Czytaj książkę: «Монах»
Магии ужасы, сны, чудеса и преданья,
Мощная сила заклятий, виденья полночного часа…
Гораций
Перевод и литературная обработка – Алина Владимировна Немирова
Иллюстрации – Александр Леонидович Дудин
© Перевод и литературная обработка: Немирова А. В., 2023
© Иллюстрации: Дудин А. Л., 1993, 2023
© В оформлении книги использованы иллюстрации по лицензии Shutterstock.com
Предисловие переводчика
Есть литераторы, которые пишут много, но остаются в памяти потомков как авторы одной книги. Таков Мэтью Грегори Льюис – романист, драматург, переводчик, поэт, проживший короткую, но насыщенную событиями, яркую жизнь.
Он родился в 1775 г. в Лондоне, в семье чиновника военного ведомства и с детства проявлял склонность к литературе, но его родители расстались, воспитанием сына занялся отец, и он настоял на том, чтобы Мэтью избрал дипломатическую карьеру. Отучившись в престижном оксфордском колледже Крайст-Черч, где изучил несколько языков, он отправился, по обычаю своего времени, мир посмотреть и себя показать, побывал в Париже, поездил по Германии, после чего в 1794 г. получил должность атташе при британском посольстве в Голландии.
Еще во время странствий Льюис начал сочинять песни и пьесы, не имея другой возможности материально поддержать бедствующую мать. Позднее Льюис писал, что служба в Гааге ему быстро наскучила и он взялся писать роман. Ему было девятнадцать лет, и он справился со своей задачей всего за десять недель; это и был «Монах». Льюис писал матери, которая действовала как его литературный агент: «Я так доволен им, что, если книгопродавцы его не возьмут, издам его своими силами». По возвращении писателя в Англию в конце того же 1794 г., отец снова попытался пристроить Мэтью на чиновничью должность, но не преуспел в этом; а тот продолжал писать. В 1796 г. «Монах» был напечатан, в первом издании – анонимно, на последующих имя автора появилось, и эта ужасающая история о падшем монахе принесла Льюису богатство, славу и прозвище Льюис-Монах. Правда, многие критики осудили Льюиса за аморальность, богохульство и… плагиат. (Об этом мы упомянем ниже.) Делались даже попытки запретить публикацию, но это лишь подогрело читательский интерес.
Критика не помешала Льюису плодотворно работать. Он создавал одну за другой пьесы, которые укрепляли его репутацию «писателя ужасов». Многие годы эти готические пьесы с успехом ставились на сценах Друри-Лейн и Ковент-Гарден, лучших столичных театров. Льюис также упражнялся в поэзии, образцы которой он так удачно вставил в текст «Монаха». В 1801 г. он издал составленную им большую антологию произведений о сверхъестественных явлениях английских (в том числе Вальтера Скотта и Роберта Бернса) и иностранных авторов – «Рассказы о чудесах».
В 1800-е гг. Льюис перенес тяжелые потери: смерть брата, разрыв с отцом, – но продолжал писать и прозу, и стихи, и драмы. Но в 1812 г. настал перелом: вышел в свет сборник стихотворений Льюиса, написанных в сентиментальном духе, и он решил больше прозу не писать. В том же году смерть отца резко переменила жизненные обстоятельства Льюиса. Помимо прочего, он, будучи противником рабства, унаследовал богатые плантации сахарного тростника и четыре сотни рабов на Ямайке. Правительство Британии в то время, боясь «заражения» английского общества идеями французской революции, отвергало все попытки уничтожения рабства, но Льюис не хотел с этим примириться. Мысли о тяжелом положении невольников заставили Льюиса совершить в 1815 г. нелегкое двухмесячное путешествие до этого далекого острова. В пути он начал вести дневник, в котором дал живое и точное описание жизни на плантациях. Спустя год Льюис вернулся в Европу, но вскоре, уже в 1817 г., продумав систему реформ, вновь отправился на Ямайку. Он продолжал вести дневник, рассчитывая опубликовать его по возвращении на родину.
Этим планам не суждено было сбыться. Уже на борту корабля, держащего курс на Англию, у Льюиса обнаружились симптомы желтой лихорадки, бича тропических стран; болезнь перешла в тяжелую фазу, и 14-го мая 1818 г., в возрасте всего сорока трех лет писатель скончался и был похоронен в море. В последнем письме к матери он упоминает, что сделал все возможное «для защиты этих бедных созданий [рабов] от злоупотреблений». Он распорядился улучшить условия их жизни и указал в своем завещании, что его наследник должен будет раз в три года проводить не менее трех месяцев на Ямайке, чтобы проследить за исполнением этих распоряжений.
Дневник Льюиса («Заметки вест-индского плантатора») был издан лишь через пятнадцать лет и вызвал горячий отклик у читателей.
Роман «Монах» и эти «Заметки» – произведения в совершенно разных стилях, но оба они внесли весомый вклад в развитие литературы, и не только английской. В отличие от множества прославленных в прошлом сочинений, которые ныне интересуют только историков литературы, «Монах» до сих пор вызывает у читателей живой интерес.
* * *
Нам остается только сказать несколько слов о самом романе. Прежде всего, разберемся с вопросом о плагиате, то есть об умышленном использовании сочинений других писателей. Сам Льюис в предисловии к своей книге пишет так: «Предание о кровавой монахине и сейчас живо во многих областях Германии; мне рассказывали, будто призрак обитает в развалинах замка Лауэнштейн в Тюрингии, и люди его там видели. Баллада о водяном короле – это фрагмент подлинной датской баллады, а история Белермы и Дурандарте взята из сборника старинной испанской поэзии, где можно найти также песню, которая упоминается в романе “Дон Кихот”. Каких-либо других заимствований я не припоминаю; однако не сомневаюсь, что найдется еще много таких, которых я не осознал».
Это признание и честное, и точное. Было бы невероятно, если бы начинающий, хорошо начитанный автор в первом произведении обошелся совсем без влияний и заимствований. Прямая подсказка о них содержится в эпиграфах, с которых начинается каждая глава: в первую очередь это пьеса Уильяма Шекспира «Мера за меру», откуда взят целый сюжетный узел истории Амброзио; мотив «благородных разбойников» – из пьесы «Два веронца»; мотив мнимой смерти героини – из «Ромео и Джульетты». Остальные эпиграфы просто указывают, по обычаю того времени, на обширную литературную эрудицию автора.
В школьные годы Льюис проводил каникулы в родовом поместье своей матери. Это был один из тех старинных домов, где окна и двери раскрываются сами собой и ветер завывает и стонет в печных трубах, где нетрудно поверить в привидения. Как знать, может, именно там Мэтью приобрел склонность к подобным историям?
Конечно же, на Льюиса заметно повлияла традиция готического романа, сложившаяся еще до его рождения. Но это – не плагиат, к тому же «Монах» превосходит более ранние образцы и по сюжетному мастерству, и по оригинальности характеров. Друг Льюиса, великий поэт Байрон так описывал его: «упрямый, умный, чудаковатый, резкий и словоохотливый». (Что касается словоохотливости самого автора, отметим, что нам пришлось убрать многие фразы, многократно повторяющиеся и загромождающие текст.) Все эти качества в разных сочетаниях присутствуют у персонажей книги. И они получились живыми, психологически достоверными, несмотря на вычурную «готичность» их приключений.
А вот общий фон романа достаточно фантастичен. Льюис написал его вскоре после французской революции, потрясшей всю Европу. Окончательное подавление роялистской контрреволюции произошло в те месяцы, когда роман появился на свет. Начиналось восхождение к власти молодого генерала Бонапарта. Отголоском этих отгремевших трагических событий можно считать только жуткую сцену расправы озлобленных горожан с жестокой аббатисой. А весь испанский антураж, основанный не на личных впечатлениях, а на сведениях из книг, весьма условен, включая и имена ряда персонажей: Лоренцо – по-испански должно быть Лауренсио, Раймонд – Рамон, Агнес – Инес, Матильда и Родольфа – вообще не испанские, Гастон – имя сугубо французское. Фамилия и титул герцога Медина-Сели существуют, но созданный Льюисом образ не имеет ничего общего с реальным носителем того времени. В оправдание автора скажем, что реалистическое изображение действительности не входило в его творческие намерения.
Эта история, страстная и страшная, фривольная и трогательная, напряженная, но порой смешная, не нуждается в длинных толкованиях. Необходимые фактические примечания вы найдете в конце книги.
Том I

Глава I
Наш Анджело и строг, и безупречен,
Почти не признается он, что в жилах
Кровь у него течет и что ему
От голода приятней все же хлеб,
Чем камень.
Уильям Шекспир (1564–1616), «Мера за меру», перевод Щепкиной-Куперник
И пяти минут еще не прошло, как зазвонил колокол аббатства, а церковь капуцинов1 уже была набита битком. Не стоит думать, что всю эту толпу привели сюда благочестие или жажда знаний. Таких были единицы; в таком городе, как Мадрид2, где деспотически властвуют суеверия, бесполезно искать искреннюю веру. Люди сошлись в церковь по разным причинам, но ни одна не имела отношения к этому почтенному мотиву. Женщины явились показать себя, мужчины – поглядеть на женщин: кому-то было любопытно послушать знаменитого проповедника; у кого-то не нашлось лучшего способа убить время до начала представления в театре; кто-то хотел зайти приличия ради, рассчитывая, что свободных мест в церкви все равно не будет; в общем, одна половина Мадрида явилась, чтобы встретиться с другой половиной. Искренне желала послушать проповедь только кучка престарелых ханжей да полдюжины соперников-ораторов, намеренных придираться к каждому слову проповеди и высмеивать ее. Остальную часть публики отмена проповеди не расстроила бы, да и вполне вероятно, что отмены бы и не заметили.
Так или иначе, в церкви капуцинов никогда еще не бывало такого скопления народа. Каждый угол был заполнен, каждое место занято. Даже статуям, украшавшим боковые приделы, пришлось потрудиться. На крыльях херувимов стайками расселись мальчишки; святые Франциск и Марк несли на плечах по зрителю, а святая Агата терпела тяжесть двоих зевак.
В такой обстановке две вновь вошедшие в церковь женщины, как ни спешили, как ни старались, места себе не нашли.
Правда, старуха продолжала продвигаться вперед. Напрасно сыпались на нее со всех сторон возмущенные возгласы:
– Послушайте, сеньора, здесь мест нет!
– Пожалуйста, сеньора, не толкайтесь так сильно!
– Сеньора, вы здесь не пройдете. Боже, что за беспокойная особа!
Но особа была упряма и не останавливалась. Напористость и крепкие смуглые руки помогли ей пробиться сквозь толпу до самой середины церкви, где она и остановилась, неподалеку от кафедры проповедника. Ее спутница робко, молча пробиралась следом за ней.
– Святая дева! – разочарованно воскликнула старуха, осмотревшись. – Что за жара! Что за давка! Интересно, что все это значит. Думаю, нам придется воротиться: сесть негде, и ни одна добрая душа не спешит уступить нам свое место.
Этот прозрачный намек достиг слуха двух кавалеров, которые сидели на табуретках справа от нее, прислонившись к колонне. Оба были молоды и богато одеты. Призыв к учтивости, произнесенный женским голосом, заставил их прервать разговор и мельком взглянуть в сторону звука. Дама откинула вуаль, чтобы лучше рассмотреть окружающих. Волосы у нее оказались рыжие, а глаза косили. Кавалеры отвернулись и продолжили беседу.
– Непременно, – отозвалась спутница старухи, – мы непременно должны уйти, Леонелла, пойдем немедленно домой; здесь нечем дышать, и меня пугает толпа.
Слова эти прозвучали удивительно напевно. Кавалеры снова прервали разговор, но на этот раз не только взглянули, но и повернулись к их источнику и невольно вскочили.
Соразмерность и изящество фигуры этой женщины пробудили живейшее любопытство юношей; теперь им захотелось увидеть лицо незнакомки, но их постигла неудача: черты ее скрывала густая кисейная вуаль. Правда, пока дама протискивалась сквозь толпу, складки ткани сдвинулись и открыли шею, гладкую и стройную, как у греческой богини. Ее белизну оттеняли завитки длинных светлых волос, ниспадающих на плечи. Грудь была плотно окутана вуалью. Легкую, воздушную фигурку чуть ниже среднего роста скрывало белое платье, подпоясанное голубым шарфом; из-под подола едва виднелась ножка самых деликатных пропорций. С запястья незнакомки свисали четки с крупными бусинами. Все прочее пряталось под черной вуалью. Младший из кавалеров поспешил уступить свое место чудесному созданию, а его друг счел необходимым оказать ту же услугу ее спутнице.
Старуха рассыпалась в благодарностях, но приняла их жертву без всякого стеснения и сразу уселась. Молодая дама последовала ее примеру, однако ограничилась простым и грациозным реверансом. Дон Лоренцо (так звали кавалера, чье место она заняла) пристроился рядом; но прежде он шепнул пару слов на ухо другу, и тот, уловив намек, принялся отвлекать старуху от ее хорошенькой подопечной.
– Вы, по-видимому, недавно прибыли в Мадрид, – сказал Лоренцо своей милой соседке, – ведь такие прелести не могли бы долго оставаться незамеченными; и если бы сегодняшнее ваше появление в обществе не было первым, зависть женщин и поклонение мужчин давно сделали бы вас знаменитой.
Он умолк в ожидании ответа. Но этот замысловатый комплимент не требовал обязательного отклика, и дама не обронила ни словечка. Кавалеру пришлось начать заново:
– Но я не ошибся, предположив, что вы не уроженка Мадрида?
Дама заколебалась; наконец тихо, еле слышно, она рискнула ответить:
– Нет, сеньор.
– Долго ли вы намерены пробыть здесь?
– Да, сеньор.
– Я почел бы себя счастливым, если бы смог сделать ваше пребывание приятным. Меня хорошо знают в Мадриде, у моей семьи есть деловые связи при дворе. Если я чем-то могу быть вам полезен, оказать вам помощь будет для меня высшей почестью.
«Ну уж теперь, – добавил он мысленно, – она не сможет ответить односложно; она должна что-нибудь сказать мне!»
Лоренцо ошибся: дама ограничилась наклоном головы.
Он уже понял, что его соседка неразговорчива; но чем объяснялось ее молчание – гордостью, скромностью, робостью или глупостью, – он пока решить не мог. Выждав несколько минут, кавалер применил другой прием.
– То, что вы приезжая и незнакомы с местными обычаями, сразу видно, – сказал он, – потому что вы не снимаете вуаль. Позвольте мне снять ее!
С этими словами он протянул руку к кисейной завесе, но дама жестом остановила его.
– Я никогда не снимаю вуаль прилюдно, сеньор.
– И что тут плохого, позволь узнать? – прервала ее старуха резким тоном. – Ты разве не видишь, что все дамы сняли свои вуали ради уважения к этому священному месту? Я тоже, заметь, выставила свое лицо на всеобщее обозрение, а тебе-то чего бояться! О Дева Мария! Сколько волнений и страданий из-за детской мордочки! Ну, давай же, дитя мое! Откройся! Ручаюсь, что люди от тебя не побегут…
– Дорогая тетушка, но в Мурсии не принято…
– Мурсия3, вот еще! О святая Барбара, что это за чушь? Вечно ты мне надоедаешь упоминаниями об этой деревенской глуши! Как принято в Мадриде, так и нужно себя вести; и посему я требую, чтобы ты сию минуту избавилась от вуали. Слушайся меня, Антония, ты ведь знаешь, что я не выношу, когда мне перечат!
Племянница промолчала, но больше не противилась дону Лоренцо, и тот, пользуясь позволением тетушки, быстро устранил кисейную преграду. Какая чудесная головка открылась его взору! Назвать ее идеально красивой, правда, нельзя было; впечатляла не правильность облика, а общее выражение нежности и чувствительности. Каждая черта ее лица была несовершенной, но их сочетание было обворожительно. На гладкой коже кое-где проступали веснушки; глаза девушки не были велики, и ресницы не слишком длинны. Однако следует упомянуть губы, подобные свежему лепестку розы; пышные волнистые локоны, повязанные простой лентой, которые спускались ниже пояса; руки прекрасной, скульптурной формы и добрые небесно-голубые глаза. Она была вряд ли старше пятнадцати лет, и лукавая улыбка, игравшая на ее губах, свидетельствовала о живости характера, на время подавленной избытком робости. Девушка застенчиво огляделась; как только ее взгляд упал на Лоренцо, она тотчас залилась румянцем, потупилась и стала перебирать четки, но, судя по движениям пальцев, она явно не осознавала, что делает.
Лоренцо смотрел на нее со смешанным чувством восторга и удивления; но тетка сочла необходимым извиниться за неразумную стыдливость Антонии.
– Она так молода, ничего еще не знает о жизни. Она выросла в старом замке близ Мурсии, и никого не было рядом с нею, кроме матери, а у той, бедняжки, помоги ей Господь, не больше ума, чем нужно, чтобы донести ложку с супом до рта. И все же она моя родная сестра!
– И притом так глупа? – сказал дон Кристобаль с притворным удивлением. – Просто невероятно!
– Воистину, сеньор. Ну не странно ли это? Однако так оно и есть; и подумайте, как иным людям судьба фартит! Молодой дворянин самого высокого ранга вбил себе в голову, будто Эльвира может претендовать на звание красавицы… Что касается претензий, этого у нее, по правде сказать, всегда хватало; но красота! Да если б я хоть вполовину так старалась заловить жениха, как она!.. Но не буду отвлекаться. Так вот, сеньор, молодой дворянин в нее влюбился и женился на ней без ведома своего отца. Их союз оставался тайной почти три года; но наконец об этом проведал старый маркиз, которому, как вы, конечно, догадываетесь, эта новость не очень понравилась. И помчался он на рысях в Кордову4, полный решимости схватить Эльвиру и отправить куда-нибудь подальше, где бы она и сгинула без вести. О святой Павел! Как он разбушевался, когда обнаружил, что она от него ускользнула, встретилась с мужем, и они, взойдя на борт корабля, бежали в Вест-Индию5! Он проклинал всю нашу семью, словно одержимый злым духом. Он бросил в тюрьму моего отца, честнейшего из сапожников Кордовы; а когда этот жестокий человек отправился восвояси, он отнял у нас сестриного сыночка – ему и трех лет не исполнилось, а Эльвира так внезапно вынуждена была бежать, что ей пришлось оставить малыша. Думаю, с бедняжкой обходились очень дурно, потому что спустя всего несколько месяцев нам сообщили, что он умер…
– О, да этот старик был сущим негодяем, сеньора!
– Ох, ужасный человек, да к тому же начисто лишенный вкуса! Поверите ли, сеньор, когда я попыталась его образумить, он обозвал меня ведьмой и пожалел, что нельзя покарать графа, сделав мою сестрицу столь же уродливой, как я! Уродливой! Как вам это понравится?
– Это смешно! – вскричал дон Кристобаль. – Граф, несомненно, счел бы себя счастливчиком, если бы ему позволили поменять одну сестру на другую.
– О боже! Сеньор, вы слишком вежливы. Признаться, я сердечно рада, что наш граф сделал именно такой выбор. Здорово же Эльвира распорядилась выпавшим ей счастьем! Долгих тринадцать лет они жарились и парились за морем. Муженек ее помер, и она вернулась в Испанию, не имея ни крыши над головой, ни денег, чтобы приобрести жилье! Антония тогда была еще маленькой, других детей сестра не нажила. Она узнала, что ее свекор снова женился, графа так и не простил, а вторая жена родила ему сына; говорят, это прекрасный юноша. Старый маркиз не пожелал увидеться ни с сестрой, ни с девочкой; но он прислал письмо, в котором назначил ей небольшое пособие при условии, что никогда больше о ней не услышит, и предоставил в ее распоряжение принадлежащий ему старый замок близ Мурсии. Когда-то этот замок был любимой резиденцией его старшего сына; но после того, как тот бежал из Испании, маркиз возненавидел это поместье, и оно пришло в упадок. Сестра приняла предложение, переехала в Мурсию и оставалась там вплоть до прошлого месяца.
– И что же теперь привело ее в Мадрид? – спросил дон Лоренцо; восхищаясь юной Антонией, он испытывал живейший интерес к повествованию болтливой старухи.
– Увы, сеньор! Сестрин свекор недавно скончался, и управляющий его имениями в Мурсии отказался далее выплачивать ей пособие. Она приехала в Мадрид, надеясь умолить наследника-маркиза возобновить выплату, но я сомневаюсь, что из этой затеи что-то выйдет. Вы, молодые кавалеры, всегда найдете, куда девать денежки, но нечасто одаряете ими старых женщин. Я советовала сестре отправить с прошением Антонию; но она и слушать меня не захотела. Эльвира так упряма! Ну ладно! Она пожалеет еще, что моих советов не послушала: у девочки милое личико, и это могло бы послужить на пользу дела.
– Ах, сеньора! – перебил ее дон Кристобаль, изображая страстный порыв. – Если красота может так повлиять на дело, почему же ваша сестра не привлекла к нему вас?
– О Иисусе! Сударь, клянусь, ваша галантность покоряет меня! Но должна предупредить: я достаточно осознаю, какие опасности подстерегают женщин в подобных предприятиях, чтобы не довериться молодому господину! Нет, нет! До сих пор мне удавалось сохранить незапятнанную, безупречную репутацию, и я давно знаю, как удерживать мужчин на расстоянии!
– В этом, сеньора, я ничуть не сомневаюсь. Но позвольте осведомиться, испытываете ли вы также отвращение и к браку?
– Это вопрос выбора хорошей партии. Не могу не признать: если бы нашелся любезный кавалер, который…
Здесь она хотела бросить нежный и многозначительный взгляд на дона Кристобаля; но по причине присущего ей, к несчастью, основательного косоглазия взгляд попал прямиком в его товарища. Лоренцо принял комплимент на свой счет и ответил глубоким поклоном.
– Позволите ли узнать имя наследника? – сказал он.
– Маркиз де лас Ситернас.
– Я с ним близко знаком. Сейчас его нет в Мадриде, но со дня на день он должен вернуться. Он прекрасный человек; и, если прелестная Антония позволит мне стать ее поверенным, я не сомневаюсь, что смогу дать вашему делу благоприятный ход.
Антония подняла голову и молча поблагодарила его улыбкой несказанной доброты. Удовлетворение Леонеллы выразилось гораздо громче и отчетливее. Вероятно, из-за того, что племянница бывала молчалива в ее присутствии, она полагала своим долгом говорить за двоих и справлялась с задачей без труда, ибо ее словесный запас редко исчерпывался.
– Ох, сеньор! – воскликнула она. – Мы все, вся наша семья, станем вашими должниками! Я принимаю ваше предложение с огромной благодарностью и восхищаюсь вашим великодушием. Антония, дитя мое, почему ты молчишь? Кавалер наговорил тебе множество учтивых слов, а ты сидишь как статуя, и хоть бы один слог вымолвила. Благодарить можно сердито, доброжелательно или равнодушно, но молчать?..
– Дорогая тетя, я чувствую, что…
– Фи, племянница! Сколько я тебе твердила, что нельзя перебивать говорящего! Ты хоть когда-нибудь замечала, чтобы я так делала? Это у вас в Мурсии такие манеры? Боже милостивый! Удастся ли мне вообще сделать из этой девочки воспитанную светскую барышню? Ну а теперь, сеньор, – добавила она, обратившись к дону Кристобалю, – не объясните ли вы мне, почему сегодня в храме собралась такая толпа?
– Неужели вы не знаете, что Амброзио, аббат капуцинов, каждый четверг произносит проповедь в этой церкви? По всему Мадриду звучат похвалы его красноречию. Он пока проповедовал лишь три раза, но все, кто его слышал, так впечатлены, что в церкви стало трудно найти место, как на премьере новой комедии. Вы, конечно же, осведомлены о его славе?
– Увы! Сеньор, до вчерашнего дня мне еще не доводилось побывать в Мадриде, а до Кордовы так мало доходит известий из окружающего мира, что имени Амброзио в нашем городе и не слыхивали.
– Ну, в Мадриде оно у всех на устах. Похоже, он очаровал горожан, а я, еще ни разу не побывав на его проповедях, дивлюсь вызванному им восхищению. Поклонение, оказываемое ему старыми и молодыми, мужчинами и женщинами, беспримерно. Вельможи осыпают его подарками; их жены не хотят никаких исповедников, кроме него; в городе его называют святым человеком.
– Вероятно, сеньор, он благородного происхождения?
– Этого никто не знает. Ныне покойный приор капуцинов нашел его, совсем маленького, у дверей аббатства. Все попытки отыскать того, кто подбросил ребенка, остались напрасными, а сам он не умел еще говорить и родителей не помнил. Его вырастили и воспитали монахи. Амброзио рано выказал наклонности к учению и затворничеству; достигнув совершеннолетия, он принес монашеские обеты. Никто так и не заявил о родстве с ним, никто не прояснил тайну его рождения; монахи же, видя, каким почетом стала пользоваться их обитель благодаря ему, не замедлили объявить, что его послала им в дар сама Дева Мария. По правде говоря, чрезвычайная строгость его жизни отчасти оправдывает это заявление. Ему сейчас около тридцати лет, и все эти годы он провел над книгами, затворясь от мира и занимаясь умерщвлением плоти. До того, как Амброзио был избран настоятелем своего монастыря три недели назад, он никогда не покидал его стен. Даже теперь он выходит наружу лишь по четвергам, чтобы произнести проповедь в этом соборе, где весь Мадрид собирается, дабы послушать его. Говорят, что познания молодого аббата глубоки, красноречие его убедительно. За всю жизнь он ни единого раза не нарушил каких-либо правил своего ордена; ни единым пороком не запятнан его характер; он настолько строго блюдет целомудрие, что, по слухам, не знает, чем отличаются мужчины от женщин. Поэтому простолюдины почитают его как святого.
– Этим определяется святость? – спросила Антония. – Боже мой! Значит, я тоже святая.
– О блаженная Барбара! – воскликнула Леонелла. – Что за вопрос! Фи, дитя мое! Молодым женщинам не пристало касаться этого предмета. Тебе не следует показывать, что ты знаешь о существовании мужчин в этом мире, и вообще лучше считать, что все человеческие существа одного с тобой пола. Я хотела бы увидеть, как ты дашь людям понять, что, по-твоему, вся разница заключается в том, что у мужчин нет грудей, широких бедер и…
К счастью для Антонии, ее неведение не было разрушено лекцией тетушки, потому что по церкви пробежала волна шепота: проповедник прибыл. Донья Леонелла поднялась со своего места, чтобы лучше рассмотреть его, и Антония последовала ее примеру.
Это был человек с благородной осанкой и властным взглядом, высокого роста и необычайно красивый. Орлиный нос, большие глаза, черные и блестящие, темные брови сходились на переносице… Лицо, от природы смуглое, стало желтоватым – ученые труды и ночные бдения лишили его щеки румянца. Спокойствием веяло от его гладкого, без морщинок, лба; все черты выражали безмятежность, свойственную человеку, не ведающему ни забот, ни пороков. Он смиренно поклонился публике. Однако в его взгляде и поведении чувствовалась суровость, вызывавшая благоговейный страх, и немногие могли выдержать напор его глаз, ярких и пронзительных. Таков был Амброзио, аббат капуцинов, прозванный «святым человеком».
Антония, глядя на него с живым интересом, испытала удовольствие, прежде неизвестное, которое она безуспешно пыталась определить. Она с нетерпением ждала начала проповеди, и когда наконец монах заговорил, звук его голоса, казалось, проник прямо ей в душу. Хотя другие зрители не испытали столь бурных ощущений, как юная Антония, все слушали внимательно и взволнованно. Даже люди, равнодушные к религии, были очарованы ораторским искусством Амброзио. Всеобщее внимание было приковано к его речи, и полная тишина воцарилась в битком набитых приделах. И Лоренцо, позабыв, что рядом с ним сидит Антония, поддался чарам и сосредоточенно слушал проповедника.
Словами сильными, ясными и простыми толковал монах о красоте религии. Он разъяснял некоторые темные места Священного Писания так, что они становились всем понятны. Голос его, глубокий и звучный, обретал силу бури, когда он обрушивался на грехи человечества и описывал наказания, ожидающие грешников за гробом. Каждый слушатель припоминал собственные проступки и трепетал: казалось, будто гром грянул над его головою и молния вот-вот поразит его, а под ногами разверзнется пропасть вечной погибели! Но когда Амброзио, сменив тему, заговорил о превосходстве незапятнанной совести, сияющей вечности, принимающей безупречно чистые души, и о вознаграждении, ожидающем их в сферах небесного блаженства, слушатели приходили в себя. Они доверчиво отдавались на милость своего судии; они с радостью цеплялись за утешительные слова проповедника; голос его обретал напевность, и они уносились в те счастливые края, которые он рисовал в их воображении столь яркими, блестящими красками.
Речь его длилась долго, и все же, когда она завершилась, публика сожалела об этом. Монах умолк, но восторженная тишина сохранялась в церкви, пока чары не начали постепенно рассеиваться, и тогда люди дали волю своим чувствам. Слушатели столпились вокруг Амброзио, сошедшего с кафедры, осыпали его благословениями, падали к ногам и целовали подол его рясы. Набожно скрестив руки на груди, он медленно направился к двери часовни, где его поджидали сопровождающие монахи. Поднявшись по ступеням, он обернулся и сказал своим почитателям несколько слов благодарности и поучения. В этот момент четки из крупных янтарных бусин выпали из его руки и затерялись среди толпы. Зрители тотчас подхватили их и разделили между собой по одной бусине. Те, кому они достались, хранили их потом как священную реликвию; будь это даже четки самого́ трижды благословенного святого Франциска, они не вызвали бы такого ажиотажа. Аббат, улыбнувшись их рвению, благословил присутствующих и покинул церковь, всем видом своим выражая смирение. Но было ли смирение и в душе его?
Антония проводила аббата тревожным взглядом. Когда дверь за ним закрылась, ей показалось, что она утратила нечто необходимое для счастья. По ее щечке тихо скатилась слеза.
«Он не бывает в миру! – сказала она про себя. – Наверно, я больше никогда его не увижу!»
Лоренцо заметил, как она отерла слезу.
– Понравился ли вам наш оратор? – спросил он. – Или вы думаете, что Мадрид переоценил его талант?
Сердце Антонии было так переполнено восхищением, что она охотно воспользовалась поводом поговорить о монахе, тем более что Лоренцо уже не казался ей чужим человеком и стеснительность ее поубавилась.
– О! Он намного превзошел все мои ожидания, – ответила она, – до сих пор я не представляла себе, какова сила красноречия. Но когда он заговорил, его голос внушил мне такой интерес, такое почтение, я даже могла бы сказать – такую привязанность к нему, что я сама дивлюсь остроте своих чувств.
Лоренцо улыбнулся, оценив смелость ее выражений.
– Вы молоды и еще только вступаете в жизнь, – сказал он. – Вашему сердцу все ново в мире, оно полно теплоты и чувствительности, и всякое впечатление воспринимается остро. Вы безыскусны и потому не ждете обмана от других; глядя на мир сквозь призму своей искренности и невинности, вы полагаете, что все люди, окружающие вас, заслуживают доверия и уважения. Как жаль, что этим светлым видениям суждено скоро развеяться! Как жаль, что вам предстоит узнать низость рода людского и защищаться от ближних своих, словно от врагов!
– Увы! – вздохнула Антония. – Злоключения моих родителей достаточно дали мне примеров ненадежности мира, сеньор! И все же испытанная мною теплая симпатия не может быть обманом.
– В данном случае я допускаю такую возможность. Поведение Амброзио безупречно; у человека, который провел всю жизнь в стенах монастыря, не было повода оступиться, даже если бы в его характере имелась такая склонность. Но теперь, когда по долгу своего служения он обязан хотя бы изредка общаться с миром, а значит, подвергаться соблазнам, общество уже вынуждает его выставлять напоказ весь блеск своей добродетели. Это опасное испытание; он сейчас в том возрасте, когда страсти особо сильны, необузданны и властны; безупречная репутация делает Амброзио легкой добычей для обольщений света. Такой выдающийся человек, увлеченный новизной впечатлений, может стать жертвой тяги к удовольствиям; и даже природные таланты могут поспособствовать его падению, облегчив ему путь к достижению цели. Немногие способны выйти победителями из столь трудного состязания.
– Ах! Я уверена: Амброзио будет одним из этих немногих.
– В этом я не сомневаюсь: он во всех отношениях является исключением в роду человеческом, и завистники напрасно будут выискивать пятна порока в его душе.
– Мне приятно это слышать, сеньор! Теперь я могу не бороться со своей склонностью его хвалить; вы даже не представляете, как трудно мне было бы подавить это чувство! Ах! Милая тетушка, уговорите маменьку избрать его нашим исповедником!
– Мне ее уговаривать? – возмутилась Леонелла. – Ни за что! Мне этот Амброзио не понравился совершенно; он такой суровый, что у меня все поджилки затряслись. Будь он моим исповедником, я бы никогда не отважилась открыть ему даже половину своих грешков, и то пришлось бы проявить редкостную храбрость! Не приходилось мне встречать такого насупленного смертного, и надеюсь, что другого не встречу. Как он о дьяволе-то разглагольствует, господи! Я чуть не спятила со страху, а когда он заговорил о грешниках, казалось, будто он их съесть готов.
– Вы правы, сеньора, – ответил дон Кристобаль. – Говорят, что чрезмерная суровость – единственный недостаток Амброзио. Сам избавленный от человеческих слабостей, он не умеет быть снисходительным к слабостям других; и хотя он справедлив и беспристрастен в своих решениях, в управлении общиной он уже проявил несгибаемость на горе монахам. Но смотрите – толпа уже почти вся разошлась. Вы позволите проводить вас домой?
– О боже! – воскликнула Леонелла, ухитрившись покраснеть. – Сеньор, я ни за что не соглашусь на это! Если моя благонравная сестрица увидит, что меня сопровождает столь галантный кавалер, она мне закатит нотацию на целый час, а мне этого отнюдь не хочется. Кроме того, я бы предпочла, чтобы вы повременили со своими предложениями…
– С моими предложениями? Не беспокойтесь, сеньора.
– О, сеньор, я верю, что ваше чувство непритворно; но мне необходима небольшая передышка. Будет некрасиво с моей стороны принять вашу руку при первом же знакомстве.
– Принять мою руку? Но я надеюсь жить и дышать…
– Дорогой сеньор, остановитесь, если любите меня! Я сочту ваше послушание признаком привязанности; завтра я пришлю вам весточку, а сейчас пора расстаться. Ах, погодите, кавалеры, я же не узнала: как вас зовут?
– Мой друг – граф Оссорио, а я – Лоренцо де Медина.
– Этого достаточно. Ну что же, дон Лоренцо, я сообщу сестре ваше любезное предложение, а вас без промедления извещу о результате. Куда я могу послать записку?
– Меня всегда можно найти во дворце Медина.
– Я обязательно извещу вас. Всего хорошего, кавалеры. Сеньор граф, прошу умерить чрезмерный пыл вашей страсти. Однако в знак того, что я не сержусь, чтобы вы не отчаивались, примите этот залог моей приязни и думайте иногда об отсутствующей Леонелле!
Сказав это, она протянула предполагаемому обожателю худую и морщинистую руку, которую тот поцеловал с такой кислой миной и очевидной неохотой, что Лоренцо едва удержался от смеха. Затем Леонелла поспешила покинуть церковь; прекрасная Антония молча шла за нею, но, дойдя до двери, она невольно оглянулась и бросила взгляд на Лоренцо. Он поклонился, как бы прощаясь; она ответила тем же и быстро удалилась.
– Итак, Лоренцо, – сказал дон Кристобаль, когда они остались одни, – ты затеял милую интрижку, а я пострадал! Чтобы поддержать твой замысел насчет Антонии, я отвлекал тетку учтивыми речами, ничего не значащими, и час спустя она произвела меня в звание жениха! Чем ты вознаградишь меня за такую жертву ради дружбы? Что поможет мне забыть, как я поцеловал сухую лапку этой чертовой старой ведьмы? Дьявольщина! У меня на губах остался такой привкус, что не развеется и до конца месяца! Когда я пойду гулять по Прадо, люди примут меня за ходячий омлет или за луковицу, сбежавшую с грядки!
– Признаю, мой бедный граф, – ответил Лоренцо, – что твое содействие сопряжено с опасностью; и все же она не смертельна, и я хотел бы попросить тебя продолжить этот роман.
– Вот как? Я вижу, что малютка Антония произвела на тебя немалое впечатление.
– Я не нахожу слов, чтобы ты мог понять, насколько я ею очарован. После смерти отца мой дядя, герцог Медина, возжелал меня женить; до сих пор мне удавалось уклоняться от ответа, я отказывался понимать его намеки; но то, что я увидел сегодня…
– Ну-ну, и что же такого ты увидел сегодня? Право, дон Лоренцо, ты лишился рассудка, если задумал взять в жены внучку «честнейшего из сапожников Кордовы»!
– Вспомни, что она также внучка покойного маркиза де лас Ситернас; но, отставив в сторону вопрос о родовитости и титулах, я должен признаться, что никогда не встречал такой необычной женщины, как Антония.
– Весьма вероятно; однако жениться на ней ты не можешь, не так ли?
– Почему же, мой дорогой граф? Моего богатства хватит на двоих, а у дяди нет предрассудков на эту тему. Насколько я знаю Раймонда де лас Ситернас, он охотно признает Антонию своей племянницей. Тогда ничто не помешает мне сделать ей предложение. Я был бы подлецом, если бы допускал иную связь с нею, кроме брака; и потом, она обладает всеми качествами, чтобы сделать меня счастливым мужем: молода, хороша собою, добра, чувствительна…
– Чувствительна? Да она же не сказала ничего, кроме «да» и «нет»!
– Она и вправду была немногословна, но все ее «да» и «нет» были сказаны уместно.
– Да неужели? O, я сдаюсь! Ты приводишь аргументы истинно влюбленного, и я не осмелюсь продолжать диспут с таким искусным казуистом. Так мы пойдем смотреть комедию?
– Сегодня не могу. Я ведь лишь вчера вечером приехал в Мадрид и еще не успел повидаться с сестрой. Ее обитель находится на этой улице, и я как раз направлялся туда, когда заметил столпотворение у церкви, и мне захотелось узнать, в чем дело. Теперь я должен исполнить свое прежнее намерение и, наверно, проведу вечер с сестрой в монастырской гостиной.
– Твоя сестра удалилась в обитель? Ах, верно, а я и забыл. И как там поживает донья Агнес? Дивлюсь я, дон Лоренцо, как ты мог додуматься до такого – замуровать столь очаровательную девушку в стенах монастыря!
– Как я мог додуматься, дон Кристобаль? Ты можешь заподозрить меня в таком варварстве? Ты же знаешь, что она надела рясу по собственному желанию и что стать затворницей ее вынудили особые обстоятельства. Я перепробовал все средства, чтобы переубедить ее; старания мои были напрасны, и я потерял сестру!
– Да ты счастливчик, Лоренцо! Я думаю, эта потеря принесла тебе неплохую прибыль; если не ошибаюсь, доля наследства доньи Агнес составляла десять тысяч пистолей, и половина из них теперь досталась тебе. Клянусь Сантьяго! Жаль, что у меня нет пятидесяти сестер с такими же склонностями: я согласился бы потерять их всех без сожалений.
– Как вы можете так говорить, граф? – возмутился Лоренцо. – Вы полагаете, что я из низменных побуждений повлиял на решение моей сестры? Вы полагаете, что низкое желание прибрать к рукам ее деньги могло…
– Чудесно! Мужайтесь, дон Лоренцо! Вы прямо пылаете. Дай бог, чтобы Антония смягчила этот пламенный нрав, иначе мы точно перережем друг другу глотки еще до конца месяца! Дабы избежать трагической развязки прямо сейчас, я предпочитаю удалиться и оставить вас победителем. До свиданья, мой рыцарь ордена вулканов! Умерьте вашу вспыльчивость и помните, что можете рассчитывать на мою помощь, когда вам понадобится закрутить любовь с этой старой перечницей.
Сказав это, дон Кристобаль выпорхнул из собора.
– До чего легкомыслен! – вздохнул Лоренцо. – Прекрасная душа, но как ему не хватает серьезности в суждениях!
Уже приближалась ночь. Уличные фонари еще не зажигали. Слабые лучи восходящей луны едва рассеивали сумрак готической церкви. Лоренцо все никак не мог уйти. Пустота, оставшаяся в его душе после ухода Антонии, и самопожертвование сестры, о котором так иронически отозвался дон Кристобаль, настроили его на меланхоличный лад, под стать окружавшему его религиозному мраку. Он по-прежнему стоял, прислонившись к колонне близ кафедры. Легкий и прохладный ветерок веял под сводами опустевших приделов; лунный свет, пронзая цветные стекла витражей, падал на каннелюры сводов и массивные устои церкви, образуя тени и пятна многих оттенков. Полная тишина царила в храме, нарушаемая лишь изредка хлопаньем дверей где-то внутри аббатства.
Ночная тишина и одиночество усилили задумчивость Лоренцо. Он опустился на скамью и предался обманчивой игре воображения. Он думал о своем союзе с Антонией, о препятствиях, могущих помешать его желаниям; сотни мгновенных видений мелькали перед его мысленным взором, печальных, но приятных. Сон незаметно подкрался к нему, но тихий и торжественный настрой мыслей сохранился и в его грезах.
Ему чудилось, будто он все еще находится в церкви капуцинов, но уже не темной и не пустой. Бесчисленные серебряные светильники разливали сияние со сводов; издали доносилось благозвучное пение хора, орган заполнял мелодиями все пространство церкви; алтарь был пышно украшен, видимо для какого-то особого торжества; вокруг стояли разодетые люди, а рядом с алтарем – Антония в белом свадебном платье, цветущая и по-девичьи скромная.
Колеблясь между надеждой и страхом, Лоренцо глядел на эту сцену. Вдруг дверь аббатства отворилась, и он увидел проповедника, чьи речи он только что слушал с восхищением, сопровождаемого длинной чередой монахов. Он подошел к Антонии и спросил:
– А где жених?
Антония стала с тревогой оглядываться. Юноша невольно вышел на несколько шагов из своего укрытия. Девушка увидела его и зарделась от радости; грациозным взмахом руки она подозвала его. Он исполнил ее желание и, поспешно приблизившись, упал к ее ногам.
Она отступила на мгновение; потом посмотрела на него с невыразимым удовольствием и воскликнула:
– Да, вот мой жених! Мой суженый!
И она бросилась в его объятия; но не успел он подхватить свою невесту, как между ними встало неведомое существо, гигантского роста, с темной кожей, с жуткими свирепыми глазами; рот его изрыгал языки пламени, а на лбу четко выделялись слова: «Гордыня! Похоть! Жестокость!»
Антония вскрикнула. Чудовище схватило ее, вспрыгнуло на алтарь и стало тискать ее и мучить омерзительными ласками. Девушка напрасно билась, пытаясь вырваться. Лоренцо бросился ей на помощь; но не достиг он еще алтаря, как грянул гром и собор начал разваливаться; монахи пустились наутек, вопя от ужаса; светильники погасли, алтарь провалился, и на его месте разверзлась пропасть, извергающая клубы огня и дыма. Издав громкий и жуткий вопль, чудовище прыгнуло в бездну, намереваясь утащить с собою Антонию. Ему это не удалось. Воодушевленная сверхъестественными силами, она вырвалась из его захвата, только ее белое платье осталось у него в руках. В тот же миг за плечами Антонии раскрылись великолепные сверкающие крылья. Она взлетела, крикнув потрясенному Лоренцо: «Друг! Мы встретимся в высях!»
В тот же миг крыша собора раскрылась; мелодичные голоса зазвенели под сводами, и Антония исчезла в сиянии лучей столь ослепительных, что смотреть было невмочь. В глазах у Лоренцо потемнело, и он упал наземь.
Очнувшись, он обнаружил, что лежит на плитах пола; церковь была освещена, издалека доносился распев гимнов. Не сразу смог Лоренцо убедить себя, что просто видел сон, настолько сильно видение поразило его. Но тут он сообразил, что светильники зажгли, пока он спал, а слышанная им музыка была пением монахов, служивших вечерню в часовне аббатства.
Лоренцо поднялся и вспомнил, что хотел повидаться с сестрой, хотя мысли его были целиком заняты необыкновенным сном. Он уже подошел к двери, когда заметил тень, движущуюся вдоль противоположной стены. Приглядевшись, он различил фигуру мужчины, закутанного в плащ, который явно старался остаться незамеченным. Очень немногие люди способны противостоять собственному любопытству. Незнакомец старался скрыть свое присутствие в соборе, и именно поэтому Лоренцо захотелось выяснить, что он тут делает.
Наш герой понимал, что не имеет никакого права совать нос в секреты незнакомого кавалера. «Я должен уйти», – сказал себе Лоренцо. И остался, где стоял.
Тень от колонны надежно скрывала его от пришельца, который украдкой продвигался вперед. Наконец он вытащил из-под плаща письмо и торопливо положил его к ногам огромной статуи святого Франциска. Затем он поспешно отошел и скрылся на другой стороне церкви, поодаль от статуи.
«Вот оно что! – сказал про себя Лоренцо. – Это лишь какая-то глупая любовная интрижка. Пожалуй, мне лучше уйти, не стоит в это вмешиваться».
Собственно говоря, он с самого начала понимал, что вмешиваться не стоит; но нужно же было как-то оправдать уступку своему любопытству. Он предпринял вторую попытку выбраться из церкви. На этот раз он сумел беспрепятственно выйти на паперть; но в ту ночь ему было суждено второй раз посетить храм. Когда он спускался по ступенькам, ведущим на улицу, некий кавалер налетел на него с разбегу с такой силой, что оба еле удержались на ногах. Лоренцо взялся за шпагу.
– Как вы посмели, сеньор? – сказал он. – Как понимать вашу выходку?
– Ха-ха! Это ты, Медина? – отозвался тот, и Лоренцо по голосу узнал дона Кристобаля. – Тебе невероятно повезло, что ты не ушел из церкви до моего возвращения. Идем туда, идем! Мой дорогой, они тут будут с минуты на минуту!
– Кто «они»?
– Старая курица и все ее миленькие цыплятки. Давай зайдем внутрь, прошу тебя; там я все расскажу.
Лоренцо вошел следом за ним в собор, и они спрятались за статуей святого Франциска.
– Ну а теперь, – сказал наш герой, – позволено мне будет узнать, что означают все эти спешка и трепетание?
– Ох, Лоренцо, мы увидим нечто восхитительное! Настоятельница ордена святой Клары6 со всей компанией монашек идут сюда. Да будет тебе известно, что благочестивого отца Амброзио (благослови его за это Господь!) невозможно выманить за пределы его владений. Однако всякой модной обители просто необходимо иметь его в качестве духовника, и потому монашкам приходится наносить визиты в аббатство; знаешь, по тому правилу: «Когда гора не идет к Магомету, Магомету приходится идти к горе». Ну вот, настоятельница клариссинок считает, что ее священных овечек лучше приводить на исповедь потемну, дабы не оскверняли их взгляды таких нечестивцев, как ты и твой покорный слуга. Их впустят в часовню аббатства через вон ту боковую дверь. Тамошняя привратница, добрая старая душа и моя приятельница, только что сообщила мне, что они вот-вот будут тут. Отличная новость для тебя, проказник! Мы увидим ряд красивейших лиц Мадрида!
– Вовсе нет, Кристобаль, ничего мы не увидим. Монашки всегда прячутся под покрывалами.
– Э, нет! Я лучше знаю! Войдя в дом молитвы, они всегда открывают лица из уважения к святому, которому он посвящен. Но послушай, они уже близко! Тихо! Молчи, наблюдай и убедись.
«Хорошо! – подумал Лоренцо. – Может, я выясню, кому предназначается письмо того незнакомца».
Не успел дон Кристобаль договорить, как вошла матушка-настоятельница, а за нею – длинная вереница монахинь. Каждая из них, входя в церковь, откидывала покрывало. Проходя мимо статуи святого Франциска, покровителя собора, настоятельница скрестила руки на груди и низко поклонилась. Монахини одна за другой делали то же самое, и поначалу ничто не тешило любопытство Лоренцо. Он было уже отчаялся узнать разгадку тайны, когда очередная монашка, кланяясь святому Франциску, обронила свои четки и нагнулась, чтобы их подобрать. На мгновение лицо ее оказалось на свету; но тут же, ловко подобрав письмо с подножия статуи, она спрятала его у себя на груди и поспешила занять свое место в процессии.
– Ого! – пробормотал Кристобаль вполголоса. – Да здесь целая история, без сомнения.
– Святые небеса… Агнес! – вскрикнул Лоренцо.
– Что? Это твоя сестра? Дьявольщина! Тогда, я думаю, кто-то заплатит за то, что мы подсмотрели.
– И заплатит немедленно, – добавил разъяренный брат.
Благочестивая процессия уже вошла в аббатство, и дверь закрылась. Незнакомец немедленно вышел из укрытия и быстрым шагом направился к выходу из церкви: но Медина встал у него на пути. Кавалер, завидев его, отшатнулся и надвинул шляпу на глаза.
– Не пытайтесь убежать! – воскликнул Лоренцо. – Я желаю знать, кто вы и каково содержание того письма.
– Того письма? – переспросил незнакомец. – И по какому праву вы меня спрашиваете?
– По праву опозоренного вами. Но вам не пристало задавать мне вопросы! Либо отвечайте прямо, либо я добьюсь ответа шпагой.
– Последний способ самый простой, – заметил незнакомец, выдернув из ножен рапиру. – Вперед, сеньор Храбрец! Я готов.
Пылая гневом, Лоренцо ринулся в атаку; противники обменялись уже несколькими ударами, но тут Кристобаль, у которого в тот момент оказалось больше здравого смысла, чем у них обоих, встал между ними.
– Стой! Стой, Медина! – воскликнул он. – Вспомни, к чему приведет пролитие крови на освященной земле!
Незнакомец тотчас отбросил свой клинок.
– Медина? – вскрикнул он. – Великий боже, возможно ли это! Лоренцо, неужели вы совсем забыли Раймонда де лас Ситернас?
Изумление Лоренцо все возрастало. Раймонд подошел к нему и протянул руку; но Лоренцо взглянул на него подозрительно и не ответил рукопожатием.
– Маркиз, вы здесь? Что все это означает? Вы завели тайную переписку с моей сестрой, чьи чувства…
– Всегда принадлежали и ныне принадлежат мне. Но здесь неподходящее место для разговора. Пойдемте ко мне домой, и вы все узнаете. Кто это с вами?
– Тот, с кем вы виделись раньше, – отозвался дон Кристобаль, – хотя, вероятно, не в церкви.
– Граф Оссорио?
– Он самый, маркиз.
– Я не прочь открыть свою тайну при вас, положившись на ваше молчание.
– О, ваше мнение обо мне лучше, нежели мое собственное! Я предпочту удалиться и не испытывать ваше доверие. Идите своим путем, а я пойду своим. Где вас можно будет найти, маркиз?
– Как обычно, в особняке рода Ситернас; но помните, что я здесь инкогнито, и если захотите увидеть меня, спрашивайте Альфонсо д’Альварадо.
– Хорошо! Прощайте, кавалеры! – сказал дон Кристобаль и не мешкая удалился.
– Как же так, маркиз, – удивленно сказал Лоренцо, – как вы стали Альфонсо д’Альварадо?
– Так уж получилось, Лоренцо… Но если только вы не услышали уже мою историю от сестры, мне многое нужно вам рассказать, и вы многому удивитесь. Посему пойдемте, не откладывая более, ко мне домой.
В этот момент привратник капуцинов вошел в собор, чтобы запереть его на ночь. Молодые дворяне вышли на улицу и поспешно направились ко дворцу рода Ситернас.
* * *
– Ну, Антония, – спросила тетушка, как только они покинули церковь, – что ты можешь сказать о наших ухажерах? Дон Лоренцо, видимо, весьма вежливый, славный молодой человек: он уделил тебе некоторое внимание, и кто знает, что за этим последует? Но вот дон Кристобаль, заявляю тебе, – сущий образец учтивости. Такой внимательный! Так хорошо воспитан! А какой чувствительный, какой трогательный! Если какому-то мужчине и удастся убедить меня, чтобы я нарушила свой обет не выходить замуж, это будет дон Кристобаль. Видишь, племянница, все происходит, как я тебе сказывала: стоило мне появиться в Мадриде, как меня окружили поклонники. Заметила ли ты, Антония, какое впечатление я произвела на графа, когда сняла вуаль? А когда я подала ему руку, как страстно он ее поцеловал, видела? Если в мире существует истинная любовь, я увидела ее в глазах дона Кристобаля!
Антония заметила, с каким видом дон Кристобаль целовал упомянутую руку, но пришла к несколько иным выводам; и ей хватило благоразумия прикусить язычок. Поскольку другие примеры подобной сдержанности женщин нам неизвестны, мы сочли этот факт достойным упоминания.
Старушка продолжала разглагольствовать в том же духе, пока они не достигли той улицы, где сняли квартиру. Но толпа, собравшаяся прямо возле их двери, помешала им войти; Антонии и Леонелле пришлось остаться на противоположной стороне улицы, пытаясь понять, что привело сюда всех этих людей.
Спустя несколько минут зрители расступились, образовав круг; теперь Антония разглядела посреди его женщину необычно высокого роста, которая кружилась, не сходя с места, бешено жестикулируя руками. Платье ее было сшито из лоскутов разноцветных шелков и полотна, образующих фантастические, но не безвкусные сочетания. Голову танцовщицы покрывал свернутый тюрбаном платок с узором из виноградных лоз и полевых цветов. Лицо ее, сильно загорелое, имело темно-оливковый оттенок; ее глаза странно поблескивали, а в руке она держала длинный черный жезл, которым то и дело чертила непонятные фигуры на земле, а потом выплясывала вокруг них эксцентричные пируэты, будто в горячке. Внезапно она остановилась, сделала три быстрых оборота и, чуть помедлив, запела:
Позолотите ручку, ну же!
Спешите, девицы, ко мне!
Вам облик будущего мужа
Явлю в магическом окне.
Мое искусство превосходно,
Я книгу судеб чту свободно,
Мне тайны ведомы небес,
Чудеснейшие из чудес
Подвластны мне; я правлю ветром,
Луна, сияя бледным светом,
Дорогу освещает мне,
Я с колдунами наравне
На шабаш ведьм лечу отважно,
Вступаю в круг заклятий страшных
И невредимой выхожу,
Свою добычу приношу.
Вот амулеты колдовские,
Полночной тьмы плоды чудные:
Тот верность мужа сохранит,
Тот зарумянит цвет ланит,
Дурнушку сделает прекрасной,
А этот, темный, жаркой страстью
Растопит даже глыбу льда,
А этот девичье несчастье
Исправит быстро без следа.
Но тише! Передам вам я,
Что мне поведал Рок.
Цыганку вспомните добром,
Когда настанет срок.
[Стихи М. Льюиса здесь и далее – в переводе О. Мыльниковой. ]
– Дорогая тетушка! – сказала Антония, когда песня закончилась. – Она безумна, правда?
– Безумна? Эта – нет, дитя мое; она просто злая. Это цыганка, их племя вроде бродяг, их единственное занятие – таскаться по свету, рассказывая небылицы и выманивая денежки у честных людей. Эту дрянь надобно вычистить! Будь я королем Испании, я бы им дала три недели, чтобы убраться прочь из моих владений, а оставшихся быстренько сожгла бы живьем.
Слова эти были произнесены достаточно громко, чтобы цыганка их расслышала. Она сразу же направилась к дамам, раздвинув толпу зрителей. Поклонившись трижды на восточный манер, она обратилась к Антонии:
Дева милая, не бойтесь!
Вы моим словам откройтесь!
Дайте руку мне скорее,
Я туман судьбы развею!
– Дорогая тетушка! – сказала Антония. – Позвольте мне попробовать разок! Пусть она мне погадает!
– Не мели чепуху, девочка! Она наплетет тебе кучу обманов.
– Это неважно; дайте мне хотя бы услышать, что она скажет. Пожалуйста, дорогая тетушка, прошу вас, сделайте одолжение!
– Ну ладно, ладно! Если уж ты, Антония, так заупрямилась… Иди сюда, добрая женщина, почитай по нашим рукам. Вот тебе деньги, и погадай-ка мне.
Сказав так, она стащила с руки перчатку и показала цыганке ладонь. Гадалка коротко взглянула на нее и ответила:
Судьбу вам нагадать? Ваш возраст
Сам о судьбе вам говорит.
Но раз вы платите, позвольте
Один совет вам подарить.
Хотите вы казаться краше,
Но всем смешны уловки ваши.
А вы, себе тщеславно льстя,
Как неразумное дитя,
Как ни старайтесь спрятать годы,
Не победите вы природу.
И юноша не даст обет
Красотке за полсотни лет.
Совет мой прост: белил, помады —
Средств похоти – вам знать не надо.
Раздайте деньги беднякам,
Не тратя их по пустякам.
Не о любовниках вам печься,
Но от Творца бы не отречься!
Грехи былые отмолить,
Пока не рвется жизни нить.
Публика смеялась, слушая цыганку, и дружно подхватывала: «полсотни лет… смешны уловки… белил, помады». Леонелла чуть не задохнулась от злости и осыпала коварную советчицу горькими упреками. Смуглая пророчица выслушала ее с презрительной улыбкой, потом коротко ответила и обратилась к Антонии:
Пусть медом речь моя не льется,
Но все же правдой остается.
Теперь вы, дева, руку дайте,
Что вам сулит судьба, узнайте.
Подражая Леонелле, Антония сняла перчатку и подала свою белую ручку цыганке; та, приглядевшись к линиям ее ладони со смешанным выражением жалости и удивления, произнесла следующее предсказание:
О господи, что за ладонь!
Невинной прелести огонь!
Так целомудренно чиста,
Супруга нежного мечта.
Увы, гласит узор такой,
Что вы утратите покой.
Соблазн, соединясь с пороком,
Страдать заставят вас жестоко.
И, бед не вынеся земных,
Спасетесь в небе вы от них.
И все ж хочу ослабить ваше бремя.
Припомните, когда наступит время:
Бывает так, что лицемер,
Всех добродетелей пример,
Ничьих законов не преступит,
Ошибки ближних строго судит.
Но ложной благости не верьте,
Под ней таится злое сердце,
Гордыня, похоть и разврат.
О дева, я скорблю стократ!
Увы, мое печально предсказанье,
Все, что могу вам дать я, – это знанье.
Но верьте, коль окажетесь в беде:
Смирение – невинности удел,
И лучший мир наградой вашей будет
За горести, что принесут вам люди.
Умолкнув, цыганка снова покружилась трижды, резко взмахнула руками и торопливо пошла прочь по улице. Толпа последовала за ней; дверь была теперь свободна, и Леонелла вошла в дом Эльвиры, злая на цыганку, на племянницу, на зевак, одним словом – на всех, кроме себя самой и своего прекрасного кавалера. На Антонию предсказания цыганки также сильно подействовали; но впечатление вскоре потускнело, и спустя несколько часов она забыла про этот случай, будто его и не бывало.
Глава II
Узнав хоть тысячную долю наслаждений,
Известных тем, кто любит и любим,
Признаешь ты, вздыхая с сожаленьем:
Упущен зря тот час, что не отдал любви.
Торквато Тассо (1544–1595)
Монахи проводили аббата до двери его кельи, и он отпустил их тоном осознанного превосходства, в котором показное смирение боролось с реальной гордыней.
Оставшись один, он дал волю своему тщеславию. Вспоминая, какой энтузиазм вызвала его проповедь, он испытал прилив восторга, и образы будущего величия легко предстали перед ним. Экзальтация его возрастала, гордыня громко подсказывала, что он возвысился над всеми людьми.
«Кто смог бы, как я, – думал он, – пройти все испытания юности, ничем не запятнав свою совесть? Кто еще сумел подавить напор сильных страстей и буйного темперамента и даже на заре жизни добровольно стать затворником? Напрасно я ищу другого такого человека. Ни в ком другом не нахожу я такой решимости. В сфере религии никто не похвалится тем, что равен Амброзио! Какое мощное воздействие оказала моя проповедь на прихожан! Как толпились они вокруг меня! Как они осыпали меня благословениями и называли единственным надежным столпом церкви! Что теперь мне делать дальше? Ничего, только надзирать над поведением своих братьев, как прежде я надзирал над самим собой. Нет, это не все! Разве не может подстеречь меня искушение на том пути, которым я доселе следовал неуклонно? Разве я не принадлежу к разряду мужчин, чья природа неустойчива и подвержена ошибкам? Мне предстоит отныне часто покидать свое уединенное убежище; прекраснейшие и знатнейшие дамы Мадрида постоянно посещают аббатство и не желают обращаться к иным исповедникам, кроме меня. Я должен приучить свои глаза к виду источников искушения и противостоять соблазнам роскоши и желания. Встречу ли я в этом мире, куда вынужден вступить, какую-то прекрасную женщину… столь же прекрасную, как ты, пресвятая Дева!..»
И его взгляд остановился на картине, висевшей на стене; она изображала Деву Марию и в течение последних двух лет была объектом его все возраставшего восторга и обожания. Амброзио помолчал, любуясь ею, и заговорил вслух.
– Как прекрасно это лицо! Как грациозен поворот головы! Какая нежность и притом какое величие в божественных очах! Как мягко опирается она щекою на руку! Могут ли розы соперничать с румянцем этой щеки? Не посрамляет ли эта рука белизну лилий? О! Если бы такая красота существовала, и существовала только для меня! Тогда мне было бы позволено обвивать эти золотые завитки вокруг своих пальцев и прижиматься губами к сокровищам этой белоснежной груди! Боже милостивый, следовало ли бы мне тогда воздержаться от искушения? Не смогу ли я вознаградить себя за тридцать лет страданий, хотя бы один раз обняв ее? Неужели мне нельзя забыться…
О, как я глуп! Куда меня заводит восхищение этой картиной? Прочь, нечистые помыслы! Я должен помнить, что женщины навеки недоступны мне. Ни одна смертная не сравнится красотой с этим образом. Даже будь такая на самом деле, испытание было бы слишком жестоко для посредственной добродетели; но Амброзио искушение не сокрушит. Искушение, сказал я? Для меня это пустой звук. То, что очаровывает, будучи идеалом и образом высшего существа, отвратит меня в живой женщине, подверженной всем недостаткам смертных. Меня восхищает не красота женщины: я преклоняюсь перед мастерством художника; я почитаю Божественность. Разве страсти не умерли в моей душе? Разве я не освободился от человеческих слабостей? Не страшись, Амброзио! Доверься силе своей добродетели. Смело вступай в мир, несовершенства которого ниже тебя; не забывай, что ты уже полностью чужд порокам человечества, и дай отпор всем ухищрениям духов тьмы. Они узнают, на что я способен!
В эту минуту мечты его прервали три тихих удара в дверь кельи. Аббат с трудом вырвался из круга бредовых мыслей. Стук повторился.
– Кто там? – спросил наконец Амброзио.
– Это я, Розарио, – ответил тихий голос.
– Войди! Войди, сын мой!
Дверь открылась, и Розарио вошел с маленькой корзинкой в руках.
Розарио был молодым послушником, который собирался через три месяца принести монашеские обеты. Некая тайна окутывала этого юношу, вызывая одновременно интерес и любопытство ближних. Его необщительность, глубокая меланхолия, строгое соблюдение устава ордена, добровольный уход от мира, столь необычный в его возрасте, привлекали внимание всей братии. Казалось, он боится быть узнанным, и никто не видел его лица. Голову его постоянно скрывал капюшон; но порой его черты случайно приоткрывались, и были они красивы и благородны. Какого-либо иного имени, кроме Розарио, он не назвал. Никто не знал, откуда он родом, и на расспросы об этом отвечал молчанием. Однажды в монастырь явился незнакомец, богатый костюм которого и роскошный экипаж выдавали его высокое положение в свете, велел монахам принять послушника и внес положенный вклад. На следующий день он вернулся с Розарио и с тех пор больше не появлялся.
Юноша упорно избегал общения с монахами; он отвечал на их любезности кротко, но сдержанно, и не скрывал своего желания побыть одному. Лишь аббат стал исключением из этого общего правила. На него новичок смотрел с уважением, близким к обожанию: он постоянно искал возможности побыть с ним и брался за любое дело, чтобы угодить ему. В обществе аббата сердце его как бы оттаивало, веселость проявлялась в его поведении и речи. Амброзио, со своей стороны, не менее был расположен к отроку; с ним одним он забывал про обычную суровость. Когда они беседовали, аббат сам не замечал, как смягчается его тон; и голос Розарио звучал для него слаще всех прочих. Он отдал долг благодарности юноше, начав заниматься с ним различными науками; послушник прилежно усваивал уроки, и Амброзио изо дня в день все более восхищался живостью его ума, простотой манер и прямодушием; коротко говоря, он питал к послушнику настоящую отцовскую любовь. Порой ему хотелось тайком увидеть лицо ученика; но, следуя закону самоотречения, он подавлял в себе даже любопытство и сдержал желание попросить юношу об этом.
– Простите за вторжение, отец, – сказал Розарио, поставив корзинку на стол. – Я пришел к вам с просьбой. Мне стало известно, что один мой добрый друг опасно болен, и я прошу вас помолиться за его выздоровление. Если мольбы вообще могут повлиять на волю небес, ваши непременно его спасут.






– Для тебя, сын мой, я сделаю все, что в моих силах. Как зовут твоего друга?
– Висенте делла Ронда.
– Этого достаточно. Я не забуду помянуть его в своих молитвах, и да соизволит наш трижды благословенный святой Франциск прислушаться к ним!.. А что у тебя в корзинке, Розарио?
– Немного тех цветов, преподобный отец, которые, как я заметил, вам особенно нравятся. Позволите ли вы мне расставить их в вашем покое?
– Твоя забота мне очень приятна, сын мой.
Пока Розарио распределял цветы по маленьким вазам, расставленным в разных углах комнаты, аббат продолжал:
– Я не видел тебя сегодня вечером в церкви, Розарио.
– Но я там был, отец. Я так благодарен вам за покровительство, что не мог пропустить случая присутствовать на вашем триумфе.
– Увы! Розарио, у меня нет ни малейшего повода для торжества: моими устами говорил святой, ему и принадлежит заслуга. А тебе, значит, пришлась по душе моя проповедь?
– Не то слово, отец! О! Вы превзошли самого себя! Никогда прежде не слышал я такого красноречия… кроме одного случая! – сказал послушник и вздохнул.
– Когда же это было? – поинтересовался аббат.
– Когда ныне покойный приор внезапно занемог и вы молились за него.
– Помню, помню: это было более двух лет назад. И ты присутствовал при этом? Я тогда не знал тебя, Розарио.
– Верно, отец; и жаль, что Богу не было угодно еще до того дня прервать нить моей жизни! Каких страданий, каких горестей я избежал бы!
– Страдания – в столь юном возрасте, Розарио?
– Да, отец; я страдал, и если бы вы узнали, что со мной было, это пробудило бы и ваш гнев, и ваше сочувствие! Однако здесь, в убежище, я познал бы душевный мир, если бы не боязнь неодобрения. Боже, боже! Как жестока пытка страхом!.. Отец, я отрекся от всего; я покинул навеки свет и развлечения, у меня ничего не осталось, ничто меня не привлекает, кроме вашей дружбы, вашей приязни. Если я их потеряю, отец, o, если я их потеряю… страшитесь силы моего отчаяния!
– Ты так опасаешься утратить мою дружбу? Но что в моем поведении дает повод к такому страху? Узнай меня лучше, Розарио, и сочти меня достойным твоего доверия. Отчего ты страдаешь? Откройся мне и знай, что, если в моих силах устранить…
– Ах! Никто не может помочь мне, кроме вас. И все же мне нельзя открыться вам. Мои признания вызовут вашу ненависть! Вы прогоните меня с позором и презрением.
– Сын мой, не опасайся! Я прошу…
– Будьте милосердны, не спрашивайте больше! Я не должен… не смею… Но послушайте! Колокол призывает к вечерне! Отец, благословите меня, и я пойду.
Он опустился на колени и принял благословение аббата; потом прижал его руку к губам, вскочил и опрометью убежал. Очень удивленный поведением юноши, Амброзио отправился служить вечерню в маленькой часовне, принадлежащей аббатству.
По окончании службы монахи разошлись по кельям. Аббат остался один в часовне, чтобы принять монахинь-клариссинок. Как только он занял свое место в исповедальне, явилась настоятельница. Все монахини исповедовались, ожидая очереди в ризнице под надзором матушки. Амброзио выслушивал их внимательно, увещевал, назначал покаяния соразмерно с виной, и некоторое время все шло как обычно, пока одна из сестер, выделявшаяся благородством облика и изяществом фигуры, по неосторожности не уронила из-за пазухи письмо. Она отошла, не заметив потери. Амброзио, полагая, что это послание от ее родни, подобрал его, чтобы вернуть девушке.
– Постой, дочь моя, – сказал он. – Ты обронила…
В этот момент листок развернулся, и он машинально прочел первые слова. Он отшатнулся в недоумении. Услышав его призыв, монахиня обернулась, увидела письмо у него в руке и, вскрикнув от ужаса, рванулась, чтобы отобрать его.
– Стой! – сказал аббат сурово. – Дочь моя, я должен прочесть это письмо.
– О, я пропала! – воскликнула она, в отчаянии стиснув руки.
Лицо ее мгновенно побледнело; она дрожала от волнения, и ей пришлось ухватиться за колонну, чтобы не упасть на пол часовни. Тем временем аббат прочел следующие строки:
«Все готово для твоего побега, дорогая моя Агнес! Завтра в полночь я буду ждать тебя у садовой калитки: я добыл ключ, и нескольких часов хватит, чтобы доставить тебя в безопасное место. Пусть неуместные сомнения не заставят тебя отказаться от надежного способа спасти и себя, и то невинное создание, которое ты носишь под сердцем. Помни, что ты дала слово стать моей гораздо раньше, чем обратилась к церкви; что твое положение скоро станет заметно твоим остроглазым сестрам, а побег – единственный способ избежать их злобных преследований. До встречи, моя Агнес! Моя суженая и дорогая жена! Обязательно будь у калитки в полночь!»
Дочитав, Амброзио окинул неосторожную монахиню строгим, гневным взглядом и сказал:
– С этим письмом должна ознакомиться настоятельница.
С этими словами он прошел мимо нее. На Агнес это подействовало как удар грома; она очнулась от оцепенения, но теперь ей стал ясен весь ужас ее положения. Она побежала за аббатом и схватила его за рукав.
– Постойте! O, постойте! – крикнула она отчаянно, бросилась к его ногам и оросила их слезами. – Отец, снизойдите к моей юности! Отнеситесь доброжелательно к слабости женщины, не открывайте мой секрет! До конца дней своих буду я искупать единственное мое прегрешение, и ваша снисходительность вернет душу на небеса!
– Любопытное признание! Как это? Обитель святой Клары должна стать приютом для гулящих девок? А я должен допустить, чтобы в лоне церкви Христовой поселились разврат и бесстыдство? Презренная! Снисхождение к тебе сделает меня твоим сообщником. Милость будет преступлением. Ты отдалась на волю соблазнителя, осквернила священное одеяние; и еще осмеливаешься считать, что заслуживаешь моего сочувствия? Не задерживай меня. Где госпожа аббатиса? – добавил он, повысив голос.
– Стойте! Стойте, отец! Послушайте меня еще минутку! Не считайте меня нечистой, не думайте, что я согрешила, поддавшись своему низменному темпераменту. Задолго до того, как я приняла постриг, Раймонд владел моим сердцем: он внушил мне чистейшую, безупречную страсть и уже готовился стать моим законным супругом. Но ужасная случайность и измена одного родственника разлучили нас. Я думала, что потеряла его навеки, и отчаяние привело меня в обитель. А потом мы случайно встретились вновь; я не смогла отказать себе в печальной радости плакать вместе с ним. Мы стали встречаться по ночам в нашем саду, и однажды, утратив бдительность, я нарушила обет целомудрия. Вскоре я стану матерью. Преподобный Амброзио, сжальтесь надо мною; сжальтесь над невинным существом, чья жизнь связана с моей. Если вы сообщите о моем проступке аббатисе, мы оба погибнем. Наказание, которое ждет несчастных вроде меня по уставу святой Клары, крайне сурово и жестоко. Почтенный отец! Пусть незапятнанная совесть не лишит вас сочувствия к тем, кто менее вас способен сопротивляться искушению! Неужели милосердие останется единственной добродетелью, недоступной вашему сердцу? Пожалейте меня, преподобный! Отдайте мне письмо, не обрекайте на неизбежную погибель!
– Твоя дерзость поразительна! Ты просишь меня скрыть твое преступление – меня, которого ты обманула притворной исповедью?.. Нет, дочь моя, нет. Я окажу тебе более существенную услугу. Я спасу твою душу, вопреки тебе самой. Покаяние и умерщвление плоти искупят твой проступок, суровость заставит вернуться на путь святости. Эй, кто там! Позовите мать Агату!
– Отец! Ради всего святого, всего, что дорого вам, прошу, умоляю…
– Отпусти меня. Я не стану тебя слушать. Где настоятельница? Мать Агата, где вы?
Дверь ризницы отворилась, в часовню вошла аббатиса, а за нею – все монахини.
– Жестокий, жестокий! – воскликнула Агнес, отпустив его рукав.
Обезумев от ужаса, она бросилась на пол и забилась, разрывая в клочья свое покрывало в припадке отчаяния. Монахини в недоумении глазели на эту сцену. Аббат отдал роковой листок настоятельнице, объяснил, как нашел его, и добавил, что ей надлежит решить, какое наказание назначить преступнице.
Прочитав письмо, аббатиса побагровела от возмущения. Как! Такое преступление совершено в ее обители и стало известно Амброзио, кумиру Мадрида, человеку, которого она особенно старалась впечатлить порядком и благочинием своего дома! У нее не хватило слов, чтобы выразить свою ярость. Она молчала, устремив на простертую монахиню взгляд, полный злобы и угроз.
– Уведите ее в нашу обитель! – сказала она наконец.
Две самых старых монахини приблизились к Агнес, насильно подняли ее с пола и приготовились увести из часовни.
– Как! – внезапно воскликнула она, резкими движениями вырвавшись из их рук. – Значит, надеяться мне уже не на что? Вы уже тащите меня на расправу? Где ты, Раймонд? О! Спаси меня, спаси! – Затем, окинув аббата гневным взглядом, она продолжила: – Слушай меня! Ты, человек жестокосердный! Слушай меня, гордый, строгий и жестокий! Ты мог спасти меня; ты мог вернуть меня в круг счастья и добродетели, но не пожелал; ты погубил мою душу; ты мой убийца, и на тебя падет проклятие моей смерти и гибели моего нерожденного ребенка! Непоколебимый пока что в своей добродетели, ты стал наглецом, ты презрел мольбы кающейся; но Бог будет милосерден там, где ты милосерден не был. Да имеешь ли ты право хвалиться своим целомудрием? Какие искушения ты преодолел? Трус! Ты бежал от них, ты не сопротивлялся им. Но день расплаты придет. О! Когда тебя настигнет неукротимая страсть; когда ты ощутишь, что человек слаб и рожден для заблуждений; когда, содрогнувшись, ты оглянешься на свои преступления и, ужаснувшись, станешь искать заступничества твоего Бога, о, в этот момент вспомни обо мне! Вспомни о своей жестокости! Вспомни об Агнес и не надейся на прощение.
Эта вспышка чувств исчерпала ее силы, и она упала без сознания на руки стоявшей рядом монахини. Агнес немедленно унесли из часовни, и все сестры последовали за ней.
Нельзя сказать, что Амброзио остался бесчувственным к упрекам девушки. Сердце его сжалось от ощущения, что он поступил с нею слишком сурово. Поэтому он задержал настоятельницу и попытался заступиться за бедняжку.
– Сила ее отчаяния, – сказал он, – доказывает, что порок еще не стал ей привычен. Возможно, обращаясь с нею несколько терпимее, чем обычно практикуется, и несколько смягчив уставное наказание…
– Смягчить, отец? – перебила его госпожа аббатиса. – Это, простите, не ко мне. Законы нашего ордена, простые и строгие, в последнее время несколько позабыты; но преступление Агнес говорит о необходимости их восстановить. Я оповещу обитель о своем намерении, и Агнес будет первой, кто ощутит непреклонность этих законов, которым мы будем следовать до последней их буквы. Прощайте, отец!
Она поспешно покинула часовню. Амброзио сказал про себя: «Я выполнил свой долг!»
Однако это не успокоило его. Чтобы отвлечься от смутных мыслей, которые вызвала тяжелая сцена, он вышел из часовни в монастырский сад. Во всем Мадриде не было места более красивого и ухоженного. Сад был разбит с утонченным вкусом; изысканнейшие цветы составляли его роскошное убранство, и, хотя их расположение было искусно продумано, казалось, будто это дело рук самой Природы. Посреди беломраморных водоемов били фонтаны, неустанно освежая воздух; ограда сплошь заросла вьющимся жасмином, лозами и жимолостью. Ночь придавала саду еще большую прелесть. Полная луна плыла по безоблачному синему небу, в ее свете листва деревьев поблескивала, а струи фонтанов рассыпались серебряными искрами; легкий ветерок, пролетая вдоль аллей, впитывал аромат цветущих апельсинов, и соловей распевал, прячась в искусственной чаще. Туда и направил аббат свои стопы.
В самой глубине рощицы был устроен незамысловатый грот, наподобие пещеры отшельника. Стены были сделаны из переплетенных древесных корней, щели между ними заполняли мох и побеги плюща. Они примыкали к нагромождению камней, по которым каскадом стекал естественный водопад. К нему с обеих сторон примыкали земляные скамьи. Погруженный в свои мысли, монах подошел к входу. Царствовавший вокруг покой и сладостная нега умерили волнение в его душе.
Он вошел, желая отдохнуть, но остановился, заметив, что место занято. На одной из скамей кто-то лежал в меланхолической позе, подпирая голову рукой, видимо, предаваясь размышлениям. Приблизившись, монах узнал Розарио; молча смотрел он на юношу, не входя в грот. Через несколько минут послушник переменил позу и устремил взгляд на противоположную стену.
– Да, – сказал он с глубоким, жалобным вздохом. – Я чувствую, как ты был счастлив, и насколько несчастен я. Счастье выпало бы и мне тоже, сумей я настроиться, как ты! Смотреть с отвращением на род людской, похоронить себя навеки в непроходимой пустыне и забыть, что в мире существуют люди, достойные любви! Боже! Какое это блаженство – быть мизантропом!
– Очень необычная мысль, Розарио, – сказал аббат, войдя в грот.
– О! Вы здесь, преподобный отец? – вскрикнул послушник.
Вскочив в смятении, он поспешно натянул на голову капюшон и скрыл лицо. Амброзио опустился на скамью и заставил юношу сесть рядом.
– Не следует так сильно предаваться унынию, – сказал он. – Что заставило тебя считать благословением ненависть к людям, самое отвратительное из всех чувств?
– Чтение этих стихов, отец. – Юноша указал на мраморную табличку, вставленную в противоположную стену. – До сих пор я не замечал ее. Яркий лунный свет позволил мне прочесть эти строки; и как же я завидую тому, кто познал это чувство!
Аббат присмотрелся и прочел надпись:
О ты, что днесь читаешь эти строки!
Не думай, что покинул мир далекий
И затворился в келье одинокой
Я от стыда.
Что совести меня укор жестокий
Привел сюда.
За мною нет вины. Своею волей
Отринул я придворные покои,
Пресытившись чванливою толпою,
Я свет узнал.
Гордыня с Похотью, вельможи Преисподней
Там правят бал.
На праздничных пирах и в будуарах
Любовь и дружбу делают товаром,
Меч праведный не чести служит яро,
А подлецу,
И жизнь моя, растраченная даром,
Идет к концу.
Отверг я света блеск. В убогой келье
Бестрепетно я справил новоселье.
Не предаваясь грешному веселью,
Чураясь лжи,
Избрал я для себя заветной целью
Благую жизнь.
О путник! Если горе никакое
Не омрачило твоего покоя,
Ты молод и доселе незнакома
Тебе тоска,
Наверно, посмеешься надо мною
Ты свысока.
Но коль предаст тебя любви услада,
Изгнанье станет доблести наградой
И приведет тебя в преддверье ада
Твой путь земной,
Поверь, тебе удел мой будет сладок,
И страшен – твой!
– Если бы было возможно человеку столь полно ограничиться самим собой, абсолютно подавив человеческую природу, – сказал Амброзио, дочитав до конца, – и все же чувствовать те удовлетворение и спокойствие, которые выражают эти строки, я могу признать, что жить так было бы более желательно, нежели в мире, чреватом всевозможными пороками и безумствами. Но такого не бывает. Эту надпись поместили сюда просто для украшения грота. И отшельник, и его чувствования – воображаемые.
Человек рожден для общества. Как ни мало он может быть привязан к миру, ни забыть его полностью, ни допустить, чтобы его полностью забыли, никогда не сможет. Преступления или глупость человечества вызывают у мизантропа ненависть, и он бежит; он решает стать отшельником и погребает себя заживо в какой-нибудь пещере под мрачной скалой.
Пока ненависть горит в его сердце, он, вероятно, может быть доволен своим положением; но когда страсти начнут остывать, когда Время смягчит его горе и исцелит те раны, из-за которых он избрал одиночество, как ты думаешь, удовольствуется ли он обществом Пустоты? О нет, Розарио. Без поддержки кипящих страстей он чувствует все однообразие своей жизни, и сердце его становится добычей скуки и усталости. Он озирается вокруг и обнаруживает, что остался один во всей Вселенной. Тяга к обществу возрождается в его душе, и он начинает страдать по миру, который сам же покинул. Природа лишается очарования в его глазах: ведь рядом нет никого, чтобы указать на ее красоты или разделить его восхищение ее совершенством и разнообразием. Взобравшись на обломок какой-нибудь скалы, он созерцает водопад пустыми глазами; великолепие заката оставляет его равнодушным. Медленно возвращается он в свою лачугу под вечер, потому что никто там не ждет его; без удовольствия съедает он в одиночестве невкусный ужин и засыпает на своем ложе из мха, унылый и недовольный, зная, что наутро его ожидает точно такой же безрадостный и однообразный день!
– Вы удивили меня, отец! Если бы обстоятельства обрекли вас на одиночество, разве исполнение религиозного долга и сознание хорошо прожитой жизни не принесут вашему сердцу тот покой, о котором…
– Думая так, я впал бы в самообман. Я убежден в противном: всей моей стойкости не хватит, чтобы уберечь меня от тоски и отвращения. Если бы ты знал, с какой радостью после целого дня занятий встречаюсь я вечером с братьями! Проведя много долгих часов в одиночестве, я ощущаю невыразимое удовольствие, завидев ближних своих! Именно в этом я вижу главное преимущество монастыря. Он защищает человека от греховных искушений; он обеспечивает свободное время, необходимое для должного служения Всевышнему; он избавляет от страданий, причиняемых зрелищем мирских мерзостей, и одновременно позволяет наслаждаться хорошим обществом. А ты, Розарио, ты завидуешь жизни отшельника? Неужели ты не видишь, как счастливо устроился? Поразмысли об этом. Наше аббатство стало твоим убежищем; твоя обязательность, твоя доброта, твои таланты снискали тебе всеобщее уважение, и здесь ты недоступен для мира, который, по твоим словам, ненавидишь; и в то же время тебе обеспечено общение, притом с людьми самыми почтенными.
– Отец! Отец! Да ведь именно это меня и мучает! Для меня было бы лучше провести свой век среди порочных особ и отъявленных негодяев, никогда не слышать слово «добродетель». Именно мое безграничное преклонение перед религией, тонкая чувствительность души моей ко всему прекрасному, честному и доброму – именно в них причина моего позора и скорой погибели. О! Никогда бы мне не входить в стены этого аббатства!
– Отчего же, Розарио? Когда мы беседовали с тобой в прошлый раз, ты был настроен иначе. Неужели дружба со мной для тебя уже так мало значит? Если бы ты не оказался в стенах аббатства, то не встретился бы и со мною. Неужели ты об этом сожалеешь?
– Не встретился бы с вами? – повторил послушник, неистово вскочив со скамьи и схватив аббата за руку. – С вами! О, почему Господь не выжег мне молнией глаза прежде, чем они увидели вас! Почему он не сделал так, чтобы мы больше не встретились, и позволил забыть о первой встрече!
Выпалив эти слова, он выбежал из грота. Амброзио остался на месте, обдумывая необъяснимое поведение юноши. Он было заподозрил помрачение рассудка, однако все поведение Розарио, связность мыслей и спокойствие, покинувшее его лишь в момент перед бегством из грота, противоречили этому предположению. Спустя несколько минут Розарио вернулся. Присев снова на скамью, он оперся щекой на руку, а другой отер слезы, льющиеся капля за каплей.
Монах смотрел на него с сочувствием и воздержался от вопросов. Долго оба они молчали. Между тем соловей перелетел на апельсиновое дерево прямо напротив грота и залился песней, мелодичной и печальной. Розарио поднял голову и внимательно слушал.
– Так было, – сказал он, глубоко вздохнув, – так было в последний месяц жизни моей несчастной сестры. Она любила слушать соловья. Бедная Матильда! Она спит в могиле, и страсть больше не бьется в ее сокрушенном сердце.
– У тебя была сестра?
– Вы верно сказали: была. Увы! Теперь ее нет. Она пала под бременем бед на самой заре жизни.
– Каких бед?
– Они бы не вызвали вашего сочувствия. Вы не ведаете непреодолимой, роковой силы тех чувств, которые завладели ее сердцем. Отец, сестра стала жертвой несчастной любви. Она полюбила человека – о, скорее божество, наделенное всеми достоинствами, и это стало проклятием ее жизни. Его благородный облик, безупречный характер, многие таланты, его чудесная мудрость, основательная и блестящая, могли бы разжечь жар и в самой бесчувственной душе. Сестра увидела его и отважилась полюбить, но никогда не отваживалась надеяться.
– Если предмет ее любви так хорош, что мешало ей надеяться на соединение с ним?
– Отец, Джулиан был помолвлен с прекрасной, благочестивой невестой еще до того, как познакомился с Матильдой! И все же сестра полюбила и ради мужа стала обхаживать жену. Однажды утром она сумела ускользнуть из нашего отчего дома; одевшись как простолюдинка, она попросилась на службу к супруге возлюбленного, и ее приняли. Так она получила возможность видеться с Джулианом ежедневно, и она постаралась расположить его к себе. Ей это удалось. Джулиан отметил ее услужливость; добродетельные люди умеют быть благодарными, и он стал отличать Матильду от других служанок.
– А ваши родители? Неужели они не искали дочь? Или они смирились с потерей?
– Прежде чем они смогли отыскать сестру, она объявилась сама. Любовь ее усиливалась, она больше не могла скрывать свои чувства; но ее целью было не обладание Джулианом, а лишь какое-то место в его сердце. Однажды она не смогла сдержаться и призналась ему в этом. Что же вышло из ее неосторожности? Будучи беззаветно влюблен в жену, Джулиан счел, что проявить жалость к другой женщине – значит ограбить любимую, и он прогнал Матильду, запретив попадаться ему на глаза. Его суровость разбила сердце сестры; она вернулась к отцу, но через несколько месяцев сошла в могилу.
– Несчастная девушка! Конечно же, судьба ее плачевна, а Джулиан повел себя слишком жестоко.
– Вы так думаете, отец? – живо вскричал послушник. – Вы считаете его жестоким?
– Несомненно, и сожалею об участи твоей сестры.
– Сожалеете? Вы о ней сожалеете? О! Отец, отец! Тогда пожалейте и меня… – Монах вздрогнул, когда после краткой паузы Розарио добавил дрожащим голосом: – Потому что мои страдания еще тяжелее. У сестры была подруга, настоящая подруга, которая сочувствовала ее мучениям и не упрекала за неспособность справиться с чувствами. А я… Кто станет мне другом? Мир велик, но где найти в нем сердце, желающее разделить мое горе? Нет такого!
Он горько заплакал. Огорченный монах взял Розарио за руку и нежно пожал.
– У тебя нет друга? А кто же тогда я? Почему ты не хочешь довериться мне, чего боишься? Моей строгости? Но разве я бывал строг с тобою? Моего одеяния? Розарио, забудь, что я монах, прошу, считай меня просто другом, отцом. Я охотно приму это звание, потому что не всякий родитель так нежно заботится о ребенке, как я о тебе. С первого же момента, что я увидел тебя, в душе моей возникли чувства, прежде мне незнакомые; общение с тобой дарило мне ни с чем не сравнимое удовольствие; и когда я обнаруживал, сколь обширны твои способности и познания, то радовался, как радуется отец успехам сына. Отбрось же опасения; говори со мной откровенно, говори со мной, Розарио, и докажи, что доверяешь мне. Если моя помощь или сочувствие могут утешить тебя…
– Могут; только ваши и могут. Ах, отец, как мне хотелось бы открыть вам мое сердце! Открыть секрет, сбросить гнетущую меня тяжесть! Но я боюсь, боюсь…
– Чего, сын мой?
– Я боюсь, что моя слабость вызовет у вас отвращение, и наградой за откровенность станет потеря вашего уважения.
– Как же мне убедить тебя? Что может отвратить меня от Розарио? Отказаться от твоего общества для меня значит лишиться величайшей утехи моей жизни. Поделись со мной своими горестями, и я клянусь…
– Погодите! – перебил его послушник. – Поклянитесь, что не заставите меня покинуть монастырь до истечения срока моего послушничества, каков бы ни был мой секрет!
– Даю слово и не нарушу, как Христос не нарушит своих обещаний человечеству! Теперь говори, и можешь положиться на мое снисхождение.
– Ну что же, тогда я скажу… Ох, как же я страшусь произнести это слово! Обожаемый Амброзио, разожги скрытые в твоем сердце искры человеческой слабости, которые помогут тебе не осудить меня! Отец!..
Розарио пал к ногам аббата, но от волнения у него перехватило горло, и он застыл, прижав руки к губам; потом еле выговорил, запинаясь:
– Отец! Я – женщина!
Аббат вздрогнул от этого неожиданного признания. Мнимый Розарио лежал ничком, как бы ожидая приговора. Они застыли на несколько минут, словно их коснулась колдовская палочка волшебника, он – осмысляя услышанное, она – ожидая последствий. Наконец монах, очнувшись от потрясения, вышел из грота и почти бегом направился к зданию аббатства. Девушка вскочила, помчалась за ним, догнала и, снова упав на землю, обняла его колени. Амброзио попробовал вырваться, но не смог.
– Не убегай! – вскричала она. – Не оставляй меня на произвол отчаяния! Дай мне объясниться, послушай! История моей сестры – это только притча! Матильда – это я, а тот, кого люблю я, – ты.
Как ни сильно удивился Амброзио ее первому признанию, второе его добило. Потрясенный, смущенный, он не знал, на что решиться, и не смог произнести ни звука; так он и стоял, молча уставившись на Матильду. Она воспользовалась этим, чтобы продолжить:
– Не думай, Амброзио, что я намеревалась отвратить тебя от твоей истинной нареченной. Нет, верь мне: только Религии ты можешь принадлежать, и у Матильды не было желания увести тебя с пути добродетели. Мое чувство к тебе – любовь, а не похоть. Я мечтаю обладать твоим сердцем, а не наслаждаться телом. Изволь выслушать меня: ты убедишься, что святая обитель не осквернена моим присутствием и что сочувствие ко мне не пойдет вразрез с твоими обетами.
Она приподнялась и села. Амброзио, едва осознавая, что делает, тоже сел на землю и слушал удивительный рассказ:
– Мой отец был главой благородного рода Вильянегас; он умер, когда я была еще совсем маленькой, и я осталась единственной наследницей его огромных владений. Молодая и богатая девушка – завидная невеста, и моей руки просили юноши знатнейших семейств Мадрида; но ни один из них не вызвал во мне душевного волнения. Воспитывал меня дядя, человек весьма рассудительный и широко образованный; он с удовольствием делился со мной своими знаниями. Благодаря ему я научилась судить о жизни глубже и яснее, чем это обычно доступно женщинам: умелый наставник и моя природная любознательность помогли мне добиться немалых успехов, и не только в общепринятых науках, но и в предметах, которыми немногие решаются заняться из-за слепых суеверий. Но опекун, расширяя круг моих знаний, не забывал также о понятиях моральных; он избавил меня от оков пошлых предрассудков, открыл мне истинную красоту религии и научил почитать все чистое и добродетельное… Горе мне! Я слишком хорошо усвоила его поучения!
Судите сами: могла ли я при таком воспитании смотреть без отвращения на пороки, распущенность, невежество, которыми поражена испанская молодежь? Я презрительно отвергала все предложения, сердце мое оставалось свободным, пока случай не привел меня в собор капуцинов. О! В тот день мой ангел-хранитель, наверно, уснул, забыв о своей службе! Именно тогда я впервые увидела тебя: ты заменял заболевшего аббата…
Ты не мог забыть тот восторг, с которым люди восприняли твою проповедь. Я упивалась каждым твоим словом! Я боялась вздохнуть, чтобы не пропустить ни единого звука; и пока ты говорил, мне казалось, будто над головой у тебя – сияющий ореол, а лицо отражало присутствие Бога. Я ушла из церкви, полная восхищения. С того момента ты стал моим кумиром; я постоянно думала о тебе, наводила справки. Все, что мне рассказывали, усиливало привязанность, созданную твоим красноречием. Я сознавала, что пустота в моем сердце отныне заполнена; я нашла человека, которого так долго искала. Надеясь услышать тебя снова, я ежедневно приходила в собор; но ты не появлялся, оставаясь в аббатстве, и я уходила, печальная и разочарованная. По ночам мне становилось легче, ведь я могла видеть тебя во сне, и ты клялся мне в вечной дружбе и помогал бороться с тяготами жизни. Утро развеивало эти приятные видения; я просыпалась и обнаруживала, что нас по-прежнему разделяют преграды, по-видимому, непреодолимые. Со временем страсть моя становилась все сильнее, я впала в уныние, бежала от общества, и здоровье мое уже начало сдавать. Наконец, не в силах более выносить эту пытку, я решилась надеть маску, в которой ты меня и увидел. Уловка моя оказалась удачной; меня приняли в монастырь, и мне удалось заслужить твое уважение.
Я чувствовала бы себя совершенно счастливой, если бы мой покой не нарушал страх. Удовольствие от общения с тобой омрачалось мыслью, что я могу вскоре его лишиться, и сердце мое подсказывало, что этой потери я не переживу. Поэтому я решилась не оставлять разоблачение на волю случая, а самой во всем признаться тебе, всецело положившись на твои милость и снисхождение. Ах, Амброзио, неужели я ошиблась? Неужели ты менее великодушен, чем я думала? Я не хочу этому верить. Ты не можешь довести несчастную до отчаяния; я надеюсь, что мне и впредь будет позволено видеть тебя, беседовать с тобой, обожать тебя! Твои добродетели будут мне примером всю жизнь; а когда наши сроки истекут, мы упокоимся в одной могиле.
Вихрь противоречивых чувств вызвали эти откровения в душе Амброзио. Его удивляла необыкновенность ситуации; смущало внезапное признание девушки; возмущала дерзость, с какой она проникла в монастырь; кроме того, он понимал, что ему надлежит ответить жестко. Эти чувства он осознавал, но были и другие. Он не ощущал, что его тщеславию льстят похвалы красноречию и добродетели; не признавался в тайном удовольствии от мысли, что молодая и красивая женщина ради него покинула мир, пожертвовав всеми земными страстями; и уж совсем не понимал он, какие желания пробуждает в нем нежное прикосновение белых, словно выточенных из слоновой кости пальцев Матильды к его руке.
Понемногу он пришел в себя, мысли его прояснились, и до него дошло, насколько непристойным будет положение, если позволить Матильде остаться в аббатстве. Он принял суровый вид и отдернул свою руку.
– Неужели вы, сударыня, всерьез полагаете, – сказал он, – что я позволю вам остаться среди нас? Даже если бы так, что хорошего это вам даст? Вы думаете, я могу ответить на чувство, которое…
– Нет, отец, нет! Я не стремлюсь навязать тебе любовь, подобную моей. Я желаю лишь быть рядом с тобой, проводить в твоем обществе несколько часов в день, знать, что ты сочувствуешь мне и уважаешь меня. Разве это неразумно?
– Но подумайте, сударыня, подумайте! Мне не пристало прятать в аббатстве женщину, к тому же еще и признавшуюся мне в любви. Так нельзя! Слишком велик риск разоблачения; да и мне ни к чему столь опасное искушение.
– Искушение? Забудьте, что я женщина, и его не будет; считайте меня другом, подопечным, чьи счастье и сама жизнь зависят от вашего покровительства. Не бойтесь, я никогда не буду напоминать вам о том, что пламенная, безграничная любовь заставила меня надеть личину; никогда желания, оскорбительные для ваших обетов и моей чести, не заставят меня совратить вас с праведного пути. Нет, Амброзио! Узнайте меня лучше: я люблю вас за вашу добродетель. Утратив ее, вы утратите и мою любовь. Я вижу в вас святого; если увижу, что вы всего лишь мужчина, покину вас с отвращением. Можете ли вы видеть во мне источник искушения? Во мне, которая отвернулась с презрением от всех ослепительных удовольствий мира? Во мне, чья привязанность к вам основана на отсутствии у вас человеческих слабостей? Оставьте эти оскорбительные подозрения! Будьте лучшего мнения обо мне, да и о себе самом. Амброзио! Дорогой мой Амброзио! Не прогоняй меня! Вспомни о своем обещании и позволь мне остаться.
– Это невозможно, Матильда! Я откажу вам, исходя из ваших же интересов, ибо страшусь я за вас, не за себя. Остудив кипение юношеских желаний, проведя тридцать лет в покаянии и смирении плоти, я мог бы без опаски позволить вам остаться, но для вас дальнейшее пребывание в аббатстве приведет лишь к фатальным последствиям. Ваша страсть исподволь возобладает над разумом; и каждый час, проведенный вместе со мной, будет только возбуждать и разжигать ее. Верьте мне, злосчастная женщина! Я искренне сочувствую вам. Я убежден, что до сих пор вы действовали из чистейших побуждений; но вы ослеплены и не понимаете всей неосторожности своего поведения, а потому было бы преступно с моей стороны не открыть вам глаза и не развеять надежды, которые могут пагубно сказаться на вашей судьбе. Матильда, вы должны уйти отсюда завтра же.
– Завтра, Амброзио? Завтра? О! Вы не можете быть так равнодушны к моему отчаянию!
– Вы услышали мое решение и должны повиноваться: законы ордена запрещают вам присутствовать здесь, и прятать женщину в этих стенах – кощунство. Мои обеты обязывают меня сообщить о вас общине. Вам необходимо удалиться. Мне жаль вас, но ничего сделать не могу.
Он выговорил эти слова тихим, дрожащим голосом; затем, поднявшись на ноги, хотел пойти в сторону монастыря. Громко вскрикнув, Матильда удержала его.
– Постой, Амброзио! Позволь сказать только одно слово!
– Я не смею слушать. Отпусти меня. Ты знаешь, что я не отступлю.
– Но одно слово! Только одно, последнее, и я смирюсь!
– Оставь меня. Ты напрасно меня уговариваешь, завтра тебя уже не должно быть здесь.
– Тогда иди, варвар! Но у меня есть еще другой выход.
Она внезапно извлекла из рукава кинжал и, разорвав рясу на груди, нацелила острие в сердце.
– Отец, я не выйду из этих стен живой!
– Стой! Стой, Матильда! Что ты задумала?
– Ты полон решимости, и я тоже: как только ты уйдешь, эта сталь войдет в мое сердце.
– Святой Франциск! Матильда, ты в своем уме? Разве ты не знаешь, к чему это приведет? Самоубийство – величайшее преступление! Ты помнишь, что погубишь свою душу? Утратишь надежду на спасение? Ты обрекаешь себя на вечные муки, и это тебе нипочем?
– Мне все равно, все равно! – страстно выкрикнула она. – Либо твоя рука направит меня в рай, либо я своею обреку себя на погибель. Я жду, Амброзио! Скажи мне, что ты скроешь мою историю, что я останусь твоим другом и спутником, – или этот кинжал отведает моей крови.
С этими словами она вскинула руку, как бы намереваясь пронзить свое сердце. Монах с ужасом следил за нею. Разорванная одежда наполовину приоткрыла ее грудь. И как прекрасна была эта грудь! Лунный свет позволял монаху заметить ее ослепительную белизну, и взгляд его не мог оторваться от волнующей округлости. До тех пор подобные ощущения были ему незнакомы, и сердце его переполнила тревога, смешанная с наслаждением; все члены его обдало жгучим жаром, кровь вскипела в жилах; сотни диких желаний промелькнули в воображении.
– Стой! – вскрикнул он поспешно, весь дрожа. – Я больше не могу сопротивляться! Оставайся же, чаровница! Оставайся на мою погибель!
Сорвавшись с места, он помчался к жилому корпусу монастыря, вбежал в свою келью и рухнул на постель, смущенный, растерянный и нерешительный.
Долго не мог он собраться с мыслями. Он не мог понять, какое из охвативших его чувств должно преобладать. Не мог решить, как следует вести себя с нарушительницей его спокойствия; он понимал, что благоразумие, требования религии и пристойности обязывали его прогнать девушку из аббатства; но, с другой стороны, имелись такие веские причины не делать этого, что он все больше склонялся к тому, чтобы она осталась. Речи Матильды не могли не польстить ему, и он не мог не думать о том, что ему невольно удалось покорить сердце, которое устояло перед знатнейшими кавалерами Испании, притом благодаря своим личным качествам, что питало его тщеславие; он вспоминал многие счастливые часы, проведенные с Розарио, и страшился той пустоты в душе, которую должна была причинить разлука. Помимо всего этого, он учел, что Матильда богата и ее щедрость была бы очень полезна аббатству.
«И чем я рискую, – думал он, – позволив ей остаться? Разве трудно будет мне забыть, кто она, и по-прежнему считать ее своим другом и учеником? Любовь ее, несомненно, так чиста, как она сказала: если бы речь шла о похоти, могла ли она так долго скрывать это, не стараясь добиться успеха? Однако она сделала нечто противоположное: старалась скрыть свою женскую сущность и соблюдала требования религии не менее строго, чем я сам. Она не делала попыток пробудить мои дремлющие страсти; и до нынешней ночи не заводила разговоров о любви и не пыталась выставлять напоказ свою красоту. Ведь я пока так и не видел ее лица, а оно должно быть прелестно, если судить по… по тому, что я видел».
При этой мысли на щеках его выступил румянец, воображение опять разыгралось. Испуганный, он захотел помолиться, вскочил с постели и преклонил колени перед чудным образом Богоматери, прося ее помощи для подавления таких недопустимых чувств. Потом он снова улегся и наконец задремал.
Проснулся он усталым и разгоряченным. Во сне распаленное воображение дразнило его. Матильда представала перед ним с обнаженной грудью; повторяя уверения в вечной любви, она обвила теплыми руками его шею и осыпала поцелуями, а он отвечал ей тем же; более того, он крепко обнял ее, и… видение развеялось. Являлась ему и почитаемая им Мадонна: он стоял перед нею на коленях, произнося свои обеты, и глаза ее излучали невыразимую нежность; он коснулся губами ее губ, и они оказались теплыми… Вдруг она отделилась от холста, жарко обняла его, и он изнемогал от утонченного наслаждения. Так, во сне, неудовлетворенные желания воплощались в самые сладострастные и вызывающие образы, и он бурно предавался радостям, прежде ему незнакомым.
* * *
Он поднялся с постели, смущенный новым знанием о себе; когда он вспомнил, какими доводами вчера оправдывал свое решение оставить Матильду, ему стало совсем стыдно. Туман, окутывавший его рассудок, рассеялся; собственные рассуждения предстали перед ним в истинном свете, и он содрогнулся, поняв, что стал рабом лести, жадности и самолюбия. Если всего за один час разговора Матильда сумела так сильно изменить его чувства, чем еще грозило ее дальнейшее пребывание в аббатстве? Осознав опасность, избавившись от ложной самоуверенности, он решил настоять на ее немедленном уходе: он уже почувствовал, что может не устоять перед искушением, и как бы Матильда ни старалась удержаться в рамках скромности, он сам уже не мог побороть страсть, которую самонадеянно считал для себя неопасной.
– Агнес! Агнес! – воскликнул он. – Твое проклятие уже действует!
Он вышел из кельи, твердо решив удалить фальшивого Розарио. Отслужил заутреню, но молился без обычного пыла; его сердце и мысли были заняты делами мирскими. По окончании службы он вышел в сад и направился к тому месту, где вчера сделал неприятное открытие: он не сомневался, что Матильда будет искать его там. И не ошибся: вскоре она вошла в грот и робко приблизилась к монаху. Несколько минут они молчали, потом девушка захотела что-то сказать, но аббат, собравшийся с духом, опередил ее. Все еще не сознавая, насколько сильно она на него влияет, он боялся мелодичных звуков ее голоса.
– Садись, Матильда, – сказал он, придав своему лицу выражение твердости, но стараясь не быть суровым. – Внимательно выслушай меня и знай, что я руководствуюсь не своим, а твоим интересом; поверь, что мое дружеское расположение к тебе и сочувствие велики, и неизбежность разлуки огорчает меня, как и тебя, но мы должны расстаться навсегда.
– Амброзио! – вскричала она с удивлением и болью.
– Успокойся, мой друг, мой Розарио! Позволь пока называть тебя этим именем, столь дорогим для меня… Мне неловко признаваться, как это для меня тяжело. Но именно из-за этого я говорю: так должно быть. Я настаиваю на твоем уходе. Матильда, тебе нельзя больше оставаться здесь.
– О! Где же тогда мне искать безупречность? Где скрывается Истина, бежавшая прочь от лживого мира, в каком счастливом краю? Отец, я надеялась, что она обитает здесь; я думала, что она нашла убежище в твоей душе. И ты тоже оказался подлецом? О боже! И ты тоже предаешь меня?
– О чем ты, Матильда?
– Да, отец, да. У меня есть право упрекать тебя. О! Где же твои обещания? Срок моего послушания еще не истек, однако ты призываешь меня покинуть монастырь? Хватит ли у тебя жестокости прогнать меня? И разве не давал ты мне торжественного обещания не делать этого?
– Я не хочу принуждать тебя; я дал торжественное обещание, да. Но теперь, когда я завишу от твоего великодушия, когда я описал те трудности, которые возникают из-за твоего присутствия, ты не освободишь меня от клятвы? Подумай о том испытании, которое меня постигнет, если тебя разоблачат; подумай, что станет с моим душевным покоем, что грозит моей чести и репутации. Сердце мое еще свободно; я расстанусь с тобой с грустью, но без отчаяния. Но спустя несколько недель счастье мое будет принесено в жертву твоим чарам; ты так незаурядна, так любезна! Если я попытаюсь воздержаться, это сведет меня с ума. Но, поддавшись искушению, я ради одного мига преступного наслаждения погублю и свое доброе имя в этом мире, и свою душу – в ином. Тридцать лет страданий насмарку? Если я тебе и впрямь дорог, огради меня от горьких угрызений совести! Покинь эти стены, и я буду горячо молиться о твоем счастье, сохранив дружеское восхищение тобой; захочешь ли ты стать причиной моих несчастий? Ответь мне, Матильда, что ты выберешь?
Девушка молчала.
– Что ты скажешь мне, Матильда?
– Как ты жесток! – воскликнула она, заламывая руки. – Ты же не оставляешь мне никакого выбора: ты знаешь, что я повинуюсь твоей воле!
– Значит, я не обманулся в твоем великодушии, Матильда?
– Да! Я докажу истинность моей любви, подчинившись приговору, разбивающему мне сердце. Освобождаю тебя от клятвы. Я сегодня же оставлю монастырь. Одна моя родственница служит аббатисой в Эстремадуре, в ее обитель я и удалюсь, навеки оставив этот мир. Но скажи мне, отец, сопроводишь ли ты меня добрыми пожеланиями? Будешь ли иногда, отвлекаясь от дел небесных, уделять мне место в своих мыслях?
– Ах! Матильда, боюсь, что я слишком часто буду вспоминать тебя!
– Тогда мне больше нечего желать, разве только встречи с тобою на небесах. Прощай, друг мой, мой Амброзио! И все же, признаюсь, я с радостью унесла бы с собой какую-нибудь памятку о тебе.
– Что же мне дать тебе?
– Что-то… что захочешь… хотя бы один из этих цветков. – Она указала на розовый куст, росший у входа в грот. – Я спрячу его на своей груди, и, когда умру, сестры найдут высохший цветок близ моего сердца.
Аббат ничего не смог ответить; медленными шагами, с тяжестью на душе подошел он к кусту и нагнулся, чтобы выбрать цветок. Вдруг он пронзительно вскрикнул, отшатнулся и выронил уже сорванную розу из рук. Услышав крик, Матильда бросилась к нему в ужасной тревоге.
– Что случилось? Ответь мне, бога ради! Что с тобой?
– Смерть поджидала меня, – отозвался он еле слышно, – среди роз… змея…
Боль от укуса стала невыносимой, Амброзио потерял сознание и упал на руки Матильды.
Неописуемый ужас охватил ее. Боясь оставить Амброзио, она стала громко кричать, созывая монахов на помощь. Наконец несколько братьев, заслышав ее зов, прибежали к гроту, перенесли аббата в его келью и немедленно уложили в постель. К этому времени рука Амброзио страшно распухла, а снадобья, примененные братом-лекарем, хотя и поддержали его жизнь, но не привели в чувство: он горел в лихорадке, бредил, изо рта у него шла пена, и четверо самых сильных монахов с трудом удерживали его на ложе.
Отец Пабло (так звали лекаря) сразу приступил к осмотру раненой руки. Монахи стояли вокруг, тревожно ожидая его суждения; мнимый Розарио не притворялся бесчувственным: он смотрел на страдальца с невыразимой тоской, и стоны, то и дело вырывавшиеся из его уст, выдавали силу его волнения.
Отец Пабло исследовал рану. Когда он вытащил из разреза свой ланцет, все увидели на кончике инструмента пятнышко зеленоватой жидкости. Лекарь печально покачал головой и отошел от кровати.
– Я этого боялся, – сказал он, – надеяться не на что.
– Надежды нет? – воскликнули разом монахи. – Да возможно ли это!
– Судя по тому, как быстро сказалось действие яда, я подозревал, что аббата ужалила сколопендра. И яд, который вы видите на моем ланцете, это подтверждает. Он не проживет и трех дней.
– И средства против этого нет? – спросил Розарио.
– Если не извлечь яд, он не выздоровеет, но как извлечь, мне неведомо. Я могу только приложить к ране такие снадобья, которые снимают боль. Пациент придет в себя; но яд отравит его кровь, и через три дня он скончается.
Горе братии было велико. Пабло, как и обещал, обработал и перевязал рану, после чего все удалились. В келье остался только Розарио, поскольку аббат настоял, чтобы именно ему поручили ухаживать за ним. Амброзио был так изможден лихорадкой, что теперь крепко уснул и как будто даже не подавал признаков жизни. В таком положении его застали монахи, когда вернулись, чтобы узнать, не стало ли аббату лучше. Пабло снял повязку, скорее из любопытства, чем надеясь увидеть благоприятные симптомы. Каково же было его изумление, когда оказалось, что воспаление полностью прошло! Он ввел ланцет в рану и вынул его совершенно чистым; от яда не осталось и следа, и если бы не дырочки от укуса, Пабло мог усомниться, была ли вообще рана.
Монахи восприняли это известие с равной долей радости и удивления. Впрочем, удивление их скоро прошло, ведь они были твердо убеждены, что их настоятель – святой, и не увидели ничего поразительного в том, что блаженный Франциск ради него совершил чудо. Таково было всеобщее мнение. Они так громко выражали его, восклицая: «Чудо! Чудо!», что в конце концов разбудили Амброзио.
Монахи столпились вокруг кровати, выказывая свое ликование по поводу его чудесного выздоровления. Он полностью пришел в себя и ни на что не жаловался, кроме слабости и сонливости. Пабло дал ему укрепляющее лекарство и посоветовал оставаться в постели еще пару дней, после чего ушел сам и увел братьев, дабы не утомлять пациента разговорами и дать ему отдохнуть. Аббат и Розарио остались одни.
Несколько минут Амброзио смотрел на своего ученика (вернее, ученицу) и с удовольствием, и с тревогой. Она сидела на краешке кровати, опустив голову, прикрытую, как всегда, капюшоном рясы.
– И ты все еще здесь, Матильда? – сказал монах наконец. – Удовлетворена ли ты тем, что так близко подвела меня к погибели, что лишь чудо могло спасти меня от могилы? Ведь та ядовитая тварь была, конечно, послана небом, чтобы покарать…
Матильда прервала его, приложив ладонь к его губам.
– Тише, отец, тише! – весело сказала она. – Вам нельзя разговаривать.
– Тот, кто так распорядился, не знал, какую интересную тему я хотел бы обсудить!
– Но я знаю и все-таки настаиваю на том же. Меня назначили ухаживать за вами, и вы должны меня слушаться.
– Я вижу, ты в хорошем настроении, Матильда!
– Может быть… Мне только что выпало самое большое удовольствие за всю мою жизнь.
– И какое же?
– Я должна его скрыть от всех, и особенно от вас.
– Особенно от меня? Ну же, Матильда, прошу…
– Тише, отец, тише! Вам следует молчать. Но раз уж вам не хочется спать, позволите ли развлечь вас игрой на арфе?
– Но разве ты умеешь играть?
– О, музыкант из меня вышел весьма слабый! И все же, если вам предписана тишина на сорок восемь часов, я попробую развлечь вас, когда вы устанете от размышлений. Сейчас принесу арфу.
– Итак, отец, что мне спеть? – спросила она, возвратившись с инструментом. – Хотите послушать балладу о доблестном рыцаре Дурандарте, погибшем в славной битве при Ронсевале?
– Пой что хочешь, Матильда.
– О, не называй меня Матильдой! Зови меня Розарио, своим другом. Эти имена мне приятно слышать из твоих уст. Слушай же!
Она настроила свою арфу и заиграла так, что сомнений в ее превосходном мастерстве не могло быть. Мелодия, выбранная ею с безупречным вкусом, была тиха и печальна. Амброзио чувствовал, как напряжение в его душе ослабевает, сменяясь приятной грустью. Вдруг Матильда резко сменила тон, уверенной рукой извлекла из струн ряд громких, воинственных аккордов и запела старинную балладу на простой, но мелодичный мотив.
Это был рассказ о прекрасном рыцаре Дурандарте, который пал в печально известной битве при Ронсевальском ущелье. Семь долгих лет поклонялся он неприступной даме Белерме, а когда наконец ответила она на призыв его сердца, вражеский воин сразил доблестного Дурандарте. Умирая, он сожалел не о том, что смерть заберет его молодым, а о несбывшемся счастье с любимой. И он завещал своему родичу Монтесиносу вырезать из его мертвого тела сердце и отдать на хранение Белерме. Монтесинос, проливая горючие слезы, исполнил его волю и, не зная, как пережить тяжелую потерю, долго сетовал на то, что не погиб вместе с ним…
Амброзио слушал и наслаждался: ему не доводилось еще слышать столь гармоничный голос; не имея опыта светского пения, он дивился, как могут божественные звуки исходить не от ангелов. Но, услаждая свой слух, после первого же взгляда он не рискнул дальше услаждать взор. Девушка сидела напротив его кровати, грациозно склонившись над арфой. Ее капюшон слегка сместился, открыв алые губы, полные, свежие и влажные, и подбородок с ямочками, где затаились целые стайки амурчиков. Чтобы длинный рукав не цеплялся за струны, она сдвинула его до локтя, обнажив белоснежную руку идеальной формы. Амброзио не отважился смотреть дальше и сразу закрыл глаза, но опасно соблазнительный образ не исчез из его мыслей. Она виделась ему, украшенная всеми прелестями, какие могло создать его распаленное воображение. Уже увиденные им черты приукрашивались, а то, что еще оставалось скрытым, фантазия расцвечивала яркими красками. Однако о своих обетах и необходимости их соблюдать он не забыл и боролся с желаниями, содрогаясь при мысли об открывшейся перед ним пропасти.
Матильда умолкла. Опасаясь влияния ее чар, Амброзио притворился спящим, мысленно умоляя святого Франциска о поддержке в этом опасном испытании! Матильда же, поднявшись с места, тихо подошла к кровати и внимательно посмотрела на него.
– Спит! – сказала она наконец еле слышно, хотя аббат разбирал ее слова хорошо. – Теперь я могу любоваться им, не причиняя вреда; дышать в унисон с ним; я могу восхищаться его лицом, не вызывая подозрений в нечистоте и обмане. Он боится, что я введу его в соблазн нарушения обетов. Это несправедливо! Будь у меня намерение возбудить в нем желание, я не стала бы так тщательно скрывать от него тот облик… облик, который он ежедневно восхваляет…
Она умолкла, погрузившись в свои мысли, потом снова заговорила.
– Это было только вчера, лишь несколько часов пролетело с той поры, как я была дорога ему; он уважал меня, и сердце мое ликовало. Но теперь, о, как теперь все изменилось! Он смотрит на меня с подозрением, он требует, чтобы я удалилась навсегда, он, мой святой, мой кумир! Если бы ты знал, что я чувствовала, когда ты был при смерти! Если бы ты знал, насколько дороже ты стал для меня, страдая! Но придет время, когда ты убедишься, что моя страсть чиста и бескорыстна. Тогда ты пожалеешь обо мне и прочувствуешь все тяготы моих бед…
Голос ее задрожал, и она заплакала. Одна слеза упала на щеку Амброзио.
– Ах, я потревожила его, – прошептала Матильда и поспешно отступила.
Она забеспокоилась напрасно. Крепче всего спят те, кто не желает просыпаться. В такой ситуации оказался наш монах: он притворялся, будто спокойно спит, хотя с каждой минутой спокойствие его улетучивалось. Горячая слеза разожгла жар в его сердце.
«Какая любовь! Какая чистота! – думал он. – Но если я настолько остро чувствую жалость, что же будет, если я почувствую любовь?»
Матильда отошла на несколько шагов, и Амброзио осторожно приоткрыл глаза. Девушка стояла к нему спиной, грустно склонив голову на раму арфы, и смотрела на картину, висевшую на стене напротив кровати.
– Счастливый образ! – так обратилась она к прекрасной Богоматери. – К тебе, бесчувственной картине, он обращает свои молитвы; на тебя глядит с обожанием. Может быть, это природное чутье мужчины подсказывает ему?.. Я думала, что ты облегчишь бремя моих горестей, но оно стало еще тяжелее – я почувствовала, что, будь мы с Амброзио знакомы до того, как он принес свои обеты, мы могли бы вместе познать счастье. Пустые надежды! Не красота, а религия восхищает Амброзио. Он поклоняется не женщине, а божеству. Вот если бы он сказал мне, что, не будучи еще обручен с Церковью, не пренебрег бы Матильдой! Может быть, он поймет это, когда я буду лежать на смертном одре. Уже не опасаясь нарушить обеты, он признался бы мне в своих чувствах, и это облегчило бы мою агонию. Будь я в этом уверена, как весело ждала бы я последнего часа!
Аббат не пропустил ни звука из этого монолога; последние слова пронзили его сердце. Не удержавшись, он приподнялся с подушки и воскликнул взволнованно:
– Матильда! О моя Матильда!
Она вздрогнула и резко обернулась. От этого движения капюшон упал ей на плечи, и пытливому взгляду монаха открылось ее лицо. Как же был он потрясен, увидев точное подобие своей обожаемой Мадонны! Та же чудесная соразмерность черт, те же роскошные золотые локоны, задумчивые глаза и величавость всего облика отличали и Матильду! Вскрикнув от удивления, Амброзио упал на подушку, не понимая, божественное ли это явление или смертное существо.
Матильда сильно смутилась. Она застыла, опираясь на арфу, глядя в пол, и ее нежные щеки окрасил румянец. Опомнившись, она первым делом снова натянула капюшон на голову. Потом, трепеща и волнуясь, попыталась объясниться:
– Ты случайно проник в тайну, которую я не открыла бы ни за что до своего смертного часа: да, Амброзио, Матильда де Вильянегас – оригинал твоей любимой Мадонны. Вскоре после того, как мною овладела эта злосчастная страсть, я задумала передать тебе свое изображение. Толпы воздыхателей убедили меня, что я достаточно красива, и мне не терпелось узнать, как это подействует на тебя. Я заказала свой портрет Мартину Галуппи, знаменитому венецианцу, жившему тогда в Мадриде. Он прекрасно передал сходство, и я отправила картину как бы на продажу в аббатство капуцинов; торговец, у которого ты купил ее, был моим посланцем.
Суди же, как я ликовала, когда он рассказал, что ты смотрел на нее с восторгом и даже с обожанием, что ты повесил картину у себя в келье и молишься только перед нею! Может, это открытие избавит меня от подозрений? Изо дня в день я слушала, как ты возносишь хвалы моему портрету. Я видела, какое восхищение вызывает у тебя моя красота; и все же я не позволила себе обратить против твоей добродетели оружие, которым ты сам меня снабдил. Я скрыла свое лицо, уже вызвавшее твою безотчетную любовь. Привлечь тебя усердием в религиозных обязанностях, убедить в том, что душа моя добродетельна и привязанность к тебе чиста, – такова была моя единственная цель. Мне это удалось; и если бы ты не заставлял меня раскрыть секрет, если бы я так не мучилась из-за боязни разоблачения, ты и впредь знал бы меня как Розарио. Но ты по-прежнему намерен изгнать меня? Неужели не дано мне провести немногие оставшиеся дни жизни рядом с тобою? Говори же, Амброзио, и позволь мне остаться!
Долгая речь девушки дала аббату время собраться с мыслями. Он понял, что в нынешнем своем состоянии не сможет избавиться от чар этой женщины, если не отошлет ее прочь.
– Ты так сильно удивила меня, – сказал он, – что я сейчас не способен дать ответ. Не настаивай, Матильда; оставь меня, мне нужно побыть одному.
– Повинуюсь. Но обещай, что не заставишь меня покинуть аббатство немедленно.
– Матильда, подумай о последствиях! Наша разлука неминуема.
– Но не сегодня, отец! О, сжалься, не сегодня!
– Ты слишком настойчива; но я не могу противиться такой просьбе. Я позволю тебе остаться на некоторое время, чтобы как-то подготовить братьев к твоему уходу; даю тебе два дня, но на третий… – Тут он невольно вздохнул. – Помни, на третий день мы должны будем расстаться навсегда!
Она радостно схватила его руку и прижалась к ней губами.
– На третий! – воскликнула она торжественно, с оттенком безумия. – Вы правы, отец, вы правы! На третий день мы должны будем расстаться навсегда!
Взгляд ее в этот момент был так ужасен, что сердце монаха заныло от зловещего предчувствия. Она еще раз поцеловала его руку и стремглав выбежала из кельи.
Оставшись один, Амброзио вновь стал добычей сотни противоречивых чувств. Наконец привязанность к мнимому Розарио и природная пылкость темперамента одержали верх, когда на помощь им пришла основная черта его характера: самонадеянность. Монах подумал, что победить искушение – гораздо большая заслуга, чем избегать, а значит, ему следует скорее радоваться представившемуся случаю доказать твердость своей добродетели. Святой Антоний устоял перед соблазном, почему бы и ему не устоять? Кроме того, святого Антония испытывал сам дьявол, а опасность для Амброзио исходила от простой смертной женщины, боязливой и скромной, которая желала ему устоять ничуть не меньше, чем он сам.
– Да, – сказал он, – пусть эта несчастная останется; у меня нет причин бояться ее: даже если я окажусь слаб перед искушением, меня поддержит невинность Матильды.
Амброзио еще предстояло узнать, что для неопытного сердца порок намного опаснее, если он прячется под маской добродетели.
Между тем самочувствие аббата окончательно улучшилось, и когда отец Пабло навестил его снова поздно вечером, тот сумел уговорить лекаря, что на следующий день выйдет из кельи. Матильда появилась вечером лишь вместе с другими монахами, пришедшими осведомиться о здоровье аббата. Она, видимо, побоялась остаться с ним наедине и провела в его комнате всего несколько минут.
Спал монах крепко, но сны предыдущей ночи повторились, сладострастные ощущения стали еще острее и приятнее; те же возбуждающие видения посетили его: Матильда, блистающая красотой, теплая, нежная, роскошная, тесно прижималась к нему и осыпала жаркими ласками. Он отвечал ей тем же и столь же усердно; и уже почти достиг вершины блаженства, как вдруг лукавый образ исчез, оставив его во власти мучений стыда и разочарования.
Настало утро. Усталый, измученный и истощенный дразнящими снами, он не захотел подниматься с постели и первый раз в жизни позволил себе пропустить заутреню. Встал он поздно и в течение дня не имел возможности поговорить с Матильдой без свидетелей: в его келье толпились монахи, жаждущие выказать свое беспокойство по поводу его здоровья; он еще не выслушал всех, кто спешил поздравить его с выздоровлением, когда колокол призвал братию в трапезную.
После обеда монахи разошлись кто куда – в тенистые уголки сада, под сень деревьев или в какой-нибудь из гротов, чтобы там провести часы сиесты. Аббат направился к «убежищу отшельника», взглядом пригласив Матильду сопровождать его; она подчинилась. Не нарушая молчания, они вошли в грот и сели; обоих сковывала неловкость, и оба явно не хотели начинать разговор. Наконец аббат заговорил, избрав безопасную общую тему, и Матильда подхватила ее, стараясь, чтобы он забыл, что рядом с ним сидит не Розарио. Оба не рискнули, да и не хотели затрагивать предмет, который сильнее всего заботил их.
Попытки Матильды казаться веселой были явно вымученными; душу ее тяготила тревога, голос звучал тихо и слабо; ей, видимо, хотелось закончить этот ненужный разговор; наконец, сославшись на недомогание, она попросила Амброзио отпустить ее. Он проводил ее до двери кельи и там сообщил, что согласен и впредь проводить с нею часы отдыха, когда она пожелает.
Матильда не проявила никакой радости, услышав это, хотя вчера так добивалась разрешения.
– Увы, отец, – сказала она, печально покачав головой, – ваша доброта запоздала. Судьба моя определена, мы должны расстаться; но поверьте, я благодарна вам за сочувствие к несчастной, столь мало его заслуживающей.
Она приложила платок к глазам; капюшон слегка сдвинулся, и Амброзио заметил, что девушка бледна, а глаза ее запали и веки отяжелели.
– Добрый боже! – ахнул он. – Ты серьезно больна, Матильда; я сейчас же позову к тебе отца Пабло.
– Не нужно! Да, я больна, но он мой недуг не излечит. Прощайте, отец! Помяните меня завтра в своих молитвах, а я буду вспоминать вас на небесах.
Она вошла в келью и закрыла дверь.
Аббат немедля направил к ней лекаря и нетерпеливо дожидался его отчета; но отец Пабло вскоре вернулся и доложил, что потерпел неудачу: Розарио отказался даже впустить его и отклонил предложенную помощь. Амброзио встревожился не на шутку, но решил, что на эту ночь Матильду нужно оставить в покое; если к утру ее состояние не улучшится, он все-таки настоит на том, чтобы она посоветовалась с отцом Пабло.
Спать ему не хотелось; он отворил окно и долго глядел, как играют лунные лучи со струями ручья, протекавшего под стенами монастыря. Прохлада ночного ветерка и тишина позднего часа настроили Амброзио на печальный лад; он думал о красоте и чувствах Матильды, о тех наслаждениях, которые они могли бы познать вдвоем, если бы не оковы монашеского долга. Он полагал, что ее любовь к нему без поддержки надежды не будет продолжаться вечно; она, без сомнения, сумеет загасить свою страсть и обретет счастье в объятиях кого-то более удачливого. Он содрогался при мысли о том, как опротивеет ему монотонная жизнь в обители, когда «Розарио» уйдет; он вздыхал, думая о мире, навеки ему недоступном.
Внезапно громкий стук в дверь прервал его размышления. Церковный колокол только что отзвонил два часа. Аббат поспешил открыть дверь своей кельи и увидел послушника, запыхавшегося и чем-то испуганного.
– Поспеши, преподобный отец! – сказал он. – Поспеши к молодому Розарио: он очень просит увидеться с тобой; он при смерти.
– Боже милостивый! Где же отец Пабло? Почему он не с ним? О! Я так боюсь…
– Отец Пабло осмотрел его, но наука помочь ничем не может. Он подозревает, что юноша отравился.
– Отравился? Ах, бедняжка! Этого я и опасался! Но не буду терять времени, может, еще что-то удастся сделать…
В считаные минуты достиг он кельи послушника. Там он застал нескольких монахов, в том числе и отца Пабло, который, держа в руке чашку с лекарством, уговаривал Розарио выпить его. Другие просто дивились прекрасному лицу пациента, которое они видели впервые. Девушка выглядела сейчас еще прекраснее, чем всегда: бледность и слабость оставили ее, яркий румянец окрасил щеки, глаза искрились тихой радостью, но лицо выражало уверенность и решимость.
– Не мучайте меня больше! – сказала она брату Пабло, когда охваченный страхом аббат ворвался в келью. – От моей болезни у вас нет средства, все ваше мастерство тут бессильно, и я не хочу, чтобы меня лечили.
Завидев Амброзио, она встрепенулась:
– Ах, вот и он! Мне посчастливилось еще раз увидеть его, прежде чем мы расстанемся навек! Оставьте меня, братья мои; многое нужно мне поведать этому святому человеку наедине.
Монахи тотчас удалились, и Матильда с аббатом остались одни.
– Что ты натворила, безрассудная женщина? – воскликнул монах, как только дверь кельи закрылась. – Скажи, верна ли моя догадка? Я потеряю тебя? Ты сама себя погубила?
Она улыбнулась и взяла его за руку.
– Где же тут безрассудство, отец? Я отдала простой камешек и спасла алмаз. Моя смерть сохранит жизнь, ценную для мира, которая дороже мне своей собственной…Да, отец, я отравилась, но этот яд сперва попал в твою кровь.
– Матильда!
– Я не хотела признаваться тебе в этом, пока не настанет мой смертный час, но он уже настал. Ты ведь не забыл еще недавний день, когда укус сколопендры угрожал твоей жизни? Лекарь сдался, признав, что не знает, как удалить яд. Я же знала одно средство и не колеблясь воспользовалась им. Мы остались одни, ты спал; я сняла повязку с твоей руки, поцеловала рану и вытянула яд губами. Он поразил меня быстрее, чем я ожидала. Смерть моя близка – еще час, и я отойду в лучший мир.
– Боже всемогущий! – воскликнул аббат и бессильно опустился на кровать, но через минуту вдруг поднялся и посмотрел на Матильду с яростью отчаяния.
– И ты принесла себя в жертву ради меня! Ты умираешь, чтобы сберечь Амброзио! Неужели иного способа нет, Матильда? И надежды нет? Говори, о, говори же! Скажи, что твою жизнь можно продлить!
– Утешься, мой единственный друг! Да, есть средство, чтобы сохранить мне жизнь; но оно таково, что я не осмелюсь применить его. Оно опасно, ужасно! Жизнь будет куплена слишком дорогой ценой… если только не позволено будет мне жить ради тебя.
– Так живи для меня, Матильда, и я буду благодарен тебе! – Он схватил ее руку и страстно прижал к своим губам. – Вспомни наши недавние разговоры. Я теперь на все согласен. Вспомни, как ярко ты описывала единение душ; осуществим же его! Забудем про разницу пола, вопреки мирским предрассудкам, и станем друг другу братьями и друзьями. Живи, Матильда! Живи для меня!
– Амброзио, так быть не должно. Когда я думала и говорила так, то обманывала и тебя, и себя: я должна либо умереть сейчас, либо угаснуть от долгих мучений неудовлетворенной страсти. После нашего недавнего разговора темная пелена упала с моих глаз. Я более не поклоняюсь тебе как святому; твои душевные достоинства – уже не главное для меня; я жажду слиться с тобою. Женщина возобладала в моей душе, и я попала во власть неукротимой страсти. Забудем о дружбе! Это холодное, бесчувственное слово. Я сгораю от любви, невыразимой любви, и любовь должна быть мне ответом. Берегись же, Амброзио, ищи спасения в молитвах. Если я останусь в живых, твоим истинам, твоей репутации, заслуженной годами страданий, всему, что ты ценишь, придет конец. Я больше не смогу сражаться со своей страстью, буду пользоваться любыми возможностями пробудить твое желание, а значит, буду способствовать приближению твоего и моего бесчестья. Нет, нет, Амброзио, я должна уйти из жизни; с каждым ударом сердца я все больше убеждаюсь, что у меня остался лишь один выбор: насладиться тобою или умереть.
– Потрясающе! Матильда! Ты ли это?
Он шевельнулся, намереваясь встать с кровати. Она громко вскрикнула и, приподнявшись, обвила его руками.
– О! Не оставляй меня! Посочувствуй моим заблуждениям: ведь через несколько часов меня не станет! Еще немного, и я избавлюсь от этой позорной страсти.
– Злосчастная женщина, что я мог бы сказать тебе? Я не могу… не должен… Но ты живи, Матильда! Живи!
– Подумай, о чем ты просишь. Что? Мне жить затем, чтобы погрузиться в омут позора? Стать орудием ада? Послушай, как бьется мое сердце, отец.
Она прижала его руку к своей груди. В полном смятении, подавленный и пораженный, он не высвободился и ощутил биение ее сердца.
– Пойми же, отец! Пока здесь еще хранятся честь, истина и целомудрие, но если оно не перестанет биться, то станет завтра прибежищем отвратительных прегрешений. Поэтому дай мне умереть сегодня! Дай мне умереть, пока я еще заслуживаю слез чистых душ! – Она склонила голову, и ее золотистые волосы коснулись плеча монаха. – В твоих объятиях я усну; твоя рука закроет мои глаза, твои уста примут мой последний вздох. Будешь ли ты иногда думать обо мне? О да, да, да! Этот поцелуй станет залогом памяти.
Была уже поздняя ночь. Все стихло вокруг. Одинокая лампада разливала по комнате смутный, таинственный свет, обволакивавший фигуру Матильды. Не было рядом с любящими ни любопытных глаз, ни настороженных ушей, звучал только нежный голос Матильды. Амброзио был в полном расцвете мужской силы; он видел перед собою молодую и красивую женщину, спасшую его жизнь, обожавшую его; любовь к нему довела ее до края могилы. Он сидел на ее постели; рука его лежала на ее груди, а ее голова сладострастно касалась его плеча. Удивительно ли, что он поддался искушению? Опьяненный желанием, он прижался устами к жаждущим устам девушки; жар и жажда Амброзио и Матильды сравнялись. Он крепко обнял ее, позабыв и обеты свои, и святость, и добрую славу; он помнил лишь, что хочет наслаждения и может получить его.
– Амброзио! Мой Амброзио! – вздохнула Матильда.
– Твой, твой навсегда, – прошептал монах, и их тела слились.
Глава III
– Ну, мы пропали. Это те бродяги,
Которых все прохожие боятся.
– Происхожденьем многие из нас дворяне,
Но буйство юных лет неукротимых
Отторгло нас от общества людей.
Уильям Шекспир, «Два веронца», перевод М. Кузмина
По пути домой маркиз хранил молчание. Он пытался припомнить все подробности, которые могли бы настроить Лоренцо снисходительнее к его связи с Агнес. Лоренцо же, имея причину тревожиться за честь своей семьи, следовал за ним, недоумевая, как ему вести себя с маркизом. Сцена в церкви, свидетелем которой он был, не позволяла считать Раймонда другом; но ради поручения Антонии следовало быть учтивым и не проявлять враждебности. Он пришел к выводу, что полное молчание будет наилучшим вариантом, и, сдержав свое раздражение, не нарушал раздумий дона Раймонда.
Придя в особняк рода Ситернас, маркиз сразу провел гостя в свои покои и заговорил о том, как он рад, что застал его в Мадриде. Лоренцо прервал его.
– Прошу извинить меня, сударь, – сказал он холодно, – если я неприветливо восприму ваши излияния. Задета честь моей сестры. Пока я не выясню, что происходит и с какой целью вы переписываетесь с Агнес, я не могу считать вас своим другом. Надеюсь, что вы не замедлите объясниться.
– Прежде всего дайте слово, что выслушаете меня терпеливо и снисходительно.
– Я люблю сестру достаточно, чтобы не судить сурово; да и вы до сего дня были лучшим моим другом. Я должен также признаться, что надеюсь на ваше содействие в одном деле, для меня очень важном, и потому хотел бы поскорее убедиться, что вы по-прежнему достойны уважения.
– Лоренцо, я ужасно рад! Помочь брату Агнес – огромное удовольствие для меня!
– Убедившись, что я могу принять ваши услуги без ущерба для своей чести, никому другому в мире я не захочу быть столь же обязанным, как вам.
– Вероятно, вы уже слышали от вашей сестры имя Альфонсо д’Альварадо?
– Никогда. Обстоятельства не давали нам с Агнес возможности часто встречаться. Еще ребенком ее отдали на воспитание тетке, которая вышла замуж за германского дворянина. В его замке она и жила и лишь два года назад вернулась в Испанию с намерением удалиться от мира.
– Добрый боже! Лоренцо, вы знали об этом и не попробовали ее отговорить?
– Маркиз, не думайте обо мне дурно! Как только известие дошло до меня в Неаполе, я крайне расстроился и поспешил вернуться в Мадрид специально ради того, чтобы предупредить это жертвоприношение.
Приехав, я помчался в обитель клариссинок, куда Агнес поступила послушницей, и потребовал свидания с сестрой. Представьте себе, как я удивился, когда она отказалась: она велела передать, что, опасаясь моего влияния, не рискнет встретиться со мною, пока не останется один день до ее пострига. Я стал уговаривать монахинь; я настаивал на свидании с Агнес; я прямо сказал, что подозреваю их в насильственном удержании девушки. Чтобы очиститься от этого обвинения, настоятельница передала мне записку, несколько строк, написанных хорошо знакомым почерком сестры, которые подтверждали устное сообщение. Все последующие попытки хотя бы коротко увидеться были так же напрасны, как и первая. Она была несгибаема, и мне дозволили увидеть ее лишь накануне того дня, когда она должна была войти в монастырь, чтобы больше его не покидать.
Свидание происходило в присутствии наших старших родственников. Мы увиделись впервые со времен детства, и сцена вышла грустная: она бросилась ко мне, поцеловала и горько заплакала. Всеми возможными доводами, слезами, мольбами я пытался отговорить Агнес от рокового шага. Я описывал ей все трудности религиозной жизни; я пытался соблазнить ее воображение всеми удовольствиями, от которых она собиралась отказаться, и просил объяснить, чем вызвано такое отвращение к миру. При этом вопросе она побледнела, и слезы так и хлынули из ее глаз. Она попросила меня не допытываться больше, сказала, что мне достаточно знать: решение принято бесповоротно, и обитель – единственное место, где она может надеяться обрести покой.
Переубедить ее мне не удалось, и обеты были принесены. Я часто виделся с нею и разговаривал через решетку7 и с каждым разом все острее чувствовал свою потерю. Вскоре мне пришлось уехать из Мадрида; вернулся я только вчера вечером и не успел зайти в обитель святой Клары.
– Итак, пока я не упомянул это имя, вы не слыхали об Альфонсо д’Альварадо?
– Простите, я вспомнил: тетка писала мне, что некий авантюрист, называвшийся так, каким-то образом сумел втереться в их общество, снискал расположение моей сестры, и она даже пообещала бежать с ним. Однако кавалеру стало известно, что поместья на Эспаньоле8, которые он полагал принадлежащими Агнес, на самом деле принадлежат мне. Он сразу изменил свои планы и исчез в тот день, на который был назначен побег. Агнес, в отчаянии от его низости и подлости, надумала уйти в обитель. Тетка также сообщила, что этот тип выдавал себя за моего друга, и спросила, знаком ли он мне. Я ответил отрицательно. Мне тогда было невдомек, что Альфонсо д’Альварадо и маркиз де лас Ситернас – одно и то же лицо: данное мне описание первого никак не соответствовало тому, что я знал о втором.
– В этом рассказе я легко распознаю руку доньи Родольфы и ее коварный характер. Каждое слово отмечено ее злобой, лицемерием, ее талантом выставлять в дурном свете тех, кому она хочет навредить. Простите, Медина, что я так отзываюсь о вашей родственнице. Мерзость, которую она сотворила, дает мне право на это; и когда вы узнаете всю историю, то убедитесь, что я мог бы употребить и более сильные выражения.
И он начал свой рассказ такими словами.
ИСТОРИЯ ДОНА РАЙМОНДА ДЕ ЛАС СИТЕРНАС
Опыт общения с вами, мой дорогой Лоренцо, убедил меня в благородстве вашей натуры, и потому я догадался и без подтверждения, что случившееся от вас было намеренно скрыто. Если бы вы узнали обо всем, каких несчастий избежали бы мы с Агнес! Судьба распорядилась иначе. Вы путешествовали, когда я познакомился с вашей сестрой; а поскольку наши недруги сумели скрыть от нее, где вы находитесь, она не могла, отправив письмо, попросить у вас защиты и совета.
Закончив учебу в Саламанке, где, как я слышал, вы задержались еще на год, я отправился путешествовать. Отец щедро снабдил меня деньгами, но потребовал, чтобы я скрыл свой титул и представлялся рядовым дворянином. Поступить так посоветовал друг, герцог Вилла-Эрмоза, чьи способности и знание жизни всегда восхищали меня.
«Поверь, дорогой Раймонд, – сказал он, – впоследствии ты почувствуешь выгоду от этого временного умаления. Правда, графа де лас Ситернас будут повсюду принимать с распростертыми объятиями, и твое юношеское тщеславие будет удовлетворено всеобщим вниманием. Теперь же многое будет зависеть от тебя самого; у тебя прекрасные рекомендации, но придется постараться, чтобы извлечь из них пользу, добиться одобрения тех, кому тебя представят: они обхаживали бы графа де лас Ситернас, но оценивать достоинства или мириться с недостатками какого-то Альфонсо д’Альварадо им будет незачем, а значит, когда ты понравишься обществу, то сможешь смело приписать это своим личным качествам, а не титулу, и эта победа будет для тебя гораздо более лестной. Кроме того, знатное имя помешает тебе общаться с низшими сословиями, а это, на мой взгляд, полезно юноше, которому предстоит обрести власть и богатство. Познакомься с нравами и обычаями простолюдинов в тех странах, где ты побываешь; узнай, как тяжела их жизнь, чтобы в будущем позаботиться о собственных подданных».
Прости, Лоренцо, если тебе стало скучно: та тесная связь, которая ныне создалась между нами, заставляет меня углубиться во все подробности моей жизни; я боюсь упустить что-то, пусть и неинтересное, что обеспечит твою благосклонность и к сестре, и ко мне.
Я последовал совету герцога и вскоре убедился в его мудрости. Я покинул Испанию, назвавшись Альфонсо д’Альварадо и взяв с собой лишь одного преданного слугу. Первую остановку я сделал в Париже. Поначалу он меня очаровал, как и всякого молодого человека, богатого и любящего развлекаться. Но со временем бесконечное веселье меня утомило, и я понял, что люди, с которыми я имел дело, такие изящные на вид и любезные, на самом деле – распутные, бездушные и лживые пустышки. Я уехал из Парижа, бросив этот сад наслаждений без единого вздоха сожаления, и направился в Германию, намереваясь посетить самые знаменитые дворы. По пути стоило заехать и в Страсбург9. На одной из остановок я вышел чем-нибудь подкрепиться и заметил красивый экипаж с четырьмя лакеями в богатых ливреях, стоявший у дверей гостиницы «Серебряный Лев». Вскоре я увидел из окна трактира, как оттуда вышла дама благородной наружности, сопровождаемая двумя служанками, забралась в карету и немедленно отбыла.
Я спросил у хозяина, кто эта дама.
– Германская баронесса, сударь, весьма знатная и богатая. По словам ее служанок, она навещала герцогиню де Лонгвиль, а теперь отправилась в Страсбург, где встретится с мужем, а оттуда они поедут в свой замок в Германии.
Я поехал дальше, рассчитывая к вечеру добраться до Страсбурга. Однако мои планы нарушила поломка экипажа, случившаяся посреди густого леса, и я был немало озабочен, не зная, как быть дальше. Стояла зима; уже сгущались сумерки, а до Страсбурга, ближайшего города, оставалось еще несколько лиг10. Я мог выбирать лишь между ночевкой в лесу и поиском помощи – для этого я решил доехать на лошади моего слуги Стефано до Страсбурга; в такую пору года эта идея была не из самых удачных, но за неимением лучшего годилась. Я переговорил с возницей, пообещав, что пришлю людей ему в подмогу, как только достигну Страсбурга. Я не слишком доверял его честности, однако мой слуга был хорошо вооружен, а возница, по-видимому, был в преклонных годах и счел, что с моим багажом ничего не случится.
– Провести ночь в лесу? – ответил он. – Ох, клянусь святым Дени! Не все так плохо, как вам кажется. Если я не ошибаюсь, примерно в пяти минутах ходьбы отсюда – хижина моего старого друга Батиста. Он дровосек и честный малый. Будьте уверены, что он примет вас на ночлег радушно. А я тем временем могу на лошади помчаться в Страсбург и к рассвету вернусь с мастерами, которые живо починят вашу карету.
– Скажи на милость, почему ты не сказал об этом сразу и заставил меня волноваться? Что за недомыслие!
– Я думал, что господину будет неугодно…
– Чепуха! Ладно, ладно, хватит болтать, веди нас немедленно к обители твоего дровосека.
Он повиновался, и мы углубились в чащу; лошади кое-как тащили за нами поломанный экипаж. Мой слуга будто онемел, да и я успел почувствовать силу мороза, прежде чем мы добрели до желанного убежища. Это было маленькое, но опрятное строение; подойдя ближе, я с радостью разглядел в окне отсветы уютного огня. Наш проводник постучал в дверь, но ответили нам не сразу; казалось, что обитатели дома сомневались, стоит ли нас впускать.
– Эй, эй, друг Батист! – нетерпеливо крикнул возница. – Что это с тобой? Заснул, что ли? Неужто ты откажешь в приюте господину, чей возок сломался на лесной дороге?
– А, это ты, добрый Клод? – послышался мужской голос. – Погоди чуток, я отворю!
Вскоре засовы были отодвинуты, дверь открылась, и в ее проеме появился человек с лампой в руке. Он сердечно приветствовал возницу, а потом обратился ко мне:
– Входите, сударь, добро пожаловать. Извините, что не сразу вас впустил; но в округе так много шляется разных бандитов, откуда мне было знать, кто стучится?
Он пригласил меня войти в ту комнату, где я издали увидел огонь. Меня тотчас усадили в удобное кресло, стоявшее у очага. Женщина, которую я счел женой хозяина, поднялась со своего стула, когда я вошел, и встретила меня неглубоким и равнодушным реверансом. На мое приветствие она не ответила, сразу же снова села и вернулась к своему рукоделию. Насколько муж вел себя дружелюбно, настолько она была груба и нелюбезна.
– Сожалею, что не могу устроить вас поудобнее, сударь, – сказал он, – но свободных комнат в этой хижине маловато. Все же помещение для вас и уголок для вашего слуги, я думаю, мы выделим. Вам придется удовольствоваться скромным приютом, но уж всем, что имеем, мы с вами охотно поделимся… – Обратившись к жене, он добавил: – Да что ж ты сидишь сложа руки, Маргерит, будто тебе заняться нечем! Пошевеливайся, сударыня! Поживее! Приготовь что-нибудь на ужин, достань простыни. Живее, давай! Подкинь поленьев в очаг, не видишь, господин от холода пропадает?
Хозяйка швырнула свое шитье на стол и взялась выполнять его поручения, не скрывая неохоты. Выражение ее лица не понравилось мне с первого же взгляда, хотя в целом ее черты были, несомненно, хороши; однако сероватая кожа и худое, запавшее лицо не красили женщину, и уж совсем отталкивающей была угрюмая складка на лбу; признаки раздражения и злобы были очевидны даже для самого невнимательного наблюдателя. Каждый взгляд Маргерит, каждое движение выражали недовольство и нетерпение; на добродушные подтрунивания Батиста над ее сердитым видом она отвечала коротко, колко и резко. Одним словом, супруги уравновешивали друг друга, и муж был ее противоположностью: приятное открытое лицо, крестьянская простота без грубости; плотный, круглощекий, он как бы дополнял худобу жены. Судя по морщинкам на лбу, ему было около шестидесяти лет, но годы не согнули его, он оставался бодр и крепок. А вот жене не могло быть более тридцати, но по духу и поведению она казалась гораздо старше мужа.
Так или иначе, Маргерит принялась стряпать ужин, а дровосек тем временем весело болтал с нами на самые разные темы. Возница, получивший бутылку спиртного, разогрелся и, приготовившись ехать в Страсбург, спросил, нет ли у меня еще каких-нибудь распоряжений.
– Ты что? – перебил его Батист. – Собираешься в Страсбург в потемках?
– Да ты пойми: ежели я не приведу мастеров для починки возка, как господин сможет завтра отправиться в путь?
– И то верно, про возок-то я и подзабыл. Ладно, Клод, езжай, но почему бы тебе не поужинать сперва? Времени ты потеряешь совсем немного; а господин наверняка будет так добр, что не захочет гнать тебя в такую холодную ночь на пустой желудок.
Я, конечно, с этим согласился и сказал вознице, что мне безразлично, прибуду ли я в Страсбург на час или два позже. Он поблагодарил меня, а потом вышел вместе со Стефано, чтобы поместить своих лошадей в конюшню дровосека. Батист подошел вслед за ними к двери и выглянул наружу.
– Ветер поднялся резкий, злой, – сказал он с тревогой. – Не понимаю, где это так задержались мои ребята! Я вас с ними познакомлю, сударь. Лучше их не найдется молодцов среди тех, кто башмаками землю топчет: старшему двадцать три, а другой годом младше; на пятьдесят миль окрест Страсбурга не сыскать им равных по уму, отваге и трудолюбию. Скорей бы уж они вернулись! Мне что-то беспокойно становится.
Маргерит в этот момент стелила скатерть на стол.
– И вы тоже тревожитесь из-за сыновей? – спросил я.
– Я – ничуть, – ответила она брюзгливо. – Они не мои дети.
– Будет тебе, хватит, Маргерит! – сказал муж. – Нечего злиться из-за того, что господин задал простой вопрос! Ежели бы ты не смотрела так сердито, он никогда бы не подумал, что у тебя может быть сын такого возраста; но дурной нрав сильно старит тебя!.. Уж не серчайте на мою жену за грубость, сударь; ее всякий пустяк выводит из себя, и ей досадно, что она вам показалась старше тридцати. Так ведь, Маргерит? Вы верно знаете, сударь, что возраст – весьма щекотливый вопрос для женщин. Хватит, Маргерит! Гляди повеселей. Хотя у тебя пока нет взрослых сыновей, лет через двадцать будут; и я надеюсь, что мы доживем до тех деньков, когда они станут такими же, как Жак и Робер.
Маргерит яростно всплеснула руками.
– Боже упаси! Если бы так получилось, я бы их сама удавила!
Она выскочила из комнаты и торопливо взбежала по лестнице на второй этаж.
Я не мог не выразить свое сочувствие лесному жителю, обреченному пожизненно на такой союз.
– Эх, господи! Каждому достается своя доля горестей, и моя доля – Маргерит. Впрочем, вообще-то она только сердитая, не злая; беда в том, что она очень любит своих детей от первого мужа и из-за этого ведет себя с моими сыновьями как злобная мачеха; она на дух их не переносит, и, будь ее воля, они бы шагу не ступили в этом доме. Но тут я стою твердо и ни за что не позволю бросить моих мальчиков на произвол судьбы, хоть она частенько и подговаривает меня их выставить. Во всем остальном я ей не перечу, и, надобно сказать, хозяйка она редкостная.
Нашу беседу вдруг прервал громкий звук призывного ауканья, донесшийся из леса.
– Это, надеюсь, мои ребята! – воскликнул дровосек, бросившись к двери.
Звук повторился. Теперь мы различили перестук лошадиных копыт; вскоре карета, сопровождаемая несколькими всадниками, остановилась у дверей хижины. Один из всадников осведомился, далеко ли еще до Страсбурга. Поскольку обратился этот кавалер ко мне, я ответил, назвав число миль, которое мне перед тем указал Клод; тут же залп ругани обрушился на возниц, сбившихся с пути. Лицам, находившимся в карете, сообщили расстояние до Страсбурга и тот факт, что лошади переутомлены и ехать дальше не могут. Главной в этой компании, видимо, была дама, которую очень огорчили эти известия; но ничего поделать было нельзя, и она послала свою камеристку узнать, может ли дровосек приютить их на ночь.
Старик был явственно недоволен этим и ответил отрицательно, сославшись на то, что уже предоставил свои свободные помещения испанскому дворянину и его слуге. Тут моя природная учтивость взыграла, и я не мог себе позволить ради собственного удобства оставить женщину без приюта. Я сразу же заверил хозяина, что отказываюсь от своих прав в пользу дамы; он попытался возражать, но я его переспорил, поспешно подошел к карете и, открыв дверцу, помог путешественнице выйти. Она оказалась той самой дамой, которую я видел у гостиницы на остановке в Люневиле11. Осведомившись у служанки, я узнал имя дамы – баронесса Линденберг.
Я не мог не заметить, что хозяин принял пришельцев совсем не так, как меня. Нежелание впускать их в дом было написано на его физиономии; он с трудом заставил себя произнести слова приветствия. Я провел даму в дом и предоставил ей кресло, где только что сидел сам. Она учтиво поблагодарила и рассыпалась в извинениях за то, что причинила мне неудобство. Вдруг лицо хозяина прояснилось.
– Вот, я все придумал! – сказал он, прервав излияния дамы. – Я могу разместить вас и вашу свиту, мадам, так, что этот господин не пострадает из-за своей вежливости. Одну свободную комнату предоставим даме, другую – вам, сударь, служанкам жена уступит свою спальню, слугам придется удовольствоваться амбаром, который стоит в нескольких футах от дома; но там мы разведем добрый огонь и подадим на ужин все, чем сможем поделиться.
Капуцины – монашеский орден, основан в 1525 году как ветвь более древнего францисканского ордена; первоначально насмешливое прозвище, относившееся к остроконечному капюшону, которым отличалось их одеяние. В наше время орден насчитывает более десяти тысяч членов по всему миру. Однако о наличии монастыря капуцинов в Мадриде информации нет. Ряд деталей описания – фонтан, склеп с каменным сводом, грот, ниши – напоминает ныне заброшенный монастырь Синтра в Португалии, но нам неизвестно, бывал ли там автор. Впрочем, подобные детали можно и поныне видеть в очень многих католических монастырях Европы.
Darmowy fragment się skończył.