептуальном искусстве. Про отца, который купил ей велосипед, а она в первый же день въехала на нем в фонтан. Про итальянца с курса, который носит шарф даже в помещении.
Когда она спросила, где была я, я сказала: «У папиной родни. За границей. Там всё было сложно». И это тоже была почти правда. А когда она спросила, почему я плачу, я сказала, что не плачу.
— Ладно, — сказала Марго после паузы, и голос у нее стал другим, тихим. — Не хочешь — не говори. Только не пропадай больше. И это… Айрин. Тёма с девушкой. Анна, с графики, рыжая такая, помнишь?
— Нет, — сказала я.
И это была правда. Целиком.
***
Академический отпуск оформила бабушка — еще в сентябре, через какую-то свою знакомую в деканате. «По семейным обстоятельствам, до первого сентября». В середине апреля из Академии художеств пришло письмо: восстановиться можно на первый курс, заявление до конца июня. Бабушка положила его на холодильник, под магнит в виде сфинкса, и ничего не сказала.
Я тоже ничего не сказала. Письмо висело там неделю, потом две. Я проходила мимо него по десять раз в день и каждый раз отводила глаза.
Однажды я честно попыталась.
Достала альбом из рюкзака, с которым ходила на занятия в Валорисе. Я его с тех пор ни разу не открывала. Разложила на столе уголь, растушевку, клячку. Включила лампу. Открыла чистый лист — и замерла, потому что альбом сам раскрылся там, где я рисовала в последний раз.
Валорис.
Лив на подоконнике библиотеки, поджав ноги, с пером в зубах. Вал над конспектом, очки на кончике носа. Кай, который корчит рожу, потому что заметил, что я его рисую. Сильвар на краю вольера, с поднятым крылом, — я рисовала его три раза, пока не получилось перо. Елена в лазарете, со склянкой на просвет.
И Деймон.
Спящий. На моей подушке, в моей комнате, одна рука под щекой. Я нарисовала его на рассвете, когда он еще не проснулся, и он так и не узнал. Тени под ресницами. Прядь, упавшая на лоб. Черная лента на запястье — моя лента, которую он так и не снял. Ее я обвела слишком жирно, потому что у меня дрожала рука: я боялась, что он откроет глаза.
Я закрыла альбом. Положила сверху книгу. Потом еще одну.
Взяла чистый лист и начала рисовать Неву. Просто Неву, просто гранит, просто фонарь. Ничего особенного, упражнение для первокурсника. Линия набережной, линия воды. Я рисовала минут двадцать, а потом посмотрела на лист и увидела, что силуэт фонаря у меня получился высоким и широкоплечим, а тень от него упала на гранит, как плащ.
Я сломала уголь. Не нарочно — просто сжала слишком сильно.
Больше я в тот месяц не рисовала.
***
Зато я делала другое. Об этом не знала даже бабушка.
Каждую ночь, перед сном, я выключала свет, садилась на кровати, скрестив ноги, и закрывала глаза. И строила стену.
Этому меня научил Деймон — давно, еще осенью, когда мы готовились к допросу у Рида. «Вспомни что-то, что дает тебе защиту. Закрой двери своего разума». Тогда у меня ничего не получалось. Стена рассыпалась от первого толчка, и Деймон влезал в мои мысли так легко, будто я оставила дверь нараспашку. Потом получилось. Потом стало получаться хорошо.
Здесь толкать было некому. Нить молчала. Никто не пытался влезть мне в голову. Строить стену было незачем, и я сама не понимала, зачем это делаю. Наверное, затем же, зачем бабушка каждый вечер заводит часы с кукушкой, которая не кукует. Чтобы руки помнили.
Я строила ее из того, что знала. Из серого гранита набережной. Из штукатурки Академии художеств, облупленной у входа. Из старых кирпичей нашего двора-колодца. Камень к камню. Ряд за рядом. Сначала стена держалась минут пять, потом начинала плыть, как отражение в воде. Через неделю — пятнадцать. Через две — почти час, и я засыпала, так и не дав ей упасть.
Магия здесь была тонкой. Как воздух высоко в горах — вроде дышишь, а его не хватает. Когда я в ванной, при выключенном свете, открывала ладонь и звала свой свет, тот самый, серебряный, который в Валорисе зажег светоч Крофта, — он едва теплился. Как свеча за молочным стеклом. Мигал и гас, стоило мне отвлечься.
Но стену я могла строить и без него. Стене нужна была не магия. Ей нужно было упрямство.
Упрямства у меня оставалось много. Больше, чем всего остального.
***
В конце апреля я встретила Тёму.
Я не собиралась никого встречать. Я шла в аптеку для бабушки, и дорога из аптеки вела мимо Академии, и я пошла по другой стороне улицы, чтобы не смотреть на ее двери. Не помогло. У самого перехода меня окликнули.
— Айрин?
Он стоял у светофора, с тубусом через плечо, в той же куртке, что и осенью. Только волосы стали короче. Рядом с ним стояла девушка — рыжая, коротко стриженная, с колечком в носу и в огромном вязаном свитере, рукава которого закрывали пальцы. Она держала Тёму под руку.
— Айрин, — повторил он и шагнул ко мне, будто хотел обнять, но в последний момент передумал и неловко остановился. — Ты вернулась. Ты… Где ты была? Мы с Марго с ума сходили. Ты даже телефон не брала.
— Семейные дела, — сказала я. — Извини. Правда, извини.
— Я в деканат ходил. Мне сказали — академ, и всё. Я думал, ты заболела. — Он смотрел на меня, и в его лице было столько честного беспокойства, что мне стало стыдно. — Ты как? Ты похудела.
— Нормально.
Рыжая девушка переводила взгляд с него на меня. Внимательно, неторопливо, как оценивают натурщицу перед долгой постановкой: пропорции, свет, тени.
— Тём, — сказала она, — это та самая Айрин?
Тёма покраснел. До ушей. Я и забыла, как легко он краснеет.
— Это Аня, — сказал он слишком быстро. — Аня, это Айрин, мы учились вместе. На одном курсе.
— Я знаю, кто это. — Аня улыбнулась мне. Улыбка была вежливой, а взгляд — нет. — Ты у него в телефоне на заставке была. До ноября.
— Ань…
— Что «Ань»? Я просто говорю. — Она крепче взяла его под руку. — Мы опаздываем, Тём. У нас просмотр.
— Да, — сказал он, не двигаясь с места. — Айрин, если что… номер у меня тот же. Если захочешь поговорить, как раньше. Я…
— Тём, — сказала Аня.
— Конечно, — сказала я. — Обязательно.
Они ушли. Тёма один раз обернулся. Аня — нет, но я видела, как напряглась ее спина в огромном свитере.
Я стояла у перехода, пока светофор не переключился три раза. И думала не о Тёме. Я думала о том, что они просто идут. По улице, днем, держась за руки. Ссорятся из-за ерунды, опаздывают на просмотр. И никто не решает за них, в каком мире им жить.
***
Бабушкино лекарство я в тот день так и не купила. Вспомнила о нем только дома, когда она спросила.
— Завтра, — сказала она, взглянув на мое лицо. — Не горит.
Я ушла в комнату и, чтобы чем-то занять руки, взялась отскабливать старую палитру. Масляная краска на ней засохла еще в сентябре, слоями, коркой. Я скребла ее мастихином — с силой, со злостью, не глядя. Мастихин соскользнул.
Порез был пустяковый. Вдоль подушечки большого пальца, неглубокий, но кровь пошла сразу, и я зашипела и сунула палец в рот.
И в ту же секунду кулон на груди дернулся.
По-другому сказать нельзя. Не потеплел — дернулся, коротко и горячо, как будто кто-то на другом конце вздрогнул. Тепло толкнулось мне в грудь и тут же отхлынуло, оставив после себя ровный, спокойный жар, сильнее прежнего.
Я замерла с пальцем во рту.
Медленно вытащила кулон из-под футболки. Капля янтаря лежала на ладони, темная, почти черная в вечернем свете. Обычная. Тихая. Как будто ничего не было.
Показалось. Конечно, показалось. Я плохо сплю, мало ем и уже месяц разговариваю с котом. Мне много чего кажется.
Я заклеила палец пластырем и больше об этом не думала. Почти.
***
В последнюю ночь апреля по Неве пошел ладожский лед.
Я узнала об этом по звуку. Окно было приоткрыто, и сквозь сон я услышала странный шорох, тихий, бесконечный, похожий на то, как шуршит бумага, если ее медленно мять. Я встала, накинула куртку и вышла, не включая свет.
К сфинксам я не ходила уже неделю. Перестала. Не потому что надоело — потому что стало страшно, что однажды я приду туда и ничего не почувствую.
В ту ночь я пошла.
Нева была белой. От края до края по ней плыли льдины — серые, грязные, огромные, с вмерзшими в них ветками и мусором. Они наползали друг на друга, крошились о гранит, разворачивались в течении и уплывали к заливу, медленно, как во сне. Над водой стоял холод, и пахло так, как пахнет только весной у реки: снегом, илом, чем-то сырым и новым.
Я встала между сфинксами. На то самое место.
Ничего. Ни ряби, ни отклика. Слеза осталась дома, в шкатулке, и Излом, наверное, даже не знал, что я здесь.
Я стояла и смотрела, как лед идет мимо. И вдруг подумала: каждый год. Каждую весну вся эта толща, которая всю зиму казалась вечной, трескается и уходит в залив. Сама. Ее никто не спрашивает.
А я стою здесь уже месяц. Каждую ночь. Жду.
Жду, что он передумает. Что выйдет из тумана и скажет: «Пойдем домой». Что дверь откроется. Что кто-нибудь — Магнус, Совет, Деймон, кто угодно — решит, что мне можно вернуться.
Я вспомнила арку у западных ворот. Его голос, мертвый и ровный: «Документы подписаны. Ты возвращаешься в свой мир». Его «я решаю так, как будет правильно». И свой крик, который бился о стену его Тени: «Не смей решать за меня!»
Он не послушал. Он решил. Магнус подписал. Меня выставили из Этерии, как ребенка, которого отправляют спать, пока взрослые разбираются с чем-то важным.
А я — что сделала я?
Пришла домой. Плакала в подушку. Ходила к сфинксам. Сидела на полу с телефоном. Не рисовала, не училась, не жила. Делала ровно то, что от меня ждали. Сидела тихо в своем мире без магии и ждала, пока кто-то другой распорядится моей жизнью.
Я сама превратила его решение в приговор.
Мне вдруг стало жарко, несмотря на ледяной ветер с реки. Не от кулона — изнутри. Злость поднималась медленно, тяжело, как вода в Неве перед наводнением, и я не стала ее останавливать. Впервые за месяц внутри было что-то, кроме пустоты.
— Хватит, — сказала я вслух.
Сфинкс слева смотрел мимо. Льдина размером с машину ударилась о гранит под моими ногами и, крошась, ушла дальше.
— Хватит, — повторила я громче. Голос был хриплым, чужим. — Слышишь? Хватит.
Я не знала, к кому обращаюсь. К нему. К себе. К Неве.
Потом развернулась и пошла домой. Не оглядываясь.
***
Утром я встала раньше бабушки и подошла к зеркалу в прихожей. Старое, овальное, в темной раме, то самое, перед которым я когда-то собирала волосы в хвост, опаздывая на рисунок.
Из зеркала на меня смотрела худая бледная девушка в мятой футболке. Ключицы торчали. Под глазами синели круги. Руки, которые в Валорисе держали клинок по два часа подряд, стали тонкими, как у подростка.
Я встала в стойку. Ту, которой меня учил Стейн на первой неделе: ноги на ширине плеч, вес на передней, колени мягкие, локти прижаты. Простая базовая стойка. В Валорисе я стояла в ней по сорок минут, и Стейн ходил между нами и бил палкой по коленям тех, кто выпрямлялся.
Через две минуты у меня задрожали ноги. Через три — я выпрямилась сама, потому что бедра горели.
«Опять медленно, Вейн».
Его голос. Сухой, насмешливый, с ленцой. Я услышала его так ясно, будто он стоял у меня за спиной, прислонившись к косяку и скрестив руки на груди.
Я развернулась так резко, что задела вешалку. Конечно, в прихожей никого не было. Только бабушкино пальто, мой старый зонтик и Уголек, который сидел на табуретке и смотрел на меня желтыми глазами.
— Даже не начинай, — сказала я ему.
Уголек зевнул.
Я снова встала в стойку. Держала, пока не задрожали колени, и еще немного, и еще — пока ноги не подогнулись и я не села на пол, тяжело дыша. Голос в голове больше ничего не говорил. Но он и не был нужен. Я и сама знала: медленно. Слабо. Позорно.
Магия здесь едва теплилась. С этим я ничего не могла сделать — пока. Но тело было моим. Тело работало в любом мире.
Я вытащила телефон и набрала в поиске: «тайский бокс Васильевский остров».
***
Зал нашелся на Кожевенной линии, в подвале бывшего завода, между автосервисом и складом стройматериалов. Ни вывески, ни рекламы — только лист бумаги на железной двери, приклеенный скотчем: «МУАЙ-ТАЙ. Набор во взрослые группы. Пн, ср, пт — 19:00». И номер телефона, написанный от руки.
Я пришла в пятницу, без пяти семь, в старых спортивных штанах и кроссовках, в которых когда-то бегала на физкультуру. Спустилась по крутой лестнице. Внизу пахло потом, резиной, хлоркой и чьим-то дешевым дезодорантом. Гремела музыка. Под потолком гудели лампы.
В зале было человек пятнадцать. Почти все — парни. Двое лупили тяжелые мешки, висящие на цепях, и мешки раскачивались, как маятники. Кто-то прыгал на скакалке так быстро, что она свистела. В углу, на ринге, огороженном потертыми канатами, двое в шлемах работали в паре — медленно, сосредоточенно, обмениваясь ударами ног.
Никто не обратил на меня внимания. Кроме одного человека.
Он сидел на скамейке у входа и заполнял какой-то журнал. Лет пятидесяти, невысокий, крепко сбитый, с бритой головой и носом, который ломали явно не один раз. Одно ухо было бесформенным, как вареник. Он поднял на меня глаза — маленькие, светлые, спокойные — и оглядел с головы до ног. Не так, как Аня. Так, как Стейн оглядывал новичков на плацу: кто выдержит, кто сломается.
— Записываться? — спросил он.
— Да.
— Занималась?
Я подумала про Валорис. Про палку Стейна. Про клинок, мишени, Деймона, который ставил мне руку, обхватив запястье теплыми пальцами.
— Немного. Фехтование. И… общая физическая подготовка.
— Фехтование, — повторил он без выражения. Посмотрел на мои руки. — Бинты есть?
— Нет.
— Перчатки?
— Нет.
— Значит, сегодня скакалка. — Он кивнул на стену, где на гвоздях висели скакалки. — Час. Без остановок. Остановишься — начнешь сначала. Не сдохнешь — приходи в понедельник. Я Григорий Палыч. Можно Палыч.
— Айрин.
— Айрин. Странное имя, — повторил он и вернулся к своему журналу. — Час пошел.
Я взяла скакалку.
Первые десять минут дались легко. На пятнадцатой начали гореть икры. На двадцатой я сбилась, хлестнула себя по лодыжке, остановилась — и увидела, что Палыч, не поднимая головы от журнала, поднял один палец. «Сначала».
Я начала сначала.
На сороковой минуте я перестала чувствовать ноги. Пот заливал глаза, футболка прилипла к спине, легкие драло, как наждаком. Мимо проходили парни с мешков, косились на меня, кто-то хмыкнул. Мне было всё равно. В голове не осталось ни Деймона, ни Валориса, ни арки, ни сфинксов. Только счет: раз, раз, раз. Свист скакалки. Стук подошв по резиновому полу.
Впервые за месяц у меня в голове было тихо. Не пусто — тихо.
Когда Палыч наконец сказал: «Всё», я не сразу поняла, что это мне. Остановилась. Скакалка упала на пол. Ноги подогнулись, и я села прямо там, у стены, хватая ртом воздух.
Палыч подошел и остановился надо мной. Посмотрел сверху вниз. Потом бросил мне на колени что-то мягкое, свернутое в рулон. Два рулона. Красные бинты, потертые, но чистые.
— Понедельник, — сказал он. — Семь. Не опаздывай.
И ушел к рингу.
***
Домой я шла под дождем, медленно, потому что ноги не слушались. Икры сводило. Пальцы, которыми я держала ручки скакалки, не разжимались до конца. Завтра будет болеть всё. Послезавтра — еще хуже.
Я сунула руку в карман куртки и сжала красные бинты.
Кулон под футболкой был теплым. Тихим, ровным — как всегда. Я не стала его трогать.
Я шла по Кожевенной линии, мимо мокрых автомобилей и темных окон, и думала о том, что в понедельник нужно купить перчатки. И что бинты наматываются как-то хитро, через пальцы, надо посмотреть, как. И что Палыч сказал «не опаздывай», а не «если придешь».
Я думала о понедельнике.
Не о нем. О понедельнике.
Глава 3
Первый синяк я нашла в среду утром, на левой голени. Желто-лиловый, размером с яйцо, с четким краем — там, где в меня прилетела нога парня по имени Стас, с которым Палыч поставил меня отрабатывать защиту.
К пятнице синяков было шесть. К концу второй недели я перестала их считать.
Бабушка увидела их в воскресенье, когда я вышла из ванной в шортах. Остановилась в дверях кухни с половником в руке и долго смотрела на мои ноги.
— Упала? — спросила она.
Можно было соврать. Я два месяца отвечала ей молчанием и «нормально». Я вдруг поняла, что больше не хочу.
— Тайский бокс, — сказала я. — Подвал на Кожевенной. Три раза в неделю.
Бабушка подняла брови. Потом опустила. Посмотрела на мои руки — костяшки были ободраны, хотя я бинтовала их так, как показал Палыч.
— Бить-то хоть научили?
— Пока учат, как не получать.
— Тоже дело, — сказала бабушка и вернулась к плите. Помешала суп. А потом, не оборачиваясь, добавила: — В морозилке горошек. Прикладывай к голени, а то будет как у твоего деда.
Я так и не спросила, при чем тут дед. Она бы всё равно не ответила.
***
Зал оказался совсем не похож на плац Валориса.
На плацу Стейн мог сломать тебе палкой колено, но всё равно оставался профессором, а ты — кадетом. Были правила, устав, строй. Здесь правил не было. Точнее, было одно, его Палыч сказал мне на второй тренировке, когда я пожаловалась, что Стас бьет в полную силу:
— А ты думала, на улице будут бить вполсилы?
Здесь никто не знал, кто я. Никто не шептался за спиной «пустышка», «игрушка Блэквуда». Парни сначала косились — мелкая, тощая, с длинной косой, которую я туго закручивала на затылке. Потом перестали. Стас после первой недели начал здороваться. Высокий молчаливый Рустам, который бил мешок так, что звенела цепь, однажды показал мне, как правильно ставить локоть. Палыч на меня почти не смотрел. Но он и на других почти не смотрел. Он видел всё — я это быстро поняла — просто не тратил слова.
Руки у меня были никакие. Удар слабый, кулак разваливался, я забывала возвращать руку к лицу после джеба и тут же получала в нос. В Валорисе меня учили держать клинок, а не бить кулаком, и тело путалось: тянулось к оружию, которого не было.
Зато ноги помнили.
Это я поняла на третьей неделе, когда Палыч впервые поставил меня в пару с девушкой — коренастой Викой, призером города в своем весе. Она пошла на меня, как трамвай, а я ушла. Просто ушла в сторону — шаг, скрут, шаг, — и она пролетела мимо. Потом еще раз. И еще. Я даже не думала об этом. Стейн полгода гонял нас по разметке на плацу, пока работа ног не стала такой же естественной, как дыхание. «Вы умрете не от удара, кадет, а от того, что стояли на месте».
Вика достала меня на четвертый раз — коленом в бок, так что у меня потемнело в глазах. Но Палыч, который сидел на скамейке со своим журналом, поднял голову.
— Стоп, — сказал он. — Айрин. Подойди.
Я подошла, держась за ребра.
— Где фехтовала?
— В… академии, — сказала я. Почти правда.
— Ноги у тебя поставлены. — Он смотрел на меня своими маленькими светлыми глазами, и по его лицу ничего нельзя было прочитать. — Руки — нет. Голова тоже нет: ты уходишь и не бьешь. Зачем уходишь, если не бьешь?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. — Он вернулся к журналу. — Еще три раунда. Уходишь — бьешь. Не бьешь — не уходишь.
***
Кулон грелся.
Я старалась не обращать на это внимания. Но к концу мая не замечать стало трудно.
Это случалось не всегда. Не тогда, когда я уставала, и не тогда, когда злилась. Только когда мне было больно — по-настоящему больно, от удара, который проходил. Вика попадала мне в печень, и в ту же секунду под майкой, у самой кожи, вспыхивало короткое тепло. Не жар — именно тепло, как если бы на грудь на мгновение положили ладонь. И тут же гасло.
В первый раз я списала это на то, что разогрелась. Во второй — на то, что мне показалось. В пятый я остановилась посреди раунда, и Вика чуть не снесла мне голову.
После тренировки я сидела в раздевалке на скамейке и держала кулон в руке. Камень был обычной температуры. Темный, тихий, капля в серебряных коготках.
«Янтарь всегда теплый».
Я вспомнила, как быстро он это сказал. Как отвел глаза.
А потом вспомнила сфинксов. Холодную ладонь печати. Свое «хватит». И заставила себя убрать кулон обратно под майку. Если в нем есть что-то еще — какое-то защитное заклинание, наговор на удачу, что-нибудь в этом роде, — это ничего не меняет. Деймон по ту сторону запертой двери. А я — по эту. И отвечать за мои синяки буду я сама.
***
В середине июня в зал пришел человек, которого я раньше не видела.
Он не переодевался и не тренировался. Сел на скамейку рядом с Палычем, они пожали друг другу руки, как старые знакомые, и он стал смотреть. Лет тридцати, высокий, сухой, в черной футболке и джинсах. Короткие темные волосы, недельная щетина. Тыльные стороны ладоней покрывали татуировки, выцветшие, синие, такие делают не в салоне. Он сидел совершенно неподвижно, только глаза двигались, — и это меня почему-то раздражало.
В тот вечер Палыч поставил меня с Викой на три полных раунда, в защите, но в полный контакт. «Уходишь — бьешь».
Я ушла. Ударила. Ушла. Ударила. Получила в голову так, что мир зазвенел, отступила, сморгнула пот. Вика пошла добивать — и я сделала то, чего Палыч меня не учил. Не ушла назад, а нырнула вперед, ей под руку, и ударила локтем снизу вверх, в челюсть, коротко и резко. Как учил Деймон в оружейной: «Когда противник сильнее — не убегай от него. Входи внутрь. Там, где он тебя не ждет».
Вика села на пол ринга.
Не упала — села, удивленно, и тут же поднялась. Шлем смягчил удар. Она была в порядке. Только смотрела на меня так, будто увидела впервые.
— Стоп, — сказал Палыч. Ничего больше. Но я видела, что человек рядом с ним чуть наклонил голову.
Он подошел ко мне, когда я уже разматывала бинты у раздевалки.
— Локоть, — сказал он вместо приветствия. — Палыч такому не учит. Где взяла?
— Сама придумала.
Он усмехнулся — одним углом рта.
— Врешь ты плохо. А дерешься неплохо. — Он протянул руку. — Дмитрий.
Я посмотрела на его руку. На татуировки. Пожала.
— Айрин.
— Красивое имя. Не местное. — Он помолчал. — Я провожу бои, Айрин. Женские. Не здесь — в другом месте. Без судей федерации и без медалек, зато с деньгами. Хорошими. Публика приходит смотреть на тех, кто умеет драться, а не на тех, кто красиво стоит в стойке. Ты — умеешь. Пока не очень. Но умеешь.
— Подпольные бои, — сказала я.
— Звучит романтичнее, чем есть на самом деле. Подвал, ринг, свет, триста человек и ставки. — Он достал из кармана сложенный листок, вырванный из блокнота, с номером телефона, написанным от руки. — Не сейчас. Сейчас тебя там съедят. Поработай еще месяц, если не передумаешь, — позвони.
— А если я не позвоню?
— Значит, не позвонишь. — Он пожал плечами. — Палыч расстроится меньше всех.
Палыч, сидевший на скамейке в трех шагах, ничего не сказал и не поднял головы. Но когда Дмитрий ушел, а я подошла попрощаться, он, не отрываясь от журнала, бросил:
— Дима — нормальный. Слово держит. Но там бьют не для красоты. Подумай.
— Я подумаю.
— Подумай, — повторил он. — Это не про деньги, Айрин. Я вижу, зачем ты сюда ходишь. Ты не учиться пришла. Ты пришла, чтобы тебе было больно. — Он наконец поднял глаза. — Больно можно и бесплатно. Там за это платят, и это хуже.
Я не нашлась, что ответить.
***
В ту ночь я рисовала.
Первый раз с апреля. Это вышло само: я сидела на кровати с пакетом горошка на ребрах, смотрела на листок с номером Дмитрия и не знала, что с ним делать. Потом взяла карандаш — просто чтобы занять руки — и начала водить им по обороту листка.
Перо.
Одно маховое перо, длинное, с тонким стержнем. Потом второе. Потом третье, короче, внахлест. Я рисовала, не думая, и через полчаса на листке было крыло. Не ангельское, не лебединое — маленькое, острое, сильное. Крыло птицы, которая не парит, а режет воздух. Ласточка. Или стриж.
Я взяла чистый лист из альбома. Нарисовала второе крыло, зеркальное. Расправленные, они сходились в одной точке, как если бы птица только что оттолкнулась от чего-то и рванула вверх.
Пташка.
Я так и не спросила его, почему именно так. Думала, что знаю: потому что в ту первую ночь у сфинксов я была маленькой, мокрой и глупой. Птичкой, выпавшей из гнезда, которую нужно оберегать, держать в ладонях, ловить, когда она падает.
Я смотрела на два крыла на бумаге. Они не выглядели слабыми.
Если уж я Пташка, то пусть буду той, которая летает сама.
***
Салон я нашла на Литейном, во дворе-колодце, на четвертом этаже без лифта. Мастера звали Ника — высокая девушка с бритым виском, кольцом в губе и руками, сплошь покрытыми цветами и змеями. Она взяла мой эскиз, долго рассматривала его на свету, потом подняла на меня глаза.
— Сама рисовала?
— Сама.
— Художница?
— Была.
Ника кивнула, будто это всё объясняло, и ничего больше не спросила. Мне это понравилось.
— Где?
Я повернулась к ней спиной и показала пальцем между лопаток. Туда, где позвоночник делает едва заметный изгиб.
— Здесь. Чтобы крылья были вдоль лопаток.
— Будет больно, — сказала Ника. — Там кость близко.
— Я знаю.
Было больно. Четыре часа я лежала на животе на холодной кушетке, уткнувшись лбом в сложенные руки, и игла жужжала над позвоночником, как злая оса. Сначала боль была острой и чистой. Потом стала тупой, горячей, сплошной. Ника работала молча, только иногда говорила: «Дыши». Я дышала.

Кулон под грудью, прижатый к кушетке, грелся все четыре часа. Не вспышками, как в зале. Ровно. Постоянно. Будто кто-то на другом конце всё это время держал ладонь на моем сердце и не убирал.
Я закрыла глаза и позволила себе — один раз, только один — представить, что это правда.
Потом открыла и выбросила эту мысль из головы.
Когда Ника наконец выключила машинку и поставила зеркало так, чтобы я могла увидеть спину в большом зеркале на стене, я долго молчала.
Крылья поднимались от позвоночника вдоль лопаток — черные, с тонкой серой растушевкой на маховых перьях. Кожа вокруг была красной и припухшей, по контуру еще блестела сукровица. Но они уже были там. Мои. Будто под кожей у меня всегда были эти крылья, и Ника их просто проявила, как фотографию.
— Ну как? — спросила она.
— Да, — сказала я. — Да. Это они.
***
Бабушка увидела их через неделю, когда я сняла пленку и, забывшись, вышла на кухню в майке на тонких бретельках.
Она долго смотрела мне в спину. Я стояла у холодильника с бутылкой молока и ждала.
— Хорошо нарисовано, — сказала она наконец. — Сама?
— Сама.
— Видно. — Она помолчала.
***
Марго позвонила по видеосвязи в конце июня, в два часа ночи, из какого-то миланского бара. На заднем плане гремела музыка, кто-то смеялся по-итальянски.
— Покажи! — заорала она. — Ты написала «сделала тату» и пропала на два дня! Покажи немедленно!
Я развернула камеру и показала. Марго замолчала. Для нее это было почти невозможно.
— Вейн, — сказала она наконец совсем другим голосом. — Это ты рисовала? Это же… Это лучшее, что ты вообще рисовала.
— Спасибо.
— Нет, правда. Ты всегда рисовала, как будто извинялась. А это — нет. — Она помолчала. Потом прищурилась, приблизив лицо к экрану так, что я видела только один ее глаз. — Так. А теперь лицо покажи. Ближе. Да что ж ты такая бледная, господи, как будто тебя из склепа достали.
— Спасибо еще раз.
— Слушай меня. — Марго махнула кому-то за кадром, чтобы ее не трогали. — У тебя глаза — я тебе год назад говорила — совершенно бешеные. Аквамарин. Таких глаз ни у кого нет. А ты их прячешь и ходишь в серой кофте, как библиотекарша. Есть ручка? Пиши. Изумрудные тени. Не салатовые, не болотные — изумрудные, глубокие. Растушевать от века к брови, в дымку. Темный карандаш по слизистой. Тушь. Всё. Больше ничего не надо, слышишь? Ни румян, ни помады. Только глаза.
— Марго, мне не надо…
— Надо, — сказала Марго твердо. — Тебе — надо.
***
Изумрудные тени я купила на следующий день. Красила глаза полчаса, три раза смывала и начинала сначала, пока не получилось так, как сказала Марго: дымка от ресниц к брови, темная, глубокая, как вода в Неве под мостом. Глаза в ней стали ярче. Намного ярче. Аквамарин горел, как лед, сквозь который светит солнце.
Кожаные штаны нашлись в винтажном магазине на Гороховой, почти даром, потому что у них был надорван шов на поясе. Я зашила его сама. Ботинки — тяжелые, на шнуровке, с высоким голенищем — я купила на деньги, которые бабушка годами откладывала мне «на всякий случай». Мне было стыдно, и я пообещала себе, что верну всё до копейки.
Последним был нож.
Стилет отца — тот, с соколом на рукояти, — остался в Валорисе. Как и всё остальное. Но тело всё равно тянулось к нему: на тренировках, на улице, ночью, когда я просыпалась от снов. Пальцы искали рукоять у бедра и не находили.
В охотничьем магазине на Невском продавец долго показывал мне складные ножи с кнопками и пластиковыми рукоятками. Я качала головой. В конце концов он принес из подсобки маленький прямой нож в кожаных ножнах — узкий клинок на ладонь, простая деревянная рукоять, ничего лишнего.
Я взяла его в руку. Он лег в ладонь так, будто ждал меня.
— Беру, — сказала я.
***
Вечером я стояла перед бабушкиным овальным зеркалом в прихожей.
Кожаные штаны. Черная майка. Ботинки, в правом голенище — нож, рукоять прижата к косточке. Волосы, заплетенные в тугую косу, лежат вдоль спины, и сквозь тонкую ткань майки чуть темнеет край крыла. Изумрудная дымка вокруг глаз. Синяк на скуле, уже желтый, почти сошедший.
Из зеркала на меня смотрела девушка, которую я не знала.
Не та, что в марте вернулась из Этерии с разбитым сердцем. И не та, что год назад бежала по набережной на занятия с чехлом холстов. Другая. Старше. Жестче. С прямой спиной и спокойным взглядом.
Она мне нравилась.
Уголек сидел на табуретке и смотрел на меня желтыми глазами. Потом спрыгнул, подошел и потерся о мой ботинок, тот, где был нож. Одобрил.
Я достала телефон. Нашла в контактах номер, который неделю назад переписала с листка с крыльями. Подождала два гудка.
— Да, — сказал Дмитрий.
— Это Айрин, — сказала я. — Из зала Палыча. Когда?
Глава 4
— Суббота, — сказал Дмитрий. — Адрес пришлю в шесть вечера, не раньше. Бинты свои, капа своя. Перчатки дам. Бой три раунда по три минуты. Если сдаешься — стучишь. Если не можешь стучать — я сам остановлю. Вопросы?
— Сколько платят?
— Дебют — двадцать. Победа — сверху еще десять. — Он помолчал. — Если проиграешь, двадцать всё равно твои. За то, что вышла.
— Хорошо.
— И еще. — В трубке что-то щелкнуло, будто он закурил. — Публике нужно имя. Не паспортное. Что-нибудь, что можно кричать.
Я стояла у окна в своей комнате. Над крышами висел июльский вечер, светлый, как разбавленное молоко, — белые ночи только заканчивались. На подоконнике лежал альбом, раскрытый на эскизе крыльев.
— Пташка, — сказала я.
Дмитрий помолчал.
— Тебя за такое имя порвут.
— Пусть попробуют.
Он хмыкнул — коротко, почти одобрительно — и отключился.
Я еще долго стояла у окна. Сказала — и сама удивилась, как легко. Это имя было его. Он произносил его так, что у меня подкашивались колени. Лениво, насмешливо, нежно, зло — по-разному, но всегда так, будто держит меня в ладони.
Теперь его будут кричать триста незнакомых людей в подвале. И держать меня в ладони будет некому.
Это было правильно. Я так решила.
***
До субботы оставалось четыре дня, и в один из них случилась выставка.
Тёма прислал сообщение в понедельник: «Летний просмотр курса, четверг, в шесть. Мою работу взяли в экспозицию. Придешь? Если не хочешь — пойму». Я смотрела на это «пойму» минут пять. Потом написала: «Приду».
В Академию художеств я не заходила с прошлого сентября. В четверг я поднялась по той же гранитной лестнице, прошла под той же аркой, и меня накрыло запахом — скипидаром, пылью, старым деревом, — так сильно, что я на секунду остановилась в дверях. Здесь я была другой. Девочкой с чехлом холстов, которая всего боялась и всем улыбалась.
Девочка в зеркале холла была в кожаных штанах, черной майке и тяжелых ботинках. С изумрудной дымкой вокруг глаз и ссадиной на костяшках.
На меня оборачивались. Кто-то из бывших однокурсников узнал, толкнул соседа локтем. Я слышала шепот за спиной: «Это Вейн? Серьезно?», «Она же в академе была», «Что с ней случилось?». Год назад от такого шепота я бы сгорела со стыда. Сейчас я просто шла дальше.
Тёма стоял у своей работы в дальнем зале. Большой холст — Нева зимой, вид с Дворцового моста, лед и низкое солнце. Хорошая работа. Честная, аккуратная, как он сам.
Он увидел меня и застыл.
— Айрин, — сказал он. Потом еще раз, тише: — Айрин.
— Привет, Тём. — Я встала рядом и посмотрела на холст. — Красиво. Свет на льду особенно.
— Ты… — Он запнулся. Покраснел. Посмотрел на мои глаза, на мои руки, снова на глаза. — Ты так изменилась.
— Знаю.
— Нет, я не в том смысле. То есть в хорошем. Ты… — Он окончательно сбился и замолчал.
— Тём, — сказали у меня за спиной.
Аня подошла с двумя пластиковыми стаканчиками вина. Протянула один Тёме, не глядя на меня. Потом все-таки посмотрела — медленно, сверху вниз, задержав взгляд на ботинках. И на руках. Ссадины на костяшках было трудно не заметить.
— Привет, — сказала она. — Айрин, да? Бокс или что?
— Иногда.
Я думала, она фыркнет. Скажет что-нибудь колкое, как тогда, у перехода. Но Аня вдруг улыбнулась — странно, одним уголком рта, будто знала что-то, чего не знала я.
— Иногда, — повторила она. — Понятно.
Она взяла Тёму под руку и увела к соседнему залу, где кто-то из преподавателей говорил речь. Тёма обернулся. Дважды. Я видела, как Аня сжала его локоть, и как он, не глядя на нее, высвободил руку.
Мне не было от этого ни приятно, ни неприятно. Только немного грустно. За Тёму. За Аню. За то, что я больше не могу смотреть на эти залы, на холсты, на людей со стаканчиками и чувствовать, что это мой мир.
Я ушла, не дождавшись конца речи.
***
Адрес пришел в субботу ровно в шесть: промзона за Обводным каналом, номер корпуса и одно слово — «Подвал».
Это действительно был подвал. Бывший цех какого-то завода, огромный, с низким бетонным потолком и колоннами, между которыми висел дым. В центре на возвышении стоял ринг — не такой, как у Палыча, а настоящий, с синими канатами и прожекторами по углам. Вокруг — люди. Много людей. Они стояли, сидели на ящиках и бочках, висели на перилах металлической лестницы, ведущей на верхнюю галерею. Мужчины в куртках, девушки на каблуках, парни в спортивных костюмах. Кто-то пил пиво из банки. Кто-то записывал ставки в телефон. Пахло потом, табаком, разлитым пивом и чем-то сладким, электронным, — дымом от вейпов.
У входа меня остановил охранник — огромный, бритый, в черной футболке с надписью «STAFF». Быстро и равнодушно провел руками по моим бокам, по спине, по ногам. На правом ботинке его руки остановились.
Он вытащил нож из голенища. Посмотрел на него. Потом на меня.
— Это что?
— Нож.
— Вижу, что нож. Зачем?
Я не успела ответить. Из-за его спины вышел Дмитрий — в той же черной футболке, с телефоном в руке. Посмотрел на нож. Взял его у охранника, повертел.
— Мой боец, — сказал он охраннику. — Я разберусь.
Охранник пожал плечами и вернулся к двери. Дмитрий взвесил нож на ладони, провел пальцем вдоль клинка, не касаясь острия.
— Пользоваться умеешь?
— Нет.
— Тогда зачем носишь?
Я хотела сказать: «Потому что без него я как будто голая». Или: «Потому что у меня был стилет с соколом на рукояти, и его больше нет». Но сказала:
— Чтобы был.
Дмитрий долго смотрел на меня. Потом сунул нож себе в задний карман.
— После боя отдам, — сказал он. — И после боя поговорим. А сейчас иди переодевайся. Ты вторая.
***
Мою соперницу звали Кира. На афише, которую объявляли через хриплый динамик, ее назвали «Кира Молот», и публика встретила ее ревом — ее здесь знали. Высокая, широкоплечая, с короткой стрижкой и татуировкой змеи на шее. Она была старше меня лет на пять и тяжелее килограммов на десять.
— И в синем углу — дебют! — крикнул динамик. — Пташка!
Кто-то засмеялся. Кто-то свистнул. «Пташка! Ну всё, щас ощиплют!» — проорали с галереи, и смех стал громче.
Я поднялась на ринг. Свет прожекторов бил в глаза так, что толпа исчезла, превратилась в темноту, в шум, в запах. Остались только ринг и Кира.
Гонг.
Кира пошла вперед, как Вика тогда — тараном. Я ушла. Еще раз. Еще. Публика засвистела: им не нравилось, когда бегают. Кира усмехнулась, загнала меня в угол и ударила в корпус — тяжело, с проворотом, так, что из меня вышибло воздух.
Кулон вспыхнул.
Горячо, резко, прямо под сердцем. Как будто кто-то вскрикнул.
Я на долю секунды отвлеклась — и Кира попала мне в голову. Ринг качнулся. В ушах зазвенело. Я отступила, закрылась, получила еще раз, по рукам, по ребрам. Кулон горел. Каждый удар — вспышка. Каждый удар — как будто кто-то вздрагивает там, на другом конце, и я это чувствую, и это отвлекает больше, чем сама боль.
Гонг. Конец первого раунда.
Я села в угол на табурет. Дмитрий, который был у меня в углу вместо тренера, сунул мне в рот бутылку с водой, вытер лицо полотенцем.
— Ты куда смотришь? — спросил он сквозь шум. — Ты не на нее смотришь. Ты куда-то внутрь смотришь. Что с тобой?
Я не ответила. Прижала перчатку к груди, туда, где под майкой лежал кулон. Он был горячим.
«Отстань», — подумала я. Зло, отчетливо. Не знаю кому. Камню. Ему. Себе. — «Отстань от меня. Это мой бой. Мой».
И внутри стало тихо.
Не потому что кулон остыл — он не остыл. А потому что я вдруг поставила стену. Ту самую, которую строила каждую ночь с апреля. Камень к камню, ряд за рядом: гранит набережной, штукатурка Академии, кирпичи двора-колодца. Только на этот раз я поставила ее не между собой и Деймоном. Между собой и всем, что было не этим рингом.
Гонг.
Кира пошла вперед. Я ушла — и ударила. Ушла — ударила. Джеб, джеб, в сторону. Как говорил Палыч: уходишь — бьешь. Кира попала мне по плечу, я ответила в корпус. Она пошла в клинч, обхватила меня за шею, потянула вниз, чтобы ударить коленом, — и я вспомнила. «Когда противник сильнее — не убегай. Входи внутрь».
Я вошла внутрь. Нырнула под ее руку и ударила локтем — коротко, снизу, в челюсть.
Кира отшатнулась. Не упала, но отшатнулась, и в ее глазах впервые мелькнуло что-то, кроме скуки.
Публика заревела. Кто-то на галерее, тот, что кричал про «ощиплют», заорал: «Давай, Пташка! Давай!»
В третьем раунде Кира устала. Она была сильнее, но тяжелее, и я гоняла ее по рингу, как Стейн гонял нас по плацу. На второй минуте она промахнулась, провалилась вперед — и я ударила ей ногой в корпус, той самой круговой, которую Палыч заставлял меня отрабатывать по триста раз за тренировку.
Кира опустилась на колено. Рефери — щуплый мужчина в полосатой футболке — начал считать. Она встала на восьми. Посмотрела на меня. Потом на Дмитрия. И подняла руку.
Сдалась.
Секунду я стояла, не понимая. Потом рефери схватил меня за запястье и поднял мою руку вверх, и подвал взорвался.
— ПТАШ-КА! ПТАШ-КА! ПТАШ-КА!
Они кричали его. Триста человек в дыму, под бетонным потолком. Мое имя. Его имя для меня — теперь мое.
Я стояла в свете прожекторов с поднятой рукой, мокрая, избитая, с разбитой губой, и улыбалась. Впервые за четыре месяца — улыбалась по-настоящему.
***
Дмитрий отдал мне конверт и нож в каморке за рингом, где пахло мазью и хлоркой.
— Тридцать, — сказал он. — Пересчитай.
Я не стала пересчитывать. Сунула конверт в рюкзак. Дмитрий присел на край стола напротив и протянул мне нож рукоятью вперед.
— Теперь про это. — Он кивнул на нож. — Нож, которым не умеешь пользоваться, — это подарок тому, кто умеет. Достанешь его на улице против того, кто сильнее, — он у тебя его отберет и воткнет в тебя же. Понимаешь?
— Понимаю.
— Не понимаешь. — Он сказал это без злости, просто констатировал. — Но поймешь. По вторникам и четвергам, в восемь утра, у Палыча в зале никого нет. Если хочешь — приходи. Научу.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему ты мне помогаешь?
Дмитрий долго молчал. Покрутил в руках бутылку с водой.
— У меня была сестра, — сказал он наконец. — Младшая. Тоже носила нож, чтобы был. — Он поставил бутылку на стол. — Вторник. Восемь. Не опаздывай.
Я не стала спрашивать, что случилось с его сестрой.
***
Той ночью кулон не остывал до утра.
Я лежала в своей кровати с пакетом льда на скуле, Уголек сопел у меня в ногах, а камень на груди был теплым — ровно, непрерывно, как в тот день, когда мне делали татуировку. Не вспышками. Просто теплым. Будто кто-то на другом конце тоже не мог уснуть.
Я накрыла его ладонью и не стала гнать эту мысль. Только на одну ночь. Только сегодня.
***
Дмитрий учил меня ножу так же, как Палыч учил боксу: без лишних слов.
В первый же вторник он принес деревянный нож — гладкую палку с рукоятью — и толстый красный маркер. Маркер дал мне. Палку оставил себе.
— Нападай, — сказал он.
Я напала. Через три секунды у меня на предплечье была красная черта.
— Это артерия, — сказал Дмитрий. — Через минуту ты бы потеряла сознание. Еще раз.
Через две недели красных черт на мне было меньше. Через три — я впервые провела маркером по его запястью. Он посмотрел на черту, кивнул и ничего не сказал. Но на следующей тренировке начал работать быстрее.
Фехтование помогало. Не тем, что руки помнили выпады, — выпады здесь были не нужны. Нож — это не клинок, говорил Дмитрий, это продолжение кулака. Но я понимала дистанцию. Видела, где кончается его рука и начинается угроза — мне хватало одного взгляда, чтобы прочитать линию, по которой пойдет удар. Стейн вбил это в нас на первом курсе: «Смотрите не на оружие, кадеты. Смотрите на плечо. Плечо всегда скажет раньше».
— Где ты этому научилась? — спросил Дмитрий однажды, когда я в третий раз подряд ушла от его удара, не глядя на нож.
— В академии, — сказала я.
— В какой академии учат так смотреть?
— В очень строгой.
Он усмехнулся — одним углом рта — и больше не спрашивал.
***
Второй мой бой был через три недели. Я выиграла его быстрее — во втором раунде, — и подвал уже знал мое имя. Когда я шла к рингу, они начали скандировать раньше, чем меня объявили.
После боя я не ушла сразу. Дмитрий сказал, что в главном бою вечера дерется девушка, которую мне стоит увидеть. «Посмотри, как она работает. Поймешь, куда расти».
Я стояла у колонны, в куртке поверх мокрой майки, с пакетом льда на костяшках, когда динамик прохрипел:
— А теперь — главный бой вечера! В красном углу — непобежденная! Восемь побед из восьми! Ры-ы-ыжая!
Подвал заорал так, что задрожали перила галереи.
Она поднялась на ринг, сбросила с плеч черную куртку с капюшоном, подняла руки в бинтах. Коротко стриженные рыжие волосы. Колечко в носу. Сухое, жилистое тело, в котором не было ни грамма лишнего.
Аня.
Вот же дьявол.
Тихая Аня с графики, в огромном вязаном свитере, с рукавами до кончиков пальцев.
Она разделалась со своей соперницей за полторы минуты. Холодно, точно, без единого лишнего движения. Соперница была выше и тяжелее, но это не имело никакого значения. Аня просто разобрала ее, как часы.
Когда рефери поднял ее руку, она обвела взглядом подвал. Неторопливо, по-хозяйски, будто проверяла, все ли на месте.
И нашла меня у колонны.
Она не удивилась. Ни на секунду. Только улыбнулась — тем же странным уголком рта, что и на выставке, когда спросила: «Бокс или что?»
Через гул толпы, через дым и свет прожекторов я прочитала по ее губам два слова:
«Пташка, значит».
Глава 4
— Суббота, — сказал Дмитрий. — Адрес пришлю в шесть вечера, не раньше. Бинты свои, капа своя. Перчатки дам. Бой три раунда по три минуты. Если сдаешься — стучишь. Если не можешь стучать — я сам остановлю. Вопросы?
— Сколько платят?
— Дебют — двадцать. Победа — сверху еще десять. — Он помолчал. — Если проиграешь, двадцать всё равно твои. За то, что вышла.
— Хорошо.
— И еще. — В трубке что-то щелкнуло, будто он закурил. — Публике нужно имя. Не паспортное. Что-нибудь, что можно кричать.
Я стояла у окна в своей комнате. Над крышами висел июльский вечер, светлый, как разбавленное молоко, — белые ночи только заканчивались. На подоконнике лежал альбом, раскрытый на эскизе крыльев.
— Пташка, — сказала я.
Дмитрий помолчал.
— Тебя за такое имя порвут.
— Пусть попробуют.
Он хмыкнул — коротко, почти одобрительно — и отключился.
Я еще долго стояла у окна. Сказала — и сама удивилась, как легко. Это имя было его. Он произносил его так, что у меня подкашивались колени. Лениво, насмешливо, нежно, зло — по-разному, но всегда так, будто держит меня в ладони.
Теперь его будут кричать триста незнакомых людей в подвале. И держать меня в ладони будет некому.
Это было правильно. Я так решила.
***
До субботы оставалось четыре дня, и в один из них случилась выставка.
Тёма прислал сообщение в понедельник: «Летний просмотр курса, четверг, в шесть. Мою работу взяли в экспозицию. Придешь? Если не хочешь — пойму». Я смотрела на это «пойму» минут пять. Потом написала: «Приду».
В Академию художеств я не заходила с прошлого сентября. В четверг я поднялась по той же гранитной лестнице, прошла под той же аркой, и меня накрыло запахом — скипидаром, пылью, старым деревом, — так сильно, что я на секунду остановилась в дверях. Здесь я была другой. Девочкой с чехлом холстов, которая всего боялась и всем улыбалась.
Девочка в зеркале холла была в кожаных штанах, черной майке и тяжелых ботинках. С изумрудной дымкой вокруг глаз и ссадиной на костяшках.
На меня оборачивались. Кто-то из бывших однокурсников узнал, толкнул соседа локтем. Я слышала шепот за спиной: «Это Вейн? Серьезно?», «Она же в академе была», «Что с ней случилось?». Год назад от такого шепота я бы сгорела со стыда. Сейчас я просто шла дальше.
Тёма стоял у своей работы в дальнем зале. Большой холст — Нева зимой, вид с Дворцового моста, лед и низкое солнце. Хорошая работа. Честная, аккуратная, как он сам.
Он увидел меня и застыл.
— Айрин, — сказал он. Потом еще раз, тише: — Айрин.
— Привет, Тём. — Я встала рядом и посмотрела на холст. — Красиво. Свет на льду особенно.
— Ты… — Он запнулся. Покраснел. Посмотрел на мои глаза, на мои руки, снова на глаза. — Ты так изменилась.
— Знаю.
— Нет, я не в том смысле. То есть в хорошем. Ты… — Он окончательно сбился и замолчал.
— Тём, — сказали у меня за спиной.
Аня подошла с двумя пластиковыми стаканчиками вина. Протянула один Тёме, не глядя на меня. Потом все-таки посмотрела — медленно, сверху вниз, задержав взгляд на ботинках. И на руках. Ссадины на костяшках было трудно не заметить.
— Привет, — сказала она. — Айрин, да? Бокс или что?
— Иногда.
Я думала, она фыркнет. Скажет что-нибудь колкое, как тогда, у перехода. Но Аня вдруг улыбнулась — странно, одним уголком рта, будто знала что-то, чего не знала я.
— Иногда, — повторила она. — Понятно.
Она взяла Тёму под руку и увела к соседнему залу, где кто-то из преподавателей говорил речь. Тёма обернулся. Дважды. Я видела, как Аня сжала его локоть, и как он, не глядя на нее, высвободил руку.
Мне не было от этого ни приятно, ни неприятно. Только немного грустно. За Тёму. За Аню. За то, что я больше не могу смотреть на эти залы, на холсты, на людей со стаканчиками и чувствовать, что это мой мир.
Я ушла, не дождавшись конца речи.
***
Адрес пришел в субботу ровно в шесть: промзона за Обводным каналом, номер корпуса и одно слово — «Подвал».
Это действительно был подвал. Бывший цех какого-то завода, огромный, с низким бетонным потолком и колоннами, между которыми висел дым. В центре на возвышении стоял ринг — не такой, как у Палыча, а настоящий, с синими канатами и прожекторами по углам. Вокруг — люди. Много людей. Они стояли, сидели на ящиках и бочках, висели на перилах металлической лестницы, ведущей на верхнюю галерею. Мужчины в куртках, девушки на каблуках, парни в спортивных костюмах. Кто-то пил пиво из банки. Кто-то записывал ставки в телефон. Пахло потом, табаком, разлитым пивом и чем-то сладким, электронным, — дымом от вейпов.
У входа меня остановил охранник — огромный, бритый, в черной футболке с надписью «STAFF». Быстро и равнодушно провел руками по моим бокам, по спине, по ногам. На правом ботинке его руки остановились.
Он вытащил нож из голенища. Посмотрел на него. Потом на меня.
— Это что?
— Нож.
— Вижу, что нож. Зачем?
Я не успела ответить. Из-за его спины вышел Дмитрий — в той же черной футболке, с телефоном в руке. Посмотрел на нож. Взял его у охранника, повертел.
— Мой боец, — сказал он охраннику. — Я разберусь.
Охранник пожал плечами и вернулся к двери. Дмитрий взвесил нож на ладони, провел пальцем вдоль клинка, не касаясь острия.
— Пользоваться умеешь?
— Нет.
— Тогда зачем носишь?
Я хотела сказать: «Потому что без него я как будто голая». Или: «Потому что у меня был стилет с соколом на рукояти, и его больше нет». Но сказала:
— Чтобы был.
Дмитрий долго смотрел на меня. Потом сунул нож себе в задний карман.
— После боя отдам, — сказал он. — И после боя поговорим. А сейчас иди переодевайся. Ты вторая.
***
Мою соперницу звали Кира. На афише, которую объявляли через хриплый динамик, ее назвали «Кира Молот», и публика встретила ее ревом — ее здесь знали. Высокая, широкоплечая, с короткой стрижкой и татуировкой змеи на шее. Она была старше меня лет на пять и тяжелее килограммов на десять.
— И в синем углу — дебют! — крикнул динамик. — Пташка!
Кто-то засмеялся. Кто-то свистнул. «Пташка! Ну всё, щас ощиплют!» — проорали с галереи, и смех стал громче.
Я поднялась на ринг. Свет прожекторов бил в глаза так, что толпа исчезла, превратилась в темноту, в шум, в запах. Остались только ринг и Кира.
Гонг.
Кира пошла вперед, как Вика тогда — тараном. Я ушла. Еще раз. Еще. Публика засвистела: им не нравилось, когда бегают. Кира усмехнулась, загнала меня в угол и ударила в корпус — тяжело, с проворотом, так, что из меня вышибло воздух.
Кулон вспыхнул.
Горячо, резко, прямо под сердцем. Как будто кто-то вскрикнул.
Я на долю секунды отвлеклась — и Кира попала мне в голову. Ринг качнулся. В ушах зазвенело. Я отступила, закрылась, получила еще раз, по рукам, по ребрам. Кулон горел. Каждый удар — вспышка. Каждый удар — как будто кто-то вздрагивает там, на другом конце, и я это чувствую, и это отвлекает больше, чем сама боль.
Гонг. Конец первого раунда.
Я села в угол на табурет. Дмитрий, который был у меня в углу вместо тренера, сунул мне в рот бутылку с водой, вытер лицо полотенцем.
— Ты куда смотришь? — спросил он сквозь шум. — Ты не на нее смотришь. Ты куда-то внутрь смотришь. Что с тобой?
Я не ответила. Прижала перчатку к груди, туда, где под майкой лежал кулон. Он был горячим.
«Отстань», — подумала я. Зло, отчетливо. Не знаю кому. Камню. Ему. Себе. — «Отстань от меня. Это мой бой. Мой».
И внутри стало тихо.
Не потому что кулон остыл — он не остыл. А потому что я вдруг поставила стену. Ту самую, которую строила каждую ночь с апреля. Камень к камню, ряд за рядом: гранит набережной, штукатурка Академии, кирпичи двора-колодца. Только на этот раз я поставила ее не между собой и Деймоном. Между собой и всем, что было не этим рингом.
Гонг.
Кира пошла вперед. Я ушла — и ударила. Ушла — ударила. Джеб, джеб, в сторону. Как говорил Палыч: уходишь — бьешь. Кира попала мне по плечу, я ответила в корпус. Она пошла в клинч, обхватила меня за шею, потянула вниз, чтобы ударить коленом, — и я вспомнила. «Когда противник сильнее — не убегай. Входи внутрь».
Я вошла внутрь. Нырнула под ее руку и ударила локтем — коротко, снизу, в челюсть.
Кира отшатнулась. Не упала, но отшатнулась, и в ее глазах впервые мелькнуло что-то, кроме скуки.
Публика заревела. Кто-то на галерее, тот, что кричал про «ощиплют», заорал: «Давай, Пташка! Давай!»
В третьем раунде Кира устала. Она была сильнее, но тяжелее, и я гоняла ее по рингу, как Стейн гонял нас по плацу. На второй минуте она промахнулась, провалилась вперед — и я ударила ей ногой в корпус, той самой круговой, которую Палыч заставлял меня отрабатывать по триста раз за тренировку.
Кира опустилась на колено. Рефери — щуплый мужчина в полосатой футболке — начал считать. Она встала на восьми. Посмотрела на меня. Потом на Дмитрия. И подняла руку.
Сдалась.
Секунду я стояла, не понимая. Потом рефери схватил меня за запястье и поднял мою руку вверх, и подвал взорвался.
— ПТАШ-КА! ПТАШ-КА! ПТАШ-КА!
Они кричали его. Триста человек в дыму, под бетонным потолком. Мое имя. Его имя для меня — теперь мое.
Я стояла в свете прожекторов с поднятой рукой, мокрая, избитая, с разбитой губой, и улыбалась. Впервые за четыре месяца — улыбалась по-настоящему.
***
Дмитрий отдал мне конверт и нож в каморке за рингом, где пахло мазью и хлоркой.
— Тридцать, — сказал он. — Пересчитай.
Я не стала пересчитывать. Сунула конверт в рюкзак. Дмитрий присел на край стола напротив и протянул мне нож рукоятью вперед.
— Теперь про это. — Он кивнул на нож. — Нож, которым не умеешь пользоваться, — это подарок тому, кто умеет. Достанешь его на улице против того, кто сильнее, — он у тебя его отберет и воткнет в тебя же. Понимаешь?
— Понимаю.
— Не понимаешь. — Он сказал это без злости, просто констатировал. — Но поймешь. По вторникам и четвергам, в восемь утра, у Палыча в зале никого нет. Если хочешь — приходи. Научу.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему ты мне помогаешь?
Дмитрий долго молчал. Покрутил в руках бутылку с водой.
— У меня была сестра, — сказал он наконец. — Младшая. Тоже носила нож, чтобы был. — Он поставил бутылку на стол. — Вторник. Восемь. Не опаздывай.
Я не стала спрашивать, что случилось с его сестрой.
***
Той ночью кулон не остывал до утра.
Я лежала в своей кровати с пакетом льда на скуле, Уголек сопел у меня в ногах, а камень на груди был теплым — ровно, непрерывно, как в тот день, когда мне делали татуировку. Не вспышками. Просто теплым. Будто кто-то на другом конце тоже не мог уснуть.
Я накрыла его ладонью и не стала гнать эту мысль. Только на одну ночь. Только сегодня.
***
Дмитрий учил меня ножу так же, как Палыч учил боксу: без лишних слов.
В первый же вторник он принес деревянный нож — гладкую палку с рукоятью — и толстый красный маркер. Маркер дал мне. Палку оставил себе.
— Нападай, — сказал он.
Я напала. Через три секунды у меня на предплечье была красная черта.
— Это артерия, — сказал Дмитрий. — Через минуту ты бы потеряла сознание. Еще раз.
Через две недели красных черт на мне было меньше. Через три — я впервые провела маркером по его запястью. Он посмотрел на черту, кивнул и ничего не сказал. Но на следующей тренировке начал работать быстрее.
Фехтование помогало. Не тем, что руки помнили выпады, — выпады здесь были не нужны. Нож — это не клинок, говорил Дмитрий, это продолжение кулака. Но я понимала дистанцию. Видела, где кончается его рука и начинается угроза — мне хватало одного взгляда, чтобы прочитать линию, по которой пойдет удар. Стейн вбил это в нас на первом курсе: «Смотрите не на оружие, кадеты. Смотрите на плечо. Плечо всегда скажет раньше».
— Где ты этому научилась? — спросил Дмитрий однажды, когда я в третий раз подряд ушла от его удара, не глядя на нож.
— В академии, — сказала я.
— В какой академии учат так смотреть?
— В очень строгой.
Он усмехнулся — одним углом рта — и больше не спрашивал.
***
Второй мой бой был через три недели. Я выиграла его быстрее — во втором раунде, — и подвал уже знал мое имя. Когда я шла к рингу, они начали скандировать раньше, чем меня объявили.
После боя я не ушла сразу. Дмитрий сказал, что в главном бою вечера дерется девушка, которую мне стоит увидеть. «Посмотри, как она работает. Поймешь, куда расти».
Я стояла у колонны, в куртке поверх мокрой майки, с пакетом льда на костяшках, когда динамик прохрипел:
— А теперь — главный бой вечера! В красном углу — непобежденная! Восемь побед из восьми! Ры-ы-ыжая!
Подвал заорал так, что задрожали перила галереи.
Она поднялась на ринг, сбросила с плеч черную куртку с капюшоном, подняла руки в бинтах. Коротко стриженные рыжие волосы. Колечко в носу. Сухое, жилистое тело, в котором не было ни грамма лишнего.
Аня.
Вот же дьявол.
Тихая Аня с графики, в огромном вязаном свитере, с рукавами до кончиков пальцев.
Она разделалась со своей соперницей за полторы минуты. Холодно, точно, без единого лишнего движения. Соперница была выше и тяжелее, но это не имело никакого значения. Аня просто разобрала ее, как часы.
Когда рефери поднял ее руку, она обвела взглядом подвал. Неторопливо, по-хозяйски, будто проверяла, все ли на месте.
И нашла меня у колонны.
Она не удивилась. Ни на секунду. Только улыбнулась — тем же странным уголком рта, что и на выставке, когда спросила: «Бокс или что?»
Через гул толпы, через дым и свет прожекторов я прочитала по ее губам два слова:
«Пташка, значит».
Глава 6
В последнюю неделю августа мне начало казаться, что за мной следят.
Не так, как в сентябре прошлого года, когда чужой взгляд прожигал затылок, а я списывала всё на туман и недосып. Тогда я не знала, что такое взгляд мага. Теперь знала. И этот был другим — легким, осторожным, будто кто-то смотрел и всё время отводил глаза, чтобы его не заметили.
В понедельник я почувствовала его на набережной, когда возвращалась от Палыча. Обернулась — никого. Только парочка на скамейке и рыбак с удочкой у спуска к воде.
Во вторник — у охотничьего магазина на Невском, куда я зашла за новым точильным камнем. В витрине напротив отражалась улица, и мне показалось, что в отражении, у арки, мелькнули двое в темных куртках с капюшонами. Я развернулась. Арка была пустой.
В среду я проверила. Вышла из дома не в семь, как обычно, а в половине шестого. Пошла не по Среднему, а дворами, через проходные, которые знала с детства. Остановилась в подъезде старого дома на Седьмой линии и простояла там десять минут, глядя в щель приоткрытой двери.
Никто не прошел.
Но когда я вышла, на мокром асфальте у самого подъезда лежала монета. Одна. Большая, тяжелая, с неровным краем. Я подняла ее и перевернула.
На ней был отчеканен грифон.
Я стояла посреди двора с этой монетой на ладони, и сердце колотилось так, будто я пробежала три раунда без перерыва. Этерийская монета. Серебряная марка — я видела такие в Нижнем городе, когда мы с Лив ходили за пряностями для Елены. Здесь ей неоткуда было взяться.
Кто-то ее уронил. Или кто-то ее оставил.
Я сжала монету в кулаке и долго смотрела на крыши. Потом сунула ее в карман и пошла на тренировку, не оглядываясь. Если это Отрекшиеся — они не стали бы оставлять мне знаков. А если это не Отрекшиеся…
Я запретила себе додумывать. Додумывать было больно.
***
В четверг, тридцатого августа, я задержалась у Палыча допоздна.
Сначала отрабатывала с Рустамом защиту от ударов ногами, потом колотила мешок, пока не перестала чувствовать плечи. Палыч ушел в одиннадцать, бросив мне ключи: «Закроешь. Свет выключи». Я закрыла. Выключила. Поднялась по крутой лестнице на улицу.
Кожевенная линия ночью была пустой и темной. Справа — глухая стена бывшего завода, слева — заборы складов, за ними — черная вода Смоленки. Фонари горели через один. Где-то далеко, на Среднем, проехала машина, и снова стало тихо. Пахло рекой, мокрым железом и чем-то кислым из мусорных баков.
Я прошла метров двести, когда услышала крик.
Короткий, мужской, оборвавшийся на середине. Где-то впереди, за поворотом, у проезда между складами.
Я побежала.
Тело сделало это раньше, чем я успела подумать. Ноги сами понесли вперед, рука сама нырнула в голенище ботинка и вытащила нож. За поворотом был узкий проезд, освещенный одним фонарем на столбе, — и в его желтом круге, на асфальте, лежал человек.
Курьер. Зеленая куртка, огромный короб на спине, велосипед валяется рядом, переднее колесо еще крутится. Он лежал на боку, закрывая голову руками, а короб на его спине был разодран в клочья — три длинные рваные полосы, как от гигантских когтей.
И над ним стояли они.
Две. В темноте за кругом фонаря — просто силуэты. Собаки. Крупные, поджарые, с опущенными головами. Любой прохожий увидел бы собак.
Я видела, как они стоят. Неподвижно, совершенно неподвижно, как не умеет стоять ни одно живое существо. И как одна из них медленно, без единого звука, наклоняет к курьеру вытянутую голову, и свет фонаря скользит по ее морде — по голой серой кости, по провалу глазницы, в глубине которого тлеет багровый уголек.
Гримварг.
— Эй! — крикнула я. Громко, хрипло, во всю силу легких. — ЭЙ!
Обе головы повернулись ко мне. Одновременно. Плавно, как на шарнирах.
И я поняла — сразу, всем телом, как понимают, что сейчас ударят, — что они смотрят не на мой крик. Не на мой нож. Они смотрели на меня. На то, что у меня внутри.
На мою магию.
***
Курьер воспользовался этим. Вскочил, оставив велосипед, и побежал — прочь, к Среднему проспекту, спотыкаясь, не оглядываясь. Твари не обратили на него никакого внимания. Будто его и не было.
Они шли ко мне.
Не бежали. Шли — ровно, бок о бок, опустив головы. В темноте, вне круга фонаря, их снова было трудно разглядеть. Просто два сгустка темноты на темном асфальте, которые двигались беззвучно.
Я отступила на шаг. Перехватила нож обратным хватом, как учил Дмитрий. Левую руку подняла к лицу.
«Смотрите на плечо, кадеты».
У гримварга не было плеча. У него были кости, сухожилия и голод.
Первый прыгнул.
Я ушла влево — шаг, скрут, шаг, — и он пролетел мимо, щелкнув челюстями у моего уха. Я ударила ножом ему в бок, туда, где у собаки было бы сердце. Клинок проскрежетал по кости, как по камню, и отскочил. Даже не поцарапал.
Обычная сталь. Конечно. Стилет отца, с серебряной вязью на ножнах, брал теневых тварей. Но стилет остался в Валорисе. А это был просто нож из охотничьего магазина на Невском.
Второй прыгнул, пока я разворачивалась. Я успела закрыться рукой — и почувствовала, как когти рвут рукав куртки, рвут кожу под ним. Боль была горячей и мокрой. Я отшвырнула тварь ударом ноги, той самой круговой, которую отрабатывала по триста раз. Она отлетела к забору, ударилась о сетку, — и тут же поднялась. Беззвучно. Будто ничего не было.
Кулон на груди вспыхнул так, что я задохнулась.
Не теплом — жаром. Почти ожогом. Таким сильным, что на секунду я забыла про тварей, про нож, про кровь на руке. Где-то очень далеко, на той стороне, кто-то кричал — я не слышала крика, но чувствовала его, через камень, через кожу, прямо в сердце.
— Не сейчас! — прошипела я, сама не зная кому. И поставила стену.
Гранит. Штукатурка. Кирпич.
Жар остался за стеной. Остались только проезд, фонарь и две пары багровых углей в темноте.
***
Сталь их не брала. Значит, нужно было другое.
Я разжала левую ладонь и позвала свет.
В мире людей он был слабым, как свеча за стеклом. Я знала это. Я проверяла его каждую ночь в ванной, и он едва теплился. Но сейчас мне было не до проверок. Сейчас у меня была кровь на руке, две твари передо мной и злость — та самая, которая пришла ко мне весной вместе с ледоходом и никуда не уходила.
Я не просила свет. Я его потребовала.
И он пришел.
Не вспышкой, как в Валорисе, — узкой серебряной полосой, которая выросла из ладони, как лезвие. Неровная, дрожащая, она шипела в сыром воздухе. Твари отпрянули. Обе. Впервые за всё это время они издали звук — тихий, сухой, как треск ломающихся веток. На кончиках пальцев покалывало.
Но голым светом их было не убить. Он уже таял. Я чувствовала, как он вытекает из ладони, как вода сквозь пальцы. Минута, может, меньше.
«Слейся со стилетом».
Оружейная, первая неделя, его голос у меня в голове. Не бросай свет. Веди его в клинок. Тогда у меня не получилось ни разу.
Я сжала нож так, что заболели пальцы, и повела свет не наружу — внутрь. Из ладони в рукоять. Из рукояти в сталь. Узко. Как воду в узкое горло кувшина.
Серебро стекло по клинку. Обычная сталь засветилась изнутри, как лед под солнцем. А в ладони стало легче: свету больше не нужно было гореть в воздухе. Ему было куда идти.
Первая тварь прыгнула снова. Я ушла и ударила. Нож вошел ей между ребер, в кость, — и на этот раз не отскочил. Прошел насквозь, как сквозь сухую глину.
Гримварг замер. Беззвучно. А потом осыпался.
Просто осыпался — на асфальт, серым пеплом, легким, как бумажный. Ветер с реки подхватил его и понес вдоль забора.
Вторая тварь отступила в темноту. Не убежала. Отступила — медленно, не сводя с меня глаз, к забору, туда, где кончался свет фонаря.
Я слишком поздно поняла, зачем.
Из-за складов, из темноты за забором, с крыши гаража бесшумно выходили новые. Три. Пять. Семь. Я перестала считать на девяти. Они не бросались. Они расходились — вправо, влево, отрезая мне проезд с обеих сторон. Двое пошли низом вдоль забора, мне за спину.
Они шли на мой свет. Как волки на запах крови. Вот дерьмо.
Крайний справа прыгнул. Я ушла и ударила — и нож вошел ему в плечо, но свет на клинке уже был тусклым, и тварь не осыпалась. Упала. Встала. Пошла снова, волоча лапу.
Свет в моей ладони задрожал. Нож в руке стал тяжелым. Я отступила к стене завода, к холодному кирпичу, и почувствовала, как силы утекают из меня, как вода в песок. В мире людей магия была тонкой, и я по неумению вычерпала почти всё, что было.
Девять пар багровых углей. Может, больше.
Я подняла нож.
— Ну, — сказала я. Голос сел. — Давайте.
***
Первый кинжал прилетел сверху.
Я увидела только блеск — короткий, серебряный, — и тварь, которая уже приседала для прыжка, дернулась и осыпалась пеплом с клинком в глазнице. Второй кинжал прилетел сразу за первым и вошел в горло соседней. Третий — в третью.
А потом над проездом вспыхнул свет.
Белый, ослепительный, как магниевая вспышка, — он ударил сверху, с крыши склада, прямо в морды тварям. Они взвыли — теперь уже вслух, сухим трескучим воем, — и отпрянули, ослепленные, натыкаясь друг на друга.
Я знала этот свет. Я видела его на плато у Черной Скалы, когда падальщик пикировал на нас из метели, а рыжая девчонка из Аквилонских Нагорий вскинула ладони и…
С крыши склада спрыгнули двое. Приземлились мягко, по-кошачьи, по обе стороны от меня.
Слева — высокий парень в потертой кожаной куртке разведчика, с темной челкой, падающей на глаза. В каждой руке — по кинжалу. Он крутанул один в пальцах, поймал за лезвие и посмотрел на меня через плечо. Ореховые глаза с золотыми искрами смеялись.
— Ну здравствуй, Вейн, — сказал Кай. — Классные штаны.
Справа — девушка в такой же куртке, с медными кудрями, выбившимися из-под капюшона. Смуглые ладони подняты, между пальцами еще потрескивает белый свет. Карие глаза блестели от слез, но голос был злым:
— Кай, ты идиот! Я же говорила, надо было подойти раньше! Еще во вторник!
— Во вторник она чуть не зарезала меня взглядом в витрине, — возразил Кай. — Я, между прочим, жить хочу.
— Лив, — сказала я. Голос не слушался. — Кай…
— Потом, — сказала Лив и шагнула вперед, вскидывая руки. — Обниматься потом. Сначала — эти.

***
Мы сражались втроем.
Так, как дрались у Черной Скалы и на стенах Валориса в ночь Кровавой Луны. Только тогда я была девочкой, которую закрывали собой. Теперь я стояла в линии.
— Держи! — Кай бросил мне один из своих кинжалов. Рукоятью вперед. — Серебро. Свет в него идет сам, не надо выжимать.
Я поймала. И почувствовала разницу сразу. Нож из охотничьего магазина пил свет, как сухая земля, — по капле, через силу. Серебро взяло его само, будто ждало. Мне хватило искры. Клинок вспыхнул от рукояти до острия.
— Лив — глаза, я — по ним, Вейн — что прорвется! — крикнул Кай.
Лив била светом — короткими вспышками, по одной на тварь, прямо в глазницы. Ослепленный гримварг сбивался с шага, и в эту секунду в него входил кинжал Кая. Вспышка — бросок. Вспышка — бросок. Кай ловил вернувшиеся клинки, не глядя.
А я держала середину. Двое прорвались между Лив и забором. Я ушла от первого, и он пролетел мимо, и я ударила его в спину, под череп. Второй вцепился зубами мне в ботинок и дернул, и я упала на колено — и ударила сверху, в затылок, как в землю. Пепел. «Уходишь — бьешь», — говорил Палыч.
Одна прыгнула на Лив сбоку, когда та слепила двоих впереди. Я увидела это раньше, чем Лив, — по тому, как тварь присела, по наклону костистой головы. Плечо всегда скажет раньше. Даже если плеча нет.
Я оказалась между ними за полсекунды. Нырнула под прыжок — «входи внутрь, там, где он тебя не ждет», — и ударила снизу, в горло.
Пепел осыпал меня с головы до ног.
Лив обернулась. Посмотрела на меня. На пепел в моих волосах, на нож, на руку в крови.
— Айрин… — сказала она странным голосом.
— Сзади, — сказала я.
Она развернулась и ослепила тварь, которая подбиралась к ней со спины. Кай добил ее кинжалом.
Последнего гримварга я убила сама. Он был больше остальных — вожак, наверное, — и он не пошел на свет, а затаился у забора, выжидая. Когда все его собратья осыпались пеплом, он метнулся не на нас — прочь, к реке, к черной воде Смоленки.
Он уходил. Туда, откуда пришел. К той другой двери, о которой я думала ночами над своей тетрадью.
Я побежала за ним.
— Айрин, стой! — крикнул Кай.
Я не остановилась. На бегу сунула кинжал Кая за пояс — он и так рвался из пальцев назад, к хозяину, — и взяла в руку свой нож. Тварь была быстрее, но я знала эти дворы. Я выросла здесь. Я срезала через пролом в заборе, который знала с девяти лет, и вылетела на берег Смоленки на секунду раньше гримварга.
Он затормозил. Развернулся ко мне. Оскалил голые костяные челюсти.
Я не стала ждать, пока он прыгнет. Я ударила первой.
Свет на клинке вспыхнул в последний раз — и погас. Гримварг осыпался пеплом мне под ноги, и ветер понес серые хлопья над черной водой.
Я стояла на берегу, тяжело дыша. Нож в руке снова был просто ножом — тусклым, обычным, в пепле и в моей крови. Сил не осталось. Совсем. Колени дрожали.
Сзади послышались шаги. Кай остановился в двух шагах от меня. Лив — рядом с ним.
Что-то дернуло меня за ремень. Я опустила глаза. Кинжал Кая, который я сунула за пояс посреди боя, рвался наружу — сам, как живой, острием к хозяину.
— Отпусти его, — сказал Кай. — Он домой хочет.
Я вытащила кинжал. Он сорвался с моей ладони, перелетел два шага и лег Каю в руку рукоятью вперед. Кай подбросил его и поймал.
— Серебро, — пояснил он. — Ревнивое.
Долго никто ничего не говорил.
— Ты видел? — наконец спросила Лив у Кая тихо, будто меня здесь не было. — Ты видел, как она…
— Видел, — сказал Кай.
Он смотрел на меня. Не так, как смотрел в Валорисе, — насмешливо, по-братски, как на младшую, которую надо опекать. По-другому. Так, как смотрел на Деймона перед боем. Оценивающе. С уважением.
— Вейн, — сказал он. — Где тебя этому научили?
— Это долгая история.
Кай моргнул. Лив открыла рот и закрыла.
Я наконец посмотрела на них. По-настоящему. Кай похудел, под глазами залегли тени. У Лив на скуле был свежий порез. Оба — в куртках разведчиков Стражи, в пыли и пепле. Оба — здесь. В Петербурге. На берегу Смоленки, в трех километрах от бабушкиного дома.
— Как вы прошли? — спросила я. — Излом же запечатан. Я сорок ночей стояла у сфинксов. Он не открылся ни разу.
Кай и Лив переглянулись.
— Для нас — нет, — сказал Кай осторожно. — Не запечатан. Магнус открыл его неделю назад. Для нас двоих.
Я смотрела на него. Внутри было пусто и тихо — тише, чем после боя.
Для них — открыл. Для меня — нет. Стало еще больнее.
Лив шагнула ко мне. Протянула руки, но остановилась, будто боялась, что я отшатнусь.
— Айрин, — сказала она. — Пожалуйста. Нам нужно поговорить. Обо всем. Только не здесь.
Я посмотрела на ее руки. На ее мокрые от слез карие глаза. На серебряную марку с грифоном, которую я вытащила из кармана и показала им на ладони.
— Это ваше? — спросила я.
Кай поморщился.
— Мое. Выпала из кармана в среду, когда я прыгал с крыши. Я весь день ее искал.
Я протянула ему монету. Он взял.
А потом Лив все-таки обняла меня — крепко, отчаянно, прямо так, в пепле и крови, — и я обняла ее в ответ и вдруг почувствовала, что плачу. Впервые с апреля.
— Пойдемте, — сказала я ей в плечо. — К бабушке. Она с утра пирог испекла. Будто знала.
Глава 7
Бабушка открыла дверь в половине первого ночи, в халате и с очками на лбу.
Посмотрела на меня — в пепле, с разодранным рукавом, с рукой, замотанной оторванным подолом майки. Посмотрела на Лив. На Кая. На их куртки разведчиков, на ножны у Кая на поясе, на серебряную застежку у ворота Лив с гербом Валориса.
И сказала:
— Обувь снимайте. Ванная направо, полотенца в шкафчике. А ты, — она ткнула пальцем в Кая, — сядь на табуретку и покажи плечо, у тебя кровь через куртку проступила.
Кай открыл рот. Закрыл. Сел на табуретку.
— Вы знаете, кто мы? — осторожно спросила Лив.
— Деточка, — сказала бабушка, доставая из шкафчика над раковиной пузырек с какой-то темной настойкой, — у моего отца была точно такая же застежка. Только герб другой. Снимай куртку, юноша, я не кусаюсь.
***
Через полчаса мы сидели на кухне вчетвером. Кай — с забинтованным плечом и куском пирога в руке. Лив — с пластырем на скуле и чашкой чая, в которой было три ложки сахара. Я — с перевязанной рукой и пакетом замороженного горошка на ребрах. Бабушка — во главе стола, прямая, спокойная, будто к ней каждую ночь приходили кадеты из другого мира.
Уголек сидел на подоконнике и смотрел на Кая. Не мигая. Кай время от времени косился на него.
— Он у вас всегда так смотрит? — не выдержал наконец Кай.
— Только на тех, кто врет, — сказала бабушка невозмутимо.
Кай поперхнулся пирогом. Лив прыснула в чашку.
И мы начали говорить. О чем угодно — только не о главном.
Лив рассказывала про лето в Аквилонских Нагорьях. Как отец пытался выдать ее замуж за сына соседнего лорда, а она сбежала с помолвки на грифоне, которого Варгас разрешила взять на каникулы. Как грифон приземлился на крышу соседского замка и отказался слезать, пока ему не дали целого барана. Кай поправлял ее на каждом слове: «Не барана, а овцу. И не замка, а амбара». Лив кидала в него крошками пирога.
Потом Кай рассказывал про академию. Стейн за лето отрастил бороду, чтобы скрыть новый шрам, и теперь похож на медведя, которого побрили наполовину. Вал всё лето просидел в архиве и нашел какие-то записи о Первородных, о которых никому не рассказывает, «пока не проверит». Елена сдала экзамен на младшего целителя и теперь ходит по лазарету с таким видом, будто ей подчиняется сама смерть. Альгрейн ввел новое правило про длину плащей. Магнус постарел.
— Постарел? — переспросила я.
— Ну, — Кай пожал плечами, — он и раньше был старый. Но сейчас… Совет на него давит. Векс ездит в Валорис чуть ли не каждую неделю. Что-то вынюхивает. — Он покосился на бабушку и замолчал.
Я слушала их, и мне было хорошо. Так хорошо, что больно. Это было похоже на ужин в Большом зале. На вечер в библиотеке. На всё то, что я потеряла в марте.
Но в каждом их рассказе была дыра. Пустое место. Они обходили его, как обходят яму на дороге, — аккуратно, не глядя.
Ни один из них ни разу не произнес его имени.
Кай рассказывал уже третью историю — про то, как Вал случайно поджег бороду Стейну, — когда вдруг замолчал на полуслове. Положил недоеденный кусок пирога на тарелку. Вздохнул.
— Давай, Вейн, — сказал он, глядя на меня. — Задай уже этот вопрос. Ты весь вечер сидишь с таким лицом, будто сейчас лопнешь.
Лив перестала улыбаться. Бабушка тихо поставила чашку и вышла, дав нам поговорить.
Я смотрела на свои руки. На бинт, на котором проступило пятно крови.
— Как он? — спросила я.
***
Кай ответил не сразу.
Повертел в пальцах чайную ложку. Посмотрел на Лив, будто спрашивая разрешения. Лив чуть заметно кивнула.
— Плохо, — сказал он. — Честно? Плохо, Вейн.
Он рассказал. Не всё сразу — по кусочку, будто вытаскивал занозу.
— Деймон ни с кем не разговаривает. Не так, как раньше, когда он молчал из высокомерия. По-другому. Он приходит в столовую — ест — уходит. На вопросы отвечает одним словом. Если отвечает. Первокурсники обходят его по другой стороне коридора. Даже Альгрейн с ним больше не спорит.
— Он взял на себя все ночные патрули Стражи. Все. С весны — ни одного выходного. Спит по три-четыре часа — если спит. В мае ушел в Запретный лес один, не дождавшись отряда, и вернулся утром. Весь в крови — не своей. Я потом ходил по его следу и насчитал пять уничтоженных стай. Пять. В одиночку.
— Я его с детства знаю, — сказал Кай тихо. — Мы вместе росли. Я видел его, когда отец уезжал на годы и не писал. Видел после Разлома, когда он трое суток сидел у твоей койки. — Он помолчал. — Но я никогда не видел его таким. Он стал сильнее. Намного. Тренируется сутками — я не знаю, когда он вообще останавливается. Он стал больше, шире, у него теперь удар, как у Стейна. Снаружи — скала. А внутри…
К замолчал.
— Что внутри? — спросила я. Голос был чужим.
— Внутри ничего не осталось, — сказал Кай. — Будто кто-то выжег. Никогда не видел его таким сильным снаружи и таким сломленным внутри.
На кухне было очень тихо. Тикали часы с кукушкой, которая не кукует. Уголек спрыгнул с подоконника, подошел ко мне и улегся на колени.
— И еще, — сказал Кай после паузы. Осторожно, будто ступал по льду. — Кое-что изменилось. В нем. Я не могу тебе рассказать, это не моя тайна. Но ты… увидишь сама. Тебя ждет большой сюрприз. — Он грустно улыбнулся.
— Увижу? — Я подняла на него глаза. — Кай, я никуда не… — Я осеклась. — Это он вас прислал? Проверить, жива ли я?
— Нет. — Кай покачал головой. — Он вообще не знает, что мы здесь. Это я пошел к Магнусу. После того, как… — Он запнулся. — После того, как начались нападения в мире людей. Магнус получал донесения от Стражи Барьера — у них там тоже неспокойно, твари лезут чаще, чем должны. А потом пришли новости, что и здесь что-то происходит. Я попросил его открыть Излом. Сказал, что надо проверить, как ты. Он подумал — и открыл. Для меня и для Лив. Только для нас двоих. Сказал: «Смотрите. Не вмешивайтесь без нужды. И ничего ей не навязывайте. Если она захочет вернуться — пусть решит сама».
— Мы неделю за тобой ходили, — сказала Лив. — Он хотел просто посмотреть. Убедиться, что ты в порядке. А ты…
— А я дерусь в подвале за деньги и режу гримваргов в переулках, — сказала я.
— Ага, — сказал Кай. — Вот это вот всё.
***
Утром меня разбудил звонок в дверь.
Кай и Лив ночевали у нас — Лив со мной, на моей кровати, как в Валорисе, когда мы болтали до рассвета; Кай — на раскладушке в бабушкиной гостиной, откуда до утра доносился его храп и недовольное ворчание Уголька. Я вышла в прихожую в футболке, сонная, с рукой, которая ныла под бинтом.
На пороге стоял курьер. В руках у него был букет.
Огромный. Нелепо, невозможно огромный — розы, белые и бледно-голубые, сорок девять штук, перевязанные широкой атласной лентой. Курьер держал его обеими руками и выглядывал из-за него, как из-за куста.
— Вейн Айрин? — спросил он. — Распишитесь.
Я расписалась. Взяла букет — он был тяжелым, как мешок с песком. Курьер ушел. Я стояла в прихожей и смотрела на розы, не понимая, что с ними делать.
В букете была записка. Сложенная вдвое, на толстой бумаге, четким, аккуратным почерком.
«Аня мне всё рассказала. Про подвал, про бой. Про то, как ты остановилась. Мы расстались — не из-за тебя, честно. Из-за того, что я год не видел, кто рядом со мной. А тебя я, кажется, видел всегда. Можно увидеться? Мне нужно тебе кое-что сказать. Т.»
— Т., — произнес голос у меня за плечом.
Я вздрогнула. Кай стоял в дверях гостиной — в мятой рубашке, с растрепанной челкой — и смотрел на записку через мое плечо. Без тени смущения.
— Тё-ма, — протянул он задумчиво. Посмотрел на розы. Потом на меня. — Сорок девять штук. Запомню.
— Кай.
— Что «Кай»? Я ничего. Я просто запоминаю. — Он зевнул и пошел на кухню. — У меня хорошая память, Вейн. Все разведчики славятся хорошей памятью.
Я смотрела ему в спину и вдруг поняла, кому именно он собирается всё это рассказать.
***
Бабушка напекла оладий. Лив ела их со сгущенкой, которую видела впервые в жизни, и издавала звуки, которые в приличном обществе издавать не принято. Кай пил кофе — третью чашку — и пытался подружиться с Угольком. Уголек делал вид, что Кая не существует.
Мы снова говорили обо всем. О Валорисе. О новых первокурсниках, которые должны приехать через две недели. О том, что Совет опять урезал жалование Страже. О моих боях — Лив требовала подробностей, Кай делал вид, что ему неинтересно, но не пропускал ни слова.
— …а в последнем бою с ней, с рыжей, — рассказывала Лив, сияя, — она ее положила с одного удара! Кай, ты представляешь? С одного!
— Так вот что это было, — сказал Кай, не подумав. — В ту субботу. Он чуть с ума не сошел. Полночи по стене носился, думал, тебя там убивают.
И замолчал.
Слишком поздно.
Я медленно поставила чашку на стол.
— Кто? — спросила я.
Кай смотрел в свою чашку с кофе. Очень внимательно, будто там было что-то интересное.
— Никто. Я так. Оговорился.
— КАЙАН! — Это вышло громче, чем я хотела. — Кто полночи носился по стене?
— Вейн, слушай, я правда…
— Откуда он знает?
Кай молчал. Лив перевела взгляд с него на меня и обратно — и по ее лицу я поняла, что она тоже не знает. Что для нее это такая же новость, как для меня.
— Кайан, — сказала Лив очень спокойно, тем голосом, которым она когда-то говорила со строптивыми грифонами в вольерах Варгас. — Ты сейчас всё расскажешь. Или я расскажу Альгрейну, кто в прошлом году украл три бутылки вина из его погреба и свалил всё на первокурсников.
— Это нечестно, — пробормотал Кай.
— Еще как честно.
Кай посмотрел на бабушку. Бабушка невозмутимо намазывала оладью вареньем. Уголек на подоконнике смотрел на Кая не мигая.
— Вы все против меня, — сказал Кай. — Даже кот.
— Кай, — сказала я.
Он вздохнул. Тяжело, долго, как вздыхают перед прыжком в холодную воду. Потом посмотрел туда, где под футболкой был мой кулон, и поднял на меня глаза.
— Кулон, — сказал он.
Я машинально коснулась груди. Капля янтаря под футболкой была теплой. Как всегда. Как всегда — все пять месяцев.
— Что кулон?
— Это не просто подарок, Вейн. — Кай говорил медленно, тщательно подбирая слова. — Камень он взял с Черного Утеса, с земель своего рода. Серебро — с моих рудников, я сам ему его привез. А потом три ночи сидел в кузнице и вплетал туда заклинание. Старое, родовое, из тех, что Блэквуды не показывают чужим. Связь. Через этот камень он чувствует… тебя. Когда тебе больно. Когда тебе страшно. Когда тебе грозит беда. И может найти, где ты, — в любом месте, хоть на другом конце Этерии.
На кухне стало очень тихо.
— Я тогда пошутил, что он надел на тебя наручники, — сказал Кай тише. — Он не засмеялся.
***
Я не помню, сколько я так сидела.
Помню, что Лив что-то говорила — кажется, «Кай, ты… ты знал? Всё это время знал?» — и Кай что-то отвечал. Помню, как бабушка отложила нож с вареньем и посмотрела на меня. Помню, как Уголек спрыгнул с подоконника.
А в голове крутилось одно.
Порез мастихином в апреле. Кулон дернулся, будто кто-то вздрогнул на том конце. Синяки от Вики. Каждая вспышка тепла в зале. Четыре часа под иглой у Ники — и всё это время ровный жар, будто кто-то держал ладонь у меня на сердце. Первый бой с Кирой — каждый удар, каждая вспышка. Бой с Аней. Вчерашний вечер на Кожевенной, жар такой силы, что я задохнулась, и где-то далеко чей-то крик.
Он чувствовал всё. Каждый удар. Каждую ссадину. Каждую ночь у сфинксов, когда я плакала, уткнувшись лицом в мокрый гранит.
Он знал, что мне плохо. Каждый день все эти пять месяцев он знал. И ничего не сделал.
Нет. Не так.
Он сделал. Он закрыл дверь. Сам. И остался по ту сторону — слушать, как мне больно. Как будто это было его право.
«Янтарь всегда теплый», — сказал он тогда. Слишком быстро. Глядя в сторону.
Он солгал мне.
В тот вечер, когда застегивал кулон у меня на шее. В тот вечер, когда я была счастлива так, что не хватало воздуха. Он посмотрел мне в глаза и солгал. Повесил на меня маячок и не сказал ни слова. Как, блять, колокольчик на сбежавшую корову. Потому что решил — сам, за меня, — что так будет лучше. Как решил, что мне лучше жить в Петербурге. Как решил, что мне лучше его забыть.
— Айрин, — сказала Лив. Осторожно. — Айрин, у тебя глаза…
Я знала, что у меня с глазами. Чувствовала. Холодное серебро, затопившее аквамарин. Я была зла. Я была в ярости.
Я подняла руки к шее. Нащупала замочек цепочки.
В марте он не поддался — пальцы были холодные, не слушались, и я сказала себе, что не хватило сил. Теперь пальцы были теплыми и слушались идеально. Замочек щелкнул с первого раза.
Цепочка скользнула мне в ладонь. Кулон лежал на ней — темная капля в серебряных коготках. Теплая. Живая. Как второе сердце.
— Айрин, не надо, — сказал Кай. Он побледнел. Я впервые видела, чтобы Кай бледнел. — Пожалуйста. Ты не понимаешь. Если ты его снимешь, он перестанет тебя чувствовать. Совсем. Он решит, что ты…
— Пусть решает, — сказала я. — Он же это любит. Решать.
Я встала. Прошла в свою комнату. Открыла ящик стола. Достала шкатулку — ту самую, резную, темную от времени, в которой восемнадцать лет пролежала Слеза Этерии.
Слеза была там. Прохладная, тихая, с быстрыми аквамариновыми искрами в глубине.
Я надела ее на шею. Камень коснулся кожи — и по телу пробежала знакомая волна покоя. Будто кто-то накрыл меня плащом. Спрятал. Мой магический след, который полгода сиял для гримваргов, как маяк, погас.
А на ее место, на винно-красную подкладку шкатулки, я положила кулон Деймона.
Он еще мгновение лежал теплым. А потом — я видела это, я смотрела на него не мигая — тепло в нем дрогнуло. Как огонек свечи, на который подули. Камень потускнел. И остыл.
Где-то очень далеко, на другом конце закрытой двери, кто-то перестал меня чувствовать.
Я закрыла крышку.
***
Когда я вернулась на кухню, все молчали.
Кай сидел, опустив голову, и тер пальцами переносицу. Лив смотрела на меня мокрыми глазами. Бабушка — спокойно, внимательно, поверх очков.
Я села на свое место. Взяла чашку. Чай давно остыл.
— Вы говорили, что нападения не только здесь, — сказала я Каю. Ровным голосом, будто ничего не случилось. — Что Стража Барьера тоже получает донесения. Расскажи подробнее.
Кай поднял голову. Посмотрел на меня так, будто увидел впервые.
— Вейн…
— Расскажи, — повторила я.
И он рассказал. Твари у Барьера стали появляться там, где их раньше не было. Не в Запретном лесу, не у Разлома — в обход. Будто кто-то ищет дырку в заборе. Магнус говорит, что Печать, которую мы с Деймоном восстановили в ночь Кровавой Луны, держится. Но Подножие — Кай произнес это слово так, будто оно было горьким, — Подножие ищет обход.
Я встала, принесла из комнаты свою тетрадь. Ту, в которой было написано на обложке: «Гримварги. Мир людей». Раскрыла ее на столе, между тарелкой с оладьями и банкой сгущенки.
Кай и Лив склонились над ней. Долго молчали. Лив перелистывала страницы — даты, места, свидетельства, вырезки из новостей. Таллин, Хельсинки, Краков, Эдинбург, Брюгге, Рига. Петербург. И карта, на которой красные точки сжимались кольцом вокруг Васильевского острова.
— Ты сама это собрала? — тихо спросил Кай.
— Сама.
— Магнусу надо это увидеть, — сказал Кай Лив. — Срочно. У нас таких данных нет. Никто не смотрел на мир людей. Никто не думал…
— Они шли на меня, — сказала я. — Я сняла Слезу в марте. С тех пор они шли на меня. Круг сужался, потому что они искали, где я. Если бы не… я до сих пор не знаю, почему они так и не вошли в дом.
— Почему не вошли? — Лив подняла голову.
Бабушка вздохнула.
— Вот уж не думала, что придется рассказывать, — сказала она. — На входной двери. На подоконниках. Под паркетом в прихожей. Я их поставила восемнадцать лет назад, в ту ночь, когда ты появилась в этом доме, солнышко. Отец меня научил. Они не сильные, совсем простые. Но от тех, кто приходит снизу, держат.
— Снизу? — переспросила я.
Бабушка посмотрела на меня долгим взглядом. Потом встала, вышла из кухни и вернулась через минуту. В руках у нее был сверток — что-то, обернутое в старую льняную ткань, перевязанное бечевкой.
— Это твоего отца, — сказала она. — Его записи. Он оставил их у меня в последний раз, когда приходил. За месяц до той ночи. Сказал: «Мам, если со мной что-то случится, отдай это Айрин. Но только когда она вернется оттуда сама и захочет вернуться снова». — Бабушка положила сверток передо мной. — Я думала, ты так и не захочешь. Ты же хочешь, Айрин? Вернуться?
Все трое смотрели на меня. Кай. Лив. Бабушка.
Я посмотрела на сверток. На свою тетрадь с красными точками. На свою перевязанную руку.
Там, по ту сторону Излома, был Валорис. Лив и Кай, Вал и Елена. Второй курс. Магнус, который стареет, и Совет, который на него давит. Гримварги, которые ищут обход. Печать, которую мы с Деймоном восстановили, и которая может не выдержать.
И он. Который солгал мне. Который закрыл дверь. Который полгода слушал, как мне больно, и ничего не сделал.
Я не знала, что почувствую, когда его увижу. Ненависть. Любовь. Всё сразу. Я знала только, что больше не хочу стоять у сфинксов и ждать, пока кто-нибудь решит за меня.
— Да, — сказала я. — Хочу. Второй курс. Только не потому, что меня позвали. Потому что я так решила.
Кай улыбнулся. Впервые за утро — по-настоящему, как раньше.
— Ну вот, — сказал он. — А я думал, придется уговаривать.
***
Я развязала бечевку вечером, одна, у себя в комнате.
Внутри была тетрадь в кожаной обложке, потертой на углах. Почерк отца — мелкий, наклонный, с длинными хвостами у букв. Я видела этот почерк один раз в жизни: в письме, которое лежало в шкатулке вместе со Слезой. Записи на этерийском, с какими-то схемами, знаками, обрывками фраз. Половину слов я не понимала.
На последней странице, обведенное несколько раз, так, что перо прорвало бумагу, было одно слово. Не по-этерийски. По-русски — на языке его матери, будто он писал его для того, кто однажды не сможет прочитать остальное.
Я сразу вспомнила Усыпальницу Первородных. Двенадцать каменных стражей. И пустой постамент с разбитыми цепями.
«Тринадцатый».
Я закрыла тетрадь и положила ее в рюкзак. Рядом с картой и тетрадью про гримваргов. Рядом со шкатулкой, в которой лежал остывший кулон.
***
С Тёмой я встретилась на следующий день у сфинксов.
Я не нарочно выбрала это место. Просто написала «где?», а он ответил: «Давай у сфинксов? Ты же всегда их любила».
Он пришел раньше. Стоял у гранитного парапета, засунув руки в карманы, и смотрел на Неву. Увидел меня, улыбнулся — неловко, как всегда, и тут же покраснел.
— Ты получила? — спросил он. — Розы?
— Получила. Тём, их было сорок девять. Бабушке пришлось достать ведро.
— Я хотел сто одну, — признался он. — Но в магазине больше не было.
Я засмеялась. Он тоже. А потом мы оба замолчали.
— Айрин, — сказал он. — Я тебя люблю. Давно. С первого курса. С того дня, как ты пришла на рисунок в желтом свитере и сказала, что у натурщика асимметричные ключицы, а преподаватель тебя чуть не выгнал. Я всегда… — Он сбился. — Я знаю, что это не вовремя. Я знаю, что ты опять куда-то уезжаешь, у тебя такое лицо. Но я не мог не сказать. Полгода не сказал — и потом жалел каждый день.
Я смотрела на него. На хорошего, честного Тёму, который полгода ходил в деканат и спрашивал, не вернулась ли я. Который купил сорок девять роз, потому что ста одной не было. Который был моим другом, когда у меня не было никого, кроме бабушки и Марго.
Можно было соврать. Сказать «может быть», «я подумаю», «давай потом». Пощадить.
Я больше не хотела никому врать.
— Тём, — сказала я. — Я люблю другого.
Он не изменился в лице. Только чуть кивнул, будто ждал этого.
— Он там? — Тёма махнул рукой куда-то неопределенно. — Где ты была?
— Там.
— Он тебя хоть заслуживает?
Я подумала. Об остывшем кулоне в шкатулке. О закрытой двери. О пяти уничтоженных стаях и о человеке, который полгода не спит, потому что ему больно.
— Есть сложности, не знаю, как сказать, — сказала я честно.
Тёма усмехнулся. Грустно.
— Ясно. Ну, я хотя бы попытался.
Я обняла его. Крепко, как в сентябре, перед тем как уйти в первый раз.
— Аня хорошая, — сказала я ему в плечо. — Рыжая. Та, которая на ринге. Ты ее не видел целый год, ты сам сказал. Может, стоит посмотреть еще раз.
Тёма ничего не ответил. Но когда я отстранилась, он смотрел на меня уже не так, как раньше. Спокойнее.
— Береги себя, Вейн, — сказал он. — Где бы ты ни была.
***
Палычу я сказала в тот же день. Он кивнул, не отрываясь от журнала, и сказал: «Будешь в городе — заходи». А когда я уже стояла у двери, бросил мне в спину новые бинты, черные. «Красные износились».
Дмитрий ничего не сказал. Только протянул мне руку и долго не отпускал. А потом подарил ножны — новые, мягкие, из темной кожи, которые крепились к голенищу так, что их нельзя было найти, даже если обыскивать.
— Чтобы был, — сказал он.
Аня прислала одно сообщение. Без подписи, без смайликов, просто: «Спасибо». Я не знала, за что именно. За бой. За то, что остановилась. За то, что сказала Тёме.
Может, за всё сразу.
***
Вечером накануне ухода мы с Лив собирали мой рюкзак.
Взять с собой можно было немного — Кай сказал, что Излом пропустит троих и только то, что мы унесем на себе. Я сложила самое важное: записи отца, тетрадь про гримваргов, карту, альбом. Шкатулку с кулоном. Нож в новых ножнах. Изумрудные тени — Лив посмотрела на них и издала восхищенный писк. Кожаные штаны.
А потом я открыла шкаф, долго смотрела на вешалки — и вытащила юбку.
Черная кожа. Плиссировка. Короткая — настолько короткая, что Марго, когда я показала ей по видео, сказала «Вейн, это не юбка, это пояс с амбициями». Я купила ее в том же винтажном магазине на Гороховой, просто потому, что она висела на вешалке и мне вдруг захотелось. И ни разу не надела.
Лив перестала складывать мои вещи. Посмотрела на юбку. Потом на меня.
— О пресвятая Этерия, — сказала она медленно. — Ты же не собираешься…
— Собираюсь.
— Ты знаешь, что с ним будет?
Я свернула юбку и аккуратно положила ее в рюкзак. Поверх записей отца. Поверх шкатулки с остывшим кулоном.
— Знаю, — сказала я. — Чисто позлить.
Лив посмотрела на меня долгим взглядом. Потом медленно, очень медленно расплылась в улыбке — той самой, хитрой, с которой она когда-то в Валорисе спрашивала меня, в чем я пойду на бал.
— Я тебя обожаю, — сказала она. — Он умрет.
— На это и расчет.
Глава 8
Мы ушли в три часа ночи. Как тогда, в сентябре.
Бабушка проводила нас до двери. Не дальше — сказала, что ноги уже не те, чтобы бегать по набережным, и что прощаться у сфинксов она не будет: «Один раз попрощалась — хватит». Обняла Лив. Обняла Кая и сказала ему что-то на ухо, отчего Кай покраснел до корней волос и серьезно кивнул. Потом обняла меня.
Долго. Крепко. Всем своим маленьким сухим телом, как в марте, когда я вернулась.
— Ешь там, — сказала она мне в плечо. — Ты опять похудела.
— Ба…
— И пиши. Как-нибудь. Через этого юношу, раз уж ему туда-сюда можно. — Она отстранилась и посмотрела на меня поверх очков. — И не позволяй никому решать за тебя, солнышко. Ни ему. Ни Совету. Ни даже мне.
— Не позволю.
— Я знаю. — Она погладила меня по щеке. — Я видела твои крылья.
Уголек сидел на табуретке в прихожей и смотрел на меня желтыми глазами. Я присела, почесала его за ухом. Он не замурлыкал — только ткнулся лбом мне в ладонь и отвернулся. Будто сказал: иди уже.
Я пошла.
***
Набережная была пустой и тихой. Над Невой висел туман — густой, молочный, такой же, как тогда. Фонари расплывались в нем мутными пятнами. Сфинксы лежали на своих постаментах, равнодушные и древние, и смотрели мимо нас.
Кай достал из-за пазухи что-то, завернутое в кожу, развернул. На ладони у него лежал плоский серебряный диск размером с монету, исчерченный рунами. Они светились тускло, едва заметно, как угли под пеплом.
— Ключ Магнуса, — сказал он. — Одноразовый. Туда и обратно, на троих. Он сказал — если обратно пойдем вчетвером, нас разорвет на кусочки.
— Обнадеживает, — сказала Лив.
— Он умеет утешить.
Кай встал между сфинксами. На то самое место, где я простояла сорок ночей. Поднял диск над головой.
Я ждала. Сердце колотилось так, что отдавалось в горле.
Где-то вдалеке, над городом, ударили куранты. Три.
Руны на диске вспыхнули. Воздух между сфинксами дрогнул, пошел золотой рябью, как вода, в которую бросили камень, — и раскрылся. Беззвучно, плавно, будто кто-то отодвинул занавес. За ним темнело чужое небо, усыпанное незнакомыми звездами, и тянуло холодным горным ветром, полынью и хвоей.
Тот же запах. Тот же ветер. Тот же провал в другой мир, в который я шагнула год назад, держа за руку человека в капюшоне.
Тогда он спросил меня: «Не передумала, Пташка?»
Теперь меня никто не спрашивал.
Я шагнула сама.
***
Валорис встретил нас тишиной.
Мы вышли из старой арки у западных ворот — той самой, через которую он отправил меня в марте. Я узнала ее сразу: древний серый камень, плети плюща, воздух внутри, дрожащий, как над горячим камнем летом. Только плющ теперь был зеленым — там, где он еще остался. Половина плетей была сорвана и валялась на земле, засохшая, бурая. А по серому камню, от основания до самого свода, тянулись глубокие черные борозды. Десятки. Будто кто-то день за днем, ночь за ночью рвал древний камень когтями. Края борозд почернели, как от сильного жара, и от них до сих пор тянуло горьким, едва уловимым запахом гари.
Кто-то пытался пробиться. Сквозь арку. Отсюда — туда.
Я провела пальцами по ближайшей борозде. Камень был холодным и шершавым. Я не стала додумывать, кто. Не позволила себе.
И я помнила, как стояла здесь. Как колотила кулаками по стене его Тени. Как кричала «Не смей решать за меня!»
Я остановилась на пороге арки, и Лив, шедшая сзади, чуть не налетела на меня.
— Айрин? Ты как?
— Нормально, — сказала я. — Просто… вспомнила.
Над академией стояла ночь. Та же, что в Петербурге: глубокая, тихая, третий час. Над Изумрудными горами висела лазурная луна, и небо было усыпано чужими, слишком яркими звездами, которые я когда-то заново учила по ночам. Башни Валориса, черные на фоне звездного неба, стояли так же, как стояли всегда. Шпили. Галереи. Стены. Мерцающий купол Барьера над головой — он гудел едва слышно, ровно, как спящий улей.
Северная стена была новой. Светлый камень, свежая кладка — там, где в ночь Кровавой Луны прорвались гримварги. На башне у главных ворот развевался черно-серебряный флаг. А на стенах перекликались часовые — я слышала их короткие, сонные оклики.
Я стояла и дышала. Горный воздух был холодным, чистым, острым, как лезвие. После полугода в мире людей у меня закружилась голова. Не от холода — от магии. Здесь она была повсюду: в камнях, в воздухе, в лунном свете. Густая, живая, как кровь. Мой свет внутри, полгода спавший, как свеча за молочным стеклом, вдруг потянулся к ней — жадно, радостно, как растение к солнцу.
Я прижала ладонь к груди. Слеза Этерии под ней была прохладной и спокойной. А больше ничего там не было. Ни тепла. Ни второго сердца.
И нити не было тоже.
Нет, не так. Нить была. Я чувствовала ее — здесь, в Этерии, она проснулась сразу, едва я шагнула через арку. Тонкая, серебристо-черная, натянутая, как струна, она уходила от меня куда-то в сторону главного корпуса. Живая. Дрожащая. И на том конце кто-то был.
Я поставила стену раньше, чем успела подумать.
Гранит. Штукатурка. Кирпич. Камень к камню, ряд за рядом, как учила себя полгода. Стена встала между мной и нитью — глухая, ровная, без единой щели.
На том конце ничего не дрогнуло. Он не успел меня почувствовать. Стена встала раньше.
— Магнус примет на рассвете, — сказал Кай. Он смотрел на меня внимательно, будто что-то почувствовал. — Он должен увидеть твою тетрадь. И тебя. А до утра посидим у Лив.
Мы просидели в комнате Лив до рассвета. Лив уснула через полчаса, свернувшись на кровати прямо в куртке. Кай — сидя на полу, привалившись к стене. Я не спала. Сидела у окна с тетрадью на коленях и смотрела, как над Изумрудными горами сереет, а потом розовеет небо. Стена в голове стояла. За ней было тихо.
***
У ворот главного корпуса стоял патруль Стражи — двое старшекурсников в черных плащах. Один из них, рыжий веснушчатый парень, которого я смутно помнила по столовой, увидел меня и застыл с открытым ртом.
— Вейн? — выдавил он. — Ты же… тебя же…
— Отчислили? — подсказала я. — Ага. Вернулась.
— Пропусти, Тобиас, — сказал Кай. — Мы к ректору. По его приказу.
Тобиас посторонился. Я чувствовала его взгляд в спину, пока мы шли через холл. И не только его. Слуги, которые мыли полы в галерее, замерли с тряпками в руках. Кадет-первокурсник, тащивший куда-то связку книг, выронил ее на ступени. Шепот поднимался за нами, как волна за кораблем.
«Вейн вернулась».
«Это Вейн? Серьезно?»
«Что у нее с глазами?»
«Блэквуд знает?»
Я шла и не оборачивалась. В кожаных штанах, в тяжелых ботинках, с ножом в голенище и изумрудной дымкой вокруг глаз. С тетрадью про гримваргов под мышкой и рюкзаком за спиной, в котором лежала шкатулка с остывшим кулоном.
Я не была той девочкой, которая год назад впервые поднималась по этим лестницам. И пусть все это видят.
***
Кабинет ректора был наверху, в конце длинной галереи с витражами, по которой я когда-то шла на свой первый вызов к Магнусу. Тогда я боялась. Помню, как дрожали колени и как я считала шаги, чтобы не думать.
Сейчас я считала шаги, чтобы не думать о другом.
Мы были в двадцати шагах от двери, когда я услышала его голос.
Я остановилась. Кай и Лив остановились тоже.
Дверь в кабинет была приоткрыта. Из-за нее доносился голос — низкий, хриплый, сорванный, будто человек кричал несколько часов подряд и сорвал связки. Я узнала бы этот голос из тысячи. Я слышала его каждую ночь все пять месяцев — во сне, в голове, в тишине между ударами скакалки.
— …три дня, Магнус! Три дня! — Удар кулаком по чему-то деревянному. — Я ее не чувствую. Совсем. Понимаешь? Ни боли, ни страха, ничего. Тишина. Я не знаю, где она. Не знаю, что с ней. Не знаю, жива ли…
Он не договорил.
— Я знаю, — сказал Магнус. — Ты три ночи провел у западной арки. Ты едва не обрушил ее Тенью.
— Потому что она не открывается! — Голос сорвался в хрип. — Я бил в нее, пока не перестал чувствовать руки. Твоя проклятая печать…
— Деймон, — сказал Магнус. Спокойно, устало, тем голосом, каким говорят с человеком, который не слышит. — Сядь.
— Я не буду садиться! Распечатай Излом. Сейчас. Ты один можешь его снять. Я сам тебя просил, я знаю. Я был идиотом, я знаю. Сними. С ней что-то случилось. Последнее, что я почувствовал, — боль. Удар за ударом, как будто ее рвали на части. Ее ранили. А наутро — тишина. Как будто нить оборвали. Как будто она… — Голос сорвался. — Магнус. Пожалуйста. Я никогда тебя ни о чем не просил так. Пожалуйста.

Я стояла в двадцати шагах от двери, вцепившись в тетрадь так, что побелели пальцы.
«Я сам тебя просил».
Печать. Та, о которую я билась сорок ночей. Та, которую бабушка почувствовала на мне по запаху: «Ее ставили не против того, кто снаружи. А против того, кто внутри». Кто-то очень не хотел выйти. Сам.
Он сам. Он попросил Магнуса запереть дверь — не от меня. От себя. Чтобы не пойти за мной.
Внутри у меня что-то дрогнуло. Стена качнулась — едва заметно, как от далекого толчка.
Я выпрямила ее. Камень к камню.
— В этом нет необходимости, — сказал Магнус.
— Нет необходимости?! — Еще один удар, и что-то зазвенело, будто упала чернильница. — Она там одна! Ее, может, уже…
— Деймон. — Голос Магнуса стал жестче. — Ее там нет.
Тишина.
— Что? — Голос Деймона упал до шепота. — Что значит «нет»?
— Она должна быть здесь, — сказал Магнус. — Уже. Диск вернулся ночью. Я почувствовал.
Кай посмотрел на меня. Лив — тоже. Я поняла, что они ждут, пока я сделаю первый шаг.
Я сделала.
***
Я толкнула дверь, и она открылась легко, без скрипа.
Кабинет был таким же, каким я его помнила: высокие стрельчатые окна, книжные шкафы до потолка, огромный стол из темного дерева, заваленный свитками и картами. На полу у стола — разбитая чернильница, черная лужа растекалась по каменным плитам. Магнус стоял у окна, спиной к рассвету, заложив руки за спину. Он и правда постарел: седины на висках прибавилось, у рта легли новые морщины.
А посреди кабинета, лицом к Магнусу и спиной к двери, стоял Деймон.
Он услышал, как открылась дверь. Обернулся.
И застыл.
Кай был прав. Он изменился. Он стал шире в плечах — намного шире, чем я помнила. Черный колет Стражи туго обтягивал руки, грудь, спину, будто его шили на другого человека. Темные волосы отросли и падали на лоб неровными прядями, будто их месяцами никто не стриг. Лицо осунулось, скулы стали острее, а под глазами залегли тени — темные, глубокие, как синяки. На подбородке — щетина.
И глаза.
Глаза были те же. Расплавленное золото, которое я помнила, которое видела каждую ночь, закрывая свои. Только в них больше не было ни насмешки, ни огня. В них была пустота — та самая, о которой говорил Кай. Выжженная. И в эту пустоту, медленно, не веря, как вода в сухое русло, начинало что-то возвращаться.
Раньше от него пахло горной полынью. Теперь — кедром, кожей и дымом. Будто он только что стоял у костра.
На его левом запястье, над краем кожаного наруча, чернела лента. Моя лента. Вытертая, истончившаяся, со стершимися краями. Он ее так и не снял.
Он смотрел на меня. На кожаные штаны и тяжелые ботинки. На изумрудные тени. На подживающие следы когтей на предплечье, где меня достали когти гримварга, — я закатала рукав, потому что ткань натирала. На Слезу Этерии у меня на шее.
На то место, где должен был висеть его кулон.
И не было его.
Я видела, как он это понял. Как дрогнуло его лицо — только на мгновение, — и тут же окаменело снова.
— Айрин, — сказал он. Хрипло. Почти беззвучно.
Нить дернулась.
Я почувствовала это сразу — так ясно, будто он протянул руку и схватил меня за запястье. Он потянулся ко мне через нить, всей силой, отчаянно, как утопающий тянется к воздуху. Ударился в мою стену.
И остановился.
Он потянулся снова. Сильнее. Я почувствовала этот удар — тупой, тяжелый, как кулак в каменную кладку. Стена дрогнула. Но выдержала. Полгода по ночам — камень к камню, ряд за рядом. Гранит набережной. Штукатурка Академии. Кирпич двора-колодца. Она выдержала.
Он попробовал еще раз. И я увидела, как он побледнел.
Он понял. Не просто стена — моя стена. Не та хлипкая, неумелая, которую он когда-то учил меня ставить и которую пробивал одним касанием, смеясь. Другая. Та, которую я построила сама, без него, против него. И через которую он больше не мог пройти.
Тишина в кабинете стала такой глубокой, что я слышала, как с края стола капают на пол чернила.
— Кадет Вейн, — сказал Магнус. Ровным голосом, будто ничего не происходило. — С возвращением.
Я оторвала взгляд от Деймона. Это оказалось труднее, чем драться с Аней. Сделала три шага к столу — мимо него, близко, так близко, что почувствовала, как от него пахнет дымом, и как его рука дернулась ко мне и замерла на полпути.
Я не остановилась.
Положила на стол тетрадь — поверх свитков и карт.
— Господин ректор, — сказала я. — Это нападения гримваргов в мире людей. С апреля по август. Таллин, Хельсинки, Краков, Эдинбург, Брюгге, Рига. Петербург. Даты, места, свидетели. И карта. Я думаю, вам стоит это увидеть.
Магнус посмотрел на тетрадь. Потом — на меня. Долго, внимательно, своими холодными светлыми глазами. Что-то мелькнуло в них — я не поняла что. Может быть, удивление. Может быть, гордость.
— Ты сама это собрала? — спросил он.
— Сама.
Магнус медленно кивнул. Положил ладонь на обложку тетради.
— И ты хочешь вернуться в Валорис, — сказал он.
— Да. На второй курс. Если вы позволите.
— Это твое решение?
— Мое.
— Позволю, — сказал Магнус.
Я кивнула и развернулась к двери. Кай и Лив стояли на пороге, не двигаясь. Лив прижимала ладонь ко рту.
Деймон стоял там же, где стоял. Посреди кабинета, среди разлитых чернил. И смотрел на меня так, будто я была призраком — или единственным живым человеком во всем мире.
— Пташка, — сказал он тихо.
Я остановилась рядом с ним. Посмотрела ему в глаза — в эти глаза, по которым тосковала пять месяцев, которые рисовала углем, которые видела во сне. Они темнели, как всегда, когда он не мог совладать с собой. Почти до черного.
Мои, я знала, серебрились.
— Для вас я кадет Вейн, — поправила я. — Второй курс. Лорд Блэквуд.
И вышла.
Нить ударилась в мою стену еще раз. И еще. И еще. Пока я шла по галерее, мимо витражей, мимо застывших кадетов, мимо Кая и Лив, которые молча шли за мной. Тупые, отчаянные удары — как кулаком в каменную стену. Как сердце, которое бьется в запертую дверь.
Я не открыла.
Камень к камню. Ряд за рядом.
Я не открыла.
Глава 9
Проректор Альгрейн встретил меня у лестницы в жилое крыло. Видимо, ему уже доложили.
Он стоял на нижней ступени, высокий, сухой, в безупречно сидящем мундире, со своими вечными списками в руке. Посмотрел на меня сверху вниз — на ботинки, на штаны, на рюкзак, — и его тонкие губы сжались в ниточку.
— Кадет Вейн, — сказал он. — Ректор уведомил меня о вашем… восстановлении.
— Доброе утро, господин проректор.
— Утро, — повторил Альгрейн таким тоном, будто сомневался, что оно доброе. Заглянул в список. — Вы зачислены на второй курс. Расписание получите у старосты. Форма — на складе, вашего размера осталось мало, советую поторопиться. — Он поднял на меня глаза. — Что касается вашей комнаты…
Он замолчал. Посмотрел куда-то мне за плечо, на лестницу. Поджал губы еще сильнее.
— Что касается моей комнаты? — спросила я.
— Вам предстоит выяснить это самостоятельно, — сказал Альгрейн и сильно хлопнул своей папкой. — Я, видите ли, не смог туда войти. Как и все остальные. — Он помолчал. — С марта.
И ушел, чеканя шаг, не дав мне задать ни одного вопроса.
Лив, которая стояла рядом, тихо кашлянула.
— Я тебе не сказала, — пробормотала она. — Хотела, но… Айрин, он оплел ее Тенью. Сразу после того, как ты ушла. Никого не пускал. Даже уборщиц. Альгрейн писал жалобы Магнусу, Магнус сказал — оставить как есть.
— Зачем?
Лив посмотрела на меня. Долго. С такой жалостью, что мне захотелось отвернуться.
— Сама увидишь, — сказала она. — Хочешь, я с тобой?
— Нет, — сказала я. — Я сама.
***
Коридор жилого крыла был таким же, как полгода назад. Каменный пол, вытертый тысячами ног. Факелы в железных держателях. Узкие стрельчатые окна, в которые било утреннее солнце. Двери кадетских комнат — одинаковые, темные, с медными номерами.
Моя была в самом конце, у окна.
Я увидела ее издалека — и остановилась.

Дверь была оплетена Тенью.
Не заперта — именно оплетена. Тонкие черные нити, похожие на дым, который почему-то застыл в воздухе, тянулись по всему дверному полотну, обвивали ручку, уходили в щели между дверью и косяком. Они медленно шевелились, как водоросли в течении. От них веяло холодом — не морозным, а глубоким, как из подвала.
Его Тень. Я узнала бы ее где угодно. Я видела, как она закрывает меня от гримваргов на плато. Как поднимается стеной между нами у арки. Как обвивает мои запястья ночью, легко, почти нежно, когда он думал, что я сплю.
Я подошла ближе. Нити шевельнулись — все сразу, как будто почувствовали меня. Потянулись навстречу.
Я остановилась. Подняла руку. Не знала, что делать: если коснуться — обожжет? Оттолкнет? Альгрейн не смог войти. Никто не смог.
Нити коснулись моих пальцев первыми.
Холода не было. Было тепло — тихое, знакомое, как прикосновение руки, которая помнит твою кожу. Нити обвились вокруг моего запястья, на мгновение, легко. Будто узнали.
И разошлись.
Беззвучно, плавно, как занавес, — они раскрылись передо мной, расползлись по краям двери и растаяли в воздухе, оставив только запах холодного горного воздуха, как сразу за аркой. Ручка повернулась сама.
Он закрыл мою комнату Тенью от всех. Кроме меня.
Я стояла на пороге и не могла пошевелиться.
***
Моя комната была такой, какой я ее оставила.
Нет. Не так. Она была такой — и не такой.
Всё мое стояло на своих местах. Узкая кровать у стены. Стол у окна. Полка с книгами, которые мне выдали в библиотеке на первый курс, — я так и не успела их сдать. Мои рисунки, приколотые к стене над столом: Сильвар, Лив на подоконнике, вид с Цитадели. Мой запасной мундир на спинке стула. Моя расческа на подоконнике. Пустой флакон из-под настойки Елены.
Ни пылинки. Ни паутины. Будто я ушла вчера.
А поверх всего этого, сквозь всё это, как второй слой на картине, — он.
На кровати поверх моего одеяла лежал плед — не мой. Темно-серый, шерстяной, грубый, такие выдают Страже в патрули. Он был сбит, смят, будто на нем спали, не раздеваясь, и вставали, не расправив. Подушка была продавлена посередине. Я подошла — и почувствовала запах. Кедр. Кожа. Дым — горьковатый, будто здесь жгли бумагу. Очень странно.
На столе стояла кружка. Глиняная, тяжелая, с отбитой ручкой. Не моя. На дне засох чай — черный, крепкий, такой, какой пил только он. Рядом — огарок свечи, оплывший до самого подсвечника. Кто-то сидел здесь ночами при свече. Долго. Много ночей подряд.
Над кроватью, на гвозде, которого раньше не было, висел в ножнах стилет отца. Сокол на навершии блестел. Кто-то чистил его. Недавно. В Петербурге я полгода просыпалась и тянулась к поясу, где его не было.
На подоконнике, рядом с моей расческой, лежал его кинжал — тот, с черной рукоятью, который он всегда носил у бедра. Будто он положил его, когда пришел, и забыл забрать, когда уходил.
На столе я увидела выжженное пятно. Не круг от горячей кружки — пятно. Неровное, темное, в форме ладони. Пять пальцев, отпечатавшиеся в дереве, будто кто-то положил на стол раскаленную руку и держал, пока дерево не начало тлеть.
Я долго смотрела на это пятно. Потом коснулась его кончиками пальцев. Дерево было холодным. Пахло старой гарью.
Я не понимала. Ничего не понимала.
А рядом с пятном, на краю стола, лежала книга.
Толстая, в потертом зеленом переплете, с золотым тиснением, наполовину стершимся. Я знала эту книгу. Я сама взяла ее в библиотеке в феврале, в те странные счастливые недели, когда мы ждали Кровавую Луну и делали вид, что живем нормальной жизнью. Роман. Про драконов. Про девушку, которую похитил дракон, и про то, как она в него влюбилась, — глупый, наивный, чудесный, я читала его по вечерам и смеялась, а он сидел рядом и смотрел на меня как на сумасшедшую.
Я не дочитала. Закладка — моя черная лента, одна из запасных — так и торчала посередине.
Только теперь она торчала не посередине. Она была почти в самом конце. За двадцать страниц до последней.
Кто-то дочитывал мою книгу. Без меня.
Я взяла ее в руки. Раскрыла на закладке. На полях, рядом с абзацем, где дракон наконец говорит героине, что отпустит ее домой, потому что любит, — на полях стояла тонкая карандашная черта. Резкая. Почти прорвавшая бумагу.
И рядом — одно слово. Мелким, четким, размашистым почерком, который я узнала бы среди тысячи других:
«Идиот».
***
— Я думала, мальчики такое не читают, — сказала я.
Я не обернулась. Я не слышала, как он подошел, — но почувствовала. Сначала — через нить, которая ударилась в мою стену и замерла. Потом — спиной. Тепло, которое всегда шло от него, как от печи. Запах кедра и дыма.
Он стоял в дверях. Я видела его краем глаза — темный силуэт на фоне светлого коридора, одна рука на косяке.
Долго молчал.
— А мальчики и не читают, — сказал он наконец.
Хрипло. Устало. С какой-то незнакомой интонацией, которую я не могла разобрать.
Он шагнул в комнату — два шага, широких, быстрых, — и забрал книгу у меня из рук. Не грубо, но так решительно, что я не успела ее удержать. Захлопнул. Выдвинул ящик моего стола и швырнул книгу туда — с размаху, со стуком. Задвинул ящик.
И остался стоять рядом со мной. Очень близко. Так близко, что я видела, как на его шее бьется жилка.
Я наконец повернулась и посмотрела на него.
На его немыслимо прекрасном лице было выражение боли. Тени под глазами. Щетина. Тонкий свежий шрам над бровью, которого не было в марте. И то, как он смотрел на меня, — не отрываясь, жадно, будто боялся, что я исчезну, если он моргнет.
— Ты здесь спал, — сказала я.
Он не ответил. Но и не стал отрицать.
— Всё это время. В моей комнате. На моей кровати.
— Иногда, — сказал он.
— Иногда, — повторила я. Посмотрела на продавленную подушку. На огарок свечи. На кружку с засохшим чаем. — Не похоже, что иногда.
Он молчал. Челюсти сжаты. Руки опущены вдоль тела, кулаки сжаты так, что побелели костяшки.
— Айрин, — сказал он. — Я…
— Ты чувствовал, — перебила я. Спокойно. Я сама удивилась, как спокойно. — Пять месяцев. Каждый раз, когда мне было больно. Каждую ночь у сфинксов.
Его лицо дрогнуло.
— Да.
— В апреле я порезалась мастихином. Кулон дернулся. Я решила, что мне показалось.
— Я не знал, что это, — сказал он тихо. — Я никогда не знал, что именно. Только боль. Страх. Иногда злость. Я не знал, где ты и кто делает тебе больно. Каждую субботу, Айрин. Всё лето. Каждую субботу.
— А теперь знаешь.
Он помолчал.
— Кай рассказал. Час назад. — У него дернулась челюсть. — Боги, Айрин. Подвал. Ринг. Бои без правил. Нож в ботинке. Уроки по утрам у какого-то Дмитрия. Ссадины, синяки, разбитая губа. Рыжая, которую ты положила. Гримварги. — Он вздрогнул, закрывая глаза.
Конечно. Кай. «У меня хорошая память, Вейн. Все разведчики славятся хорошей памятью».
— Одного он не знал, — сказал Деймон, и голос у него сел. — В июне. Четыре часа подряд. Ровная боль, без перерыва, будто тебя… — Он не договорил. — Я думал, тебя пытают. Что это было?
Я вспомнила кушетку у Ники. Жужжание иглы над позвоночником. Ровный жар кулона все четыре часа. Крылья у меня на лопатках, под черной рубашкой.
— Неважно, — сказала я.
Он смотрел на меня. Я видела, как ему хочется спросить еще раз. Он не спросил.
— И ты молчал, — сказала я. — Всё это время.
— Да.
— Ты сказал мне «янтарь всегда теплый». — Я смотрела ему прямо в глаза. — Тогда. В тот вечер. Ты посмотрел мне в глаза и соврал.
Он не отвел взгляда. Это я заметила. Он не отвел взгляда, хотя ему, я видела, этого очень хотелось.
— Да, — сказал он. — Соврал.
— Ты повесил мне на шею колокольчик, — сказала я. — Как грифону.
Он моргнул.
— Варгас вешает их молодым грифонам, — сказала я. — Серебряные, на ремешке. Чтобы знать, где пасутся, и найти, если улетят слишком далеко. Я сама помогала их застегивать.
— Айрин, это не…
— Не колокольчик? — Я не повысила голоса. — Ты хотел знать, где я. Что со мной. Жива ли я. Ты всё это хотел знать. А спросить меня — не захотел.
Он открыл рот. И закрыл.
Тишина. Где-то за окном, на плато, кричал грифон. Внизу, во дворе, звенели котлы, и кто-то ругался на кухне.
— Выйди из моей комнаты, — сказала я.
***
Он не двинулся.
Секунду, две, три — стоял, смотрел на меня, и в его глазах что-то происходило. Что-то темное, огромное, страшное, оно поднималось из глубины, как вода в колодце. Я почувствовала, как воздух вокруг него стал горячее. Будто рядом открыли заслонку печи.
Нить ударила в мою стену. Раз. Другой. Изо всех сил. Я сжала зубы — и выдержала.
А потом он отступил. На шаг. Еще на один.
— Хорошо, — сказал он.
Голос был ровным. Совершенно ровным, мертвым, тем самым голосом лорда Блэквуда, которым он сказал мне у арки «всё кончено». Только теперь я знала, чего ему стоит этот голос.
Он прошел к подоконнику. Взял свой кинжал. Сунул в ножны на бедре. Потом подошел к кровати, сгреб серый плед — одним движением, комом — и сунул его под мышку. Взял со стола кружку с отбитой ручкой.
Всё. Больше в комнате ничего его не осталось. Кроме выжженного пятна на столе в форме ладони и книги в ящике.
У двери он остановился. Не обернулся.
— Ты сняла его, — сказал он. Тихо. Не спрашивая.
Я не сразу поняла. Потом поняла.
— Да.
— Где он?
— У меня.
Его плечи чуть опустились. Совсем чуть-чуть. Как будто с них сняли что-то очень тяжелое — и тут же положили что-то еще тяжелее.
— Три дня, — сказал он двери. — Три дня я не знал, где ты. Жива ли. Что с тобой.
— Пять месяцев, — сказала я ему в спину. — Я не знала пять месяцев.
Он замер на пороге. Секунду. Две. Рука на косяке сжалась так, что побелели пальцы.
Потом он ушел.
Я слышала его шаги в коридоре — тяжелые, ровные, удаляющиеся. Потом хлопнула дверь на лестницу. Потом стало тихо.
***
Я села на кровать.
Матрас просел под моим весом — туда, где он был продавлен. Подушка пахла им. Кедром и дымом. Пахло Деймоном.
Я сидела и смотрела на выжженное пятно на столе. На ящик, в котором лежала книга про драконов со словом «идиот» на полях. На стену над столом, где висели мои рисунки, — и только сейчас заметила, что их стало больше.
Не моих. Нет, моих — но не тех, что я оставила здесь в марте. Это были наброски, которые я делала на лекциях, на полях конспектов, на обрывках бумаги, — конспекты остались здесь, в ящике стола, и я давно о них забыла. Кай с кинжалом. Вал над книгой. Грифоны. Руки Елены. Лив смеется. И — несколько его. Профиль. Рука на рукояти меча. Плечо. Я рисовала его украдкой, на лекциях, пряча листы под конспектами, и думала, что он не замечал.
Он нашел их. Все до одного. И приколол на стену, аккуратно, ровными рядами. Над столом, за которым сидел ночами.
Я легла на бок, прямо в ботинках, поверх одеяла. Уткнулась лицом в подушку.
Стена в голове держалась. Камень к камню. Ряд за рядом. За ней — тихий, постоянный, глухой стук. Не удары уже — просто стук. Как будто кто-то сидел по ту сторону и бил кулаком в камень, медленно, равномерно, без надежды, что откроют. Просто чтобы я знала, что он там.
У меня болела голова. Держать стену здесь, в Этерии, где нить была живой и сильной, оказалось в сто раз тяжелее, чем в Петербурге. Там я держала ее против пустоты. Здесь — против него.
Я не открыла.
Могла бы. Одно движение — вынуть из стены камень, всего один, — и я узнала бы, что он чувствует. Где он. Как он.
Но я помнила пустоту. Первую ночь в Петербурге, когда я звала его через нить, а пальцы проваливались в холодный воздух. Сорок ночей у сфинксов. Пять месяцев, когда я не знала, жив ли он. Ест ли. Спит ли. Помнит ли.
Он чувствовал каждую мою боль, каждую слезу. Я о нем не знала ничего.
Пусть узнает, каково это. Пусть посидит по ту сторону стены. Не три дня.
Но и не заснула. Лежала, смотрела на выжженную ладонь на столе и слушала этот стук. До самого вечера. Потом в дверь постучали, и пришлось вставать и открывать самой: видимо, то, что он сделал с моей дверью, до сих пор никого не впускало без меня.
Вот наглый засранец.
Лив пришла звать меня ужинать.
— Айрин, — сказала она. Села на край кровати. — Ну что?
— Он здесь жил, — сказала я в подушку. — Пять месяцев. Спал здесь. Читал мою книгу про драконов. Дочитал почти до конца. Написал на полях «идиот».
Лив помолчала.
— Про кого? — спросила она осторожно.
— Про дракона. Который отпустил девушку домой. Потому что любил.
Лив долго молчала. Потом легла рядом со мной на узкую кровать, обняла меня со спины и уткнулась носом мне в затылок, как делала на первом курсе, когда мы болтали до рассвета.
— Ну, — сказала она наконец, — хоть одну правильную вещь он за лето понял.
Я засмеялась. Сквозь слезы, сквозь головную боль, сквозь глухой стук в стену у меня в голове.
— Пошли ужинать, — сказала Лив. — И надень юбку.
— Сегодня?
— А когда еще? — Лив приподнялась на локте. Глаза у нее сияли. — Весь Валорис уже знает, что ты вернулась. Весь Валорис будет на ужине. И он тоже будет. Надевай.
Я посмотрела на рюкзак, брошенный у двери. Там, поверх записей отца и шкатулки с кулоном, лежала свернутая черная кожа.
— Знаешь, — сказала я, — а давай.
Глава 10
Мы с Лив вошли в зал.
Сначала замолчали те, кто сидел у дверей. Потом — следующий стол. Потом — еще один. Тишина катилась по залу волной, от входа к помосту, как круги по воде, и к тому моменту, когда мы с Лив дошли до середины прохода, было слышно, как трещат поленья в огромных каминах.
Я шла и не смотрела по сторонам. Черные ботинки на шнуровке. Черная кожаная юбка — плиссированная, короткая, на ладонь выше колена. Черная рубашка кадетской формы, заправленная в нее, с закатанными рукавами. Изумрудная дымка вокруг глаз. Волосы — распущены. Первый раз в Валорисе — распущены.
На левом предплечье белел свежий шрам от когтей гримварга. Я не стала его прятать.
— Дыши, — шепнула Лив, не разжимая губ. — И не смотри на стол Стражи.
— Я и не смотрю.
— Вот и не смотри. Я сама посмотрю. — Она скосила глаза. Помолчала. — О-о-ой.
— Что?
— Ничего. Не смотри.
Я не смотрела. Я смотрела на наш стол, где уже вскочил с места крепкий русоволосый парень в очках, сбив локтем кубок, и девушка с пышными светло-русыми волосами, небрежно заколотыми на затылке, которая так и застыла с ложкой у рта.
— Айрин! — Вал перемахнул через скамью, едва не упал, поймал равновесие и сгреб меня в охапку. От него пахло пергаментом и чернилами. — Ты вернулась! Кай сказал, но я не поверил! Он всегда врет!
— Я не всегда вру, — обиженно донеслось от соседнего стола, где Кай сидел среди старшекурсников Стражи.
— В девяноста процентах случаев!
Елена обняла меня молча. Крепко, долго, как обнимают человека, которого уже не надеялись увидеть. Потом отстранилась и окинула меня профессиональным взглядом целителя — от макушки до ботинок, задержавшись на шраме.
— Когти, — сказала она. — Глубокие. Зашивал кто?
— Сама.
— Плохо зашила. — Она взяла мою руку и повертела к свету. — Завтра зайдешь в лазарет. И это, — она кивнула на мои распущенные волосы, на юбку, — это, конечно, очень красиво, но ты в курсе, что сейчас половина зала перестала жевать?
— В курсе.
— Хорошо, — сказала Елена невозмутимо. — Просто уточняю. Она широко улыбнулась.
***
Я села за стол. Лив — рядом. Вал наложил мне на тарелку столько жаркого, будто собирался откормить за все полгода разом. Зал понемногу оживал: застучали ложки, зазвенели кубки, зашелестели голоса. Но шепот не утихал. Я ловила обрывки, как ловят брызги в лицо на ветру.
«…это Вейн?..»
«…вернулась, говорят, сама…»
«…а юбка, ты видела юбку?..»
«…а Блэквуд?..»
«…ты посмотри на него…»
Я не смотрела. Я ела жаркое, которое не чувствовала на вкус, и слушала, как Вал взахлеб рассказывает про архив, а Елена — про экзамен на младшего целителя. Стена в голове держалась. За ней — тишина. Днем он перестал стучать. Будто понял, что бесполезно.
Или будто силы кончились.
Но где-то посередине ужина Лив вдруг замерла с кубком у губ. Вал перестал говорить. Елена подняла голову.
За столом Стражи кто-то встал. Я поняла это по звуку — скрипнула скамья, звякнула посуда. По тому, как на секунду снова стих зал.
Шаги. Тяжелые, ровные, быстрые. Через весь зал, мимо нашего стола, к боковой двери. Я не подняла головы. Я смотрела в свою тарелку и видела краем глаза только черный колет, проплывший мимо, и почувствовала — даже не через нить, а просто кожей, — как воздух стал теплее. Будто мимо пронесли жаровню.
Хлопнула дверь.
Тишина продержалась секунды три. Потом зал взорвался шепотом — громче, чем раньше.
— Ну, — сказала Лив, ставя кубок на стол. — Я же говорила. Он умрет.
Через пять минут к нашему столу подошел Кай. С тарелкой в руках, будто просто решил пересесть. Сел напротив меня, рядом с Валом. И молча положил передо мной на стол вилку.
Обычную столовую вилку. Тяжелую, серебряную, с гербом Валориса на рукояти.
Согнутую пополам. Зубцы смотрели в разные стороны, как пальцы сломанной руки.
— Это он, — сказал Кай. — Одной рукой. Когда ты вошла. Я подумал, тебе захочется оставить на память.
Вал присвистнул. Елена подняла бровь. Лив закрыла лицо руками, и ее плечи затряслись от беззвучного смеха.
Я смотрела на вилку. Потом взяла ее и сунула в карман юбки.
— Спасибо, — сказала я Каю.
— Всегда пожалуйста, — ответил Кай. — Я, между прочим, теперь буду сидеть с вами. За столом Стражи стало слишком жарко.
***
Кассандра Вэлмор подошла ко мне в самом конце ужина, когда Большой зал уже пустел.
Я ее помнила. Год назад она стояла в очереди за обедом и громко рассказывала подружкам, что наследник Теневого Дома «поиграет и бросит» земную пустышку. Высокая, тонкая, с холодным лицом фарфоровой куклы и голосом, который умел резать без ножа.
Подружки маячили у нее за спиной. Кассандра остановилась у нашего стола, посмотрела на меня сверху вниз. Долго. Изучающе. Лив под столом напряглась, как кошка перед прыжком.
— Вейн, — сказала Кассандра.
— Вэлмор.
Кассандра помолчала. Потом слегка наклонилась и, понизив голос, спросила:
— Где ты это взяла?
Я моргнула.
— Что?
— Юбку. — Она кивнула вниз. В ее голосе не было ни насмешки, ни яда — только деловой, почти жадный интерес. — Это не этерийская выделка. У нас так кожу не плиссируют. Спрошу у матери, она ездит к лучшим портным Аурелиона. Но таких там нет, я бы знала.
Лив издала странный звук — что-то среднее между кашлем и всхлипом.
— В Петербурге, — сказала я.
— Это далеко?
— Очень.
Кассандра вздохнула — искренне, с сожалением, как человек, у которого из-под носа увели последний кусок торта.
— Жаль, — сказала она. Выпрямилась. Помедлила. Потом спросила — так же деловито, но чуть тише: — А вы с Блэквудом…
— Мы расстались, — сказала я.
Слова вышли легко. Легче, чем я думала. Ровно, спокойно, как констатация факта.
Кассандра посмотрела на меня. Потом на дверь, в которую полчаса назад вышел Деймон. Потом снова на меня. Медленно кивнула.
— Понятно, — сказала она. И впервые за всё время, что я ее знала, в ее голосе не было ни капли превосходства. — Тогда носи ее почаще. — Она что, черт возьми, улыбнулась?
И ушла, уводя за собой подружек.
Лив наконец перестала сдерживаться и уронила голову на стол.
— Я сейчас умру, — простонала она. — Кассандра Вэлмор. Спросила у тебя. Где купить юбку. Айрин, ты понимаешь, что ты сделала? Ты понимаешь, что завтра половина академии будет искать на картах твой мир?
— Мы расстались, — повторила я. Тихо. Сама себе. Пробуя эти слова на вкус.
Лив подняла голову. Перестала смеяться.
— Ты правда так думаешь?
Я не ответила. Я сунула руку в карман и нащупала согнутую вилку.
***
«Мы расстались».
К концу первой недели это знал весь Валорис. Я говорила это каждому, кто спрашивал, — а спрашивали многие. Однокурсницы, которые помнили бал. Старшекурсники Стражи, которые помнили Разлом. Даже Стейн — он остановил меня после первой тренировки, долго смотрел своими тяжелыми глазами из-под новой, наполовину седой бороды и спросил: «Вейн. Мне нужно знать, могу ли я ставить вас в пары с Блэквудом без риска, что вы сожжете мне манеж». Я сказала: «Мы расстались, профессор». Стейн хмыкнул и ничего не ответил. Но в пару с Деймоном не поставил.
Пока.
Второй курс оказался не похож на первый. Нас больше не гоняли по плацу с утра до ночи, не проверяли, выдержим ли. Теперь нас учили. Высшая расчетная магия у Крофта — четыре часа в неделю, которые Вал считал лучшими часами в жизни, а я — худшими. Заклятия запечатывания у мадам Селесты, которая полночи Кровавой Луны держала щиты над лазаретом и теперь ходила с тростью. Боевая тактика у Стейна. Магическая зоология у Варгас — в новом корпусе у вольеров, где жили три новых грифона вместо погибших.
Мое тело справлялось со всем лучше, чем год назад. Намного лучше. На первой же тренировке Стейн поставил нас в круг на выносливость, и я отстояла в базовой стойке сорок минут, не шелохнувшись, пока вокруг падали все, один за другим. На второй — уложила на песок двух однокурсников подряд. Не магией. Ногами и локтями.
Однокурсники стали обходить меня так же, как обходили год назад после Кристалла Судьбы. Только теперь — с другим выражением лица.
А моя магия…
Моя магия в Этерии сходила с ума. После полугода в мире людей, где она едва теплилась, здесь она будто захлебывалась воздухом. Свет вспыхивал от любого всплеска злости. Однажды на лекции Крофта я так разозлилась на собственную ошибку в расчетах, что светоч на моем столе лопнул, засыпав конспект стеклом. Крофт посмотрел на меня поверх очков и сказал только: «Кадет Вейн, рекомендую вам медитацию. Или другой факультет».
И голова болела. Постоянно.
Стена держалась. Я держала ее днем, держала ночью, держала во сне — научилась и этому, сама не знаю как. Днем за ней было тихо. Но по ночам, ближе к утру, начинался стук. Негромкий, глухой, равномерный. Как будто кто-то сидел по ту сторону и бил в камень костяшками пальцев. Без злости. Без надежды. Просто чтобы я знала: он там. Он не ушел.
Я не открывала.
И каждое утро просыпалась с такой головной болью, будто всю ночь держала на плечах мешок с песком.
***
К концу второй недели Елена силой отвела меня в лазарет.
— У тебя под глазами синяки, — сказала она, усаживая меня на кушетку. — Ты бледная, как штукатурка. И у тебя дрожат руки. Не спорь, я вижу. Что ты делаешь по ночам?
— Сплю.
— Врешь. Бриан!
Из-за ширмы вышел Бриан Эверхарт.
Он почти не изменился. Только темно-русые волосы, всегда аккуратно уложенные, стали чуть длиннее. И в его движениях появилась та спокойная, неторопливая уверенность, которая бывает у целителей, которые видели много смертей и уже ничего не боятся. Четвертый курс. Последний. Он тоже, как и Деймон, через девять месяцев покинет Валорис.
— Айрин, — сказал он. И улыбнулся — тепло, как год назад, когда в мой первый день предложил помощь. — Я слышал, что ты вернулась. Не верил, пока не увидел. Рад тебя видеть. Правда рад.
— Привет, Бриан.
Он сел напротив, на табурет. Взял мое запястье — легко, кончиками пальцев, нащупывая пульс. Посмотрел мне в глаза. Долго, внимательно, профессионально.
— Ты держишь щит, — сказал он наконец. — Ментальный. Постоянно, без перерыва. Это видно по зрачкам — они не сужаются до конца даже на свету. — Он чуть нахмурился. — Как давно?
— Две недели.
— Без перерыва?
— Без.
Бриан тихо присвистнул. Переглянулся с Еленой.
— Это очень много, — сказал он мягко. — Даже для опытного менталиста. Ты истощаешь себя. Если так пойдет дальше — через месяц свалишься. — Он помолчал. — Я не буду спрашивать, от кого ты закрываешься. Это не мое дело. Но я могу тебе помочь.
Он поднялся, отошел к шкафу с травами, долго выбирал что-то среди склянок. Вернулся с маленьким мешочком из грубой ткани, туго перевязанным бечевкой. От мешочка пахло ромашкой, мелиссой и чем-то горьковатым, незнакомым.
— Заваривай на ночь, — сказал он, вкладывая мешочек мне в ладонь. Его пальцы на мгновение задержались на моих. — Это не снотворное. Это снимет напряжение. Ты сможешь спать. Попробуй.
— Спасибо.
— И еще, — сказал Бриан. Чуть смутился — я никогда не видела, чтобы он смущался. — В субботу я иду собирать мяту за южную стену. Она цветет раз в год, ее собирают ночью, при полной луне. Мне нужен помощник — кто-то, кто не боится ходить по лесу в темноте и умеет держать светоч. Если хочешь… — Он улыбнулся. — Отвлечься.
Елена у шкафа громко звякнула склянкой.
Я посмотрела на Бриана. На его теплые серо-голубые глаза, на мягкую улыбку. На то, как спокойно он ждал ответа, ни на чем не настаивая. Год назад меня бы бросило в краску от одного его взгляда.
Сейчас я почувствовала только одно: как хорошо, когда кто-то просто добр к тебе. Без условий. Без тайных заклинаний в камнях. Без решений за тебя.
— Хорошо, — сказала я. — В субботу.
Бриан улыбнулся шире.
Когда мы вышли из лазарета — он пошел проводить меня до лестницы, — я почувствовала, как стена у меня в голове вздрогнула. Не от стука. От жара. Будто где-то рядом открыли дверцу раскаленной печи.
Я подняла голову.
На галерее второго этажа, над внутренним двором, стоял Деймон. Опершись руками о каменный парапет. Смотрел вниз. На меня. На Бриана рядом со мной.
Камень парапета под его ладонями дымился.
Я моргнула — и дым исчез. Деймон развернулся и ушел, не сказав ни слова. На парапете, там, где лежали его руки, остались два темных пятна.
Бриан ничего не заметил. Он рассказывал что-то про мяту. А я стояла посреди двора и смотрела на эти пятна, пока Бриан не тронул меня за локоть.
— Айрин? Ты в порядке?
— Да, — сказала я. — Да. Всё в порядке.
***
Первокурсники приехали в середине сентября.
Церемония Кристалла Судьбы проходила на плацу, как и год назад. Тот же помост, на котором стоял Магнус. Те же колонны, те же факелы на стенах. Тот же трехметровый кристалл, паривший в метре над камнем и медленно вращавшийся вокруг своей оси. Даже трещина на нем осталась — тонкая, сверкающая паутинка, которую год назад оставила я. Ее так и не смогли заделать.
Второкурсники смотрели с галереи. Мы с Лив, Валом и Еленой стояли у самого парапета. Внизу толпились новички — растерянные, взволнованные, в новеньких мундирах, которые еще не сидели как следует. Пятьдесят с чем-то человек.
Я поймала себя на том, что ищу глазами колонну. Ту самую, у которой год назад стоял он.
Он стоял там.
Глава Совета Стражи, последний курс. В черном парадном колете, руки скрещены на груди. Как год назад. Только смотрел он не на первокурсников. И не на кристалл.
Он смотрел на галерею. На меня.
Я отвела глаза первой.
— Айрин, — шепнула Лив. — Смотри. Вон та, маленькая.
Распорядитель выкрикивал имена. Первокурсники подходили к кристаллу по одному. Кристалл вспыхивал пурпурным, алым, зеленым, золотым — и толпа одобрительно гудела, и новички отходили, сияя. Обычная церемония. Обычный день.
— Нора Эшби! — выкрикнул распорядитель.
Из толпы вышла девочка.
Именно девочка — по-другому не скажешь. Маленькая, худая, в мундире на два размера больше, рукава которого пришлось подвернуть. Пепельные волосы, коротко и неровно остриженные, будто их резали ножом, а не ножницами. Острые плечи. Тонкая шея. Лицо — бледное, с огромными серыми глазами, в которых было столько страха, что мне стало холодно.
Она шла к кристаллу медленно, будто через силу. Шепот за ее спиной становился громче.
«…квота…»
«…из приграничья, говорят, деревню всю вырезали…»
«…сирота…»
«…и что она тут делает?..»
Нора остановилась у кристалла. Подняла руку. Рука дрожала так, что это было видно с галереи.
Приложила ладонь к грани.
Кристалл не вспыхнул. Он едва замерцал — слабо, бледно, каким-то серым, тусклым светом, похожим на свет пасмурного утра. Помигал. И погас.
Тишина.
А потом кто-то в толпе первокурсников засмеялся. Громко. И сказал — так, чтобы слышали все:
— Ну всё. Пустышка.
Я вцепилась в каменный парапет так, что заныли пальцы.
Пустышка. Год назад это слово сказали мне. С тем же смешком. В том же месте. Только тогда Слеза Этерии вспыхнула у меня на шее, и кристалл треснул, и все замолчали. А сейчас ничего не вспыхнуло. Кристалл молчал. И Нора Эшби стояла перед ним, опустив руку, и смотрела на свою ладонь так, будто ее только что ударили.
— Следующий! — выкрикнул распорядитель.
Нора отошла. Медленно. Не поднимая головы. Встала в самый конец толпы, у стены, одна. Остальные первокурсники отодвинулись от нее — едва заметно, на полшага, но отодвинулись.
Я посмотрела на помост. Магнус смотрел на Нору. Внимательно, задумчиво, чуть наклонив голову. Что-то мелькнуло в его глазах — я не поняла что.
Я посмотрела на колонну. Деймон тоже смотрел на Нору. И я увидела, как он перевел взгляд с нее на меня. Как будто проверял, вспомнила ли я.
Я вспомнила.
***
Я нашла ее после церемонии в дальнем углу внутреннего двора, у старого колодца. Она сидела на краю каменной кладки, обхватив колени руками, маленькая, в огромном мундире. Не плакала. Просто сидела и смотрела в одну точку.
Вокруг нее стояли трое первокурсников. Двое парней и девушка — рослые, холеные, в мундирах, которые сидели на них как влитые. Тот, что был впереди, — темноволосый, с длинным холеным лицом и перстнем с гербом на пальце, — как раз говорил:
— …а что, правда, что в вашей деревне все были такие же пустые? Поэтому гримварги их и сожрали? Магии не почуяли, решили, что это скот?
Девушка за его спиной захихикала.
Нора не подняла головы. Только пальцы, обхватившие колени, побелели.
Я подошла. Не быстро, не медленно — просто подошла. Встала рядом с Норой. Посмотрела на парня с перстнем.
Он был выше меня на голову. Младше, первокурсник, — но выше и шире. Он смерил меня взглядом, задержался на юбке, на ботинках, на шраме на предплечье.
— Тебе чего? — спросил он.
— Мне? — Я чуть наклонила голову. — Мне ничего. Я просто смотрю.
— На что?
— На то, как ты стоишь. — Я сказала это совершенно спокойно, как говорил Палыч, когда разбирал мою стойку. — Вес на пятках. Колени прямые. Руки в карманах. Если тебя сейчас толкнуть в грудь, ты упадешь на спину и ударишься затылком о камень. А если ударить под колено — сядешь в колодец.
Парень моргнул.
— Ты… угрожаешь мне?
— Нет. — Я пожала плечами. — Я просто довожу до твоего сведения. Я на втором курсе. Это Айрин Вейн. — Я ткнула пальцем себе в грудь. — Год назад меня на этом самом плацу тоже назвали пустышкой. Спроси у старших, что было потом.
Девушка за его спиной перестала хихикать. Второй парень что-то быстро зашептал первому на ухо. Я разобрала слова «Разлом», «Кровавая Луна» и «Блэквуд».
Парень с перстнем побледнел. Потом покраснел. Потом развернулся и ушел, не сказав ни слова. Двое других — за ним.
Я села на край колодца рядом с Норой.
Долго молчала. Она тоже.
— Как тебя зовут? — спросила я наконец, хотя знала.
— Нора, — сказала она. Голос был тихим, хрипловатым, будто она долго не разговаривала. — Эшби.
— Откуда ты, Нора Эшби?
Она помолчала.
— Ясеневый Брод, — сказала она. — Это у самой границы. Был. — Она смотрела в колодец. — Два года назад пришли гримварги. Ночью. Все спали. Я одна… — Она замолчала. Сглотнула. — Я проснулась раньше. Не знаю почему. Мне стало страшно. Так страшно, что я не могла дышать. Я вылезла в окно и спряталась в погребе у соседей. А минут через пятнадцать они пришли. — Я сидела в погребе до утра. Утром пришла Стража. Один из них нашел меня. Высокий, весь в черном, с мечом. Вытащил из погреба, завернул в свой плащ и привез сюда, к ректору. Я потом узнала, что это был Блэквуд. — Она помолчала. — Я одна осталась.
Я смотрела на нее.
Два года назад. Ясеневый Брод. Он ни разу мне об этом не рассказывал.
Я ничего не сказала. Не было таких слов.
— Меня взяли сюда по квоте, — продолжила Нора. — Ректор Магнус. Для сирот с границы. Но я не маг. — Она посмотрела на свою ладонь. — Вы же видели. Кристалл даже не зажегся. Я пустая. Я здесь только потому, что меня жалко.
— Меня тоже здесь считали пустой, — сказала я. — Весь первый день.
Нора наконец подняла на меня глаза. Огромные, серые, мокрые.
— А потом?
— А потом оказалось, что нет. — Я помолчала. — Кристалл не всегда видит всё, Нора. Иногда сила прячется. Иногда она просыпается позже. Иногда она просто не такая, как у всех, и кристалл не знает, каким цветом ее показать.
Нора смотрела на меня. Не верила. Я видела, что не верит. Но слушала.
— Хочешь, я буду тебе помогать? — спросила я. — С занятиями. С тренировками.
— Зачем вам это?
Я подумала. О Бриане, который год назад предложил мне помощь в первый день. О Лив, которая села рядом со мной в столовой, когда все остальные отодвинулись. О Деймоне, который…
Нет. Не о нем.
— Потому что мне когда-то тоже помогли, — сказала я. — И давай на «ты». Я старше тебя на год, а не на сто.
Нора смотрела на меня очень долго. А потом — едва заметно, уголком рта — улыбнулась.
***
Вечером я пошла к Альгрейну. Он сидел в своем кабинете, заваленном списками, и при виде меня поджал губы.
— Кадет Вейн. Опять вы.
— Господин проректор. В уставе есть пункт о наставничестве. Второкурсник может взять под опеку первокурсника, если тот не возражает и если ректор согласен.
Альгрейн посмотрел на меня поверх своих бумаг очень долго.
— Пункт сорок семь, — сказал он. — Им не пользовались одиннадцать лет. Откуда вы о нем знаете?
— Мне рассказал Вал Берг. Он прочитал устав целиком.
— Разумеется, — пробормотал Альгрейн. — Разумеется, он прочитал. — Вздохнул. — И кого вы хотите взять под опеку?
— Нору Эшби.
Альгрейн отложил перо.
— Девочку из Ясеневого Брода, — сказал он. Он долго молчал. Потом вытащил из стопки чистый лист, обмакнул перо в чернильницу. — Ректор согласится. Я знаю, что согласится. — Он начал писать. Остановился. Поднял на меня глаза, и в них было что-то, чего я раньше в Альгрейне не видела. Не одобрение даже. Что-то похожее на уважение. — Кадет Вейн. Год назад я считал, что вам здесь не место.
— Я помню.
— Я ошибался, — сказал Альгрейн сухо и вернулся к письму. — Можете идти.
***
Это случилось в тот же вечер, за ужином.
Нора сидела за нашим столом — я привела ее, несмотря на шепот за спиной. Вал тут же начал рассказывать ей про устройство Кристалла Судьбы и про то, почему он может не распознать редкие типы магии. Лив подкладывала ей на тарелку лучшие куски. Кай, перебравшийся за наш стол насовсем, корчил рожи, пока Нора наконец не рассмеялась — тихо, неуверенно, будто разучилась.
А потом она вдруг замолчала.
Посреди фразы. Посреди смеха. Ее лицо побелело — так быстро, будто из него разом ушла вся кровь. Ложка выпала из пальцев и со звоном ударилась о тарелку. Она вцепилась обеими руками в край стола.
— Нора? — Я схватила ее за плечо. Она дрожала. Вся, с головы до ног, крупной, неудержимой дрожью. — Нора, что с тобой?
— Страшно, — прошептала она. Губы у нее посинели. — Мне страшно. Сейчас… сейчас что-то будет. Что-то плохое. Как тогда. Как в Броде.
— Что будет?
— Не знаю. — Она зажмурилась. — Простите. Простите, я… со мной так бывает. Я трусиха. Я всегда боюсь. Это просто страх, он проходит, я…
Елена уже была рядом, с нюхательной солью, с флаконом какой-то настойки. Нору трясло еще минут пять. Потом отпустило — так же внезапно, как началось. Она сидела бледная, мокрая от пота, и не поднимала глаз.
— Простите, — повторяла она. — Простите, простите.
Я посмотрела на большие часы над входом в Большой зал. Без двадцати десять.
В девять пятьдесят две над академией взвыл рог.
Длинный, низкий, тревожный — сигнал Стражи. Все в зале замолчали. Кай вскочил первым. За столом Стражи вскочили все разом. Кто-то из старшекурсников крикнул от двери:
— Гримварги! У южной стены! Стая со стороны леса прорвалась к Барьеру!
Кай уже бежал к выходу. Через весь зал я увидела, как Деймон выходит из боковой двери — быстро, на ходу затягивая ремни наруча, не оглядываясь, — и исчезает в коридоре.
Я осталась сидеть.
Я смотрела на Нору. На ее белое лицо. На руки, которые все еще мелко дрожали. Она тоже слышала рог — и смотрела на дверь с таким ужасом, будто ждала, что гримварги войдут прямо сейчас.
Без двадцати десять — она начала дрожать.
Девять пятьдесят две — рог.
Двенадцать минут.
— Нора, — сказала я тихо. — Когда ты проснулась тогда, в Броде. За сколько до того, как они пришли?
Она подняла на меня глаза. Непонимающие. Испуганные.
— Не знаю. Минут за пятнадцать. Может, двадцать. А что?
Я не ответила.
Ночью, у себя в комнате, я открыла тетрадь — ту, на обложке которой было написано «Гримварги. Мир людей». Перелистнула на чистую страницу. И записала, аккуратно, как записывала все свидетельства в Петербурге:
«Нора Эшби. 21:40 — страх, дрожь, „сейчас что-то будет“. 21:52 — тревога, гримварги у южной стены. 12 минут.
Ясеневый Брод: проснулась от страха за 15–20 минут до нападения.
Не трусость».
Я подчеркнула последние два слова. Дважды.
Потом долго сидела над страницей при свече, глядя на выжженный отпечаток ладони на столе. За стеной в голове было тихо — Деймон был там, у южной стены, с гримваргами. Я не знала, что с ним. Не знала, ранен ли. Я убрала пару кирпичиков из своей воображаемой стены, осторожно… Тишина. Он далеко.
Пусть так. Это было честно.
Но я не ложилась, пока где-то за полночь над академией не прозвучал второй рог — короткий, двойной. Отбой тревоги.
Только тогда я задула свечу.
Глава 11
— Еще раз, — сказала я.
Нора лежала на спине посреди пустого манежа и смотрела в потолок. Песок налип ей на волосы, на щеку, на рукава мундира, который мы утром подшили у Лив, чтобы он не болтался, как мешок. Над нами в узких окнах розовело небо — до подъема оставалось больше часа.
— Я не могу, — сказала Нора потолку.
— Можешь. Вставай.
— Айрин, я упала уже двадцать раз.
— Двадцать два, — сказала я. — И только последние три — правильно. Вставай.
Нора вздохнула так тяжело, будто я заставляла ее поднять Цитадель. Но встала. Отряхнулась. Посмотрела на меня исподлобья своими огромными серыми глазами.
— Зачем вообще учиться падать? — спросила она. — Я же хочу научиться драться.
— Затем, что сначала тебя уронят, — сказала я. — Всех роняют. Меня роняли столько раз, что я перестала считать. Если упадешь неправильно — сломаешь запястье, ударишься затылком, и всё, драка кончилась. Если правильно — встанешь. А тот, кто встает, уже наполовину победил.
Так говорил Палыч. Я повторила это почти слово в слово, и мне вдруг стало тепло — от того, что его слова пригодились здесь, в другом мире.
— Подбородок к груди, — сказала я. — Руки — хлопком о песок, под углом. Выдох. Готова?
Нора кивнула. Я шагнула вперед и подсекла ей ногу.
Она упала. Подбородок к груди. Хлопок ладонями. Выдох.
И не ударилась.
Нора полежала секунду, удивленно моргая. Потом села.
— Не больно, — сказала она. С таким изумлением, будто увидела чудо.
— Вот видишь. Двадцать три.
Она засмеялась — коротко, неуверенно. Я протянула ей руку и подняла на ноги.
Мы занимались так каждое утро, уже неделю. С рассвета до подъема, пока манеж был пустым. Падения, стойка, дыхание. Удары пока не трогали — рано. Нора была слабой, худой, быстро уставала, и ей было страшно. Всё время страшно. Но она приходила каждое утро, без опозданий, в подшитом мундире, и вставала после каждого падения.
Я видела себя год назад. И видела, что она упрямее, чем думает.
— Айрин, — сказала Нора, когда мы сели на скамейку у стены передохнуть. Она смотрела куда-то в сторону входа. — Он опять там.
Я не стала оборачиваться.
— Кто?
— Ты знаешь кто. Лорд Блэквуд. — Нора понизила голос. — Он каждое утро проходит мимо. По галерее, вон там. Останавливается у окна и смотрит. Минуту, две. Потом уходит.
— Он глава Совета Стражи. Он обходит посты.
— Айрин, — сказала Нора с той спокойной, неожиданной прямотой, которая иногда прорывалась у нее сквозь страх. — Посты в другой стороне.
Я промолчала.
— Все говорят, вы расстались, — продолжила Нора осторожно.
— Мы расстались.
— А он об этом знает?
Я посмотрела на нее. Нора тут же покраснела и опустила глаза, будто испугалась собственной смелости. Но вопрос остался висеть в воздухе.
Я обернулась.
Галерея над входом в манеж была пустой. Только в одном из окон, на каменном подоконнике, остались два темных пятна. Совсем свежих. Будто кто-то держался за камень горячими ладонями.
***
Чай Бриана помогал.
Я заваривала его на ночь, как он сказал, — щепотку на кружку кипятка, настоять, пока не станет медового цвета. Пить горячим. Он пах ромашкой и чем-то горьким, травяным, как сено после дождя. После первой кружки я уснула через десять минут — впервые за две недели, сразу, без головной боли.
Стена держалась сама. Будто кто-то подставил под нее подпорки.
И стук за ней стал тише. Не пропал — нет. Под утро я всё так же слышала его сквозь сон. Глухой, мерный, терпеливый. Но теперь он не будил меня. Он звучал откуда-то издалека, как дождь за окном, и я засыпала обратно, не успев понять, что проснулась.
Елена, когда я рассказала ей, хмыкнула:
— Эверхарт — лучший травник на курсе. Может, на всей академии. — Она прищурилась. — И он не каждому дает свои сборы, Айрин. Обычно он записывает их в книгу лазарета и выдает по рецепту.
— Это ничего не значит.
— Конечно, не значит, — сказала Елена тем же тоном, каким Лив говорила «он умрет».
***
К субботе в Валорисе появились три кожаные юбки.
Я узнала об этом за завтраком, когда Лив, давясь кашей, ткнула ложкой в сторону соседнего стола. Там сидела Кассандра Вэлмор с подружками. Все трое были в черных юбках выше колена — не кожаных, конечно, а из какой-то темной ткани, плиссированной не очень ровно. Будто швея в Нижнем городе видела оригинал один раз, издалека, и шила по памяти.
— Она прислала гонца к портным в Нижний город, — прошептала Лив, сияя. — Мне Тобиас сказал, он стоял на воротах. Три дня назад. Гонец вез твой… эскиз.
— Мой что?
— Кассандра нарисовала твою юбку по памяти. Для портного. — Лив прыснула. — Кай видел рисунок. Говорит, получилось похоже на абажур.
Кассандра поймала мой взгляд через зал. Чуть приподняла подбородок — не вызывающе, а будто спрашивая: «Ну как?»
Я подумала. Кивнула. Она едва заметно улыбнулась и отвернулась.
— Альгрейн будет в ярости, — счастливо сказал Вал. — В уставе нет пункта о длине юбок. Я проверял. Есть пункт о длине плащей, но не юбок. Он не сможет ничего запретить.
— Ты проверял? — переспросила Елена.
— Я всё проверяю, — с достоинством ответил Вал, и мы все засмеялись.
Кай, который до этого молча ел, вдруг поднял голову.
— Кстати, о проверках, — сказал он. Повертел в пальцах ложку. — Вейн. Ты в субботу идешь с Эверхартом за мятой?
За столом стало тихо. Лив перестала улыбаться.
— Откуда ты знаешь?
— Весь лазарет знает. Эверхарт попросил у Варгас разрешение на выход за южную стену. На двоих. — Кай смотрел на меня внимательно, без обычной усмешки. — Варгас рассказала Стейну. Стейн — на совещании Стражи. А на совещании Стражи…
Он не договорил.
— Кай, — сказала я очень спокойно. — Что ты ему еще рассказал?
Кай отвел глаза.
— Он спросил, — сказал он после паузы. — Сразу, в тот же день, как ты вернулась. После кабинета Магнуса. Я рассказал про бои. Про нож. Про нападение. — Он спросил: «Кто-то еще есть?» А я честный человек, Вейн. — Вал хмыкнул.
— Кай.
— Я сказал про те розы, — признался Кай. — Сорок девять. От твоего друга. — Он поморщился. — Он двое суток не разговаривал. Даже со мной. А потом на тренировке разломал манекен. Не мечом. Руками.
Лив закрыла лицо ладонями. Вал уставился в тарелку. Елена тихо произнесла что-то, что у целителей, наверное, считается ругательством.
Я встала из-за стола. Кай поднял на меня глаза — виноватые, но не испуганные.
— Ты говорил, что у тебя хорошая память, — сказала я.
— Говорил.
— Запомни тогда, — сказала я, — что когда я в следующий раз захочу, чтобы он что-то обо мне узнал, — я скажу ему сама.
И ушла.
***
Бриан ждал меня у южных ворот в субботу, за час до полуночи.
В темной куртке поверх мундира целителя, с корзиной на локте и двумя светочами — маленькими стеклянными шарами в медной оплетке, внутри которых медленно кружился холодный свет. Над башнями висела луна — огромная, полная, белая, как фарфоровое блюдо. Ее свет лежал на камнях двора, на крышах, на зубцах стены, и всё вокруг казалось вырезанным из серебряной бумаги.
— Ты пришла, — сказал Бриан и улыбнулся. — Я думал, передумаешь.
— Почему?
— Потому что выходить ночью за стену после того, что было неделю назад, — не самая разумная идея. — Он протянул мне один из светочей. — Но лунная мята цветет только сегодня. Одну ночь в году. Если не собрать — придется ждать до следующей осени. А у меня, — он чуть улыбнулся, — есть один пациент, которому она нужна сейчас.
Стражник на воротах проверил разрешение с печатью Варгас, кивнул, отодвинул засов на маленькой калитке в створке ворот. Мы вышли.
За стеной начинался луг — пологий, некошеный, весь в серебре. Трава доходила до колен, мокрая от росы. Дальше, метрах в трехстах, темнела кромка Запретного леса, и над ней мерцал купол Барьера — голубоватый, едва различимый в лунном свете, как мыльный пузырь.
— Мята растет у самой кромки, — сказал Бриан. — На опушке, но внутри Барьера. Мы не пойдем дальше. Обещаю.
Мы пошли через луг. Трава шуршала. Пахло росой, сеном и чем-то сладковатым, ночным. Где-то далеко, в лесу, ухнула сова.
Я как раз подумала, что здесь очень тихо и очень красиво, когда за спиной хлопнула калитка.
Я обернулась.
От ворот к нам через луг шел человек. Высокий, широкоплечий, в черном плаще Стражи. В руке у него был фонарь, и в его свете я видела только силуэт. Но мне не нужно было его видеть.
Стена у меня в голове дрогнула. Не от удара — от жара. Будто кто-то подошел к ней вплотную и встал, не касаясь.
Бриан тоже обернулся. Посмотрел. Вздохнул — без раздражения, скорее с какой-то усталой иронией.
— Ну конечно, — сказал он себе под нос.
Деймон остановился в пяти шагах от нас. Фонарь в его руке светил ровно, не дрожа. Лицо было спокойным и совершенно непроницаемым. Только глаза в свете фонаря казались темнее, чем обычно.
— Кадетам запрещено находиться за стеной после отбоя без сопровождения Стражи, — сказал он ровным голосом. Голосом главы Совета Стражи. — Пункт тридцать восемь устава.
— У меня разрешение мадам Варгас, — сказал Бриан вежливо. — С печатью.
— Разрешение на выход, — сказал Деймон. — Не на выход без сопровождения. После нападения гримваргов неделю назад ректор ввел новое правило: все выходы за стену — только со Стражей.
Я посмотрела на Бриана. Бриан посмотрел на меня. Это правило, судя по его лицу, он слышал впервые.
— И кто же нас будет сопровождать? — спросила я.
Деймон посмотрел на меня. Впервые за всё это время — прямо на меня.
— Я, кадет Вейн, — сказал он, передразнивая мою интонацию, и прищурился.

***
Он шел за нами в двадцати шагах. Всю дорогу через луг. Молча. С фонарем в руке.
Я чувствовала его спиной. Каждый шаг. Каждый вздох. Жар, который шел от него и упирался в мою стену, как теплая ладонь в холодное стекло.
Бриан шел рядом со мной и рассказывал про лунную мяту. Спокойно, неторопливо, будто за нами никто не шел. Что она растет только там, где земля пропитана старой магией. Что ее нельзя срезать ножом — только срывать пальцами, иначе она темнеет. Что ее цветы раскрываются не от луны, а от света вообще, но лунный свет — единственный, который она переносит без вреда.
— А зачем она тебе? — спросила я. — Какой пациент?
Бриан чуть помолчал.
— Из нее делают настойку для тех, кто держит ментальный щит слишком долго, — сказал он. — Она не ослабляет щит. Она снимает боль. Тот сбор, что я тебе дал, — это временное. Без мяты он через месяц перестанет действовать.
Я остановилась.
— Это для меня?
— Половина, — сказал Бриан и улыбнулся. — Вторая половина — для лазарета. После Кровавой Луны у нас десяток стражников с головными болями. Не думай, что ты особенная.
Но я видела, как он отвел глаза. И услышала, как в двадцати шагах за нами на секунду остановились шаги.
***
Мята росла на самой кромке леса, у корней старых деревьев, в густой тени. Если бы Бриан не показал — я бы не заметила. Невысокие кустики с узкими темными листьями, почти черными в лунном свете, и бутоны — тугие, закрытые, размером с горошину, бледно-серебристые.
— Держи светоч ближе, — сказал Бриан, опускаясь на колени в мокрую траву. — Вот так. Над самым кустом.
Я подняла светоч. Холодный свет внутри стеклянного шара закружился быстрее.
Ничего не произошло.
— Странно, — пробормотал Бриан. — Обычно они раскрываются от светоча за минуту. Может, луна еще не поднялась достаточно…
Я посмотрела на светоч в своей руке. На холодный, равнодушный свет внутри стекла. И подумала: а если не этот свет?
Я отставила светоч в сторону, на траву. Подняла пустую ладонь над кустом. И позвала свой.
Здесь, в Этерии, он откликнулся сразу. Не как в Петербурге, когда приходилось его требовать. Мягко, послушно, как вода в ладонях. Серебряный, чуть голубоватый, теплый. Он разлился над кустом тонкой дымкой.
И мята раскрылась.

Не один бутон — все сразу. Десятки, сотни крошечных серебряных цветков развернулись под моей ладонью, как звезды, которые кто-то зажег одну за другой. А потом — на соседнем кусте. И на следующем. Волна раскрывающихся цветов покатилась от меня по опушке, вдоль корней, вдоль кромки леса, дальше и дальше, туда, куда не доставал мой свет, — будто цветы передавали его друг другу. Воздух наполнился запахом — прохладным, сладким, чуть пряным. Над опушкой поплыло тихое серебряное свечение.
Бриан стоял на коленях в траве и смотрел на это, приоткрыв рот.
— Айрин, — сказал он тихо. — Я собираю ее третий год. Я никогда… Она никогда так не раскрывалась. Никогда. Ни для кого.
Я опустила руку. Свет погас, но цветы остались раскрытыми. Вся опушка серебрилась, как Нева под луной.
Я обернулась.
Деймон стоял там же, в двадцати шагах. Он опустил фонарь. И смотрел не на цветы.
На меня.
Так, как смотрел когда-то на плацу, когда треснул Кристалл Судьбы. Как смотрел в ночь Кровавой Луны на вершине Цитадели, когда мой свет и его Тень сплелись в одно. С таким выражением, которое я не могла прочитать и от которого у меня так предательски заныло под ребрами.
Потом он отвернулся. И стал смотреть на лес.
***
Бриан собирал мяту больше часа. Аккуратно, кустик за кустиком, срывая цветы пальцами и укладывая в корзину на влажный мох. Я помогала. Потом он ушел вдоль опушки дальше, к старому дубу, где, по его словам, росли самые крупные кусты, — и мы с Деймоном остались вдвоем.
Двадцать шагов. Он — с фонарем у кромки леса. Я — на коленях в траве, с серебряными цветами в ладонях.
Долго никто не говорил.
— Ты за мной следишь, — сказала я наконец. Не оборачиваясь.
— Я сопровождаю.
— По новому правилу ректора.
— Да.
Я сорвала еще один цветок. Положила в корзину.
— Кай говорил, — сказала я, — что южную стену сегодня держит четвертый отряд Стражи. Не ты.
Пауза.
— Кай слишком много говорит, — сказал Деймон.
— Да, — согласилась я. — Особенно тебе.
Тишина. Сова ухнула снова, ближе.
— Сорок девять, — сказал он. Тихо. Почти без выражения.
Я замерла с цветком в пальцах.
— Что?
— Сорок девять роз. Как-то маловато. — Его голос был ровным, слишком ровным. Таким ровным, каким бывает лед на реке, под которым течет вода. — Белые и голубые. Кай сказал.
Я медленно положила цветок в корзину. Встала. Отряхнула колени. И только тогда обернулась.
Он стоял у кромки леса, опустив фонарь. Лицо в его свете было резким, усталым, неподвижным. Только челюсть была сжата так, что на скулах проступили желваки.
— Тебя это не касается, — сказала я.
Я могла сказать: «Я ему отказала». Могла сказать: «Он мой друг». Могла сказать правду — что я сидела на кровати и смотрела на эти розы и думала не о Тёме. Это было бы честно. Это было бы просто.
Я не сказала. Он пять месяцев знал обо мне всё, чего я не хотела, чтобы он знал. Пусть теперь не знает того, что хотел бы.
Деймон смотрел на меня долго. Потом медленно кивнул.
— Может быть, — сказал он. — Пока.
— Пока?
Он поставил фонарь на траву. Выпрямился. И впервые за этот вечер сделал шаг ко мне. Один, не больше. Девятнадцать шагов вместо двадцати.
— Я решал за тебя, — сказал он. Голос был ровным, но я видела, чего ему стоит эта ровность: пальцы, сжатые в кулак, побелели. — Когда надел на тебя кулон. Когда вытолкнул тебя через арку. Когда попросил Магнуса запереть дверь. Каждый раз решал за тебя и называл это заботой. Я защищал тебя не потому, что ты слабая. А потому, что не мог тебя потерять. — Больше не буду. Ты выбираешь. С кем собирать мяту. С кем гулять. Кого прощать, а кого нет.
— Как благородно.
— Нет, — сказал он. — Не благородно. — Он посмотрел в сторону старого дуба, где в темноте мелькал светоч Бриана, и у него дернулась челюсть. — Благородно было бы отойти в сторону. А я не отойду.
Я молчала.
— Я не полезу тебе в голову. Не буду ничего подстраивать и не пойду к Эверхарту с разговорами. — Уголок его рта дрогнул — почти усмешка, злая, на самого себя. — Хотя, видят боги, очень хочется. Он хороший. Это бесит больше всего. — Он снова посмотрел на меня. — Но я буду рядом. Каждый день. Открыто, у тебя на глазах. Не через камень на шее — сам. Пока ты не посмотришь мне в глаза и не скажешь: «Уйди». И не будешь иметь это в виду.
— А если скажу?
Он помолчал.
— Тогда уйду, — сказал он. — Но ты еще не сказала.
Я открыла рот. И поняла, что не могу. Не потому, что не хочу. Слово застряло где-то в горле, как кость, и не шло.
Он это видел. Я знала, что видел. Но не сделал больше ни шага.
— А то, что ты идешь за нами третий час? — спросила я наконец. Голос вышел хриплым. — Это тоже «рядом»?
— Это другое. — Он кивнул на лес, на темную, глухую кромку за голубым мерцанием Барьера. — Неделю назад гримварги дошли до южной стены. Я был там. Я видел, сколько их было. Сюда, к опушке, они вышли тоже. — Пауза. — Гулять можешь с кем захочешь. Но на краю леса, где неделю назад были гримварги, ты без меня стоять не будешь. Можешь ненавидеть меня за это.
Внутри что-то дрогнуло. Стена качнулась.
Я выпрямила ее. Камень к камню.
— Айрин! — донеслось от старого дуба. Голос Бриана. — Иди сюда, посмотри! Здесь кусты в два раза больше!
Я посмотрела на Деймона еще секунду. Он поднял фонарь с травы. Кивнул едва заметно в сторону дуба: иди. И добавил тихо, так, чтобы слышала только я:
— Я здесь.
Я пошла.
***
Мы вернулись к воротам во втором часу ночи. Корзина Бриана была полна серебряных цветов до самого края. Они светились в темноте — тихо, ровно, как светлячки, — и от них пахло сладко и прохладно.
Деймон шел сзади всю дорогу. Двадцать шагов. Ни ближе, ни дальше.
У калитки Бриан обернулся к нему.
— Лорд Блэквуд, — сказал он вежливо. — Спасибо за сопровождение.
Деймон посмотрел на него сверху вниз. Долго. Бриан выдержал взгляд — спокойно, без вызова, как выдерживал его год назад в лазарете.
— Эверхарт, — сказал Деймон, кивнув ему еле заметно.
И ушел в темноту двора, к казармам Стражи, не оглядываясь.
Бриан проводил его взглядом. Потом посмотрел на меня.
— Он всегда такой? — спросил он с легкой улыбкой.
— Раньше был хуже, — сказала я.
Бриан рассмеялся. Тихо, необидно.
— Знаешь, — сказал он, перекладывая корзину на другую руку, — я год назад думал, что он тебя погубит. Холодный, жестокий, вечно злой. Думал, ты с ним пропадешь. — Он помолчал. Посмотрел туда, где в темноте скрылся Деймон. — А сегодня он три часа шел за нами по мокрой траве с фонарем. И ни разу не подошел ближе двадцати шагов. — Бриан снова улыбнулся — грустно, понимающе. — Я, кажется, ошибался.
— В чем?
— В том, кто из вас пропадет, — сказал Бриан. — Спокойной ночи, Айрин. Настойка будет готова через три дня.
***
Той ночью я не пила чай.
Я лежала в темноте, смотрела в потолок и держала стену. Сама. Без подпорок. Голова болела, но не сильно — по сравнению с теми первыми ночами почти никак.
За стеной было тихо. Долго. Час, другой. Я уже решила, что он спит — впервые за всё это время, — и начала проваливаться в сон.
А потом что-то коснулось стены.
Не удар. Не стук. Прикосновение. Тихое, осторожное, как будто кто-то по ту сторону положил на камень раскрытую ладонь. И держал. Не толкая. Не пытаясь пройти. Просто держал — так, чтобы я знала, что он там. Что он не ушел.
Я лежала, не шевелясь. Сердце билось медленно и тяжело.
Мне не нужно было открывать стену, чтобы понять, что он чувствует. Это было слышно и так — через камень, через гранит набережной и штукатурку Академии. Не ярость. Не ревность. Не обида.
Что-то тихое, усталое и бесконечно терпеливое. Как человек, который сидит у закрытой двери и знает, что ее не откроют. И всё равно не уходит.
Я подняла руку в темноте. Положила ладонь на собственную грудь — туда, где под рубашкой лежала прохладная Слеза Этерии. И где раньше лежал теплый камень с его земель.
Я не открыла стену.
Но ладонь с груди не убрала до самого утра.