Czytaj książkę: «Дневник. Том 1»
Вступительная статья В. Н. Сажина, подготовка текста и комментарии В. Ф. Петровой и В. Н. Сажина
Серия выходит под редакцией А. И. Рейтблата
© Сажин В. Н. Вступ. статья, комментарии, 2017
© Оформление. OOO «Новое литературное обозрение». 2017
* * *
Институтка: Автопортрет в советском интерьере
Дефицит искренних дневников советских граждан – одно из частных проявлений тотального дефицита, свойственного советскому периоду российской истории. Причины этого дефицита общеизвестны: политическое и идеологическое устройство тогдашнего государства. Д. П. Кончаловский справедливо отмечал: «Если участники или наблюдатели советской жизни и вели записи событий в форме дневников (что было в высшей степени рискованно), то мало шансов, чтобы эти записи сохранились. Лично я не вел своего дневника; описывать события в моем антибольшевистском преломлении было опасно в случае обыска, который был всегда возможен: риск был в данном случае не только для меня, но и для лиц, которых я упоминал бы в моем рассказе»1. Между тем благодаря публикациям в последние полтора-два десятилетия некоторых сохранившихся дневников, которые вели, так сказать, нелояльные советские граждане, оказывается возможным к этой справедливой в общем характеристике добавить некоторые нюансы, ее отчасти корректирующие.
Прежде всего можно более или менее локализовать во времени такие дневники: их прекращают вести (если не вовсе уничтожают) на переходе («переломе») от 1920-х к 1930-м гг.2, что объяснимо расширением с начала 1930-х репрессий, сопровождавшихся обысками; с декабря 1934 г. репрессии уже приобрели массовый характер (в связи с этим выглядит запоздалой (и явно преувеличенной) реплика Тынянова (в передаче В. Каверина) осенью 1937 г. «Я схожу с ума, – сказал он, – когда думаю, что каждую ночь тысячи людей (курсив мой. – В.С.) бросают в огонь свои дневники»)3. Редкие смельчаки и в 1930-е гг. продолжали фиксировать в дневниках свое нелицеприятное мнение о советской власти – таков дневник 1933 – 1940 гг. А. Г. Манькова (в предисловии приводится письмо Д. С. Лихачева от августа 1994 г.: «Я удивляюсь – какой Вы смелый. Ведь за такие дневники могли расстрелять. ‹…› лучшей передачи духа времени мы не знаем»)4.
Особый период для жанра дневника наступил с началом Великой Отечественной войны (и с окончанием войны – завершился). Минуя целый комплекс мотивировок, вызвавших к жизни поток, в частности, ленинградских блокадных дневников, отметим в данном случае одну. Если катастрофическое неблагополучие жизни, претерпеваемое гражданином в довоенное время, имело внутренние причины, на которые указывать было смертельно опасно, то в период войны (и блокады) оно приобрело причину внешнюю – немецкий фашизм, который ненавидеть было не только не рискованно, но и полагалось. Осознанно или инстинктивно, люди не только не опасались фиксировать в дневниках мрачные детали повседневного существования, но и считали это необходимым сделать прежде всего для обличения фашизма.
Исследователями отмечен рост числа дневников с середины 1950-х гг.5, но и он не был долговременным.
Таким образом, знакомство с разнообразными аспектами жизни минувших времен, на которое обычно рассчитывает читатель дневников, в случае с дневниками советского периода разочаровывает – и ничтожным их количеством, и неадекватностью содержания реальным историческим обстоятельствам6.
Дневники Л. В. Шапориной – исключение из сказанного выше. Это не имеющий аналогов среди опубликованных на сегодняшний день дневников советского периода путеводитель абсолютно по всем аспектам жизни 1920 – 1960-х гг.: повседневному быту; умонастроениям интеллигенции, рабочего класса, крестьянства; политической истории и истории культуры – театра, музыки, живописи… Добавим к этому, что дневниковые записи начинаются еще в XIX в. и включают также и ретроспективные мемуарные фрагменты о событиях досоветского периода. И наконец: это дневники человека, которому чужда власть, правящая страной, и который на всем протяжении дневника (собственно, всей жизни) искренне пишет об этом.
Настоящее предисловие – несколько предположений о том, откуда произошли два таких феномена: человека и дневника.
Любовь Васильевна Шапорина (урожденная Яковлева) родилась 9 (22) декабря 1879 г.7 в Москве в дворянской семье8. О фундаментальности семейных традиций можно судить по двум вещам: именам детей и их профессии. У Яковлевых мальчиков всегда называли Василиями в честь деда по отцовской линии9 (в случае рождения в семье второго мальчика ему давали имя в честь дедушкиного брата Александра); и профессию мальчики наследовали дедовскую – служили, как и он, по морскому ведомству. Насколько можно судить по дневнику, отношения между родителями Шапориной не были идиллическими и не могли служить для нее вдохновляющим примером. Однако соблюдение формальной этики в собственной семейной жизни – при всех драматичных перипетиях – являлось для нее незыблемым императивом, а нередкое несоответствие этой этике со стороны близких всегда вызывало у Шапориной негативную реакцию.
Двенадцати лет, в январе 1892 г., Шапорину отдали на воспитание и обучение в Санкт-Петербургское училище ордена Св. Екатерины (Екатерининский институт)10 на набережной реки Фонтанки, дом 3611.
По общепринятому мнению, образование здесь, как и вообще в такого рода учебных заведениях, было уровнем пониже, чем в хороших гимназиях. Но между тем иностранные языки – французский и немецкий – усваивались неплохо благодаря правилу чередовать в разные дни общение то на одном, то на другом языке12. Помимо языков акцент в образовании делался на музыке, хоровом церковном пении, живописи, домоводстве, рукоделии.
Вообще все содержание образования ориентировалось на главную воспитательную цель: выпускницы должны были стать высоконравственными женами и матерями, которые передали бы своим детям веру в Бога и любовь к отечеству и монаршей власти. Примером истового патриотизма, культивировавшегося в училище, стала легендарная история о том, как классная дама некогда читала воспитанницам известия с фронта Крымской войны. В числе погибших назывались имена двух братьев одной из присутствовавших воспитанниц. «Девушка заплакала и сквозь слезы произнесла: “Слава Богу, что они умерли за Царя и Отечество”»13.
За десятилетия существования закрытых женских учебных заведений сформировался такой образ поведения и тип личности их воспитанниц, что слово «институтка» стало нарицательным14.
Институткой могли называть женщину, эмоционально, прямодушно и не задумываясь об условностях выражавшую свои чувства. Так говорили о взрослом человеке, с детской непосредственностью и наивностью удивлявшемся привычным большинству людей негативным моральным чертам: лжи, лицемерию, неверности, непорядочности… Так характеризовали женщину, не находящую себе занятия и не умеющую приспособиться к практической жизни, а оттого впадающую в уныние и самоуничижение.
Шапорина с отличием прошла пятилетний обязательный курс обучения в Екатерининском институте15 и в числе еще одиннадцати воспитанниц была оставлена для двухлетнего продолжения обучения в педагогических классах16. 15 мая 1899 г. окончились выпускные экзамены и она вернулась в родительский дом.
Дальнейшее зависело от степени влияния, оказанного на нее годами обучения и институтским воспитанием, обстановкой в семье и, разумеется, природными свойствами Шапориной.
Самые светлые жизненные воспоминания будут у нее связываться с годами институтской жизни, потому что реальность, с которой она столкнулась после института, окажется в вопиющем нравственном противоречии с усвоенными ею там принципами. Своеобразие и цельность натуры Шапориной проявятся в том, что всю дальнейшую долгую жизнь в своем поведении и эмоциях она будет руководствоваться принципом «не доверять мнению большинства общества, идти всегда прямо»; «Жить так и действовать так, чтобы каждый вечер душа, совесть была вполне спокойна ‹…›» (I, 25)17. Естественные трансформации с годами девических идеалов и правил поведения настолько минуют Шапорину, что и на склоне лет в глазах окружающих она будет воплощать все те же характерные черты институтки: «Я уже несколько раз замечала, что вы на многое реагируете, как будто вам шестнадцать лет» (II, 292); «У вас понятия XVIII века» (II, 59); «весь мир таков, это вы необыкновенны» (II, 13); «Вы всегда скажете в лицо людям их правду или неправду»18, а родственники или близкие знакомые будут и в 70 лет называть ее, как подростка, Любаней или Любашей (I, 473)19.
Со своими жизненными принципами и идеалами она уже по выходе из института почувствовала себя одинокой. Как можно судить по дневникам Шапориной, ее одиночество в эти годы акцентировалось крайне обострившимися отношениями с матерью, женщиной неласковой и нравной, для которой, по-видимому, Люба оказывалась на вторых ролях в сравнении с ее дочерью от первого брака.
До конца жизни ведя дневник, – выходя замуж, рожая детей, имея довольно широкий круг общения, приобретая новых друзей, – Шапорина вместе с тем то и дело записывает, что это ее единственный собеседник, который замещает отсутствующего подлинного друга, с которым она могла бы быть безоглядно откровенной. Возможно, в такой самооценке сказывалась свойственная ее характеру склонность иной раз излишне драматизировать некоторые житейские ситуации, но именно благодаря этому – и верности однажды начатому делу – и сформировался дневник Шапориной, лишенный какой бы то ни было оглядки на возможного читателя (только в 1949 г., на пороге семидесятилетия, она задумается о потенциальном читателе, но лишь затем, чтобы, перечитав написанное, уточнить некоторые факты).
По окончании института Шапорина не избежала традиционного для ее бывших соучениц ощущения неприкаянности. В наилучшем положении оказывались те, кто вскоре сумел выйти замуж, – тотчас исполнив главное (если не единственное) предназначение, к которому готовил институт. Другие (и Шапорина в их числе) очень скоро осознали, что за годы учения не получили таких знаний или умений, которые бы позволяли применить их к какой-либо деятельности. Отмеченная современниками в качестве типичной для институток неуверенность в себе и склонность к самоуничижению у Шапориной окажется утрированной, потому что совпадет, по-видимому, со свойствами ее характера. «Овца, ни на что не годная» (I, 23) – рефлексия началась еще за полгода до выпуска. А затем это станет лейтмотивом: «…неужели так и пройдет жизнь и я опущусь, погрязну, не сделав ничего» (I, 28; см. также: I, 30 – 31). Но и по прошествии еще тридцати лет (и практически до конца жизни) к ней будет возвращаться сознание органической неспособности устроить складно свою жизнь: «Я не выдержала экзамена на жизнь. Меня жизнь сломила, у меня не хватило дарованья, силы, упорства, энергии. Тяжело, конечно, было – но это не извиненье» (I, 136).
Оборотными – благими – сторонами свойственной Шапориной авторефлексии окажутся, во-первых, потребность, как сказано, в ведении дневника (средства для постоянной самооценки) и, во-вторых, действенный характер ее самоанализа: там, где другие разочарованно опускали руки, Шапорина совершала поступки.
Спустя почти два с половиной года колебаний в выборе жизненного поприща после окончания Екатерининского института Шапорина приняла решение начать самостоятельную жизнь в Петербурге (это время она жила в родительском доме в Вильно или в находившемся неподалеку и принадлежавшем ее сводной сестре имении Ларино). С октября 1902 г. она поселилась в столице, зарабатывала на жизнь частными уроками (что именно преподавала – неизвестно) и училась живописи у А. В. Маковского в рисовальной школе при Академии художеств. Она решила стать художницей.
Уже в 1904 г. у нее были готовы иллюстрации к произведениям К. Пруткова и получено от наследников разрешение на публикацию книги его сочинений со своими иллюстрациями20. Но это издание не состоялось. Успехи Шапориной в изобразительном искусстве были таковы, что осенью 1906 г. петербургские друзья художницы Е. С. Кругликовой (работавшей тогда в Париже) рекомендовали ей Шапорину для учебы офорту21, а по возвращении в Петербург в 1908 г. Шапорина вскоре начнет участвовать в выставках офорта Нового общества художников и «Мира искусства»22.
За короткое время она познакомилась в литературно-художественном мире со многими людьми, которые будут сопутствовать ей – творчески и в повседневном быту – в течение последующих десятилетий: А. Н. Толстым23, сестрами Н.Я. и Е. Я. Данько24, А. А. Смирновым, В. П. Белкиным, М. А. Кузминым25 и многими другими.
26 января 1914 г. Шапорина обвенчалась со студентом Петербургской консерватории Юрием (по официальным документам – Георгием) Александровичем Шапориным26. В этот момент ему было 26 лет, а ей уже 34 года. Возможно, именно тогда она уменьшила свой возраст и стала числиться родившейся в 1885 г., чтобы оказаться всего лишь на два года старше своего мужа: она могла остерегаться того, что первый брак в 34 года уже достаточно известной художницы со студентом на восемь лет моложе ее будет выглядеть вынужденным мезальянсом.
По прошествии десятилетий она признавалась себе: «Я и замуж-то вышла, чтоб укрыться от страха перед жизнью» (I, 143), а свадебные подарки, оказывается, делала себе сама (I, 410). Вряд ли, несмотря на искренность самоанализа, Шапорина была в состоянии дать себе ответ на вопрос: почему именно в это время и именно за этого человека она вышла замуж? Тем более не будем пытаться сделать этого мы. Обратимся лучше к тем представлениям о взаимоотношениях мужчины и женщины и о супружеской жизни, которые были внушены Шапориной в институте.
Институт, конечно, трактовал семью в идеальном духе, и так рассуждает Шапорина: «…мне бы хотелось больше, выше всего жить духом, уничтожить силу физического начала – это цель моя» (I, 23). Тут пришлось кстати и чтение «Крейцеровой сонаты» Л. Толстого: «…всякое желание нравиться не вообще, а мужчине, всякое предумышленное кокетство низко, гадко, отвратительно. Желать любви, как я это прежде делала, мне показалось прямо совестным. И подумав о всем этом, я пришла к заключению, что никогда не должна полюбить и [должна] не выходить замуж» (I, 26). Заметно, что такой вывод Шапорина сделала не без борьбы с собой, но важно, что итоговым было именно такое решение. Упрочению его способствовали неблагоприятные впечатления от жизни родительской семьи. Отец, вероятно, был мягким и ласковым человеком, в противоположность матери – властной, жесткой и вспыльчивой. Когда Шапорина объясняла себе причины отъезда в Петербург в 1902 г. или выхода замуж в 1914 г., всякий раз они сводились к необходимости избавиться от материнского истерического гнета, который, как видно, превалировал в атмосфере этой семьи.
Так у Шапориной складывалось убеждение, «что ужаснее нет жизненного строя, как семейный. Семья – это такой ужас, такой унижающий в человеке все человеческое строй» (I, 33).
Были ли романические отношения в жизни Шапориной до замужества? Она указывает на них в разных местах дневника: это Б. А. Верховский, знакомый по Вильно; «разочарование молодости» – некто С. С. Иванов; по мнению Шапориной, роман назревал у нее с Н. Н. Сапуновым27; наконец, по-видимому, идеальными (в понимании обеих сторон) были ее отношения с Позняковым, о чем он, вероятно, в 1909 г. писал ей так: «Вот я сознаю, что я свободен от животности. Вот я не как мужчина, не как сексуалист того или другого направления, а как человек люблю другого человека, не справляясь о его поле, не нуждаясь в его половых проявлениях»; и далее: «Вы простите, милая, что я столь бессвязно излагаю Вам Ваши же мысли. Да, это Ваши мысли, но уже и мои. Вы меня им научили, и я с ними расставаться уже не желаю. ‹…› Вам самый преданный и самый любящий Вас человек на всем земном шаре Сергей Позняков»28.
По прошествии пяти-семи лет супружеской жизни (классического «испытательного срока») Шапорина могла сказать, что ее неприязнь к супружеской жизни оправдалась личным опытом (может, отчасти потому и оправдалась, что была предвзятой idée fixe).
Уже с 1919 г. Шапорины стали подолгу жить врозь: с лета этого до мая 1922 г. Юрий, изредка наезжая домой, работал в Петрозаводске с частью труппы Театра академической драмы (бывшего Александринского), преподавал в местной музыкальной школе и дирижировал симфоническим оркестром29. Жена тем временем организовала в Петрограде театр марионеток, ставила в нем спектакли и лишь год, с мая 1921 по май 1922 г., прожила с мужем в Петрозаводске. Здесь, как оказалось, за время их разлуки у него образовалась едва ли не вторая семья.
В октябре 1924 г. Шапорина с восьмилетним сыном и трехлетней дочерью уехала через Берлин в Париж. Кажется, это было для нее избавлением от двусмысленного семейного положения, в которое она попала. Между тем через некоторое время муж приехал к ней, уговаривая вернуться в СССР.
Шапорина приехала в Ленинград осенью 1928 г. Но семейная жизнь не восстанавливалась. Под тем предлогом, что ему надо работать в тишине и покое, Шапорин чаще пребывал в городской квартире или уезжал надолго в Москву, а жену с детьми с лета 1929 г. поселил в Детском Селе, куда эпизодически наезжал30. В их жизни возобновилась все та же, что и почти десять лет назад, двусмысленность, сопровождавшаяся пересудами многочисленных знакомых. Хозяйка обеспечивала формальную внешнюю благопристойность детскосельского семейного уклада, благодаря чему впоследствии вспоминали, например, «о чудесном доме Шапориных там же, в этом русском “Веймаре”, овеянном высоким духом незабвенной первой его супруги Любови Васильевны Яковлевой-Шапориной, художницы-портретистки, кукольницы, переводчицы (с пяти языков!), человека редкой образованности и доброты»31; о том, что «Любовь Васильевна, образованная и умная женщина, обладала искусством привлекать и привязывать к дому молодежь. В шапоринском доме всегда бывали игры, шарады, представления»32.
По укоренившейся привычке к самоанализу Шапорина то и дело рефлексирует по поводу одного из свойств своего характера: «Вся беда в том, что я органически не могу не заботиться и не баловать в темную голову окружающих меня людей» (I, 117). Инстинктивный порыв помочь, услужить, по-видимому, вырабатывался христианским воспитанием в Екатерининском институте. Но вместе с тем, вероятно, он первоначально был защитной реакцией ребенка на сварливую вспыльчивость вечно чем-нибудь недовольной матери. С годами это укоренилось у Шапориной как спонтанное душевное движение, независимое от того, насколько недоброжелателен или враждебен к ней тот, кому она благодетельствует. Так было, в частности, и в ее отношениях с мужем.
Шапорин тяготился семьей, хотя жена деятельно помогала ему решать творческие проблемы. Главной из них была невозможность продвинуться в сочинении оперы «Декабристы»33. Опера была задумана, по-видимому, в 1925 г. Первую редакцию либретто – под названием «Полина Гебль» – написали А. Н. Толстой и П. Е. Щеголев. В конце 1920-х гг. Толстой завершил последний, по его мнению, вариант либретто. Но композитор постоянно откладывал работу над музыкой, причем главным его аргументом был недостаток литературного материала. Несмотря на ранившую ее нескладицу в отношениях с мужем, Шапорина принялась деятельно подыскивать для него тексты, которые помогли бы ему продвинуться в сочинении оперы34.
Но добрый порыв оказался тщетным. Наступил 1934 год. Шапорин рассорился с Толстым35 и практически расстался с семьей – переехал в Клин, в часть Дома-музея П. И. Чайковского. В Москве у него уже была другая семья, и там в этом году родился его сын Александр.
В канун своего шестидесятидевятилетия Шапорина почти теми же словами, что и по выходе из института, вынесла приговор семейной жизни: «Если женщина хочет чего-нибудь добиться, она не должна обзаводиться семьей» (II, 112). Но если почти пятьдесят лет назад ее представления об этом были умозрительными, то сказанное в 1948 г. – результат свойственного ее мировоззрению ригоризма и суровой оценки собственного жизненного опыта.
Под словами «чего-нибудь добиться» Шапорина подразумевала, конечно, свою творческую деятельность. Какою же она была в реальности?
Как сказано выше, в 1900 – 1910-е гг. эта деятельность начиналась с успешных занятий живописью – портретом, пейзажем, офортом. В 1916 г. она впервые обратилась к кукольному театру: сделала эскизы декораций к спектаклю по ею же переведенной пьесе К. Гоцци «Зеленая птичка»36 и костюмы для представления «Силы любви и волшебства» в «Привале комедиантов»37. С 1 декабря 1918 г. (официальная дата учреждения) Шапорина – художественный руководитель организованного ею Петроградского театра марионеток38. Театр открылся 12 апреля 1919 г. двухчастным представлением, поставленным Шапориной: спектаклем по пьесе М. Кузмина «Рождество Христово. Вертеп кукольный» и «Сказкой о царе Салтане» по Пушкину39. Время до конца театрального сезона 1923 – 1924 гг. было для Шапориной творчески исключительно плодотворным: она и сама поставила множество спектаклей и создала талантливый театральный коллектив, включавший писателей, художников, композиторов и режиссеров. При этом, за исключением приведенного отклика Кузмина, все прочие отзывы о работе Шапориной сводились, в сущности, к одному и тому же: «…настоящее, большое, художественное наслаждение»40. В короткий период пребывания в Петрозаводске она не бросала творческих занятий: писала декорации для драматического театра. В Париже она занималась художественным переводом: в 1926 или 1927 г. перевела с итальянского пьесу «Каждый по-своему» Л. Пиранделло и отослала мужу для устройства представления на сцене41. Кроме того, здесь нашлось применение и ее таланту художницы: вместе с Н. П. Гойер она расписывала модные шелковые ткани. По возвращении в СССР она в 1929 – 1932 гг. раскрашивала ткани для театральных костюмов…
Таким образом, несмотря на обременительную и несчастливую для Шапориной семейную повинность, объективных оснований считать, что она ничего за это время не добилась, у нее не было: все двадцать лет этой жизни она интенсивно и с удовольствием работала, и именно в те годы сформировалась ее творческая биография, успешно продолжавшаяся и после того, как Шапорин ее покинул42.
Заслуженная Шапориной в эти годы репутация талантливого режиссера-кукольника способствовала и дальнейшей ее интенсивной работе: она руководила организованным в 1934 г. театром марионеток при Доме писателей («…первое ее выступление под Новый год с шаржами на писателей и критиков было изумительно»43), который в 1936 г. был передан в систему Госэстрады и под руководством Шапориной просуществовал почти до начала 1941 г. Одновременно ставила спектакли в кукольном театре Выборгского района Ленинграда. Той же творческой работой режиссера кукольного театра она занималась и во время блокады (в театре при Доме Красной армии), а после войны руководила кукольным театром при Доме пионеров Фрунзенского района.
То же можно сказать о переводческой работе Шапориной. Помимо упомянутых переводов пьес она в течение двадцати лет (1944 – 1964) переводила Стендаля, Г. Келлера, К. Гольдони, Пиранделло, «Хроники моей жизни» И. Стравинского, французские письма К. Петрова-Водкина к жене44 и произведения других авторов с итальянского, французского и немецкого языков.
Окружавшие Шапорину люди с восхищением отзывались о ней: «умнейшей, эрудированной, много читающей, милейшей» называл ее Ф. Крандиевский45; А. Остроумова-Лебедева характеризовала Шапорину «как человека очень одаренного, живого, сильно и глубоко реагирующего на все окружающее»46; В. Рождественский, записав 7 августа 1943 г. в альбом Шапориной свое стихотворение, адресовал его: «Дорогой Любови Васильевне Шапориной – достойной гражданке великого города ‹…›»47 (см. также приведенные выше характеристики М. Юдиной и Д. Толстого).
Отчего же при всех этих успехах, творческой насыщенности жизни и искренней любви многих окружавших Шапорину людей ей представлялось, что она ничего в жизни не добилась?
Проблема, видимо, состояла, как ни парадоксально, в своеобразной цельности ее натуры: верности некогда сформировавшимся убеждениям, идеалам, этическим нормам (иной назвал бы это догматизмом).
Так, если она по выходе из института решила, что не создана для любви и семейные узы будут в ее жизни отягчающими оковами, то совершившееся все-таки через четырнадцать лет замужество безусловно должно было оцениваться Шапориной как вынужденное, ведущее к несчастью и оборачивающееся творческой непродуктивностью.
Негативное отношение к семейной жизни и, в частности, к мужу она перенесла и на сына Василия48, которым постоянно (как некогда ею – ее мать) была недовольна, и так систематически и писала в дневнике, что сын – копия своего нерадивого отца. С годами, когда Василий стал известным театральным художником и даже поставил в 1957 г. в качестве главного художника новосибирского театра «Красный факел» «Венецианских близнецов» К. Гольдони в переводе Шапориной, а в семейной жизни испытал собственные драматические коллизии, мать стала к нему ласковее. Лишь к родившейся у нее после сорока дочери Алене у непреклонной Шапориной вдруг пробудилась истовая (как часто и бывает) любовь; тем паче: смерть девочки в двенадцатилетнем возрасте лишний раз утвердила Шапорину в мысли о губительности семейной жизни для нее самой.
Пожизненная верность усвоенному в молодости мировоззрению определила и ее отношение к политическим и социальным явлениям, обстоятельствам, процессам, свидетельницей и участницей которых она оказалась.
Самым точным, по-видимому, наименованием мировоззрения Шапориной было бы слово «патриотизм». Однако ограничиться одним этим определением без рассмотрения того, что составляло для нее понятие патриотизма, было бы, на наш взгляд, неверным. (Не будем только упускать из виду, что мы имеем дело не с трактатом, не с систематическим изложением взглядов и идей, в котором автор заботился бы об их непротиворечивости, а с искренним дневником, который, повторим еще раз, писался без расчета на чтение кем бы то ни было.)
Что же входило в состав патриотизма Шапориной?
Любовь к России – так сказать, патриотизм в чистом виде. Характерно, что на протяжении десятилетий свою любовь, со свойственным ей и во многом другом консерватизмом, Шапорина описывает в одних и тех же выражениях. 26 февраля 1901 г.: «…хотелось бы все сделать, что в силах, для дорогой моей России. Люблю я ее, как человека» (I, 44); «Когда я закрываю глаза и думаю о России, мне представляется она живым существом, с которого живого сдирают кожу, кровь хлещет» (I, 90). Этот патриотизм иррационален: «В Россию можно только верить» – так, прямо цитируя Ф. Тютчева или его перефразируя, Шапорина будет писать в 1917, 1930, 1932, 1933 гг. (I, 54, 84, 126, 140 – 141), и только уже на склоне лет, душевно устав от полувековых перипетий политической жизни страны, она скажет: «…моя вера в Россию пошатнулась» (II, 326) – это когда народ будет «громом аплодисментов» приветствовать нового правителя СССР Н. С. Хрущева.
Любовью к России определялось и ее неприятие всех новых реалий советской жизни, начиная с насаждавшегося новояза: «Меня ужас, жуть берет при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне» (I, 74). Шапорина постоянно отмечает режущие слух всепроникающие языковые новинки: «треплется», «достижение», «мóлодежь»49, «ЖАКТ», «схлестнуться», «выдвиженка» и тому подобные. А в собственном словоупотреблении, как бы защищаясь от советских новаций, будет то и дело оперировать уже отмененными топонимами и по укоренившейся институтской привычке переходить с русского языка то на французский, то на немецкий (к ним еще добавляется изученный ею самостоятельно в молодости итальянский) – подчас это литературные цитаты, но иногда и просто эмоциональные реплики по тому или иному поводу50.
Любовь к России привела Шапорину к другой составляющей ее патриотизма – национал-большевизму. По прочтении знаменитой книги А. де Кюстина «Россия в 1839» она возмущенно записала: «А у нас его захвалили, благо он все русское ругает, а с разбором или нет, – это все равно, лишь бы ругал. Большевикам еще большая свеча поставится за то, что они учат патриотизму русских. Давно пора» (I, 211). А по прошествии трех месяцев с начала войны, еще, конечно, не представляя себе, каков будет ее трагический ход, но все с той же идеей о национально ориентированной сильной власти Шапорина написала: «Я вчера думала: Россия заслужила наказание, и надо, чтобы “тяжкий млат” выковал в ней настоящую любовь к родине, к своей земле. ‹…› Россия не может погибнуть, но она должна понести наказание, пока не создаст изнутри свой прочный фашизм» (I, 264). Несмотря на постоянное ощущение своего одиночества, Шапорина тут рассуждает в русле распространившегося еще с 1920 г. и довольно популярного в дальнейшем не только в политической, но и в обывательской среде умонастроения и идеологической концепции51.
От национал-большевизма для некоторых приверженцев этой идеологии пролегла во время войны дорога и к коллаборационизму: те, кто полагали власть коммунистов антипатриотичной, готовы были приветствовать приход фашистов в надежде, что они приведут к власти подлинных русских националистов, поскольку: «Хуже, чем есть, не будет, а хоть церкви-то разрешат и Богу молиться»52. Еще в 1939 г., прочитав о подписанном СССР с Германией пакте о ненападении, Шапорина записала: «Рабство, германское иго – так я предпочитаю, чтобы оно было открытым. Пусть на каждом углу стоит немецкий шуцман с резиновой дубинкой в руках и бьет направо и налево русских хамов, пьяниц и подхалимов. Может быть, они тогда поймут, где раки зимуют» (I, 239). Но когда немецкая армия будет нещадно бомбить в декабре 1941 г. Ленинград, она отзовется так: «Какая бессмыслица! Я разочаровываюсь в немецком уме и гитлеровской стратегии. Он может уничтожить и город, и жителей, но пока армия стоит – город не сдадут. Зачем же разрушение?» (I, 283). И в конце концов Шапорина будет с гордостью констатировать: «Победу, войну у нас сумели организовать, надо отдать справедливость. ‹…› Это организовать. А победить мог только русский народ» (I, 423)53.
Наконец, третья составляющая патриотизма Шапориной, происходящая от ее активного неприятия правившей страной власти, – антисемитизм. Читатель дневника Шапориной не раз встретит ее разнообразные пассажи в этом роде. Но то будут слова. Вместе с тем, читая тот же дневник, нельзя не увидеть, насколько часто ее поступки и отношения с людьми расходились со словами.
Что из этого следует? То, что, по крайней мере во мнении знавших Шапорину людей, у нее, безусловно, не было репутации антисемитки, а записываемое в этом роде в дневнике не только не проявлялось в ее общении с евреями, но практически дезавуировалось конкретными поступками. Это противоречие свидетельствует, скорее всего, о том, что антисемитизм Шапориной, как составная часть воспитанного в ней с юности патриотизма, был не плодом обдуманного ею мировоззрения, а данью традиционному стереотипу и в значительной степени иррациональным чувством54.
В восьмидесятилетнем возрасте, после неоднократных попыток, Шапориной удалось повидаться с братьями, о встрече с которыми она постоянно мечтала на протяжении тридцати с лишним лет55. Это было для нее возвращением в родную семью, в молодость – встретилась даже со своими институтскими подругами, о которых никогда не забывала. И здесь, в благополучной Швейцарии, очередной раз ей довелось проявить неизменность своего характера и убеждений: «Мне не хотели верить, что со смертью Сталина прекратился террор, что его больше нет. Милейшая М. Филип. пыталась меня распропагандировать ‹…›, но я ей ответила: “…вот уже сорок два года, как мы отбились от всех, кто надеялся взять Россию голыми руками, и стали сильнее, чем когда-либо”» (II, 386).
Наивная искренность, прямодушие и верность идеалам молодости не покидали ее до конца жизни.
Любовь Васильевна Шапорина умерла 17 мая 1967 года.
Валерий Сажин
Дневник
1898 – 1945
1898
14 ноября. Боже мой, такая ничтожность, овца, ни на что не годная. И главное, еще меня ценят, говорят, что мировоззрение хорошо, что умна и т. д. А все это фразы, т. е. не фальшивые фразы, а, во всяком случае, хоть и вполне искренние, но не исполнимы. То-то и беда, что желаний много, в особенности слов много, и боюсь, ужасно боюсь, что ничего не исполню, что так и останусь теоретиком. А между тем с каким бы я удовольствием все сделала для всех, не из альтруизма, а только оттого, что если какая угодно жертва касается лишь меня одной, то ее так легко, так просто принести, в особенности умереть, поступить в монастырь, так сжаться, съежиться и заснуть навсегда. Боже мой, я знаю, что это грех, что я пишу.
К чему стремиться? знай – без горя жизни нет;
Надежда – глупый сон.
Другие мне в ответ таинственно звучат:
У нас иная жизнь! У нас иной закон…
Не верь отжившим, пусть плывут они назад, –
Былое – глупый сон!56
5 декабря. Может ли существовать чистая, идеальная любовь между мужчиной и женщиной, – я думала что да.
Можно любить не красоту, внешнюю часть человека, а вдумываться в душу, но мне кажется, что такая любовь приходит лишь позже. Любовь возникает не в голове, а в сердце, следовательно, влюбляется человек не духовною, а физическою стороною своего существа. Так ли это? Как это грустно. Господи, если бы я могла понять, дойти до того, что хочу, – мне бы хотелось больше, выше всего жить духом, уничтожить силу физического начала, это цель моя.
Но надо ли? Зачем же тогда созданы мы из духа и тела, чтоб только была постоянная борьба между ними? Нет, это слишком гадко. Я хочу верить, что любовь – высшее чувство, просветляющее душу, я хочу верить, что не все же так грубо и просто, – мне это просто больно. Я так бы хотела, чтобы жизнь была выше, духовнее.
Господи, помоги мне сделать, понять это. Но ведь, например, кн. Андрей – я его и ценю и люблю за эту духовную жизнь. Он любил только Наташу57, и именно так, хорошо.
Но можно ли так прожить, не любя, ведь всегда и повсюду пелось и говорилось, что несчастен тот, кто прожил, не любя. Что же тогда? Где Истина?
Жить как живется нельзя, невозможно. Жить надо, выполняя все положенное, исполняя все высшее, что в тебе есть; надо смотреть на брак и любовь между прочим. Так ли?
Надо ли идти против натуры – вот главный вопрос.
Следующий вопрос – дурно ли любить.
Над нами Бог, с нами Бог, буду надеяться на него, Он дал мне жизнь, дал дух, дал все, буду же брать от жизни, что дает!!
Правда ли, хорошо ли будет?
Уяснить это противоречие – и я буду очень счастлива.
1899
1 февраля. Итак, ровно ничего.
Господи, Господи, полное ничтожество – жалкий Гамлет Щигровского уезда58. Фразы, чудные принципы, убеждения, мысли, все видят способности, что-то ждут, и ничего.
Неужели же никогда никому и ничему не будет пользы от меня – лучше просто умереть, просто и коротко все разрешится. А ведь я думала сама, что, может быть, у меня есть что-нибудь, а оказываются только сомнения, стремления, неуверенность, нерешительность, и только.
Лучше быть бы без всех этих каких-то высших стремлений, а то видишь где-то голубое небо, где так хорошо, а сама по колено в грязи, и нет ни сил, ни умения выбраться, и ничего-то, ничего-то нет. Эх, кабы была у меня широкая да цельная натура – а то чувствую какое-то страстное желание вырваться в жизнь, на широкий простор – ан нет, точно узда надета.
Боже мой, Боже мой, помоги мне, на Тебя одного надеюсь.
10 февраля. И как мне не совестно грустить. Я хотела сказать59
15 мая. Сегодня кончились экзамены, следовательно, навсегда кончились наши занятия на школьной скамье – выходим в жизнь. Что-то там ждет нас? Бог весть, но я бы страшно желала одного – не отступать от известных правил, которые мне нравятся: во-первых, как говорит Л. Толстой в своем «Воскресении», – жить, веря себе, не веря другим60. То есть не доверять мнению большинства общества, идти всегда прямо – прямо. Господи, дай мне сил, помоги мне идти по такому пути, всегда анализируя свои действия. Это главное; нельзя жить и только жить, предоставляя себе действовать так себе, просто как влечет момент, что тебе в данную минуту весело, интересно. Только не это. Жить так и действовать так, чтобы каждый вечер душа, совесть была вполне спокойна, чтоб не было этих мучительных укоров за каждую глупость.
9 июля. Вчера нечаянно отворила Толстого на «Крейцеровой сонате»61, и его рассуждение о любви поразило меня и вернуло опять на ту же мысль, которая уже часто занимала.
Итак, неужели это правда, неужели нельзя верить в любовь? Любовь, такая, как ее поют, неужели не существует? И я почувствовала, что это так, по крайней мере между большинством людей.
Не к чему себя обманывать, – всякое желание нравиться не вообще, а мужчине, всякое предумышленное кокетство низко, гадко, отвратительно. Желать любви, как я это прежде делала, мне показалось прямо совестным. И, подумав о всем этом, я пришла к заключению, что никогда не должна полюбить и <должна> не выходить замуж. Где-то там внутри меня мне стало грустно, но я отогнала это от себя, это все тщеславие, боязнь ridicule62 старой девы, и это все прошло. Любви, святого чувства нет, но почему же мне как-то больно становится, когда я подумаю, что отказываюсь от нее навсегда? Да, это правда, Любовь все-таки скрашивает жизнь. Пусть она иллюзия, но коли без нее так пусто, значит, она, как и поэзия, должна существовать.
В «Крейцеровой сонате» Толстой пишет – любовь животное чувство (отвратит)63. Но рассуждаю так: Человек – животное, у него и инстинкты таковы. Но как и все мельчайшие из инстинктов человек скрашивает, возвышает своим разумом, анализом, мыслью. Поэтому страсть может быть присуща лишь людям грубым, низменным. Вообще все люди, по-моему, по отношению к чувству могут быть разделены на высших и низших. Первых, в особенности между мужчинами, страшно мало. Из всех виденных мною молодых людей, мне кажется, один Ш. принадлежит к высшим во всех отношениях.
Полюбить можно и из низшего; это очень легко, но я наперед отказываюсь от такой любви. Совсем. Правда.
Сегодня приезжая баба сказала с насмешкой: «Хорошо вам, барышни, прогуливаться». И правда, надо что-нибудь делать, работать. Эх, кабы на медицинские курсы – это моя мечта. Что же делать?
Боже мой, что делать?
8 сентября. Странное впечатление произвело на меня чтение «Что делать?»64. Манера писать, слог меня все время раздражали, это не роман, не действительная жизнь. Все эти люди – отвлеченные идеи и теории, которые не могут интересовать читателя как люди. Идеал человека Рахметов65. Что же представляет он из себя? Это человек добрый, честный, благородный, не дающий воли никаким порывам своей натуры, обуздывающий ее вполне, живущий исключительно для других, и не столько для других, сколько для идеала; этот идеал улучшение состояния человечества. Задача велика. Он по мере сил исполняет ее и за 40 лет до Нехлюдова отрешается от собственности. Это все отлично и в общем мне нравится. Но все-таки мне кажется, что это что-то не то. Что же надо? Быть может, я с этим не соглашаюсь только потому, что это слишком высоко для меня, но мне кажется, надо жить проще. Не надо затевать перевернуть мир или улучшить человечество, а создать себе небольшой круг деятельности и здесь приносить большую пользу. Если бы все стали так делать, человечество бы много двинулось (как сегодня я слышала один солдат рассуждал: «Кабы мы все хорошо жили, на что бы нам государь был?»). Но опять-таки, без сильных людей, хватающих через край, быть нельзя – они все-таки со своими и ошибками и неудачами стоят неизмеримо выше других и двигают других. Опять я в противоречии, и никогда из них не выйду; что же мне делать?
Что же касается других лиц, то мне прямо было смешно, как ловко устроилась их жизнь с самого начала. Затем разошлись. Каждый совершенно спокойно нашел себе пару, и потом опять сошлись. Все не жизненно, но в общем что же делать? А вот: надо работать умно, равноправно, с отдыхами, одним словом, вести нормальную здоровую жизнь. Это удел порядочного человека. Жаль только, что Чернышевский не поставил своих героев в более обыкновенные условия, с мелочами каждодневной жизни, т. к., мне кажется, такая счастливая безоблачная жизнь немыслима; вообще, все это утопия.
За что мне приняться?
Мне очень хочется поступить на медицинские курсы, хотя и пугает и 5 лет учения, и работа, и боюсь, хватит ли способностей. А ведь как хорошо иметь почву под ногами, а не ждать у моря погоды. Ужасно я за себя боюсь, боюсь влюбиться с непривычки. Я, между прочим, кажется, очень люблю одиночество, согласна с Лопуховым66 на этот счет.
11 октября. До сих пор ничего не сделано, это ужасно, прямо ужасно. А вместе с тем как мне хочется заниматься, учиться. Нет, окончательно я люблю одиночество и стремлюсь к нему.
15 ноября. «Знание прекрасного есть истинный путь и первая ступень к познанию вещей хороших и тяжких, и законы, жизнь и радость красоты в материальном Божьем мире составляют такую же вечную и священную часть творения, как в мире духовном добродетель, а в мире ангелов Богопочитание», – говорит Рёскин. По-моему, красота во всех ее проявлениях есть лучшее средство для того, чтобы пробудить в сердце человеческом все высшее, что так часто дремлет, если совсем не спит. Не знаю, может быть, такое чувство слишком субъективно, не думаю, но ничто так не действует на меня возвышающе и облагораживающе, как впечатления прекрасного – зрительные или слуховые, зрительные даже, пожалуй, более действуют на благороднейшие стороны души. Пение я обожаю, когда я слышала Шаляпина, я вся дрожала; и вообще музыка, известная, страшно на меня действует: она пробуждает массу каких-то неясных желаний, туманных и щемящих сердце, – впечатление получается не совсем цельное и не чисто эстетическое. Мне кажется, музыка скорее действует на физическую природу человека. Красота же, которую мы видим, если она в самом деле велика, действует исключительно на духовные чувства. В особенности красота природы в непосредственном созерцании.
Дж. Ст. Милль: «Лучше быть недовольным человеком, чем довольною свиньею, неудовлетворенным Сократом, чем довольным дураком… Много людей, которые в молодости с энтузиазмом бросались на благородное, потом, по мере того как вступали в лета, становились апатичными, себялюбивыми. Способность к благородным чувствам в большей части натур – очень нежное растение, которое легко гибнет не только под враждебными влияниями, но даже за недостатком ухода; у большинства молодых людей эта способность исчезает очень быстро, если занятия, к которым предназначает их положение в свете, и общество, в котором они вращаются, не возбуждает ее к постоянной деятельности».
Неужели же и мне придется когда-нибудь перечесть эти строки и понять, что они относятся ко мне, что и я погибла. Господи, Боже мой, неужели так и пройдет жизнь и я опущусь, погрязну, не сделав ничего. Я это пишу, и у меня слезы горло сдавливают, что же будет потом. Хоть бы был один человек, у кого спросить совета, но ведь нету, нету нигде. Все они – и мама, и Леля – скажут: от самой зависит и т. д. и т. д.
Это сказать легко, ой, как легко, но сделать трудно, когда не знаешь, что делать. Ведь у меня душа полна стремлений к делу, к добру, к принесению пользы, и я чувствую, что была бы в состоянии делать то, что надо, у меня есть силы. Но что делать? Что делать? Ведь мне больно, мне тяжело, я не знаю, куда идти. Неужели же я не найду исхода?
Здесь люди живут по существу, а там проделывают бесконечный ряд условностей.
Потапенко.
11 декабря. Прочла «На действительной службе» Потапенко.
Да, конечно, Кирилл – это высший идеал67, и я бы думала, что недостижимый, если бы не прочла летом, как один, кончив университет по медицинскому факультету, сделался сельским священником. Служить бедным – не то ли это, о чем я мечтаю, и вижу, что, коли хочешь послужить «единому из малых сих»68…
Если что-либо хочешь сделать, живи одна, одна и одна. Семья – это одна пута, т. к. никогда одобрения быть не может ни в чем.
Любовь может дать счастье на год, а потом только остановка всему лучшему.
Семья делает общество и семейный быт, развивает общественность, но вместе с тем уничтожает благосостояние и нравственный подъем. Благосостояние в смысле служения ближнему.
1900
11 января. Вильно. Вот уж почти месяц, как я в Вильно, сколько новых лиц, новых разговоров, и какая разница в жизни. Но теперь я по всему вижу, что ни папа, ни мама совершенно не могут и не умеют вести городскую жизнь, светскую. Мне, к моему удивлению, эта жизнь понравилась, я быстро с ней освоилась, так же, как и с деревенским одиночеством. И только теперь я почувствовала, как мне хочется пожить весело, как все. Но это невозможно, и мне это больно. Лучше уж жить в деревне и думать, что я лишь оттого не пользуюсь всем тем, чем пользуются другие, а не видеть у себя под носом то, что взять нельзя. Почему я не могу жить и увлекаться, как все другие? Эх, лучше, право, на все махнуть рукой, тоска так тоска. По правде сказать, я от мамы ожидала большего в смысле светскости. Самой же составить себе жизнь веселую как-то не хватает энергии. Не к чему! Мне 20 лет, лучшие годы прошли, осталось каких-нибудь 3, самое большее 4 года молодости, и чем я их вспомяну, чем? Это интересно.
Что же, самые приятные годы – это 3 последних институтских года, годы полной свободы, независимости, беззаботности, дружбы, веселости и шалостей. Кроме этого приятных воспоминаний у меня нет. Да и эти воспоминания сильно боюсь, чтобы скоро не отравились разочарованием в подругах – письма все реже и короче от петербургских. А видит Бог, как я их всех люблю.
Денег у меня нет, книг нет, нет ничего того, что я люблю и что удовлетворяло бы моим вкусам, а платья мои стоят чуть не по сту рублей каждое. Не глупо ли, не безумно ли глупо! И у нас все так, все шиворот-навыворот. Не идем к Гр., где мне весело, а идем к старым Нееловым, где мне нет причины быть. Почему родители, взяв от жизни все, так мало думают, что надо же и нам чем-нибудь отпраздновать свою молодость?
Ах, как мне все надоело, как бы я хотела умереть. Единственный исход. Курсы, курсы – неужто и это останется несбывшейся мечтой? Не думаю, т. к. впереди все пусто. Замуж я не выйду, т. к. я выйду лишь за такого, как [1 нрзб.], а таких нет на свете.
Я знаю очень хорошо, что весь этот ропот на судьбу очень дурен, что это нехорошо, что не в этом счастье и т. п., но больше не могу. Хуже бы было фарисействовать перед самой собой.
Все равно, все равно; я знаю, что моя жизнь будет самой серой, неприглядной, ну и все равно, все равно.
24 января. Интересует меня мое будущее. В общем, я прежде удивлялась и даже с завистью удивлялась, когда слышала, что подруги влюбляются и увлекаются, а теперь вполне поняла, что это от себя зависит. Захоти, и сейчас если не влюбишься, то, по крайней мере, заинтересуешься кем-нибудь. Но такого рода увлечения мне не по вкусу, и я так увлекаться не буду, хотя, пожалуй, моя-то натура быстрее, чем какая-либо, prend feu69. Но на это есть в голове такая сильная пожарная команда, которая всякий огонь затушит. Так ли это будет и впредь? Надеюсь. Но не знаю почему, чует мое сердце, что если быть мне замужем, то скорее всего за (так! – В.С.). Хотя не знаю, может быть, и ошибаюсь, и во всяком случае, он мне сильно не нравится.
Идеал мой – медицинские курсы, и только это. Это деятельность самостоятельная, полезная, умирать спокойно можно доктору.
Будущее меня интересует, но не манит. «Гляжу на будущность с боязнью, гляжу на прошлое с тоской»70. Что день, и год, и век грядущие мне готовят71 – that is the question72.
To be happy or not to be happy???73 Мне кажется, как бы народ просвещен ни был, всегда будут существовать гадалки и предсказатели будущего.
1 февраля. Жизнь надоела. Т. е. такая, какую я веду. Боже, Боже мой, как бы я хотела чем-нибудь увлечься, чтоб что-нибудь меня захватило всю.
Постоянное неудовлетворение – это хуже всего. И непременно надо поступить на будущий же год на курсы. Если это даже и не увлечет меня, не захватит, то, по крайней мере, будет уверенность, что живешь с пользой, что исполняешь долг. А то так – это ужасно.
А у меня такая страшная потребность веселья, молодой жизни, увлечения. «И так желаний много». На что, на что, ведь ни йота из этого не сбудется в жизни. И к чему пишут книги с такой идеальной жизнью, с такими сильными чувствами. Ведь это<го> нет, нет и нет. Хотя я напрасно говорю, обобщая. Все это относится ко мне только. Пустоцвет, ну и кончено. Но грустно, ой, как грустно, и больно и тяжело. И говорили про меня: увлекающаяся?!
18 февраля. Жизнь надо переменить, и непременно. Так устроиться, чтобы не пропало даром то, что есть: способность к труду, к ученью, и главное – любовь к ученью.
А на курсы – непременно.
19 марта. Тяжело у меня на сердце, страшно тяжело. Неудовлетворение, какая-то внутренняя сутолока, суета, неуверенность. И от этого больно, больно, как будто кто-то умер или страшный сон снится, плакать хочется. Что же это, отчего так тяжко? Ой, Боже мой, как безысходно грустно. Отчего, почему? Потому, что все хорошее отъехало куда-то, потому, что меня, как Саула, Бог оставил. О! Эта возмутительная пустая отвратительная жизнь – жизнь без цели, без Идеала, без всего. И не от кого зависит – конечно, от меня, и тут-то и коренится самый гвоздь.
Необходимо мне разобраться в самой себе.
Дело в том, что за последнее время я как-то окончательно усвоила себе новую философию, а именно поставила себя центром своей жизни, и исходя из того, что я молода, что молодость скоро проходит, я ни о ком не думала и, конечно, была страшно недовольна всем, т. к., в общем-то, увлечения, конечно, нет. Но это пора бросить. Пока сама являешься центром, конечно, ничто и никто не удовлетворит… Пора мне смириться. Seul le silence est grand; tout le reste est faiblesse – le silence et la patience74.
Это так; но теперь второе – мое образование. Мое полное ничтожество в этом отношении меня страшно мучит. Как поставишь себя с Стазей, то так мучительно больно станет, а ведь, право, не знаю, с чего начать. Собственно говоря, конечно, следовало бы так – что существует, затем – как существует.
Начать с естественных наук, затем историю, философию, искусство, литературу. Это, конечно, самый правильный путь, но путь долгий. Кроме того, я не умею читать. О! Вообще я полное ничтожество.
Что же делать? Надо выпрямиться, встряхнуться, авось и мы еще повоюем? А?
24 марта.
Чего хочу, чего?
О, так желаний много,
Так к выходящей силе нужен путь,
Что кажется порой, их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь75.
Хочется, хочется, хочется – чего? Не знаю. Думаю, чего-нибудь другого, что есть. Как, бывало, в институте мы говорили événement76. Мне хочется чего-нибудь новенького, чего-нибудь не такого, что повторяется каждый-каждый день, все одно и то же, одно и то же, и так без конца, и впереди то же самое, и так бесконечно. Ах, нужны курсы, мое единственное спасение.
Хоть бы что-нибудь случилось – но нет, никогда и ничего, и так мало-помалу затянет болото, тина. Чудный пейзаж.
Нет, ни за что и никогда.
Non è il mondan romore altro ch’un fiato
di vento, ch’or vien quinci e or vien quindi,
e muta nome perché muta lato77.
Vanitas vanitatum et omnia vanitas78, – сказал Соломон79 в старости. А в молодости имел сотни жен.
27 апреля. Подходит к концу мое пребывание в Вильне. Надо будет подвести как-нибудь итог, не хитря и совершенно откровенно.
Конечно, я собой недовольна, я сделалась страшно эгоистична, и как от этого отделаться, и ума не приложу; очень уж меня манит жизнь на народе, болтовня (ух какая пустая!) и тому подобное; я все себя утешаю тем, что мы скоро уедем в Ларино и там примусь серьезно за дела. Надо мне измениться к лучшему, в особенности по отношению к маме.
А все-таки помимо всяких философствований мне бы очень хотелось любви, увлечения, но, кажется-таки, моя натура неспособна, хотя, конечно, главное происходит потому, что я сама никому не нравлюсь.
Итак, в Ларине я хочу серьезно заниматься: рисованием, чтением, итальянским, латынью, английским с Сашей80 и вообще самообразованием, удастся или нет – это вопрос. Боже мой, помоги мне исправиться.
31 мая. Как мне жаль, что я не пишу дневник каждый день и не записываю то, что со мной бывает, о чем я думаю. Впоследствии, вероятно, было бы интересно прочесть.
Собственно, к каким я пришла выводам за это время? К самым грустным, а именно: что ужаснее нет жизненного строя как семейный. Семья – это такой ужас, такой, унижающий в человеке все человеческое, строй.
Я чувствую, что совершенно не способна к такой жизни, уж и теперь достаточно вкусила сладости семейной жизни.
Я буквально никого не обвиняю, но мне страшно тяжело дома; я понимаю вполне, как можно очертя голову замуж выйти за первого встречного или пасть еще гораздо ниже. Может, Соничка Бороздина так и поступила; я, конечно, не сделаю ни того, ни другого, только бы мне поскорее латынь изучить; отчего у меня так мало силы воли и характера? Это прямо ужасно и возмутительно. Я ничего не делаю того, что хочу делать. Кроме того, я заметила, читая определение ординарных людей в «Идиоте»81, я глубоко была поражена тем, что так ужасно ординарна, что ничего-то во мне нет оригинального. Это грустно. Вообще я чувствую в себе полную несостоятельность: ни глубины, ни чуткости, ни серьезности чувств, ни оригинальности, ни даже смирения и кротости.
Год прошел с тех пор, как я кончила, и могу сознаться, какой тяжелый год. И главное, какая ужасная разница между этою жизнью и нашей дорогой, простой, откровенной и открытой жизнью. Жизнь между равными, без придирок со стороны, жизнь, где ты сама отвечаешь за каждое свое действие и знаешь, что если в чем нехорошо и поступила, то только за это и отвечаешь, и главное, знаешь, что имеешь дело с людьми, которые тебя не оскорбят ни за что ни про что, а если и сделают что-либо неприятное, то в твоей же воле повернуть им спину и не обращать никакого внимания. А здесь!
Сколько я перенесла от мамы оскорблений так себе, <за> здорово живешь и с ужасным чувством, что от этого никуда не уйдешь. Денег ни гроша, идти некуда. Боже мой, как вспомню последние дни в Ларине прошлою осенью или, вернее, зимой, как вспомню Пасху (уж не считаю постоянных неприятностей), так прямо холодно сердцу становится. Ах, эта заутреня, этот момент, который для меня бывал в институте самым радостным, восторженным, когда запоют в первый раз Христос воскресе, как я его провела. Ночь, ветер, холод, мы на улице между толкающихся мужиков и солдат, в черном платье. Слезы так и льются, я стою около мигающего фонаря, на сердце пусто, страшно пусто и одна горечь ужасная, а потом эта прогулка по Немецкой и Завальной…82
Ах, если б мама только знала, какой след остается в сердце от всех ее выходок и как мало-помалу накапливается целая масса такой горечи, что сердцу прямо физически больно становится, я уверена, что она бы перестала устраивать свои бенефисы. Да что я жалуюсь. Вероятно, это к лучшему. Впрочем, я это только к тому, сколько самого мне дорогого и святого разбилось уже за этот год. И кто это все сделал? Горько, горько. И что больно, страшно, больнее всего, что такова-то будет жизнь навек, навек.
И эта безвозвратность хороших дней, эта безнадежность чего-либо лучшего в будущем – это страшно, прямо страшно. А это так, так. Ох, как тяжело. Что делать? Не вернешь же прежнего, как не вернешь и тех лет чудесных. Что же делать? Боже милостивый, что же мне делать? Ведь мне прямо страшно, горло душит что-то, а я все же не знаю: курсы, конечно, курсы, долг будет исполнен, а счастье, счастье…
Ах ты, матушка, счастья захотела, счастья, а где оно? Для меня его не будет. И это-то и страшно.
Знаю, что все это нехорошо, надо смириться, отыскать ответ в Евангелии. Бог мой милостивый, спаси же меня, прости и помилуй. И дай силы.
6 июня. О, Бог мой, какая это все глупость.
Как можно себя настроить и, главное, как это все фальшиво и натянуто.
Боже мой, будь мне защитником от самой себя.
28 июня. Это, право, комично – я встаю в 6 часов, ложусь в 1 ночи. Итого бодрствую 19, а иногда и 20 часов; и в эти 20 часов я ничего, т. е. ровно ничего не успеваю сделать, и сама не понимаю, как это происходит. А между тем мне надо заниматься. Мне бы надо быть всегда готовой к
6 – 7
7 – 8
8 – 9
9 – 10 чай
10 – 11
11 – 12} рисование
1 – 2
2 – 3} Сашей
3 – 4 обед
4 – 5
5 – 6} прогулка
6 – 7 чай
7 – 8
8 – 9} латынь
9 – 10 письма
10 – 11 ужин
11 – 12 чтение
3 августа. Опять тяжело на душе – от всего, и от болтовни Mlle, и от папиного письма83, и так вообще.
Что же произошло с тех пор, как я писала в последний раз? Собственно в моей жизни-то ровно ничего, я по-прежнему бездействую и равна нулю. Боже мой, Боже ты мой, помоги же мне измениться. Но за это время вспыхнула нежданно-негаданно война, жертв масса84. Туда ведут массу солдат, ведут к какому-то никому не нужному Китаю, в совершенно неизвестную Маньчжурию. Мы, люди, читающие газеты, отчасти понимаем, почему и зачем война, да и то плохо, т. к. никто не хочет, но солдаты-то, т. е. именно те, которые убивают, разве им не все равно, будет ли в Шанхае английское влияние или французское. Конечно, они все идут с радостью, потому что «служба царская» для них вроде религии. Их там режут, убивают, а мы здесь говорим. Ах, это ужасно, но какое счастье, что Васе всего 17 лет85. Я хочу идти в сестры милосердия. Когда я первоначально захотела быть сестрой, то меня исключительно пленила именно докторская деятельность. Теперь же к этому стремлению принести посильную помощь присоединилось желание просто уехать от этой каждодневной жизни и окунуться в нечто другое, в нечто такое, что даст мне ощущений на всю жизнь. Я не умею этого высказать, но при одной мысли, что за серая жизнь меня ожидает, у меня мороз по коже и прямо страшно становится.
Я знаю, это эгоистично, но иногда я думаю, что ведь для того же и жизнь-то дана, чтобы жить. Например: я бы не хотела иметь Лелину86 жизнь. До 23 лет покорялась маме, потом вышла замуж без особенной любви за человека около двадцати лет старше ее, некрасивого. Теперь ей 29 лет, четверо детей, четыре имения, следовательно, по горло хлопот, забот и т. д. Чем же она, бедняжечка, жизнь-то помянет? И всему, я уверена, виноват этот проклятый анализ. Итак, я серьезно хочу в сестры, но теперь мама с папой. Единственно, что меня удерживает сейчас же послать прошение – это боязнь за них. А вдруг заболеют без меня? А тут как еще вспомню папино лицо, когда он был в обмороке зимой, так всякая решительность пропадает. А между тем, как бы это было хорошо, какая бы чудная переделка была бы то для меня, как я бы жизнь узнала! А главное, как меня туда тянет, как хочется. Что же делать? Что-то будет? Чем-то кончится эта война для всего мира? Мне кажется, многое повлечет она за собой, и если XIX столетие было столетием пробуждения отдельных народностей Европы, их самосознания, то будущее грозит нам пробуждением рас – черной, желтой, пробуждением колоний, пора же нашему языческому милитаризму наткнуться на какой-нибудь камень.
4 сентября. Увы, мечта моя не сбылась, осталась я здесь, в сестры милосердия не поехала87. Я уверена, будь только мама против меня, я бы с ней справилась, т. е. мама бы в конце концов поняла бы, что это все не так страшно. Но Папа – он буквально как-то дрожал даже, говорил, что для него мой отъезд равнялся бы смерти. Милый Папа! Мне представляется, что он с самого начала понял жизнь немного фальшиво, чересчур трагически – в этом все его несчастие, и я ужасно боюсь, не было бы и у меня этой наклонности. Ведь это было бы ужасно. Вообще, надо признаться, характер у меня отвратительный – тяжелый донельзя и для себя, и для окружающих. Как бы мне его исправить. Вообще мне надо чуть ли не с ног до головы переделать себя. Во-1), отбросить эгоизм, т. е. постоянное наблюдение за тем, как все другие относятся ко мне, как поживает мое драгоценное Я и т. д. Затем 2) выдержка, умение властвовать собою88, 3) мягкость, ласковость; вот главное, чего у меня совсем нет и что портит мои отношения с мамой. Потом мало ли чего мне не хватает: энергии, силы воли. Неужели же возможно этого всего достигнуть! Господи, помоги мне. Еще раз скажу: характер мой, кажется, удивительно пуст, и самые важные решения не захватывают глубины; мне как-то кажется, что все у меня происходит лишь сверху. Так решение ехать в Китай было вполне серьезное, а между тем – тоже, хотя я и постоянно об этом думала, но не могу сказать, чтоб глубоко страдала от неисполнения его. Мне больно, что я не поехала, я чувствую, что была бы счастливее, если бы поехала, теперь же сижу, стараюсь долбить латынь и всем сердцем молюсь о пленных.
Удивительно, человек мне никогда особенно не нравился, а между тем желаю успеха так, как будто чуть-чуть не влюблена. Что значит на безрыбье. Бедный, а я все-таки ему завидую. Только б остался жив.
Политика меня увлекает бесконечно, и всё новые и новые вопросы подымаются. Всегда ли это так было или только теперь такая сильная и быстрая работа? Тут и Африка89, и конгресс черных, и турецкая дружба90, и сионистский вопрос91. Все это вопросы будущего. А еще славянское сближение. Все это увидит и разрешит ХХ век. Да! Даже жить хочется, чтобы видеть, к чему придет род людской. Ведь должен же быть конец милитаризму, ведь это противоестественно, противонравственно, должен же быть этому конец. Иногда мне кажется, что русский народ будет со временем народ буров92, когда вся земельная собственность сосредоточится в руках мужиков и когда культура дойдет и до них. Иногда мне приходит в голову, что уж не вправду ли свет придет от иудеев, и они, поселившись в Палестине, сделаются со временем христианами, просветятся внутренно этим учением, громадные богатства будут разделены, и этому вечному старику, вновь завоевавшему себе свою обетованную землю, придется сказать последнее и решающее слово. А тогда – тогда мы соединимся с Богом, и только тогда поймем, для чего мы жили. Да – жить интересно, но и умереть интересно. Умираешь, и перед тобою подымается завеса того, к чему мы стремимся всю жизнь.
22 сентября. Ужасно я сделалась равнодушною ко всему – например, теперь пообещали мне Крым, затем не пустили, и мне хоть бы что, только с каждым таким разочарованием я чувствую, как еще что-то живое, жизнерадостное умирает внутри. Я знаю, что это гадко, эгоистично, надо быть веселой невзирая на обстоятельства, но я не могу, не могу, впрочем, постараюсь, а пока выскажусь хоть здесь, изолью душу хоть на бумагу. Во мне существует страстная потребность жизни, потребность, которая буквально иногда душит меня, жизни же я не вижу никогда, ее нету для меня, как здесь, так и в Вильне, т. к. не могу ж я назвать веселой жизнью мое пребывание в Вильне.
В Китай меня не пустили, я было хотела теперь послать прошение, но папа, одна мысль об нем мне все портит. Теперь в Крым! Мама не хочет мне дать денег на эту поездку и бережет для Вильны, сделает 100 р. платье для скучнейших визитов без цели. Добро бы у меня была цель словить себе там жениха, а то ведь буквально не для чего эти выезды скучнющие, тогда как в Крыму как бы мне было весело!!!
Во мне произошло какое-то полное revirement93 всех моих идей и мечтаний. Только что они приняли такой жизнерадостный характер – вдруг я вижу с маминой стороны этот отказ, таким холодом пахнуло внутри, и я решила, что, пока я дома, я от жизни не увижу ни крошечки, надо во что бы то ни стало поступить на медицинские курсы. Только там я опять войду в колею, только там я оживу, не буду чувствовать эту мертвую зыбь на сердце. Об любви, замужестве мне даже и думать противно, тошно; такая это все гадость, скука, если я и выйду когда-нибудь замуж, то не раньше 28 лет, а то это кабала.
Жизнь, жизнь, где ты, живут же некоторые, отчего же другие остаются как-то вне этого течения.
Это все эгоистично в высшей степени, я это знаю и поэтому постараюсь быть наружно повеселее.
Ах, пусто, пусто, пусто.
Лидуся выходит замуж. Дай ей бог счастья, хоть я и очень боюсь, что оно недолговечно.
Милые мои подруги, какие славные письма я от них получила, а Ал. Ал. говорит, что переписка глупость. Да что же я бы стала делать без них, это моя единственная отрада.
24 сентября. 19 сентября скончалась Любочка Зверева: как это грустно, печально, первая из наших. Бедная, как она исстрадалась за эти полтора года болезни.
Как-то жутко становится – которая-то теперь на очереди, а она-то умерла 20 лет, буквально ничего не изведав в жизни. Собственно говоря, ведь это громадное счастье, но почему-то все ждут от жизни многого, и когда бы ни приходилось умирать, всегда кажется: вот еще бы немножко подождать и тогда-то и будет так хорошо.
Любочка, Любочка, милая моя, желаю тебе Там удовлетворения.
28 сентября. Станище. Вместо Крыма – в Станище, и чувствую себя прекрасно, по крайней мере, совесть спокойна.
На этот раз спасибо моему поверхностному характеру, что я так недолго грустила по Крыму. Но только пусть уж Мама не будет в претензии на отсутствие у меня светскости. Живя 8 месяцев не видя буквально никого, трудно сохранить светскость и даже просто привычку к обществу. Еще возможно, когда правда имеешь эту привычку, а когда привычки-то нет, когда прямо после института пришлось в городе прожить всего 4½ месяца, да и то бывая в обществе через час по столовой ложке, тогда на светскость манер не претендуйте.
Читаю «Бесы»94. Не могу сказать, чтоб мне очень-то это нравилось, – слишком уж тяжело читать эти отрывистые разговоры, неправдоподобные встречи всех действующих лиц. Но понравился мне очень разговор Ставрогина и Шатова ночью.
1 октября. Как возмутительна фальшь условностей нашей жизни, в особенности городской, в так называемом обществе. Даю себе слово отрясти это от себя.
12 ноября. Станище. Почему на меня произвело такое сильное впечатление газетное сообщение 7 октября о Б. Верховском, о том, что на воротах Ляояна была найдена прибитая обезображенная голова европейца, в которой многие узнали Бориса. Ведь никогда я влюблена в него не была, никогда им не увлекалась, а между тем все-таки впечатление было очень сильное, и больше всего подействовала на меня голова – обезображена. Бедный Борис, попал же он в эту Маньчжурию только для того, чтоб сложить там свою красивую голову. Красоты жаль. Ну да, одним словом, я решила тотчас же послать прошение о принятии меня в сестры. Но, подумав день-другой, я пришла к другим выводам. Надо ли мне туда ехать?
Все-таки знаний у меня нет, да и там главное уже сделано – Маньчжурия замирена. Моя твердая цель – медицинские курсы; лучше уж сразу туда поступить, и авось мне удастся поработать на пользу и с интересом. Жизнь семейная меня не привлекает, а отталкивает. К чему я стану связываться? А вот после курсов поеду путешествовать, да не как-нибудь, а года на два, займусь серьезно медициной, авось выдержу экзамен дальше и тогда-то посвящу себя работе. Именно между окончанием курсов и окончательным погребением я хочу пожить, пожить как следует. И я не понимаю под этим каких-нибудь любовных приключений, а такую жизнь: путешествия, театры, галереи, рисование – одним словом, жизнь для себя, а потом работа вовсю.
Я эгоистка страшная и ужасно мало думаю о родителях, это гадко, но когда я буду доктором, я уже их не покину, да, впрочем, и они-то меня больше любят, когда я далеко.
Я у Лели. Вот это женщина. Я нарочно хочу это записать, чтобы, если буду жива, показать ее детям, когда вырастут. Для кого она работает, как не исключительно для них. При ее слабом сложении, при болезни почек она, невзирая ни на погоду, ни на что, ездит, ходит без устали. Так на днях мы путешествовали в Боровую95. С утра мелкий, еле заметный, но беспрерывный дождь. Серо, холодно. Укутавшись, мы едем в тряском шарабане по кочкам, колеям грязи. Там бродим с мужиками по болотам, корчевкам, кустам, которые ежеминутно стегают в лицо, затем едем дальше по громадному ляду96 «без конца в длину, без меры в ширину»97. Я уж сидеть не могла и пошла пешком, так как шарабан прыгал, скакал, качался по всем этим пням и корягам. И все это с болезнью почек.
Джером К. Джером:
«Сколько лишнего набирает с собою человек в путешествие по волнам житейского моря! Массу друзей, которые не любят его ни на грош; лишнюю прислугу, дорогие и скучные удовольствия; формальности, притворство, страх перед тем, что “люди скажут”! Все это суета, господа, ужасная суета.
Бросьте ее за борт вашей жизни, и вы только легче вздохнете, и легче понесется ваша житейская лодочка. Бросьте, а то и не заметите даже действительной прелести жизни: ни прозрачного свежего воздуха, ни смелой и нарядной зелени весной, ни песни прибоя на песчаном берегу, ни любви молодой и чистой»98.
Б. р. б. н. в. о. и. л. и. х. о. п. в. д.99
Что бы я дала, чтобы знать, жив он или нет, и чтобы остался жив. Не для меня, о нет!
27 ноября. Вчера приехала в Вильно. Начинается эта городская сутолока, и тяжело бесконечно на душе; не к месту я здесь, не к дому. Ну что-то зима эта мне готовит, чует мое сердце, что скуку страшную, грустно, грустно бесконечно. Так я чувствую себя от этого всего überdrussig100, уйти бы куда-нибудь от людей. И все фальшь и условности. Я не осуждаю людей, никого буквально.
Мне просто тяжело опять возвращаться к этой суетной жизни.
Вот чудный характер у Оли Плазовской. Как бы мне достигнуть такого же; так же оживлять всех и освещать все; а я, горемычная головушка, только мрак да грусть.
Ох охо.
7 декабря. Мне что-то не нравится быть в обществе. В прошлом году я от каждого собрания ждала интереса, теперь же я поняла, что ничего интересного быть не может, что интерес надо искать в собственных занятиях, в личном совершенствовании.
Было сообщение Орлова. Как это хорошо, и как симпатично он читал – так и переносил в тот мир, который меня так тянет. А судьба Бориса все неизвестна!
8 декабря. Мое поступление на курсы необходимо. Нечего думать о том обществе, которое я там встречу, а чем раньше я встану на свои ноги, тем лучше. Я к дому не пришлась, увы, следовательно, нечего портить жизнь другим. И чтобы не попрекали потом Китаем.
25 декабря. Вот прошел месяц, как я здесь, и в данный момент я могу сказать, что привыкла уже к жизни на людях.
1901
3 января. Мыслимо ли для меня какое-нибудь счастье?
Я понимаю, что начинать новый век и новый год таким эгоистичным вопросом скверно в высшей степени. Но с глазу на глаз сама с собой можно излить душу.
Мне кажется, я в этом уверена, для меня счастья быть не может. Вообще, как бы там ни было, мне кажется, что счастье для меня могло бы быть исключительно в любви, в любви бесконечной. Это для меня немыслимо. Мне прямо физически больно сознание того, что я не могу влюбиться целиком, увлечься. А почему? Потому, что в меня никогда никто не влюбится, меня никто никогда не полюбит. Почему это происходит – не знаю (ведь не хуже же я всех); я думаю просто, что я пустоцвет. Надо много будет времени, чтобы вытравить из меня эту жажду любви, жажду веселья и жизни, чтобы приучить меня к положению одинокой докторши.
Иногда мне все это кажется страшным пустяком, но в особенности после балов я прекрасно чувствую эту ноющую обособленность, жажду широты, увлечения безумного; и никогда-то, никогда я не буду иметь того, чем пользуются другие.
Ну да все равно. Если бы я только могла не копаться в себе, не анализировать малейшее свое ощущение. Ведь этот самоанализ прямо возмутителен – он мне ни минуту не дает покоя.
22 января. Жизнь, веселье, где вы, где вы? Ну да все равно. Мне хотелось бы каждый день писать дневник. Хоть несколько слов – я думаю, будет любопытно прочесть в будущем.
Вчера была в концерте Фострем. Как всякое лирическое колоратурное сопрано впечатления сильного не произвела.
Сегодня в школе, по покупкам, все то же самое, и все-то у меня времени не хватает для катка, гулянья и т. п.
Боже мой, Боже мой, жив ли Борис? Что б я дала, чтобы он оказался живым.
4 февраля. Никак не могу привыкнуть писать каждый день; ну запишу, что было на этой неделе. Понедельник не помню. Вторник – бал у Назимовых; было очень весело, Алфред Кукель хочет, кажется, сосватать меня с Шауманом, по крайней мере, говорит об этом à qui peut l’entendre101. Есть ли хоть один молодой человек здесь, за которого я бы согласилась выйти замуж? Конечно, нет; я твердо уверена, что уже помимо того, что я никому не могу нравиться серьезно, я и по своей воле никогда не выйду.
Среда – была в театре со Стазей102, шел «Эрнани»103. Хорошо, очень я люблю красивые лица, и вообще красота производит на меня сильное впечатление. Будь я мужчина, я была бы страшно влюбчива, т. к. не могу и так равнодушно смотреть на хорошенькие лица, женские или мужские – все равно.
Четверг вечером были у Веры Шенфельд. Бедная, бедная женщина, так мила, молода еще и прикована к такой гадости, как ее муж. И откуда она берет столько мужества, столько живости, веселости; или она уже примирилась со своей долей? Хотелось бы знать, верующая ли она? Может быть, она в вере черпает свои силы.
С четверга на пятницу (говорят, сны исполняются) я видела сон, что к нам приехали Глеб и Борис Верховские и я была очень рада возвращению этого последнего. Вдруг вчера узнаем, что Глеб и Петя Верховские отправляются на поиски. Что-то будет. Мне кажется, что он никак не может быть жив – а между тем –.
Вчера были в театре – «Фауст»104, пела Гелнер – премило, в высшей степени грациозно, изящно. Рассматривала я Сабурова. Он прехорошенький, и я нахожу – удивительно подходит быть третьим в ménage à Plusieurs или à Trois105. Представить его отцом семейства никак нельзя, а «первый любовник» бесподобный. Я, кажется, несколько наверстываю летнее одиночество.
Забыла пятницу. Каталась на коньках с О. Скалон. Она спросила, правда ли, что я выхожу замуж за Шаумана. Каково? а? Ей сказал Липкин. По утрам занимаюсь с Сашей, и меня мучит, что так мало. Из такого способного мальчика можно бы сделать гения, а я отношусь спустя рукава. Это гадко и прямо преступно.
Итальянский подвигается, латынь тоже.
Гамлет – К.Р.
Все не решен вопрос: что правит с большей властью,
Любовь ли счастием, или любовью счастье.
Кор. И не двоякая ль в молитве сила:
Предупреждать паденье и в паденьи
Прощенье даровать?
Слова стремятся ввысь, а думы долу бродят;
Слова без дум до неба не доходят106.
26 февраля. Нет, слишком уж это embêtant107 писать каждый день и описывать все, что происходит, потом так глупо перечитывать.
Грустно у меня на сердце, больно и неудовлетворенно. Сегодня было в газетах отлучение от церкви Льва Толстого108, сегодня же мне рассказывали о студентах, присланных сюда в разные полки в солдаты109; совсем, говорят, мальчики, дети, и это детей-то такими розгами секут. Это так-то наша бедная матушка Россия вступает в XX век. Уж поистине многострадальная она, и остается ей молить Бога о своих надругателях – прости им, ибо не ведают, что творят. Я нахожу, Россию можно бы изобразить в виде высокого, здорового человека, вроде Ильи Муромца, в зависимости от каких-то крошечных пигмеев. И идет он себе вперед, не зная удержу, и сам не сознает ни мощи своей, ни красоты. А начальников его желчь разъедает и страх, чего страх непонятно, страх тупых и узких людей перед всяким новшеством, перед всяким смелым поступком. И связывают они его по рукам и по ногам, и заставляют помои носить, и позорят его передо всеми. Грустно мне и оттого, что так я мало знаю русскую историю; и щемит у меня от этого сердце, и хотелось бы все сделать, что в силах, для дорогой моей России. Люблю я ее, как человека.
Боже мой, великий и милостивый, выведи меня, укажи мне путь. Ты ведь видишь душу мою, я хоть ужасно пуста и легкомысленна, но ты видишь то немногое хорошее, что, быть может, есть во мне. Ты видишь, как мне хочется, чтоб жизнь моя не пропала даром, чтоб и я внесла лепту.
Помоги мне, Господи.
7 марта. Как относится христианство, исторически развившееся в строгий спиритуализм, к природе? – спрашивает Розанов и в конце статьи пишет: «Но насколько в нем (спиритуализме) есть порыв к осуществлению, он должен реализоваться, овеществляться, одеваться плотью, соединяться с кровью и, словом, как умерший человек есть расторгнутые плоть и дух, а живой человек есть соединенные дух и тело, так и христианство придет в полноту действительности только тогда, когда пойдет по пути слияния божия и земного, без поглощения одного другим, для усиления каждого из них через другое»110.
И как подтверждение своих идей он приводит Достоевского, Зосиму, Алешу111 и т. п. Приводит слова о том, что надо любить землю, ее красоту, ее тепло, всю ее, одним словом, как любили эллины и иудеи. Во-первых, об эллинах и иудеях в Евангелии упомянуто совсем в другом смысле – несть эллин ни иудей112, а затем мне кажется, что христианство именно можно понимать духовно. И Достоевский заставляет своего Алешу любить жизнь и землю только для того, чтоб он не перешел в крайний аскетизм. В нас и так настолько преобладает материальная сторона, что надо стремиться всеми силами к одухотворению, и только человеку, сумевшему подняться уже на известную высоту духовную, только такому человеку можно взглянуть на природу и, не боясь соблазна, созерцать в ней Бога. Мы же, простые смертные, живущие почти исключительно физическою жизнью, если мы себе усвоим эту теорию и станем гоняться по-эллински за красой мирской, природной, то мы увлечемся ею, и уже не «клейкие листочки»113, не поразительная творческая мощь Бога в природе, не жизненная сила природы будет нас поражать, а мы увлечемся тою же эллинскою религией красоты, которая вылилась в статуях Венер, Юнон и т. д.
Жизнь так коротка, дни наши яко цвет сельний, тако оцветет114, и цель ее самосовершенствование.
23 апреля. Оля Плазовская написала, что выходит-таки замуж. Если это не расстроится до 29-го, то мне будет очень жаль, и я ничего не жду хорошего от этого брака. Жена умнее и вообще куда выше мужа; что же будет через год, когда она его наконец увидит лицом к лицу? Впрочем, дай Бог, чтоб я ошибалась.
16 мая. Видела их вместе, ехала с ними от Борисова до Смоленска115; ничего, очень счастливы и милы, он, по-видимому, души в ней не чает, она дает себя обожать и, вероятно, отвечает. Mlle говорит, что он всегда будет у ее ног, это правдоподобно, и я немного успокоилась за судьбу Олэточки.
25 октября. Давно, давно не писала я здесь, милый мой дневничок. Мешала мне рассеянная жизнь, переезды с места на место. Теперь осень, зима готова наступить, природа переживает свои последние порывы, не хочется ей умирать, а суровый белый саван уже затягивает ее.
Мне опять тяжело и смутно на сердце, и я опять прибегаю к этим милым страницам, чтобы побеседовать с собой и выяснить себе себя. Это лето я провела приятно. Жизнь у Липочки – беззаботная, светлая – оставила по себе чудные воспоминания; мне кажется, там первый и последний раз я веселилась от души.
А кроме того, приятно видеть со всех сторон такое милое отношение. Не могу я привыкнуть к постоянной маминой ругани.
Конечно, мне были приятны отношения и Вавочки, и Васи, Миши и т. д., но в особенности первых. Милые мальчики, к которым у меня останутся самые хорошие чувства. Ну, да не стоит вспоминать летних впечатлений. Все это очень поэтично и приятно, а мне, между тем, скоро минет 22 года. Боже, Боже мой, как уж я великовозрастна.
А что я сделала?
Странно: обыкновенно мужчины, которые уже с колыбели приготавливаются к трудовой жизни, стараются как можно меньше делать и как можно дольше прожить в безделии. А мы, которых не готовят ни к чему другому как к выходу замуж, да и то плохо, мы мучимся своим бездельем.
Итак: надо же мне выбрать карьеру. Передо мною два пути: рисование и медицина.
На чем мне остановиться? Я рисование люблю всей душой, могу заниматься им бесконечно, но может ли из этого выйти что-нибудь? Или ничего больше, как быть барышней, рисующей тарелочки и ширмы. Мне кажется, у меня довольно удачно выходят портреты, я легко схватываю сходство. Но есть ли у меня настоящая способность к этому делу? Медицина как деятельность мне очень нравится, быть доктором – это единственная деятельность, дающая свободу совести. Что мне сделать? Эту зиму займусь рисованием, выйдет что-нибудь или нет? Боже мой! Помоги мне, помоги, укажи путь.
1902
1 февраля. Над моей жизнью я должна поставить крест. Моей личной жизнью. Сколько было у меня жажды жизни – все уничтожено родной матерью. Удивительно! Так систематично отравлять всякое молодое радостное стремление. Теперь, когда…
6 мая. Мы вновь в деревне со вчерашнего дня, и не могу сказать, чтобы очень ликовала. Удивительно мне тяжело на сердце, так тяжело, и никак не могу себе объяснить, почему это происходит; т. е. я прекрасно знаю, почему мне грустно, я только обманываю себя. Во-1-х, мне невыносимо вспомнить, как я провела эту зиму. Мне кажется, что я не уезжала вовсе, только моя поездка в Петербург стоит светлым пятном, но как-то вне времени и пространства, могла быть в этом году, или в другое время, или даже во сне, я не отдаю себе внутреннего отчета.
Эту зиму я провела между тремя женщинами: Лелей, Натой и Олей Скалон. Из них только последняя счастлива. Я их очень люблю, но быть только увеселительницей тяжело. Общества веселого, жизнерадостного я не видала, про домашнюю жизнь и говорить нечего, это прямо ад. Я Маму люблю, ценю в высшей степени ее ум, энергию, образование, вкус, но жить с ней больше не могу.
Почему она ко мне так относится? Она меня особенно не любит, хотя, по правде сказать, мне кажется, что, кроме Саши, она никого из нас особенной, «материнской» любовью не любит. А я тут еще стою живым укором того, что мною совсем не занимаются. Но чего я выносить не могу – это попреков о деньгах. Я, кажется, могу на стену лезть от одного упрека, а ведь это постоянная песнь о том, что я их разоряю. Каково? Они для меня жизни своей не меняли, а чем я виновата, что мама дешевле 90, 80 рублей платья не заказывает? Вообще, я такой жизни больше выносить не могу, не в силах. Ах, Борис, Борис, зачем ты умер?
7 мая. Весенняя ночь. Что за ужас – весенняя ночь. Луна закрыта тучами, темно, беловато-темно, а ветер стонет, воет, ревет и опять застонет; деревья раскачиваются, как привидение – черное, страшное на сером фоне. Это огромные ветви старой елки так и рвутся куда-то. Природа хочет воли, жаждет жизни, она мятется, стонет, бушует. Такая ночь, я думаю, описана в «Воскресении». Нет, это не весенняя ночь, соловьиная, это буйная, страшная, жаждущая жизни и свободы.
Я не должна никогда связываться в жизни. Меня слишком глубоко оскорбляют малейшие оттенки грубости, не могу я жить среди людей, тяжело мне и грустно.
5 июля. Надо запомнить, что я пишу в настроении совсем спокойном: с мамой у меня отношения прекрасные, с тех пор как я объяснила, почему мне так тяжело дома. Что я ни к чему и никому здесь не нужна и при мамином энергичном характере не могу принять малейшее участие в чем бы то ни было. Мне тяжело всегда молчать и при малейшем звуке при посторонних слышать от нее (иногда и от Лели): «Люба, замолчи, ты ничего не понимаешь», а мне двадцать третий год. Мама все это поняла, и я думаю, что осенью меня отпустят. Есть ли у меня данные для рисования? Кто бы мог мне ответить? Если нет, то весною экзамен на курсы.
Это все прекрасно, но как же это тяжело сказать себе: ну, матушка, крышка, теперь впереди ничего светлого, никакого веселья, прощайся с молодостью. О, счастливые мужчины, и молодость-то для них бесконечна, а для нас? Да, впереди, быть может, у меня много радостных минут чувства выполнения долга, я к этому и стремлюсь, но все же тяжело сказать: прощай, молодость, которую и помянуть-то нечем; я начинаю верить, что счастье, хоть минуту счастья, дает только любовь, она одна может заставить забывать жизнь, а счастье только тогда, когда забываешь жизнь. А любовь для меня закрытая книга, которую судьба строго бережет от меня. Неужели же можно верить предчувствиям, я всегда была странно уверена в невозможности быть любимой и любить. Но довольно, что об этом-то толковать, теперь впереди борьба за существование, а ну как еще при всем этом судьба наградила меня папиным характером! О Господи, тогда я поступлю в Леснинский монастырь116. Ведь папа чудный, идеальный идеалист, но не человек дела, а мне нужно работать, много работать, пока я только allein, а уж если быть в жизни allein, то надо быть и frei. Allein и frei117. Да! Прощай же, моя молодость, прощай, хоть и не помяну я тебя ничем. Самые светлые воспоминания мои связаны с институтом, последние 3 года – самые лучшие в моей жизни.
Очень я благодарна Милочке за прошлое лето, несмотря ни на что, я с большим удовольствием вспоминаю Огарково и Клементьево118, затем Станище. Вот и все, а в этом году вот уж одиночество-то.
Послало же небо нам Пингвина в наказание за грехи. Ну да все равно, не все ли равно! Всё всё равно; только надо бросить мне этот тон маринада, vinaigre aigri119, который я приняла, надо, чтоб никто не заметил, как мне горько и тяжело на душе. А что-то моя Наточка поделывает? Ведь не стоит ее В.В. ее? Вот в чем вся соль моего несчастья. Почему не стоит – любят друг друга, значит, все хорошо, а если теперь любят хорошо, и всегда будут счастливы, как мама с папой.
18 июля, четверг. Больше не могу, еду к Леле, надо чуть освежиться. Этот почти месяц полного одиночества начинает чересчур уж тяготить меня. Днем, пока я занята рисованием, пока гуляю, все идет хорошо, я довольна и не хотела бы никого видеть, чтобы уж не прерывать занятий, которые мне не надоедают; но наступают сумерки, я играю на мандолине, и все еще ничего, я не думаю; но зажигают лампы, я остаюсь сама с собой, и делается до безобразия скучно.
Отчего, не знаю; нет, такой жизни, откровенно говоря, я выдерживать больше не в состоянии.
Я прямо не представляю, как Леля могла выносить, не рисуя; положим, на третий год она и вышла замуж, чтобы не проводить четвертого года в деревне. Это, положим, нерезонно, я должна найти другой [выход] и, кажется, нашла. Я еду в этом году в Петербург; решила давать уроки, хоть час или два в день. Это времени у меня много не отнимет, а вместе с тем даст рублей 25 в месяц. Что мне и надо. И заживу занятой жизнью.
По-видимому, я делаю успехи в рисовании. По крайней мере, портреты выходят у меня очень быстро, похоже и живо, но ведь у нас ни я, ни кто другой ничего не понимают в этом.
Уехать. В общем, это очень тяжело, расстаться с мамой, с папой, няней, Сашей, да, это очень тяжело; говорю совершенно искренно, что это меня смущает. Но что же делать? Надо же мне стать на ноги, ведь оставаться барышней, ничего не делающей, я больше не могу. Воспоминание об этих трех зимах в Вильне прямо кошмар.
Соглашаюсь с Толстым: ухаживание для женщин необходимая подмазка, без которой машина вертится плохо. Хотя я думаю, это не только для женщин, но и для мужчин. Тяжело, когда знаешь, что никто тобой не интересуется, ни для кого не составляешь чего-нибудь. Не любит человек жить в полном одиночестве, умственном также; по крайней мере, в молодости.
19 июля. II посл. Ап. Павла к Коринф., гл. 3, ст. 17. Господь есть Дух, а где Дух Господень, там свобода!
12 сентября
Мне жизнь вдалеке так всегда улыбалась,
Но Солнца напрасно всю жизнь дожидалась…
Он мне не блеснул, этот луч.
Казалось, вот-вот облака унесутся,
Заблещет природа и песни польются…
Не глянуло солнце из туч.
Широк небосклон, но нигде нет лазури,
Все тихо, все серо, ни солнца, ни бури –
Блесни же, блесни солнца луч!
Вон видишь, как даль голубая сияет,
То солнце любимцев своих освещает.
А здесь не блеснет этот луч.
26 октября
Идем вперед – блеснет рассвет,
Минует Ночь – тьмы вечной нет.
Вот солнца луч, идем скорее,
Тьмы вечной нет, гляди бодрее.
Надеюсь, что и для меня блеснул рассвет! Ведь в самом же деле, тьмы же не может быть вечной. Я в Петербурге, в школе Александра Маковского, в котором я заметила тот недостаток, что слишком красив и интересен.
Как все это произошло? Я и оглянуться не успела, как очутилась в Москве, потом здесь, затем у Вл. Е. Маковского, и наконец теперь папа уехал, а я здесь и с понедельника иду в Школу. Это будет 28-е. Меня это поразило. Когда-то, года два тому назад, я видела сон, что уезжаю куда-то совсем, кажется, с Борисом Верховским. Он меня ведет куда-то, я чувствую во сне, что это очень важно и что огромную важность играет число 28 октября. Теперь что ждет меня? To be or not to be?120 Маковский обещает будущность, но правда ли это? Ох, Боже мой, помоги мне – и так хорошо на душе, легко, светло.
23 ноября. Вчера минул месяц, как я в Петербурге. Дни проходят так быстро, что буквально не замечаю, стараюсь поймать их и не могу, а вместе с тем кажется, что уже давным-давно я здесь.
Эти 3 года, проведенные мною в Вильно, кажутся мне чем-то никогда не существовавшим, я помню нескольких людей, Наточку, Олю Скалон, помню несколько балов, несколько отдельных фактов, более или менее интересных, но в общем столько, сколько бы я могла запомнить и за один месяц пребывания, в общем же жизни я там не помню. Пустота, неопределенность, бесцельность, главное – именно бесцельность. Теперь же я чувствую себя совершенно иначе; мне кажется, так чувствует себя человек, спасшийся от крушения, выздоровевший после очень серьезной и опасной болезни. Легко и светло. Что день грядущий мне готовит121, конечно, неизвестно, но дорога, по крайней мере, видна. Работать надо много, очень много. Выйдет из меня что-нибудь самостоятельное – это то, о чем я мечтаю. Если же таланта у меня не окажется, у меня все же широкая дорога впереди, а именно – школьная художественная деятельность. Теперь развиваются эти художественно-прикладные искусства, – и заняться этим развитием в массе, толпе, или, вернее, народе, вкуса, художественности, что, несомненно, имеет громадное влияние на общий уровень народного духа, – это так хорошо.
Потому что народное самочувствие слабо, тихо, чувствую я, что должна разразиться над нами страшная гроза, но она меня не страшит, она необходима, чтобы пробудить, встряхнуть, вызвать более быстрое кровообращение. А то тихо везде, сонно. Маковский жаловался, что и в академии настроение самое грустное, тяжелое; талантливости мало. Грустно это все. Читаю я «Жизнь и школа» Петрова122 – как это все верно, хорошо продумано и сказано. Жатвы много, а делателей, людей на Руси что-то мало. Верно спрашивал недавно Розанов в фельетоне словами Гоголя: не ослабла ли казацкая сила, есть ли еще порох в пороховницах?123 Про себя могу сказать, что у меня энергии на много хватит.
Мне тяжело думать, что я так далеко от наших всех. Леля, Саша, няня, я думаю, им без меня скучно, и я с нетерпением жду Рождества, чтобы их всех повидать. Но все же я счастлива, я давно не испытывала такого настроения, как теперь. Во-1), мне все время весело – даже странно как-то после этих трех годов, когда мне почти никогда не бывало весело, а вместе с тем ведь я не веселюсь. Помещение мое напоминает мне не то Béranger, не то Quartier latin124 в смысле неудобств. Мансарда, за которую Аннушка и Ал. Ник. проклинают наследников, а мне чудесно.
Вспоминаю песенку Mlle Virginie Massel –
Combien je regrette:
Le cinquième étage
Tout rempli d’espoir
Au temps où j’avais l’amour en partage
J’étais bien heureuse près du Paradis125.
Правда, я не имею l’amour en partage. Что же делать, не в кого мне влюбиться, такова уж, значит, судьба; те, кто мне могли бы безумно нравиться, вне сферы моего влияния, уже заняты, а бороться за любовь, отбивать – все это не в моем вкусе.
Итак, я очень довольна. Около 8 я встаю, в начале 10-го отправляюсь в школу, в 2 иду к чудесным старушкам Белозерским – клад, который мне послала добрая судьба. До 5 снова в школе.
Школой я довольна. Хороший или дурной это признак, но А.В. [Маковский] относится ко мне очень внимательно, он по получасу сидит у меня, говорит, объясняет. Вот человек, это редкость, т. к. людей ведь в общем мало на белом свете. Я его хорошо не знаю, но мне так кажется.
Талантов в школе немного; насколько я успела приглядеться, мне пока больше всех нравится Березовская как художник. В ней искра Божия горит ярко и, Бог даст, разгорится, она удивительно самобытна и непосредственна, в общем большой ребенок, но с светлыми, чистыми убеждениями.
У нас в классе пока талантов не замечаю, но чудесный ребенок Ясинская, такая душечка и наружно, и, мне кажется, внутренно. Кирилова ничего себе, талантливее других.
В том классе много типов. Симпатичный мальчик Диррихс. Такое милое, чистое личико. Толстой сказал, что женщине необходимо внимание, это верно, к своему несчастью подвержена этому и я, но пока довольна тем, которое мне там уделяют.
Маковский часто, почти всегда бывает в школе, и самые грустные минуты мои – это те, когда его совсем нет. Но что мне особенно нравится – это рвение, с которым большинство занимается своим делом. Да и немудрено. Рисование, живопись – это такое дело, которым нельзя не увлекаться, по крайней мере, для меня это единственная вещь, которой я увлекаюсь. Я это люблю всей душой. После Рождества непременно постараюсь оставаться в Школе до семи часов. Работать так работать, как следует. Меня все там ободряют и одобряют. Верить ли, нет ли, не знаю, но посмотрю и сама увижу. Боже мой, Боже мой, пошли мне сил, научи меня, покажи путь, в он же поиду.
1903
17 марта. Да, могу сказать, что эта моя жизнь вполне мне по вкусу, и если есть человек, которому на Руси жить хорошо, то это я. Говорят, кажется, что довольство настоящим – признак глупости, тупости, – но это мне все равно. Я только что просмотрела дневник – я подумала, что всей моей жизни и молодости крышка. А только здесь-то я и зажила как следует. Я занимаюсь порядочно, хотя Лебедев и говорит, что у меня все выходит легкомысленно, до 6½ или 7 остаюсь в Школе.
Вчера весь день провела с Мар. Вас. в Петергофе126. Жаворонки, свежий воздух, природа!
Бодрость, жизнь, надежда – это все счастье, даже без любви. Надо будет непременно подробно описать впечатления этого года. Больно уж хорошо, светло и, главное, потому, что всегда занята чудным делом, и цель есть, и дело, и надежда, и весело.
1917
1 марта. Стара я стала. На улицу не тянет, и я, пожалуй, с завистью смотрю на курсисток, разъезжающих на революционных автомобилях. Хочется или дела, или тишины. Хочу записывать дела наших дней. Прочесть будет очень любопытно лет через 5 – 10. Недаром же Россия – страна неограниченных возможностей. В Россию можно только верить127. Я всегда верила. Только в последние тяжелые времена Штюрмера, Протопопова и т. п. стала я падать духом. Неужели мы – вековечные рабы. Неужели мы всё стерпим, всё, растлимся без остатка. И вдруг. Наши кесари не найдут, по-видимому, себе Вандеи128, на их сторону никто не встал. Печально такое паденье. Довести всех до того, что на другой день восстанья все офицеры идут с солдатами и церемониальным маршем проходят перед Родзянкой и добровольно разоружаются. Нет роялистов129. Но брошу-ка я рассуждения, будущее покажет, опишу эти дни. Их так мало, а кажется, вечность. Когда это началось? На прошлой неделе, кажется, значит, в двадцатых числах февраля. Начали, кажется, 23-го бастовать трамваи. Рабочие бастовали, собирались на улицах, ходили разноречивые слухи об усмирении их казаками. В субботу 25<-го> трамваи перестали ходить совсем, и днем, говорят, была стрельба на Невском, много было убитых. На думе (городской) стоял пулемет и расстреливал толпу. К вечеру это успокоилось, но в воскресенье 26-го стали ходить слухи, что полки отказываются усмирять рабочих, что казаки везде очень мирно ездят за толпой, а усмирители только полицейские, переодетые в солдатскую форму. Рассказывали, что у Знаменской130 пристав отсек руку студенту, несшему красное знамя. Казаки же зарубили пристава.
27-го я была на службе в цензуре. На улицах в нашей стороне было тихо как ни в чем не бывало, и в четыре часа я пришла домой. Говорили только, что в Волынском полку131 убит командир. К вечеру же начало выясняться, что дело становится серьезным и существует организация. Телефоны действовали плохо, но все же я узнала, что дума распущена, но не распустилась, Голицын в отставке, Протопопов сбежал будто бы, и Щегловитов арестован. Недолго поцарствовал бедный Иван Григорьевич. Только что аппетит разыгрался.
В начале 14-го года в Правоведении132 был бал. Мы с Юрой и Сашей стояли и глядели на танцующих. К Саше подошел какой-то седой и бритый сановник и попросил пригласить дочь португальского посла. «Вас просит Ваша обожаемая начальница, надеюсь, Вы не откажете». Обожаемая начальница – это М. Ф. Щегловитова.
Полки один за другим переходят на сторону рабочих. Юрий пошел после обеда к Коллингвуду на Театральную площадь. Когда он возвращался часов в 9, неосвещенная площадь была пуста, усиленно обстреливался Литовский замок133. Пройти по Екатерингофскому134 он не мог – казармы Гвардейского экипажа135 были оцеплены, и экипаж сдавался. Слышны были выстрелы. Говорят, убили одного офицера, который стрелял в толпу. Вечером гвардейцы пошли брать 2-й Балтийский экипаж136. Там перестрелка была, по слухам, сильная. Говорят, что с соседнего страхового общества и из казарм за каналом стреляли. Экипаж был взят.
В 3 часа дня Тамара Верховская ходила в Павловский полк137. Солдат, дежуривший у ворот, и другие рассказали ей, что, вероятно, их скоро придут снимать, они боятся, что им попадет, т. к. кто-то из ихних стрелял. Вечером мы узнали, что и павловцы присоединились к восставшим.
Я страшно беспокоилась за Васю. Как офицерство будет реагировать? Взгляды Васины я знала, но как он отнесется, если к нему подойдет солдат и потребует оружие? Конечно не даст. Так мне казалось, и я надеялась, что Лида его не пустит в Штаб138. Поздно вечером мы вышли на улицу. Шла непрерывная трескотня выстрелов. Где стреляли, кто, никто не знал. Ощущение было очень странное: выстрелы, оказывается, вовсе не страшны и не громки. Стреляли мальчишки и подгулявшие солдаты в воздух.
28-го утром мы пошли к Васе на Галерную139. Везде стояли хвосты и очереди, конвоируемые солдатами. Кое-где стреляли. Ездили автомобили с красными флагами, с торчащими из окон винтовками. Вася оказался в Штабе. Когда мы вошли во двор, Лида, бледная, стояла у окна, ждала его. В страхе она решила идти за Васей и взять его домой во что бы то ни стало. По дороге мы встретили их вестового, который сказал нам, что Вася вернуться не захотел, что в 12 часов дня велено сдать (!) Штаб и он остается. Сердце упало. Но на самом деле оказалось все иначе. Хабалов, новый командующий Петроградским округом, издавший несколько неостроумных приказов, засел в Адмиралтействе с командой, поставил на крышу пулеметы и приготовился защищаться. Комитет дал знать в Штаб, что, если команда не будет выведена и не будут сняты пулеметы, Петропавловская крепость начнет бомбардировать Адмиралтейство140. Больной Григорович велел тотчас же все снять, и послали из Штаба офицера, георгиевского кавалера, для переговоров. Заявили, что Генеральный морской штаб не может быть оставлен и т. д. Теперь на нем висит объявление, что Генеральный штаб находится под ведением и охраной Государственной думы.
Вася уходить не хотел, был спокоен, бледен, но сказал, что оружие снял. Пока мы стояли в швейцарской, офицеры стали уходить один за другим. Вышел и Угрюмов (который только что был архангельским генерал-губернатором). Тогда и Вася решил уйти. Мы пошли. Вася (капитан II ранга), адмирал Угрюмов и еще один офицер шли впереди, мы с Юрием и Лидой за ними, а верный Семен немного поодаль. Вели какие-то пустые разговоры. Лида спросила Угрюмова, при оружии ли он, и тот гордо заявил, что одет по статуту. Когда мы стали приближаться к Благовещенской площади141, Семен осторожно сообщил, что на площади солдаты останавливают офицеров и разоружают. Мы посоветовали Угрюмову снять кортик и отдать его и револьвер Семену. Он и другой офицер быстро все сняли, и мы двинулись дальше. Вот тебе и Вандея. Никто нас не остановил. Почти все солдаты отдавали честь и становились во фронт Угрюмову. Но могу сказать, что была у меня la mort dans l’âme142. Когда мы пришли к ним, я села в передней и прямо встать не могла. Оказывается, когда мы шли, солдаты спросили Семена: «А ваши офицеры за старое правительство или за новое?» – «Конечно, за новое», – был ответ. Узнала я, что Саша приехал в это утро. Тоже принесла нелегкая. Он присылал к Васе за директивами, и Вася велел ему снять оружие и сидеть смирно в Гусевом143. Васина записка у меня сохранилась. Я решила идти за ним, но предварительно зашли домой. Саша был уже у меня. Он был страшно нервен и даже сказал: «Эх, зачем меня раньше не убили». Хотел идти искать Черкасова, своего командира. Ему, по-видимому, не вполне было ясно, что делать. Примириться и, так сказать, сдаться казалось оскорбительным. Я долго ему доказывала, что защищать не только une cause perdue, но une mauvaise cause144 – странно. Хуже деморализовать страну, чем это делал Николай II, нельзя. Что бы ни было новое, оно будет лучше предыдущего и вернее нас приведет к победе. Саше казалось, что война проиграна, что все погибло и т. д. Я же уверяла, что только так мы и можем победить.
Кое-как я удержала его у нас до сегодняшнего утра, когда он ушел к Васе. И вчера весь день слышались выстрелы. Искали полицейских. Говорят, полицейские прятались по чердакам и оттуда стреляли, были обыски, были найдены и убиты будто бы городовые. Сегодня 1-го вслед за Сашей и я пошла на Галерную. Саша несколько успокоился. Он непрерывно звонил по телефону и узнал, что офицеры должны явиться в Зал армии и флота145 за инструкциями и удостоверениями. Вилькен же рассказал, что как только в понедельник был обнародован указ о роспуске думы, Голицын спешно подал в отставку и все министры за ним. Дума же осталась заседать, и вот октябрист Родзянко волею судеб стал народным трибуном, а Штюрмер, Протопопов, Щегловитов, Беляев и Добровольский сидят под арестом в думе.
Мы с Лидой пошли к нам. Издали услыхали мы звуки военной музыки на Екатерингофском и бросились бегом туда. Из гвардейского экипажа шли матросы, как оказалось, с вел. кн. Кириллом и всеми офицерами во главе. Шли в Думу.
Мы устремились тоже туда, но выбрали неудачную дорогу. Пошли по Садовой. До Сенной дошли спокойно, но тут шла стрельба. Гвардеец рассказывал, что из одного дома стреляли, когда проходили полки, и двое или трое из гвардейского экипажа убиты. Нам посоветовали скрыться, т. к. должны были начать пулеметный обстрел дома, только ждали конца обыска. Мы куда-то свернули, шли по опустевшей улице, т. к. все думали, что сюда-то и будут стрелять. Вышли на Офицерскую. Пройти на Театральную площадь оказалось невозможным, т. к. горела Казанская часть и сыскное отделение146, говорили, что и там кого-то ищут.
Вернулись, пошли по Прачешному переулку. На перекрестке стояли двое солдат и беседовали с любопытными. Оба рослые, красивые, они рассуждали очень разумно. Когда бабы кляли полицию, солдат заметил, что они служили как умели и что если они теперь не стреляют в солдат, то и солдаты казнить их не станут, а пошлют только на позиции. Пусть гибнут от немецкой пули, а не от русской. Стрелявшие же будут преданы полевому суду.
Пошли мы по Мойке. Видели руину Литовского замка, всю закопченную огнем. Везде по улицам летает жженая бумага. Из всех участков, тюрем и т. п. выброшены и сожжены все бумаги.
Я рассталась с Лидой на углу Мойки и Алексеевской147, и я пошла домой. С Сенной все время раздавались пулеметы, стреляли на Офицерской. Пройти по Лермонтовскому проспекту было невозможно. Слышалась ожесточенная перестрелка. Говорили, что на Эстонской церкви148 пулеметы и по ним усиленно стреляли. Что-то говорили о почте, и душа у меня ушла в пятки. Шальная пуля могла залететь и в нашу квартиру. Там Вася.
Пришлось дойти до Крюкова канала. Только что подошла к Садовой, оттуда хлынула толпа, раздались выстрелы. Повернула опять по каналу, благо перестрелка у церкви прекратилась, и попала наконец на Канонерскую149. На фонаре висела шуба и шапка городового, самого же не нашли. Но клянусь, если бы и нашли, на фонаре не повесили бы. Мне представляется, что не способен наш народ водрузить чью-нибудь голову на пику и ходить с ней. Не то. Душа, конечно, выше французской150.
Теперь сижу дома. Последние слухи, что императрица сбежала, государя вчера пригласили в Думу, он обещал приехать – и сбежал. В Бологом151 же был арестован. Теперь будто бы он также в Думе. Солдат рассказывал так: «Мы хотели проститься (?) с ним по-хорошему и встретили с хлебом-солью, но он отказался». Его попросили отречься от престола в пользу сына – регентом назначен Михаил Александрович. Предлагали Николая Николаевича. Но тот будто бы отказался, говоря, что стар и устал. Есть ли в этих слухах хоть доля правды, покажет завтра. Что-то будет? Солдаты будут довольны такому обороту дела, т. к. уже вчера поговаривали: а что-то нам будет. Но рабочие? Но социал-демократы, но агитаторы, провокаторы и немцы?
Узнаем ли мы вообще когда-нибудь истину, насколько немцы, с одной стороны, Бьюкенен, с другой, ont trempé dedans152. Если же все пойдет благополучно и с таким же энтузиазмом, как началось, и крайние партии примирятся пока на золотой конституционной середине и наступление покажет немцам, как плохо шутить с огнем, тогда, право, все страны должны преклониться перед нами. Недаром тот американец, чье письмо я только что читала в цензуре, писал: «It is the most wonderful country in the world»153.
Солдаты сегодня на улицах просто трогательны. Любезны, предупредительны, ни одного пьяного, ни одного погрома. Саша говорил по телефону, что только что разгромил с матросами винный погреб. Что такое? Оказалось, он встретил матроса с бутылкой в кармане. Остановил, велел позвать унтер-офицера, отобрали и разбили бутылку, обыскали других матросов и перебили все вино.
[21 октября 1949 года. Как обидно, что я тогда не продолжала мои записи. Но некоторые факты я помню так, как будто это было на днях. Не столько помню, сколько вижу, как вижу бледное, встревоженное лицо Лиды в окне, когда она ждала Васю из Штаба.
В один из первых же дней я решила сходить к Леле на Таврическую154. Мы жили на Канонерской. Вероятно, трамваи не ходили. Улицы были полны солдат и всякого народа, но уже было тихо, не стреляли. Толпы двигались к Государственной думе, т. е. к Таврическому дворцу155. На углу Литейной и Симеоновской156 встретила Н. К. Цыбульского и А. А. Бернардацци. Последний был в встревоженном состоянии: «Я счастлив, – говорил он, – что мой отец (может быть, дед) принял русское подданство. Я горд, что я русский! Какая удивительная, бескровная революция!»
Я шла с потоком людей, двигающимся к Таврическому дворцу.
По Шпалерной против сада157 группа солдат вела к думе офицера, совсем молодого, с красивым, очень бледным лицом, он был без фуражки, с его шинели были сорваны погоны.
Все мы ждали свободу, почему же так сжималось сердце? Невесело было, и я не испытывала восторга Бернардацци. Меня обогнал грузовик, переполненный юношами и девушками, с ружьями, распевающими революционные песни. Я помахала им рукой, приветливо улыбнулась и тут же почувствовала всю фальшь своего жеста. Стало до боли стыдно за себя, и это чувство я очень остро помню до сих пор, и сейчас даже стыдно.
От весны и лета 17-го года осталось воспоминание постоянной грызни между Временным правительством и Советом рабочих депутатов, грызни между меньшевиками, эсерами и большевиками, бесконечная болтовня, блестящие речи Керенского, батальоны смерти, куда внезапно пошел Василий Порфирьевич Тиморев. Ему было уже много за 40, но этот удивительный человек заявил, что так как он единственный мужчина среди всей многочисленной родни, то считает себя обязанным идти на фронт. Ушел и пропал без вести. О том, что он жив, ранен и в плену, узнали лишь через год. Вернулся хромым. В первую же атаку, где он попал под перекрестный огонь, ему раздробили бедро.
Мы собирались на лето в Ларино158. Там начинались недоразумения с мужиками, и мама просила меня разузнать у высшего начальства, – что же прикажут делать – отдавать ли немедленно землю крестьянам или обрабатывать ее самим. Почему-то меня направили к Гоцу. Помню широкую лестницу, колонны, высокое окно, залитую солнцем площадку, очевидно, это был Таврический дворец. Брюнет Гоц заявил мне: помещики обязаны обрабатывать землю, собрать урожай; аграрный вопрос еще не разрешен.
Поезд был переполнен. На вяземский поезд всегда было трудно попадать, а тут еще толпы, тучи демобилизованных.
Ехала я с Васей и его няней Лидой. Провожали нас Вася (брат) и Юрий, отбывавший воинскую повинность в Финляндском полку159. В вагон, в свое отделение, мы влезли в окно. Верхнюю полку занимала добродушная тверская помещица, ехавшая с двумя мальчиками. Двинуться с места было нельзя. Все проходы были заняты солдатами, которые лежали и сидели на полу. Помещица отправила сына на рекогносцировку: можно ли попасть в уборную. Он долго пробирался и, вернувшись, заявил: «Да, мама, можно, там только два матроса».
По дороге со станции Дёма, наш кучер, рассказывал, что мужики не дают пахать, мешают сеять. Крестьяне восприняли революцию как осуществление мечты о земле и воле. Им хотелось сразу же поделить всю землю, которая им уже так давно была обещана всеми революционерами.
Столкновения начались перед сенокосом. К нам как-то утром пришли крестьяне двух ближайших деревень – Шабалина и Шатилова, постоянно у нас работавшие и бывшие с мамой и нами всеми в самых дружных отношениях, говорившие при случае: «Мы ваши, вы наши».
Матери все это казалось настолько оскорбительным, что она не выходила к крестьянам, все переговоры вела я. Я выросла на глазах у старшего поколения, я для них была Любочка, в лучшем случае Любовь Васильевна. Младшие были моими сверстниками, мы подрастали рядом.
Я пошла с ними в клеверное поле. Среди этих, так сказать, своих крестьян затесался один чужой, из дальней деревни Клобуково. Тут я первый раз в жизни увидела у человека оскал хищного зверя. Этот мужик почему-то тоже претендовал на нашу землю, и когда он говорил, верхняя губа, дрожа, морщилась кверху, обнажая клыки. Казалось, он сейчас зарычит, как собака, у которой отнимают кость. Главным говоруном, демагогом был Иван Иванович Клюй; он живал в Петербурге, читал «Правду»160 и дорвался наконец до возможности ораторствовать. «Вот видите, – говорил он мне, – в вашем стаде 250 коров». Шаблинские луга отделялись от наших только узенькой речонкой Дымкой. Пасущееся там наше стадо было у шаблинцев как на ладони, – в нем оставалось к 1917 году всего 37 коров после того, как по проискам милых соседей (помещиков) у мамы в 1916 году реквизировали для армии 24 дойных коровы (их зарезали и сгноили на ст. Дорогобуж161). Все это крестьяне прекрасно знали, но разыгравшаяся алчность удесятеряла в их воображении будущую добычу. Бедняги, они не знали, что им готовила судьба.
Я сделалась chargée d’affaires162 моей матери, съездила за то лето в Смоленск, Вязьму163, Москву. Я брала маленький чемоданчик, а в кармане лежал томик – «Сказки» Вольтера.
За то лето я перечла все эти contes: «Candide», «Le taureau blanc», «Lettres d’Amabed»164 и др., упиваясь блеском вольтеровского остроумия и языка, особенно радовавших меня среди окружающей начинающейся разрухи и дурных известий с фронта. В смоленских учреждениях, конечно, как и везде, была полная неразбериха.
Молодые люди в защитных френчах и широких галифе, в блестящих высоких сапогах щелкали шпорами, изящно наклоняя вперед свой торс, как это было принято у правоведов и лицеистов. Почти все были евреи. Запомнила Шора. Он очень звенел шпорами и был изысканно любезен и аристократичен. Никто из них ничего не знал и не понимал.
Это было в начале мая. Встретила в Смоленске Николая Н. Лопатина, который рассказал мне всякие городские и политические сплетни и подарил медаль в честь открытия памятника Глинке165 и его биографию, изданную в Смоленске166. Ездила в Вязьму. В вагоне встретила помещика нашего уезда Логвиновича, и так как я нигде не могла устроиться на ночь, он приютил меня в своей городской квартире. Мы проговорили почти всю ночь. Нам всем мерещилось огромное предательство на фронте, мы были подавлены неудачами и страдали от своего бессилия. Я даже написала злобное послание белыми стихами эсеру Чернову, который казался нам тогда главным предателем.
Логвинович показал мне курьезный документ, якобы найденный во время японской войны на убитом солдате-еврее. Это были постановления сионских мудрецов167. Раз в сто лет в Вене собираются еврейские цадики168, проверяют, что сделано за истекшее столетие, и намечают, что надо делать в грядущем. Есть три силы, которые должны быть в руках Израиля: золото, печать и земля. Золото и пресса уже почти полностью захвачены, остается земля – Россия. Тут следовало нечто столь хитроумное, что я с трудом поняла и тотчас же забыла: в конечном счете земля попадала тоже в их руки.
После моей поездки в Вязьму в середине лета к нам прислали солдат для работы, крестьяне присмирели, помещики собирали урожай и стали даже ездить друг к другу в гости.
Дела на фронте были ужасны, немцы продвигались все ближе. Как-то к маме приехал крюковский управляющий графа Гейдена, немец. Он был очень бодро настроен. «Не беспокойтесь, Елена Михайловна, – сказал он, – скоро сюда придут немецкие гусары, и все будет хорошо». – «Я предпочитаю русских большевиков немецким гусарам», – ответила мать.
30 августа по обыкновению справлялись именины зятя и племянника, и мы поехали в Станище.
Пили чай на балконе. В это время принесли почту, и Леля, схватив газеты, стала читать вслух. Фронт, грызня и неистовства матросов. На «Петропавловске»169 матросы арестовали несколько молодых офицеров… я закрыла лицо руками, не могла дух перевести, в смертельном ужасе ждала… На «Петропавловске» был Федя Дейша, старший сын сестры, молоденький мичман, – свезли на берег и расстреляли – следовали фамилии – Феди среди них не было.
Много позже в Париже Вася (Яковлев) говорил мне, что эти анархические расстрелы первых месяцев революции совершались, казалось, по немецкой указке. Снимались все лучшие специалисты, начиная с адмирала Непенина, командующего Балтийской эскадрой, которого англичане чтили как Бога за его разведку. А Вася был dans le cas de le savoir170.
Летом приехал Вася с женой проститься. Временное правительство командировало его в Париж к морскому агенту как attaché, специалиста по балканским делам.
При нем пришли крестьяне из Самойлова. Это была самая богатая деревня в округе. О чем тут речь шла, не помню, но помню, как Степан, умный, лет 45 мужик, схватясь обеими руками за голову, сказал: «Вот сколько бы ни работал – не устаю. А в волости от разговоров да обсуждений голова кружится, словно лопнуть хочет, дух спирает, устаю так, что сил нет, ажно в пот бросает». По маминой просьбе Вася вышел к крестьянам на крыльцо. Все это происходило под окнами моей комнаты, и я могла слушать и наблюдать.
Бабы стояли сзади, и пока их мужья вели политические разговоры, они любовались братом – уж до чего красив, до чего красив.
Предки самойловских крестьян, вероятно, были переселены при крепостном праве откуда-нибудь из чисто великорусских губерний. Рослые, красивые, хозяйственные, они выделялись среди остальных крестьян. Избы у них были высокие, из великолепного леса, а по другой стороне у них были в 16-м году каменные амбары. Теперь деревня пущена по миру, и остались в деревне древние старики (знаем это от самойловской Анюты Антиповой, живущей спокон века у В. Н. Кардо-Сысоева). Юрию также пришлось несколько раз ездить в волость – разговаривать.
Осень 17-го года: все усиливающаяся грызня, всеми средствами подрываемый авторитет Временного правительства. «Бред-парламент», как его называли, в нем только еврейские фамилии: Дан, Либер, Гоц… и переворот.
Странно и непонятно – никаких воспоминаний о перевороте 25 октября, совершенно никаких. Отголоски слухов об убийстве юнкеров и кадетов, защищавших Зимний дворец. Вероятно, предыдущими месяцами мы были подготовлены к тому, что произошло.
И сразу голод, столовые, спекулянты, оголение жизни. Полное разложение прислуг. Мы жили в четвертом этаже, из передней лестница вела наверх; там была кухня и комната для прислуги. Там начались балы. Герои дня, матросы гвардейского экипажа, наши соседи, задавали там такого трепака, стоял такой шум и грохот, что все дрожало и дребезжало. Мне пришлось к ним раз прийти и честью просить вести себя потише. Они немного притихли.
Обе девицы в течение зимы нас покинули, соблазненные матросами.
Брестский мир171. Мучительное сознание позора, бессильная злоба. Несмываемый позор, от которого никуда не спрячешься. Недаром же в Бресте застрелился генерал Владимир Евcтафьевич Скалон. Я хорошо знала его брата Николая Евcтафьевича и слышала от него подробности. Я ехала в трамвае, рядом сидела молодая дама с милым бледным лицом, под вуалькой. Она меня что-то спросила по-французски, я ответила. Оказалось, француженка, и сразу же заговорила о мире, «c’est lâche, c’est lâche»172, – повторяла она, и слезы градом катились и у нее, и у меня (я запомнила – мы ехали мимо Летнего сада).
Шла по Гостиному двору, навстречу два военных, идут молча, низко опустив голову. Хотелось опустить голову и никогда больше не подымать ее. Убийство больных, спящих Шингарева и Кокошкина потрясло всех, всю интеллигенцию. Какие-то латыши-солдаты пришли ночью и пристрелили спящих; что могло быть ужаснее, и подлее, и страшнее? Что могли мы ожидать в будущем? В день, когда были назначены их похороны, я вышла на Невский, около Литейной. Огромная толпа двигалась к кладбищу; густой серый туман низко спускался над людьми, над домами; головная часть процессии тонула в этом тумане, сумрак спустился над городом.
А в Ларине осенью 17-го года произошел следующий случай. В один прекрасный день к маме пришла дьячиха Ольга Петровна попрощаться, за ней пришли и бабы-работницы тоже прощаться. Оказывается, по Ларину прошли двое мужчин и сказали, что сегодня ночью вашу барыню убьют.
Ни о какой защите они не помышляли; раз сказано, значит, так и должно быть. Мама имела возможность в тот же день уехать в Петербург к нам, организовать защиту… Вместо этого, поужинав, она села, как всегда, к столу и погрузилась в чтение. Прислуга и староста помещались далеко, в противоположном конце дома. Дом наш растянулся в длину, а в ширину помещались только две комнаты. Столовая, где мама всегда читала, выходила на балкон, дальше шел цветник, старый парк, спускавшийся к Днепру. Столовая соединялась с гостиной широкой, всегда открытой дверью. С этой стороны за березами и каретником шла проезжая дорога. Стреляй откуда хочешь. Мама долго читала, устала, захотелось спать. Она пошла в спальню, легла не раздеваясь. «Я подумала, зачем же раздеваться, если должны убить». Крепко заснула и благополучно проснулась на следующее утро жива и невредима. Никто не приходил. Какое надо иметь мужество, чтобы так ждать смерть!
У нас в Петербурге начинался голод. Теперь, пережив блокаду, я понимаю, что это был еще не настоящий голод, голод, от которого за 3 года погибло 2½ миллиона людей173. Но переход от полного изобилия, достатка к исчезновению хлеба, мяса, молока и многого другого был тяжел, мучителен. Поиски продуктов, очереди за кониной (ее звали маханиной). Истощенные лица. Запомнилось мне одно лицо. Это был, как мне казалось, мелкий чиновник. Небольшого роста, в темной крылатке и котелке, лет 45 – 50. У него было круглое, одутловатое, отекшее лицо желто-воскового цвета. Круглые карие глаза. Он всегда шел быстро, сутулясь и исподлобья глядя на встречных глазами, полными ужаса, смертной тоски. Я встречала его часто в конце Невского, у Штаба, потом он исчез – вероятно, умер. Называли целую семью, не то Нольде, не то Нолькен, отец, мать и дочь покончили самоубийством. Впоследствии, когда я бывала у мамы в Дорогобуже, она говорила, что у всех приезжающих из Петербурга и Москвы ужас в глазах.
Однажды, вероятно, в начале весны 18-го года, мы были у сестры. От голода нервы мои были в таком состоянии, что от малейшей шутки я обижалась и плакала. Ничего не могла с собой поделать. В это время приехал Федя из Кронштадта174, привез несколько буханок черного хлеба и сливочного масла. Мы все набросились на роскошное угощение. С первым же куском хлеба с маслом я почувствовала, как у меня все умиротворяется в душе.
Зимой вернулась с фронта Ната Кузьмина-Караваева. Всю войну она была старшей сестрой санитарного поезда, вывозившего раненых с Карпатского фронта. Неужели она не записала всего того, что видела, пережила, перечувствовала за ту мучительную войну? Она много рассказывала нам. Мне всегда казалось, что она ищет подвига себе по плечу и все, что она ни делала, все оказывалось слишком мелким для ее сил. На последнем и самом трудном она и умерла в 40-м году.
Начала она с того, что когда приехал сюда первый французский авиатор, делающий мертвые петли, кажется, Пуаре, и спросил на аэродроме, где должен был показывать свое искусство, нет ли желающих лететь с ним вместе, на это отважилась одна Ната. По приезде с фронта она продолжала работать в Красном Кресте. Посещала тюрьмы, имела доступ ко всем арестованным. Ее друзья и знакомые по ее просьбе развозили пищу в тюрьмы. Помню себя и Т.Г. на извозчике с огромными бидонами, которые мы везли в Кресты175. Возили суп, кашу, пироги. Разрешали носить пищу в камеры, но это обязывало посещать и убийц Шингарева и Кокошкина, и поэтому все отказывались. Министры Временного правительства сидели в Петропавловской крепости. По поручению Юрия я отнесла в крепость большую коробку папирос Терещенке. Когда Юрий поступил в консерваторию, Глазунов, Каль и др. обращались к Терещенке с просьбой помочь талантливому юноше, помочь, как они писали, «молодому орлу расправить крылья». После чего ежемесячно Юрий получал из конторы Юнкера176 100 рублей.
Терещенко выпустили зимой, он дал за себя выкуп: чек на 200 000 рублей на Киевский банк, и бежал. Киев тем временем был взят белыми, и банк уехал. Целую ночь я штопала солдатское обмундирование Юрия, которое Ната должна была передать Терещенке. Они были примерно одного роста. В какой-то шов я зашила кусочек янтаря, на счастье. Ната рассказала о Пуришкевиче. Пуришкевич был переведен в тюремную больницу. Неожиданно за ним приехало несколько матросов, чтобы перевезти в другое место. Пуришкевич потребовал начальника тюрьмы и заявил, что матросы, очевидно, хотят его пристрелить и будут объяснять свой поступок его попыткой к бегству. Поэтому он предупреждает, что никаких попыток он делать не будет. Матросы повезли его, долго возили по городу, шептались между собой и привезли обратно.
В каком-то учреждении Ната встретила одного бывшего чиновника, служившего в канцелярии ее отца в Иркутске, и генерала Селиванова, иркутского генерал-губернатора! Он в очень многом помогал ей.
Сколько она в то время делала добра. Тогда уехал Федя. Ходила она в черной кожаной куртке, черной сестринской косынке. Была очень хороша собой. Высокая, стройная, с огромными пепельными волосами, дивным цветом лица.
Осенью 18-го года она тайно уехала с матерью Терещенки и младшим ее сыном через Финляндию, а на следующий день пришли ее арестовать.
Несколько месяцев спустя я была в их квартире на Мойке, недалеко от Литовского переулка177. Там помещалось какое-то учреждение178, – были голые стены, все было заплевано и загажено. Мебель Наты резного ореха была вывезена из Венеции.
Незадолго до отъезда Ната зашла к нам с Mme Терещенко, которая просила меня разрешить ее племяннику переночевать у нас. А потом конфиденциально: дайте, пожалуйста, ему тоже кусочек янтаря. Ваш янтарь так помог моему сыну. Перед моим отъездом за границу в 24-м году я убирала книги, взяла Достоевского (у меня юбилейное издание большого формата), раскрыла и ахнула. Я совсем забыла о его содержимом. Он был весь переложен официальными бланками с просьбой оказывать содействие…
Муж Наты Аглай Дмитриевич Кузьмин-Караваев был расстрелян на юге весной или летом 18-го года зелеными179. Я была на панихиде по нем.
В начале весны, в чудный солнечный день мы шли с Надей Верховской через Поцелуев мост. Только что прошла Нева, каналы очистились ото льда. Мы шли по левой стороне, направляясь к Неве. По правой же на мосту и по обеим сторонам Мойки толпился народ, смотрели вниз. С той стороны на нашу перешла девочка лет 8, 9. Я спросила: «Что там случилось?» «Юнкерей ловят», – равнодушно ответила она.
В апреле 18-го года мама получила следующее извещение из Смоленска: «Сообщаю Вам, Елена Михайловна, что на основании основного закона о социализации земли бывшее Ваше имение подлежит распоряжением Вяземского уездного комиссариата земледелия между трудовым крестьянством, что Вы скоро увидите сами. 1918 г. 18 апр. Н.П….» (подпись неразборчива).
Что должно было быть сделано между трудовым крестьянством, осталось невыясненным, но трудовое крестьянство так и не получило Ларина. Мама съездила в Вязьму и сумела доказать, что из такого культурного, хотя и небольшого, имения надо сделать совхоз, т. е. казенное имение. Там впоследствии держали молодой скот, а в гейденовском Крюкове крупный. Там еще долго жила наша бывшая горничная Моника как специалист по птицеводству и кучер Дёма.
Дёма был поэтом в душе. Как-то я с ним возвращалась от соседей. Была тихая лунная ночь. «Ночь-то какая благодатная», – вздохнул Дёма.
Моника жила у нас очень долго. Она была из Вильны. После смерти отца в 12-м году мама стала жить круглый год в деревне, Моника осталась с ней. Однажды она мне написала, жалуясь на несправедливости и тяжелый мамин характер: «Я бы давно ушла, – писала она, – да старых индюков жалко». Индюки птица нежная, но Моника их выхаживала и выращивала замечательно. По Ларину всегда прогуливалось несколько индеек с огромными выводками. Позже, уже после отъезда матери из Ларина, крестьяне пытались поджечь имение, надеясь, что, если будут сожжены все постройки, совхоз будет уничтожен и земля перейдет к ним. Сгорело два сарая на окраине, и это, конечно, не привело ни к чему. Так было сожжено очаровательное имение Рагозное180 (Шагаровых) с домом с колоннами, типичной постройкой начала XIX века. Он был построен из дуба и горел чуть ли не месяц.
1918 год. Несмотря на социализацию, мою мать пока не выселяли, и на лето мы поехали в Ларино. В последний раз.
В 1917 году издательство «Альциона»181 (А. М. Кожебаткин) заключило со мной договор на издание «Зеленой птицы»182 Гоцци в моем стихотворном переводе и с моими иллюстрациями. Юрий с Васей и новой няней поехали вперед, а я заезжала в Москву для переговоров с Кожебаткиным (издателем «Альционы»). А в Петрограде в это время, летом 18-го года, свирепствовала холера, и кажется, тогда умер от холеры молодой поэт Коковцев, родственник Лермонтовых, которого я у них встречала.
Я очень увлекалась этой работой, делала рисунки в стиле XVIII века, в то же время пользуясь теми набросками и композициями, которые делала еще в 12-м году после поездки в Рим. Там я познакомилась с Гоцци, и тогда же, в 12-м году, Петтинато прислал мне Fiabe183 Гоцци.
Со станции ехала на телеге с богобоязненным стариком, который, помню, все повторял: «Лукавые времена настают, ох, лукавые!»
Настроение у крестьян совсем переменилось. Ходили они, понуря голову. Переменилось и их отношение к нам. Приносили яйца, сострадали. Заносчивости и агрессивности 17-го года и в помине не было, чувствовалось большое разочарование, комиссары имения были не то что старая барыня. Бывало, попадет скотина в хлев, придет за ней ее хозяин, барыня пожурит, постыдит, наговорит жалких слов, он постоит перед ней, почесывая затылок, повинится и получает безвозмездно скотину обратно. А теперь рубли плати!
Мы все же занимали весь дом по-старому; комиссар, крестьянин, присланный из Вязьмы, жил не то на кухне, не то в девичьей, не помню. Лошадьми мы пользоваться не могли, кажется, оставлена была в наше пользование одна корова. Когда стали поспевать яблоки, мы их покупали. Постепенно комиссары (их сменилось несколько человек за лето, – все они проворовывались) вымогали у матери все, что могли и на что, собственно говоря, не имели права, отобрали, например, Сашино английское верховое седло. Хлеб стали печь с мякиной, с «кыльками», говорили рабочие, так что легко было занозить рот при еде.
В середине августа из Вязьмы пришла бумага-извещение, которая гласила, что дочь землевладелицы Яковлевой должна немедленно выехать с семьей из имения Ларино. Требовалась расписка. Я на этой же бумаге расписалась: «Прочла с удовольствием. Л. Шапорина, рожд. Яковлева». Мама и Юрий смотрели мне через плечо. «Что ты делаешь, – возопил Юрий, – тебя расстреляют». – «Нет, они ничего не поймут и не обратят внимания на мой плагиат – ну, а если поймут…»
К маме несколько раз приезжала из Вязьмы очень милая и доброжелательная барышня из вяземского отдела земледелия, – она рассказала, что у них поняли мою остроту и много смеялись. Дело в том, что так, по слухам, имел обыкновение подписываться на бумагах государь Николай II.
Надо было уезжать из родного, милого Ларина. Лошадей и экипажа нам не дали. Мы сговорились с Ваней Французовым, мужем моей подруги детства и кумом Вали. Их хутор Тимошино был верстах в двух от нас, за Дымкой; лугами еще ближе.
Накануне отъезда Валя пришла к нам, ей был дан окорок, который она обернула, положила за пазуху, запахнув поддевкой, как ребенка, и унесла к себе лугами. Приходилось красть у самих себя. Отслужили панихиду на могиле отца. Приехал Ваня с двумя подводами. Мы уселись на сено и поехали. Под этим сеном был спрятан окорок. Вася, ему было 3 года, был в восторге: Ваня дал ему концы веревочных вожжей – он правил.
Встретили по дороге знакомого мужика. Он остановился и долго качал укоризненно головой: «Не могли своих лошадей-то дать, до станции доехать!»
Перед моим отъездом я разобрала все книги и уложила все то, что моя мать могла увезти с собой в случае выселения. Мы решили оставить в Ларине лишь такие книги, как Добролюбова, Чернышевского, Решетникова.
Крестьяне настаивали на том, чтобы «старую барыню» оставить в Ларине, но высшие власти на это не пошли, и через месяц после нас мама получила распоряжение выехать. Ей дали лошадей только доехать до Погорелова, которое находилось в трех верстах от Ларина за Днепром, в Дорогобужском уезде, причем дали, конечно, не коляску, а шарабан и телегу для вещей. Мать остановилась у садовника Михаила Ивановича, который и помог ей доехать до Дорогобужа. Здесь мама нашла комнату у родственников крюковского сыровара Гфеллера.
Мы вернулись в Петербург. Надо было строить жизнь заново. Гусевский дом был отобран. Ларина не существовало. Твердая земля ушла из-под ног. Надо было зарабатывать средства к существованию, надо было что-то придумать. Весной 18-го года Юрий кончил консерваторию. Рояль, высшая награда, был присужден Бику, уехавшему впоследствии за границу и, кажется, бросившему музыку. Знакомый устроил Юрия на службу в водный транспорт, где он и проработал несколько месяцев.
По приезде мы как-то зашли в «Привал комедиантов»184 к Борису Пронину. Восторженно-радостная встреча. Борис был всегда восторженно настроен; по винтовой лестнице поднялись в маленькую, уютную комнату, где уже находились Шилейко и Виктор Шкловский. Шкловский был в военной форме, помнится, в солдатской куртке, с Георгиевским крестом на груди. Он ходил взад и вперед по комнате, скрестив по-наполеоновски руки. Шилейко его поддразнивал. Говорили о ген. Корнилове, тогда началось его наступление на Петроград. «Мы выйдем его встречать с цветами», – говорил Шилейко. «Вы, конечно, – обращаясь ко мне, отвечал Шкловский, – как все женщины, готовы целовать копыта у коня победителя». Маленький Шкловский хорохорился. Он рассказывал, что крест получил от Корнилова, но будет бороться против него до последней капли крови. «За здоровье его Величества», – поднял бокал Шилейко и чокнулся со мной.
Владимир Шилейко был очень талантливый поэт и египтолог, рано погибший от туберкулеза. Очень красивое лицо, напоминавшее изображения Христа, красивые руки с длинными пальцами.
Надо было что-то придумать. Я все думала, и наконец меня озарила мысль, я даже помню, что я в это время шла через мост у Эстонской церкви и остановилась, настолько мне понравилась моя идея: надо создать народный кукольный театр! В 16-м году Н. В. Петров почти организовал театр марионеток. Построил сцену, обучил В. С. Ухову и В. Г. Форштедт, кончивших театральную студию Александринского театра. Я для него перевела «Зеленую птицу» Гоцци (легко сказать!), писала декорации. Наталья Сергеевна Рашевская шила костюмы (тогда начинался их роман)… но он, поссорившись с Александринским театром, ушел оттуда, собрал труппу и уехал в провинцию.
Я встретила моего приятеля К. К. Кузьмина-Караваева, рассказала о своих планах, ему эта мысль понравилась, и он обещал свою помощь. Он заведовал тогда художественной частью Отдела театров и зрелищ (ПТО, Петроградский театральный отдел), во главе которого стояла талантливая, умная и еще красивая Мария Федоровна Андреева, жена М. Горького. Ее секретарем или управляющим делами был Петр Петрович Крючков, заслуживший впоследствии такую печальную славу.
В ту осень моя сестра переехала в Вязьму на горе себе и главным образом детям. Мой зять, сенатор А. А. Дейша, скончался весной 18-го года. У них была большая квартира из 10 комнат на Таврической. Сестре предложили очистить квартиру и переехать в меньшую, что, конечно, и надо было сделать, и жили бы они припеваючи до сих пор на свою обстановку. Девочки могли бы кончить образование. Сестра моя, никогда не признававшая никаких и ничьих советов, решила, что в Вязьме «мужики их прокормят», всю обстановку, все, все сдала в Кокоревский склад185 и уехала налегке в Вязьму. Кокоревские склады были вскоре реквизированы, и там пропало все имущество как сестры, так и матери. Между прочим, там пропали два рисунка Левитана186, детские портреты сестры и мой чудесный китайский костюм, присланный мне в 1905 году из Маньчжурии. В Вязьме они жили в ужасающих условиях, голодали, переболели испанкой и сыпняком. Люба 14 лет принуждена была сразу же бросить ученье и поступить на работу, работала в двух местах, была для пайка суфлером в солдатском театре. Надя хоть успела до этого кончить гимназию. Мама приехала их навестить и говорила, что на Любочку жаль было смотреть. За водой ей приходилось ходить на реку. Она несла тяжелое ведро и шаталась от усталости, как былиночка.
Домовладельцы были упразднены, их управляющие также. Образовались «домкомбеды», т. е. домовые комитеты бедноты, председатели этих домкомбедов управляли домами и ежеминутно проворовывались. Запомнился один из них, Моисеев, человек лет 35 – 38, пресимпатичный, продержавшийся сравнительно дольше других. Он часто заходил к нам, приносил нам то варенье, то какое-нибудь другое лакомство или что-нибудь в том же роде. «Вы мне очень нравитесь, – говорил он, – такое поэтическое семейство!» Где он раньше служил, неизвестно, но он, захлебываясь, рассказывал нам о своей прошлой жизни. «Как я жил! Взятки брал, у Палкина187 ужинал, на тройках катался».
Однажды он зашел и предложил мне купить для нас дров. Дров в продаже не было. Все кололи свои столы и шкафы, ютились в одной комнате. Приобрести дрова было верхом блаженства. Но денег у меня не оказалось. «Ну хорошо, – сказал Моисеев, – я вам на свои куплю». Он собрал деньги со всех жильцов в двух домах и бесследно исчез!
Электричество почти не горело, давалось, кажется, на час, на два. Если же электричество горело весь вечер и ночь, сердца обывателей сжимались в смертельном ужасе: это означало, что в квартале шли обыски. Был обыск у Тиморевых. Нашли Люсиного плюшевого мишку, одетого в военную форму, содрали с него погоны. На нашей лестнице было несколько обысков, нас Бог миловал; вероятно, у нас была прочная репутация «поэтического семейства». Юрий был страшный трус. В мое отсутствие он сжег Сашин правоведский мундир и треуголку и выбросил в Фонтанку два моих маленьких револьвера, а пару старинных пистолетов отдал в бутафорию театра.
Организация кукольного театра заинтересовала М. Ф. Андрееву, и 1 декабря 1918 года началась моя работа. На Литейном, 51 была экспериментальная студия отдела. Создана была коллегия, ведающая творческими делами студии. В нее входили, кажется, Михаил Алексеевич Кузмин (литературная часть), Ю. А. Шапорин (музыка), Константин Юлианович Ляндау и С. Э. Радлов, архитектор С. С. Некрасов и я – Кукольный театр. Собрания этой коллегии были очень интересные (у меня сохранился лист бумаги, изрисованный Кузминым во время заседания нашей коллегии)188. Эти первые годы революции были порой энтузиазма, огромного подъема творческой энергии, которая с особенной силой проявлялась в театре. Кого-кого я только не встречала в Отделе театров и зрелищ. Кроме упомянутых членов коллегии и К. Кузьмина-Караваева, работавшего под псевдонимом Тверского, Николай Степанович Гумилев, В. М. Ходасевич, А. Ремизов, И. А. Фомин, В. А. Щуко, Марджанов, В. С. Чернявский, Бобиш Романов, Лопухова – все работали там.
Сейчас, вспоминая кипучую театральную работу этих лет – 18, 19, 20-го <годов>, – просто диву даешься, когда представишь себе, что творилось в это время в стране. Россия была зажата в кольцо всевозможных интервентов, западных и восточных хищников; шла кровопролитная Гражданская война (удесятеренная Вандея!), голод – получали восьмушку хлеба, сыпняк, террор, – а в Петрограде создавался Большой драматический театр189. Мы ставили с марионетками «Вертеп» Кузмина190 и «Царя Салтана»191; в Театре-студии шла пьеса Адриана Пиотровского «Саламинский бой»192, где полуголые актеры в греческих костюмах играли при четырех градусах тепла, а может, и меньше! Встречаю в фойе театра Литейный, 51 глубоко возмущенного красивого актера Сафарова в греческом костюме с накинутой поверх шубой. «Вы подумайте, два градуса тепла при моих данных!!!» – возмущался он. Непонятно! Помню еще пьесу «Бова Королевич»193 – автора забыла. Михаил Алексеевич Кузмин как-то мне сказал тогда со свойственной ему жеманностью: «Россия похожа сейчас на квартиру, где кухня посередине – и всюду чад». И вот, несмотря на этот чад, работалось и изобреталось с неиссякаемой энергией и все принималось, только изобретай, только работай. Много делалось хорошего, много и плохого. Встречаю как-то Натана Альтмана на Васильевском острове: «Как поживаете, что делаете, над чем работаете?» – «Разрушаю Академию», – ответил Альтман. А что из этого вышло!
А голод все усиливался. В лавках стали продавать конину (маханину), но и ее достать было очень трудно. Перед Пасхой 19-го года я долго-долго искала кусок конины, чтобы разговеться в Светлое воскресенье, и была очень счастлива, найдя на каком-то отдаленном рынке фунта три ее. Хлеба выдавали очень мало, не помню точно, какое количество, чуть ли не восьмушку в день. По деревням были разосланы рабочие продовольственные отряды, а на железных дорогах грабили пассажиров заградительные отряды. Из-под Вязьмы какая-то баба, продав единственную корову, отправилась в хлебные места и купила муки. Сколько она привезла ее для своего семейства, не знаю; известно только, что «заградители» у нее все отобрали, а она с отчаяния бросилась под поезд.
Поездка за хлебом была сопряжена с величайшими трудностями и опасностями. Шла кровопролитная Гражданская война. Люди попадали в окружение, отсиживались где-то, пока Красная армия вновь теснила белых. А что делалось в вагонах! Оля Плазовская чуть не год пропадала невесть где, поехав на юг за продуктами.
Осенью 18-го года Юрию казалось, что надо бежать из Ленинграда. У меня сохранилось его письмо к маме от 1 октября 18-го года: «Люба мечтает о переезде в Дорогобуж… Я постараюсь побывать в Смоленске и узнать о возможности получить службу в культ[урно-]просв[етительских] организациях. Здесь сырость, холод. Сегодня купили вязанку дров за 16 рублей. Пришлось стоять в очереди с 6 до 9 часов утра под дождем»194.
Потом, не помню когда, Юрий решил переселиться на Украину, т. к. он родился в Глухове Черниговской губернии195, – очень уж пугал голод и холод. Я же всегда придерживалась мнения, что в минуты серьезной опасности бежать не следует. («При переправе через реку нельзя менять лошадей», – сказал кто-то196.) С декабря 18-го года мы начали работать в Театре, и вопрос о бегстве отпал сам собой.
Перед празднованием первой годовщины октябрьского переворота (18-й год) все художники были призваны украшать город, предвиделся заработок. Тиморевы работали в бригаде Добужинского; Елизавета Сергеевна Кругликова, Елизавета Петровна Якунина и я, мы писали на красных полотнищах какие-то лозунги и плакаты по эскизам Н. Альтмана в Зимнем дворце, ползая на животе и хохоча до упаду. Здесь и началась моя дружба с Якуниной.
Из газет до нас доходили сведения о кровопролитной Гражданской войне, мелькали имена Каледина, Краснова, Корнилова, Колчака, всеми силами души мы сочувствовали им и надеялись… – это я хорошо помню. Я по уши погрузилась в театр марионеток да еще в поиски пропитания, – Васе было три года. Ни молока, ни мяса, ни хлеба. Помнится: баба продает молоко в каком-то закоулке в районе Клинского рынка197. Около нее несколько человек в очереди. Вася болен. Наступает наконец мой черед. Баба наливает подошедшим со стороны. «Почему же вы мне-то не даете молока?» – «А вот погоди», – наливает еще и еще. Я чувствую, что мне молока не хватит. Опускаю низко голову, потому что не могу удержать слез. Эту сцену и издевательство бабы заметил какой-то гражданин, ожидавший молоко, и возмущенно раскричался на нее, да так свирепо, что та испугалась и налила мне тотчас же молока. Торговать из-под полы было запрещено… Я убираю со стола. Вася забрался под стол и чем-то очень занят. Спрашиваю: «Что ты там делаешь?» – «Крошки подбираю…»
В ту осень или в начале зимы состоялся очень интересный спектакль. Шла пьеса Гумилева «Дерево превращений»198. Очень красивы и интересны были декорации В. М. Ходасевич. Запомнился фантастический восточный город, очень яркий по краскам на фоне черного бархата. А из актеров очень хорош был В. С. Чернявский в роли Судьбы, который до превращения был змеей и сохранил в своем человеческом обличье все змеиные ужимки. Музыку к пьесе писал Юрий, ее очень хвалили. Особенно хороша и оригинальна была музыка к появлению Вельзевула. Юрий впоследствии взял ее для «Куликова поля», а Блок написал для этой музыки новое стихотворение к своему циклу –…появление татар… дрожит земля… – с рубленым ритмом, передающим скач орды199.
В конце декабря Юрий поехал в Вязьму к моей сестре разжиться продуктами. Вернулся он в стеганом полосами жилете, причем все эти полосы были наполнены гречневой крупой. За дорогу крупа утряслась, спустилась вниз и придала ему объем беременной женщины.
Вернулся он 31 декабря, а вечером мы отправились встречать Новый год в «Привал комедиантов»200. Юрий как был в валенках и бушлате, так и пошел, а я, так как вечер предполагался костюмированный, надела мамино черное шелковое платье и на голову накинула старинные блонды201, чтобы хоть чем-нибудь напоминало Испанию. Запомнилось, что было очень весело. Тверской, Ляндау, Блок и Любовь Дмитриевна, Кругликова, «княжинка» Бебутова, много народа. Румынский оркестр играет… и – обычай наш кавказский – Бобиш Романов вскакивает на столик перед оркестром, дирижирует, топает в такт музыки и бешено кричит: «Жару, жару!» Где-то много пьют. Поздно, надо уходить. Где Юрий, ни его, ни Блока не видно. Любовь Дмитриевна в костюме Mme Roland une directoire (на ней полосатое платье с белой косынкой и белый с оборками чепчик на голове) со свечкой в руке идет разыскивать мужа, находит и его и Юрия крепко спящими в одной из отдаленных комнат].
1927
23 марта. Париж.
Песня слепых нищих
Моя голова вянет, как трава,
Куда ни пойду, правды не найду,
Кину, брошу мир, пойду в монастырь,
Там я буду жить, монахам служить.
Там я выстрою келью новую,
Келью новую, трехоконную.
Как одно окно на зеленый луг,
А другое-то на весь божий мир202.
Песню эту я слышала в Ларине, когда мне было лет 10 – 11; когда я ее вспоминаю, я ясно вижу наши старые березы около амбара и зеленую яркую траву перед амбаром. Пели слепые нищие. Конец я забыла и не ручаюсь – двухоконная келья или трехоконная203. Но куда третье окно должно было выходить? Загадка. По-моему, некуда; Париж – это окно на весь Божий мир. Такую бы келью на террасе в Saint-Clоud204 поставить. И больше ничего не надо. Мама и Леля все зовут меня вернуться к своим пенатам. А где мои пенаты? Меня ужас, жуть берет при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне. Совсем искренно – умереть я хотела бы в Италии. И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать…205 но я бы хотела истлевать в Риме, в моей Святой земле. Там и земля должна быть культурна, каждый атом дышит прахом стольких бессчетных поколений культуры. С Энея до Муссолини или Пия Х. Вчера Clément Vautel по поводу взятия Шанхая китайскими коммунистами206 писал: «Le chariot de Clio, la muse de l’histoire, vient de prendre brusquement un virage en épingle à cheveux et nous n’en savons rien! Cependant, on lira dans les bouquins scolaires de l’avenir – ces lignes.
Prise de Changhaï (1927)
La prise par les Chinois de cette ville, où les Européens affirmaient depuis longtemps la supériorité de leur race, a marqué la fin d’une des grandes périodes de l’Histoire.
C’est à partir de 1927 en effet que la race blanche, jusque-là maîtresse du monde, a vu décliner sa puissance et son prestige»207. Он сравнивает эту дату с 27 маем 1453 года, взятием Константинополя турками, замечая, что вряд ли тогда нашелся кто-нибудь, чтобы сказать: «Ça y est! Nous plaquons le moyen âge pour entrer dans les temps modernes»208.
Под флагом коммунизма развивается самый ярый национализм, которого начало уже в XIX веке. Все расы хотят быть равноправными и владеть своими территориями.
Но негры – раса низшая. Я в этом убедилась на выставке l’art nègre209, которое сейчас в такой снобической моде. Есть примитивы египетские, греческие, готические, китайские, скифские, – нигде нет той подлой животности, какой-то порнографической животности, как у негров. И только это. Больше ничего нет, и больше они ничего не видят. Следовательно, у них нет будущего.
Где же Россия? С Европой или против нее? Большевики хотят искусственно соединить ее с Желтыми против Белых. Это невозможно и очень страшно, чтобы это ее не раздавило. А я с Европой. Я ее люблю, все в ней люблю, мне здесь легко, т. е. духу моему легко и светло здесь. А Пенаты? Мои пенаты, верно, выброшены Канавиной210. И фамилия-то какая провиденциальная.
Хотя Юрий211 что-то очень уж стал дружить с Васей, намекает на мое возвращение. Не хочется. Я бы так хотела ему помочь, заставить его работать, достигнуть всего того в музыке, что он может дать. Но жить с ним под одной кровлей не хочу. Нет на это сил. У меня полная атрофия самозащиты перед такими людьми. Я покоряюсь, бегаю на посылках и только бегством умею спасаться. Так я ушла от мамы в юности, ушла от Юрия. Так же действует на меня Л. Д. Потемкина. Надо все делать как ей этого хочется, она все знает доподлинно, и я не умею с ней спорить. Я теперь думаю, что бедному Петру Петровичу нелегко было с ней жить. Хотя он очень ее любил. Такие женщины считают, что если они дают физическое счастье человеку, – им все позволено: и грубость, и требовательность беспощадная.
Они были у меня после его возвращения из Венеции. Он привез много всяких безделушек оттуда, серег, бус и хотел, по-видимому, наделить всех знакомых. При мне он подшутил над ней, что она взяла себе львиную долю. Любовь Дмитриевна невероятно рассердилась, расплакалась и наговорила ему всяких горьких слов, между прочим: как мещанином был, так мещанином и остался. Это Потемкин-то мещанин! Бедный Потемкин.
23 июня. Боже мой, Боже мой, неужели же до конца жизни не будет у меня минуты покоя, человеческого покоя, с возможностью радоваться на жизнь, на детей, заниматься тем, что близко и интересно. Все-таки так портить себе жизнь, как я, надо умеючи. Но ведь иначе я не умею. Могла разве я силой заставить Юрия уехать и дать мне возможность спокойно жить у себя, в своей квартире, со своими вещами. Вероятно, нет, и убежала. И мыкаюсь теперь, как злополучная эмигрантка212.
1929
<После 7 января>. Сегодня я шла через замерзшую Неву и думала о том, что сейчас в России происходит. Петр был гениален и сверхчеловеческого масштаба; был и он сам, и все его мечты. И за ним ринулось все, что было лучшего в России. Двести лет это лучшее впитывало в себя квинтэссенцию латино-германской культуры и утончалось до бесконечности, живя, как огни, над спящим глубоким болотом. Россия была как вздутый пузырь, на вершине которого были эти лучшие. Пузырь лопнул, прорвался. И теперь, пожалуй, жизнь не войдет в норму до тех пор, пока вся масса не взболтается, не окультурится, не выделит из себя оформившийся класс с ощущением отечества, которого у них пока нет.
Была я на спектакле Трама – Театр рабочей молодежи213. Все лицедеи – комсомольцы и комсомолки. Им страшно весело, они молодые, довольны собой. Шла «Дружная горка», оперетка214. Наряду с очень хорошим – отсутствие хорошего вкуса и пошлость. Много танцев очень хороших, идущих от гимнастики (физкультуры) и плясок, а наряду с этим пошлейшая штампованно-опереточная жестикуляция. Дешевов мне рассказывал, что пьесы сочиняются коллективно, следующим образом: в их художественный совет входят человек десять представителей от всего комсомола. На заседании они говорят о каком-нибудь наболевшем вопросе – напр[имер], страхе смерти, формализме и т. п. Намечаются основные линии пьесы, затем кто-нибудь пьесу эту пишет, а на репетициях начинаются импровизации, и тут же пишется музыка. Пьеса становится ясна ее авторам лишь на премьере. В скобках надо сказать, что очень талантливые режиссер Сокольский и композитор Дешевов – бывшие дворяне, des ci-devants215. Мейерхольд расхвалил этот Трам до самозабвения, а Сокольский ему ответил: «Вы хвалите Трам, как барыня расхваливает платье своей кухарки, хвалит, но сама не наденет». На реферате Мейерхольда216 до его начала, которое затянулось, комсомольцы собрались в кружок и стали распевать русские песни с гиканьем и свистом217. Публика к этой милой шалости отнеслась с равнодушием (а может быть, и с пугливым подобострастием). Мне кажется, никогда пажи, правоведы и лицеисты218 не чувствовали себя столь привилегированным сословием, как теперешние юные коммунисты.
Скучно, скучно, скучно. В театрах трюки, трюки без конца за полным отсутствием дарований. И кто когда будет помнить эти конструкции, хождение колесом, кинофикацию, радиофикацию и прочую ерунду. А раз посмотревши Шаляпина, не забудешь во всю жизнь. Или Монахова в «Дон Карлосе»219. У меня так и звучит его голос в ушах: «Она всегда мечтательна была». Какой Филипп! А по полу он ходит или по лестнице – кому какое дело. Ерунда. Все от непомерной тоски и бездарности. Бездарность без конца и края. А Моисси!
Как выскочить из этой тоски, что сделать, как освободиться от Юрия? Почему я не фон Мекк?
30 января. Последнее время Юрий каждый день объясняется мне в ненависти. Он ходит, как зверь в клетке, и ненавидит меня всеми фибрами души. Третьего дня я была в своей комнате, я вообще избегаю всякой встречи с ним. Он вошел и начал, как всегда, с денег. Денег нет, слишком много тратим, Васиным учительницам надо отказать и т. п. Я подсчитала все, что получила от него, выходит что-то мало, но ведь это только предлог, предлог, чтобы довести меня до белого каленья. И начинается: «Уезжай за границу, я тебя ненавижу, я не ручаюсь за себя, я тебя убью, я тебя выселю. Мое дарование погибает, меня семья гнетет. У меня за пять месяцев ни одной мысли».
Он меня убьет, – выселит! Я сказала раз и навсегда, что больше никуда не поеду, а что его я уже 5 лет умоляю уехать. Почему он не уезжает? Увы, ему просто жаль барской обстановки, рамки и больше ничего.
Надо заработка, денег, чтобы освободиться от него, расстаться как можно скорее. Эта грызня – это ужас. Это то, чего я не переношу органически. Бог послал мне Аннушку, которая все понимает и все чувствует. С ней, с Аленой, так легко. А Вася по тяжеловесности вроде отца.
Юрий не умеет, не может работать, заставить себя.
Сегодня была у Белкиных, и Валентина Андреевна Щеголева рассказывала, как воспитывался ее сын. Вся ее жизнь была посвящена ему. Читали, занимались, работали вместе. Как я ей завидую. Вот уж 11 лет, как я служу, работаю или ищу работы, и дети между прочим. Как это больно, и как для Васи необходим постоянный педагог, постоянный уход и присмотр. Он мало развит, ничем не интересуется длительно, малейшая трудность, преграда останавливает его. Юрий не интересуется детьми никак. Пришлось бросить уроки музыки. Необходимо бы учить Васю рисованию. У него есть способности, но я чувствую в его мозгу какую-то задвижку, какое-то нежелание додумать до конца, даже просто подумать. Я объясняю себе это болезнью, гландами. И быть так беспомощной. Сегодня я чуть приободрилась, т. к. начинают оформляться мои мечты о кустарной артели, это раз, а второе – Лишину, кажется, прельщает мысль поставить «Трех апельсинов»220. Мне так хочется поработать с куклами, и все же это что-то даст и я съезжу к маме.
29 июля. Царское Село221. A new leaf222 моей жизни. Опять новая страница. Наконец моя семейная жизнь ликвидирована окончательно, раз навсегда. 17 июля Юрий приехал как-то очень загадочно из Бердянска, куда уехал всего 6 июля, и с очень сконфуженным видом заявил, что хочет развестись.
Я: Пожалуйста, моего голоса ведь при этом не нужно.
Он: Я знаю, но я хотел предупредить.
Я: Прекрасно. Я теперь вывезу мебель, обстановку…
Он: С какой же стати, я привык к этим вещам, мне они нужны, мы тогда перейдем на алименты, ты рубишь сама сук, на котором сидишь.
Я: Мне кажется, что вернее – ты сам уже срубил сук, на котором сидел в течение пятнадцати лет.
Он: Я приехал с предложением дружбы, а ты отвечаешь мелочностью – и т. д.
Мне нравится этот разговор о дружбе. Вытребовав нас из-за границы, он на Варшавском вокзале не подал мне руки, не поздоровался. А потом и пошло. А что я ему сделала? При первом же его увлечении я сказала: «Уходи, женись, только оставь меня одну, – в покое». А он мне ответил: «Начхать мне на все, мне важна только музыка. Уеду тогда, когда мне это будет удобно».
Я бежала в Париж. Оставила ему и Канавиной всю обстановку, билась, пока не разбилась, Юрий вытребовал детей, т. к. посылка денег была запрещена. Мы вернулись, дети сразу же ему надоели, и он сознавался, что издали он ими гораздо больше интересуется. Всю зиму он ходил по всяким знакомым и жаловался, что семья мешает ему работать. Жаловался Л. Николаеву, Юдиной, Кушнареву и еще очень многим. Он создал такую домашнюю обстановку, что хотелось бежать опять, но куда? По-видимому, Юрий надеялся, что я уеду с детьми в Дорогобуж, не выдержав такого мучения, а он опять заживет чудесно с Капустиной. Но je n’ai pas marché223. Я теперь анестезирована и перебралась со всем своим скарбом в Детское Село. Я чувствую себя здесь у себя, хочется создать уют, теплоту жизни. Меня Юрий как-то поражает своим вкусом. Его жены – мещанки и по происхождению, и по вкусам, по моральному облику. Самый низ, то общество, которое мы смотрели в водевилях. Папаша Канавин со своим красным носом, известный в Петрозаводске тем, что виртуозно отливает спирт из запечатанных бутылок и торгует этим спиртом. А вся компания Солнышковых? И в такой среде Юрий чувствует себя как дома. Про Капустину Петров мне сказал: «Очень мещаниста, совсем некультурна, небездарна, но лишена всякого сценического обаяния; когда Капустина на сцене – неприятно. Очень цепкая. Нам никому не понятно это увлечение». Мне иногда кажется, что это влияние того круга, в котором он вырос. Его тянет к мещанам.
Я очень боюсь, что его дарование заглохнет. Все-таки нельзя безнаказанно руководиться всегда и во всем одной физиологией. Толстые говорят, что все, особенно мужчины, возмущены всей этой историей. Мне же сейчас много легче, словно гора упала с плеч. И так хочется устроить себе какой-то заработок, чтоб не зависеть.
И как хорошо здесь, в Царском. Как все красиво – парки, озера, дворцы, домики, очаровательные особнячки, дух Пушкина. И после озлобленного Ленинграда с его зверскими трамваями – благодушное настроение Детского, доброжелательные соседи, милые Толстые. Что бы кто ни говорил, я люблю А.Н. и ее также. Уж очень он красочен и талантлив. Сейчас я хохотала до слез. Ночь, тишина. Пьяный идет по улице и старается как можно вернее спеть «Как сегодня день ненастный, нельзя в поле, в поле да работать»224. Это ему не удается. Его тенор сбивается то на фальцет, то на бас, и совсем неожиданно пьяниссимо переходит в фортиссимо. Против нашего дома он встречает приятеля, а может статься, они и не знакомы, но встречный, тоже пьяный, начинает ему подпевать. Первый сердится, но затем покоряется и только подпевает, но как! Второй уверенно и фальшиво все громче и громче поет баритоном, а голос первого взвивается фальцетом и летает сам по себе. Второй сердится: «Что ты врешь!» Они уже орут во все горло и, видя, что дальше идти некуда, замолкают внезапно. Я открыла форточку, и слезы градом текли от смеха. Потом второй стал читать какие-то трогательные стихи, и они ушли.
Юрий предлагает дружбу с опозданием на 8 лет. А как мы уезжали из Петербурга! 18 мая должны были приехать извозчики, чтобы забрать последние вещи. Утром моросило, и извозчики запоздали. Денег дома не было. Накануне я с болью в сердце продала мамино трюмо, чтобы послать Леле деньги, отдать долг, т. к. деньги дал мне Федя. Когда извозчики приехали, часов в 10 утра, Юрий уже ушел в Большой драматический театр, и Вася ему звонил туда, чтобы сказать, что деньги необходимы. Он должен был получить их в Драмсоюзе225. Извозчики уезжают. Мы с детьми в пустой квартире ждем денег. В 4 часа, меня не было при этом, Юрий звонит Васе, что опоздал в Союз и денег нет. И вешает трубку. Мы ждем, время идет, 5 часов, 6 – мы звоним во все театры, Юрия нигде нет, дети голодные, и надо где-то ночевать. Звоню Ксении Михайловне <Кочуровой>, она предлагает мне 20 рублей, и я, отправив детей на вокзал с Юлией Андреевной <Тиморевой> с 5 рублями, чтобы покормить детей там, еду к Раздольским. Около 7 часов туда звонит Юрий с упреком, зачем уехали без него и увезли книжный шкаф (Васи Яковлева!). Когда я ему сказала, что уже 7 часов вечера, он не хотел верить – очевидно, время на любовном rendez-vous226 прошло быстро и он о детях и не вспомнил. И было время еще догнать их на вокзале, он и этого не сделал. Так я уехала из своего гнезда, с такой любовью когда-то устроенного. Было больно. Меня и Петтинато всегда попрекал сентиментальностью.
13 сентября. Как мучительно думать о будущем. Скоро мне будет 50 лет, не по паспорту, а по-настоящему. А Алене 8½. У меня грудная жаба, сердце то и дело дает себя чувствовать. Когда-то мне предсказывали, что я проживу до 55 лет. Значит, остается 5 лет. Что я дам Алене за эти годы, на кого ее оставлю? Отец – пустое место. Я больше не верю в то, что он что-либо сделает крупное, у него было большое дарование, но физиология его захлестнула.
Что делать, с чего начать? Что ей дать? Васе все-таки уже 14 лет, он – мальчик, в школе. На кого же оставить мою Алену? Я не могу найти никакой работы. Я создала Кукольный театр и знаю, что могла бы его довести до совершенства. Я так ясно вижу, как бы я поставила там весь русский героический эпос, Жанну д’Арк, как бы с этим репертуаром объехала весь свет. Теперь же там сидит толстая умная еврейка, не подпускает меня на пушечный выстрел, она коммунистка, кажется, с ней не поборешься, да я и не борец в этом смысле. А в этом деле я знаю, что мне есть что сказать своего. А теперь я не знаю, к чему приступиться, где искать работы, чтобы дать детям то тщательное образование, которое необходимо. Надо их учить музыке на всякий случай; может быть, есть способности. Надо учить языкам – французскому, немецкому и английскому. Французским я могу сама заниматься, но остальными лучше специалистки. А деньги где?
6 декабря. Римский-Корсаков пишет мне, что для охраны себя от враждебных радиоволн очень полезны черные кожаные куртки. Но никакая куртка не обережет от такого нервного потрясения, какое я пережила третьего дня на премьере «Тартюфа»227. По мере того как развертывалось действие со всевозможными вводными трюками и мюзик-холльными номерами, я начала узнавать отдельные номера из моего сценария «Любовь к трем апельсинам», который находился в руках Петрова с июня месяца. В мае я написала пьесу – вариацию на тему Гоцци для кукольного театра. Она была не принята Соцвосом228, отзыв оттуда от 14 июня 29-го года. Через несколько дней я зашла в Александринку к Петрову посоветоваться, не использовать ли мне эту тему для Music-Holl’а. Тема ему очень понравилась, и он, уезжая на две недели в отпуск, посоветовал мне разработать сценарий, т. к. его просили сделать постановку в Music-Holl’е. Сценарий опять-таки ему очень понравился, и он сказал: «Это очень ново и свежо, и я на их месте бы ухватился бы за эту тему. Данкман (директор Гос. цирка и Music-Holl’а в Москве) приезжает на днях в Ленинград, и я постараюсь провести Ваш сценарий. Вы же его не ждите и поезжайте».
Я ехала к маме. На возвратном пути 23 августа я зашла к Данкману в Москве. Оказалось, что Петров ничего ему о моем сценарии не говорил.
Я заболела и только в ноябре поехала к Петрову. Он меня не принял, должно было состояться какое-то заседание. Перед этим я ему послала 10 старых литографий актеров 50 – 70-х годов, так что элементарная вежливость требовала сказать мне хоть два слова благодарности. А послала я ему эти литографии потому, что была очень расстроена тем, что за время моей поездки к маме его у нас обокрали, т. к. дверь его плохо закрывалась.
Конечно, он не украл у меня пьесы; но – невольники в цепях, полушарие на сцене, поляки, румыны и прочие наши враги, миллионеры. Заканчивалось у меня праздником физкультуры, в «Тартюфе» кончается кинематографом – физкультура и трактор. У меня наверху, над сценой, стоит Капитал – маг и волшебник и дергает ниточки действующих лиц, в «Тартюфе» наверху появляется двойник Тартюфа, руководящий действием. Под конец у меня берут пожарный рукав и поливают СССР, здесь – просто и бессмысленно фонтаны. Петров мне советовал ввести желтых girls229 – он их ввел в «Тартюфе». И реагировать я не могу. Юрий говорит: «Конечно, в другое время можно было бы подать в суд. А теперь я лишусь всякой работы, Петров мстителен».
Но главное – Петров служит в ГПУ, с ним не поговоришь. Я не хотела этому верить. Но теперь лично, на своей шкуре убедилась в его беспринципности. Подлей нашего времени не было в истории. Такого гомерического подхалимажа и трусости не было никогда. Во время Французской революции были партии, они боролись друг с другом, уничтожали друг друга. Теперь же все лежат на брюхе, и стоит только дохнуть кому-нибудь, как его тут же раздавливают, как блоху, ногтем. Да, во время спектакля у меня сделалось сильнейшее сердцебиение, от злости ноги и руки дрожали, как в лихорадке. Я пошла в директорский кабинет, Петров меня опять же не принял. Как это объяснить как не сознанием своей подлости. Ведь летом же он жил у нас на правах чуть что не родного и был мил и очарователен (и восхищался сценарием!).
Как я могу пробить себе дорогу, когда всегда и постоянно меня обманывают и обворовывают?
Была у нас на Канонерской. Было мне достаточно противно идти к Юрию, но надо было показать Васю доктору. Какое у него запустение, холодно, сыро, грязно, неуютно. Жалко мне его ужасно. Вот уж кто затоптал свою жизнь и дарование в навоз. Девять лет я наблюдаю за ним. За это время я видела трех его любовниц – Нилову, Канавину, Капустину. Низóк – в полном смысле слова. Никакой заботы о нем, создания ему уюта, тепла. Непонятно мне это. Ему уже 42 года, а он все на бивуаке, «треплется» (модное слово) с какими-то шлюхами, скомпрометировал себя этим, в обществе больше нигде не бывает, никто его не зовет, и живет как бобыль. Вася пробыл у него два дня. Так и то он не утерпел и ушел, вероятно, к своей даме, и Васята обедал один. Господи, лишить себя детей.
Когда я вчера вернулась поздно, пришлось Алену разбудить, чтобы переложить на другую кровать. Когда она меня увидела спросонья, то так вся и прильнула ко мне. «Мамочка, миленькая», чуть не заплакала. И так мне стало тепло-тепло. И бедный Юрий от всего этого тепла отказался добровольно.
1930
24 января. Господи, Господи, помоги и выведи Россию на Твой путь. Вернулась сейчас от В. Я. Шишкова; пока никого не было, он читал мне Евангелие от Луки – притчу о судье неправедном. «И приидет Господь, но многих ли найдет верующих?»230 Он боится, что сбываются худшие предсказания, я же не могу, не хочу потерять веру в лучшее будущее, в Россию, в свободную счастливую Россию. Так хочется оттолкнуться от земли и полететь к солнцу, в теплый вольный воздух.
Вчера заходила Наталья Васильевна с Марианной, у них сейчас увлечение коллективизацией, колхозами и обращением крестьян в рабство.
«Кто нам ближе, – говорит Н.В., – большевики или крестьяне? Конечно, большевики. Мы все, так же как и они, – дети, внуки Герцена, Бакунина, Кропоткина. Они (большевики) это понимают и нас ценят. Все писатели сейчас зарабатывают как никто. А сорвись их политика по отношению к крестьянству, победи мужик, он всех нас, интеллигенцию, к чертовой матери пошлет, это будет царство Цыганóвых (хозяин дома, где живут Толстые, всячески пытавшийся их притеснять). Мужик сметет город, Эрмитаж, это будет эпоха мещанства, это будет очень страшно».
Я с этим никак согласиться не могла – нельзя считать 100-миллионный народ quantité négligeable231. Мы все от Герцена и прочих, продукт западноевропейский, и может быть, нас и надо к чертовой матери отправить. В прошлом году Н.В. с таким же увлечением говорила мне о владычестве немцев, а этой осенью А.Н. говорил о том, что все это, включая и пятидневку и непрерывку232, грандиозная провокация. Я думаю, что у Толстого никаких ни убеждений, ни определенных политических верований нету. Важно, чтобы ему и его семье было хорошо и чтобы он мог писать. Он не гений, не Лев Толстой и не Достоевский. Но он очень талантлив, из него эта талантливость прет из всех щелей, и я как-то прощаю ему за это его беспринципность и искренно люблю. Но не все это прощают. Яков Максимович Каплан говорил мне летом: «Я маленький человек и поэтому могу позволить себе роскошь быть знакомым только с порядочными людьми. А Толстой непорядочный человек».
У Шишковых были молодежь Толстых, Наталья Васильевна и Петровы-Водкины. На днях Кузьма Сергеевич говорил мне: «Тоска, и не только от болезни. А знаете, безотчетная тоска есть предвестие грядущих бед». На это я вспомнила все творчество Метерлинка до войны, принцессу Мален233, которая так ясно была предсказанием разорения Бельгии немцами234. Запертая в башне, Мален смотрит в щель и с ужасом видит, что вся страна опустошена. Все творчество Метерлинка до войны проникнуто предчувствием беды. Когда-нибудь его назовут пророком.
3 февраля. В ноябре Толстой написал комедию «Махатма», которую ни один театр не принял, что все же очень показательно235.
Писать на тему поругания теософов посоветовал и все нужные материалы дал Алексею Николаевичу Мерварт. Я слышала только первое действие, и мне сразу же не понравилось. Дело было за обедом, все аплодировали, но даже из любезности я не могла похвалить пьесы и тогда же сказала, что неудобно высмеивать Кришнамурти, который является только проповедником нравственности и еще последнего слова не сказал.
Пьеса написана как грубый фарс. Содержание 1-го действия было таково: собрание теософов, среди них русская княгиня, не то Тетюшина, не то что-то в этом роде, уничижается перед йогом (бывшим американским бандитом). Все в обожании перед ним. Он ждет к себе богатую американку, которую нужно обработать, чтобы получить деньги. Появляется ее муж, богатый американский промышленник, с агентами. Ему необходимо установить flagrant délit236, чтобы развестись с Betcy. Он обещает йогу за это деньги и прячется. Приходит Betcy, очень пылко настроена, но йог ведет себя крайне целомудренно. Дама недовольна, муж тоже, какой-то общий скандал и появление с громом и молнией главного йога. И тут они сторговываются с американцем, что он даст им какие-то миллионы за объявление Кришнамурти Богом. Американцу нужен Бог для противопоставления коммунизму, для влияния на рабочих, для сохранения рабочих в своих руках, для одурачивания их. Это первый акт. Дальше, кажется, этот план не осуществляется, т. к. Кришнамурти женится и коммунизм торжествует.
Осмеяние загнанных на Соловки теософов237 мне показалось не слишком благородным и не очень своевременным, но я была уверена, что вещь эту наши arrivistes’ы238 поставят с удовольствием, а между тем в Москве Корш239 и МХАТ отказались, отказался даже Мейерхольд.
Вчера я застала Наталью Васильевну заплаканную и первый раз почувствовала в семье размолвку. Перед моим уходом она мне рассказала, что очень расстроена тем, что А.Н. хочет непременно арендовать имение Сергеева на Валдае, что это будет стоить несколько тысяч, которых нет, и что это будет петлей. Н.В. говорила: «Я устала, я постоянно страшусь, что может подвернуться мерзавец и подбить Алешу на какой-нибудь поступок, который ему только принесет вред. Сколько я страдала из-за “Заговора императрицы”240, сколько уговаривала не писать, а теперь из-за “Махатмы” мы совсем рассорились, он и на вас дулся, чувствуя, что вы против, и я так рада, что пьесу не приняли; зачем ему это, когда он наряду с этим пишет такие вещи, как Петр»241.
Мне кажется, что Россией правит чудовищный бред сумасшедшего. Вдруг в полгода стомиллионное население обращается в рабство, лучшая его часть, самая работящая и хозяйственная, расстреливается или пускается по миру242.
Мы с ужасом и отвращением читаем о сожжении Иоанны д’Арк, я не знаю, что страшнее, по-моему, сейчас страшнее. Там преступление над одним человеком, англичане сжигают врага, и XV век. Здесь XX век и насилие над нацией, над целым народом. Страшно.
17 февраля. Толстой пишет «Петра» с точки зрения культурного европейца XX века, который в ужасе смотрит на чудачества и пьянство Петра, озорство, несчастное и забитое положение крестьян. В современном же положении тех же крестьян он не видит ничего ужасного. Марианна (ей 19 лет) рассуждает так: «Вы не должны оценивать положение крестьян со своей точки зрения. У вас культура, вкус, вам болезненно лишиться своей собственности. У мужиков же одна изба, как другая, не хуже – не лучше. Следовательно, теряя собственность, они в общем ничего не теряют, а иначе мы не выстроим социализм»?!! Сам А. Н. ездил на Валдай, был на свадьбе у крестьян и пришел в ужас от ритуала. «Это такое глубокое мещанство» – он не замечает, что за неимением культуры этот устаревший ритуал, этикет, которым восхищался еще Лев Толстой, служит воспитывающим, сдерживающим началом. Всякая традиция – уже культура. Неужели лучше интеллигентские [собачьи свадьбы, вроде Юрия] без ритуала, без любви – одна физиология.
Меня поражает, с какой легкостью теперь все говорят о насилии. Был у меня недавно А. А. Мгебров. Первый раз видела его трезвым, говорящим просто, по-человечески. Он тоже мне отвечал: «Да, насилие. Но вся жизнь есть насилие, в данном случае оно прекрâсно!» (с accent circonflexe243). Не говорю уже о Гроссе. Тот захлебывается от честолюбия, от боязни что-то упустить, не захватить кусочек власти. Он иначе не говорит, как «мы»: мы закрыли несколько обществ – Куинджистов и Общину художников244, они нам не нужны, нечего им собираться. Мы закроем музеи, нам не нужны Фомин и Щуко и т. д. Я помню, как еще не то в 18-м, не то в 19-м году я встретила Н. Альтмана и спрашиваю, что он делает. «Разрушаю академию!» Много лет с тех пор прошло, и всё разрушают. Я удивляюсь, как много у этих людей жажды власти и как мало творческих дрожжей.
Зашли на днях вечером к Толстым. Юрий уверял, что будет голод, т. к. при раскулачивании крестьянства 45 % населения должны стать на государственное иждивение. «Какой может быть разговор о голоде, – сказал А.Н., – когда у ЛСПО245 все есть. Вчера мы были у Федорова246. Жрали устрицы, цыплят в сухарях, черт знает еще что, и всего за двенадцать рублей с рыла».
А Наталья Васильевна утверждала, что все бездетные должны обедать на Детскосельском вокзале247, буфет держит то же ЛСПО, что и Федорова, там дешево и чудно. На другой день Петров-Водкин, Шишков и Пришвин отправились в Ленинград на Детскосельский вокзал. Получили несъедобные щи и кулебяку, заплатили втроем 8 р. и потом издевались над Н.В.; оказывается, она имела в виду холодные блюда – рыбу в провансале и т. д., стоящие по 75 к. и 1 р. S’ils n’ont pas de pain, qu’ils mangent de la brioche248.
Юрий приезжал на два дня, говорит, что хочет переехать к 1 марта совсем сюда, оставив там комнату. Был тих и скромен. Ехать обратно должны были мы вместе. Пошли на вокзал, и, пользуясь случаем, что мы были без детей, я спросила его об его планах, о том, как его друзья приходят в отчаяние от его образа жизни и не знают, какой бы рычаг найти, чтобы заставить его работать. Он молчал, дошли мы почти до вокзала, ему оказалось нужным зайти к Асафьеву за нотами (он был у него накануне). Я говорю: «Взять для тебя билет?» Он отказался и, конечно, к поезду не пришел, а очевидно, смылся к Блиновой. Я не понимаю, как может быть человек до такой степени распущен, что, приезжая раз в месяц сюда, он не может удержаться, чтобы не обмануть, не солгать, не удрать к какой-нибудь студистке. Ему 43 года, он совсем седой и потому наголо бреется, отрастает брюшко, и бегает за двадцатилетними девчонками. И пускай бы бегал, если бы работал. Я всегда вспоминаю письма Глинки к сестре о своих «нянях»249. А несчастный Юрий, по-моему, на все махнул рукой, и с тех пор как мы уехали, скоро уже будет год, ничего не делает.
Пошла я вчера 16 февраля на рынок поискать масла. Все частники закрылись250. Замечательно, что их не закрыли насильно, нет, но наложили тысяч по 20 налогу. Мне рассказывала на днях И., что родители ее торговали на Сенной251. Вдруг совершенно неожиданно получили повестку, что надо добавочно за прошлые 27, 28 и 29-й годы доплатить 8000. Получили повестку сегодня, а назавтра утром пришли к ним и описали все имущество, оставив одну кровать, по одному платью. А затем грозятся, что еще вышлют. Куда, зачем? Я в ужасе. Чем будем кормиться? Нет ни масла, ни яиц, ни мяса. Нам выдают по 100 гр. на человека раз в 10 дней, мы люди второй категории, не рабочие252. Вчера в газетах, после выкриков о бурном гигантском строительстве, заметка мелким шрифтом: на февраль будет выдано детям по 200 гр. масла, взрослым по 200 гр. фритюра (т. е. маргарина).
Как жить, чем питать моих детей, болезненных, которым au dire des docteurs253 нужно разнообразное и обильное питание. В 18-м году у нас были тряпки, у мужиков продукты. Теперь и у нас, и у них хоть шаром покати. Вот вам и Папа Римский – тоже туда же!
12 марта. Заходила в отдел местного хозяйства хлопотать о починке водомера. На большой школьной доске сведения о всевозможных чистках254. Один случай меня развеселил: комиссия, выезжавшая в Колпино255, вычистила председателя сельсовета Буланова, который оказался ярым контрреволюционером. Он сказал: «Ленин был крепок – и того сломили, а вас-то, барашков-каракулей, уберем» – и, кроме того, вел агитацию среди крестьян, говоря про комиссию: «Вот опять обирать приехали».
16 марта. Почти месяц, как больна Алена. Я в каком-то тупике и мучительном отчаяньи. Даже плакать не могу. У нее суставной ревматизм, эндокардит, хорея256. Хорея сейчас проявляется тем, что у нее отнимается язык, ей все труднее говорить, и это так страшно, что прямо вынести нельзя. И доктора возмутительны. Такой недобросовестности я в жизни не видала. Профессор Кондратович, приехав, заявил: «Я имею в своем распоряжении 15 минут». И спросил за это 40 рублей. Он даже не заметил, что у Алены голова покрыта опухолями, и теперь, когда я звоню, уверяет, что это неважно и речь вернется сама собой. Не верю, и моему отчаянью нет границ. Аленушка, такая умница, такая способная, и вдруг потеряет способность говорить.
Господи, за что, за что? Боже мой, Боже мой, только бы спасти ее, вылечить. Юрий абсолютно равнодушен, вообще с каждым днем я его все сильнее презираю. Он считает, что раз деньги даны, то и дело с концом. Бедные дети. Я смотрю на папину карточку, и моей любви к нему нет границ. Папочка, родной, помоги мне, спаси мою крошку. Когда она еще хорошо говорила, она как-то сказала: «Но, Боже мой, какая скука с больным сидеть и день и ночь…»257 А я готова за ней ухаживать всю жизнь. J’effeuillerai des roses sous ses pas258. Здесь, в Детском, я так беспомощна в докторском отношении.
И вся Россия тоже стремительно катится в какую-то бездну.
На вокзале 4 февраля гадалка мне сказала, что я скоро разбогатею, что меня ждет удар – болезнь кровного человека, ребенка. «У вас есть больной ребенок, калека? Будете лечить его в дальних краях». Ждет меня большое далекое путешествие, которое принесет мне благосостояние (это же говорила и Паллада). «Молодость у вас была счастливая, но и теперь вас ждет счастливая жизнь». Всю жизнь мне хироманты говорили одно и то же, главное, что конец моей жизни будет спокойный и счастливый в противоположность средине. Когда же наконец это наступит? Пока одно испытание тяжелее другого. Так мучительно страшно за Алену.
18 марта. Вчера мое отчаяние и страх за Алену дошел до апогея, и я поехала к Аствацатурову. Милый человек, как он меня утешил и успокоил. Оказывается, такое явление очень часто при хорее, называется мутизмом, может тянуться долго, но это нестрашно и не паралитического характера. Главное сейчас – сердце, и за ним нужно следить. Напряжение мое так было велико, что, успокоившись, я не выдержала, и они меня отпаивали валидолом. Я чувствовала себя как после тягчайшей болезни. Сейчас отовсюду ползут страшные слухи.
28 марта. Стоит записывать то, что рассказывают крестьяне. Молочнице написали из ее деревни Московской губернии, что там колхозники объезжают на тракторах деревни и забирают у мужиков последнее. У ее старика-отца был заготовлен для кур – больше у него ничего нет – мешок овса, и тот забрали, два рубля денег, он побоялся даже дочери написать, уже соседи дали знать, что старик совсем погибает. Она же говорит: «Мне один партиец говорил, что все будет по-старому, а в газетах только для иностранцев написано»259.
Паша приехала из деревни (Псковская губерния) – продали корову и лошадь, бросили хозяйство, повсеместно дорезают скотину, бегут в леса, города – разорение полное. «Словно Литва-разорительница прошла». Вспомнили псковские свою старину260.
Один крестьянин поехал жаловаться в Ленинград. Когда он вернулся, то был арестован и отправлен неизвестно куда.
Ксения Эдуардовна Дешевова провела месяц (февраль) в Коктебеле. Там творилось совсем дикое. Так называемых кулаков обобрали и выслали в Феодосию, причем мужчин отдельно, женщин отдельно, детей также. Дул норд-ост – дети позамерзали, женщины рожали в дороге, т. к. высылали, не считаясь ни с чем. В городе свиданий несчастным не дали, начались эпидемии.
Что это? Право на бесчестие261, на проклятие?
У нас в Детском идет чистка соваппарата. В ратуше набирается до 500 человек любителей, всякий может допрашивать, пытать. Одного доктора казенный обвинитель спрашивал, не знает ли он, куда делись стекла с веранды того дома, где он живет, имеет ли прислугу, что она делает и что именно она для него делает. В артели инвалидов одну даму спросили, как относится ее ребенок (10 лет) к современному положению. Она ответила, что никогда этим не интересовалась.
Как ни было плохо Алене, когда я заходила в церковь помолиться перед распятием, я не могла не молиться за Россию. Когда я закрываю глаза и думаю о России, мне представляется она живым существом, с которого живого сдирают кожу, кровь хлещет. Такого разорения, такого наказания, конечно, Россия не переживала никогда, даже при татарах. Тогда можно было защищаться, геройски умирать, жив был дух, мог быть «злой город Козельск»262, Китеж Божья Матерь накрыла своим покровом263. Какое счастье опуститься в бездонную глубину, слушать благовест святых колоколов и не быть. Кстати, Пришвин у Шишковых рассказывал (показывал снимки), как сбрасывали в Троицкой лавре колокола Годунова264 и других. Когда их уже свалили и вокруг толпились официальные лица, случайно подошел мужик, ничего не знавший об этом. Он остановился, долго и удивленно смотрел на разбитые колокола, потом взглянул наверх, понял. «Сукины дети», – единственно, что он мог сказать. Я передавала это Щеголеву. «Ну, если это единственный протест русского народа, то это не страшно, надо все колокола снять, к чему они и кому нужны?» «И все церкви снимем за пятилетку, – добавил Павлуша, – кроме особо ценных в художественном смысле». Я боюсь, что протест будет не сейчас, и кабы он не был очень страшным. «И ты его узнаешь и поймешь, зачем в его руке булатный нож»265.
Аленке моей лучше, и мне кажется, что мы обе с ней воскресли. Я твердо решила ее не пережить. У меня есть в запасе веронал266, и я уверена, что при моем состоянии сердца этого было бы достаточно. Но пережить Алену хотя бы на один день – ни за что, довольно с меня. Как я понимаю Любовь Александровну Магденко, которая отравилась после смерти Елизаветы Петровны. Как она ее любила.
20 апреля. Вчера в поезде по дороге из города в соседнем отделении ехал пьяный. Неподалеку в уголке сидел священник. Пьяный начал к нему приставать грубо и гадко. Тот молчал и даже не шевелился – ведь «служители религиозных культов» вне закона. Но публика вступилась. Тогда он стал лезть ко всем. Последнее, что до меня донеслось: «У тебя мещанская и дворянская душа. Должóн я тебя психологически раскулачить! Что сказал Сталин!»267
Невзирая на это, раба Божия в Детском вывели. За ним шел ражий детина в форме ГПУ, которому он говорил: «А ты, верно, уж родственник Романовых». – «Родной дядя, иди, иди».
Еще анекдот, сообщенный Пришвиным. Приходят Рыков и Ворошилов к Сталину и говорят: «Ну что, брат, сговнял? Теперь уходи». Тот взял револьвер и направился в другую комнату. Они же ему: «Нет, этого партия от тебя не требует – только уходи». По-моему, se non è vero, è ben trovato268. Сталин застрелил бы их на месте. Ils sont tous des êtres trop minuscules269 – просто стрептококки.
5 мая. На днях Юрий приехал обедать с К. Фединым. Внешне Федин мне очень нравится, и в его сочинениях есть та теплота по отношению к людям, которой теперь авторы не страдают. Но в его романах есть и какой-то внутренний сумбур, как будто он не смог справиться со своим матерьялом. Замысел же всегда очень интересен. Что он за человек – не знаю. Он рассказывал о Летописи Гражданской войны, которую затевает Горький270. Его и Толстого вызвал П. П. Крючков, и они беседовали на эту тему. Затем Кр[ючков] спросил их, как им рисуется материальная сторона дела. «Я в этом смысле не умею совсем говорить, но Алеша, подумав, сказал: “Работа большая, все остальное придется отложить, надо, значит, пока мы будем работать, известную fixe271, я думаю, тысячу рублей в месяц”, на что Крючков сказал: “Не мало?”».
А сейчас писателей отправляют бригадами в колхозы, совхозы, заводы и пр. смотреть, писать и вести культурную работу, на что ассигнуются большие деньги272. Толстой ездит слушать лекции в Гипромез273 и летом едет на Урал на завод. Федин говорит: «Это кончится тем, что Госиздат попадет в окончательный тупик. Прельщенные деньгами, на это бросятся все, и к осени будет написано столько дряни, которую никто не будет ни читать, ни покупать».
Мне чудится во всем этом грандиозный подкуп. И насколько наши gouvernants274 бездарны в смысле внутреннего хозяйства страны, настолько они собаку съели в подкупе и растлении нравов. Меня гнетет вся эта безграничная ложь, фальшь и насилие – угнетает нестерпимо; у меня ощущение, что какие-то сотни пудов давят на мои плечи, – а податься некуда.
У меня нет утешения ни в чем, дети больны, больны навсегда, порок сердца. Что может быть ужаснее для матери, да еще для матери, которая совсем одинока. Искусство брошено, кукольный театр брошен, никакой работы для души, и днем и ночью незамолкающее, ноющее беспокойство об Алене, да и Васе тоже неважно. Я пошла уж сегодня к Толстым, чтоб хоть немного забыть все это, вот уж два с половиной месяца этого страдания.
10 мая. Читаю книжку о Тургеневе, записи его современников и его самого275. Бесконечно мне жаль людей – такие они одинокие, несчастные, как слепые котята торкаются бедной своей беззащитной головой, страдают до исступления, и только что начинают прозревать, как их физическая машина уже отказывается служить и наступает конец. И несмотря на все свои страдания, на мучительное одиночество – в этот короткий миг, данный для жизни, – как старается бедный человек проявить, выявить свое божественное, свой дух, свою миссию, дать все, что может, из данного таланта вернуть десять. Бедные Тургенев, Лев Толстой, Наполеон, Петр, – я думаю, что Петру не раз хотелось размозжить голову о камни от ужасного одиночества. И чем выше человек, тем более одинок. Не жаль лишь тех, кто, замкнувшись в свой маленький мирок, благоденствует. Не помышляя ни о чем. Бедное человечество. А когда еще оно переживает такие подлые эпохи, как мы, когда ежеминутно из нашей среды какие-то щупальцы вырывают близких и засаживают в тюрьму и дальше…
22 мая. Когда я бываю в Петербурге, то прихожу в положительно разъяренное состояние и мысленно ругаюсь самым непристойным образом. Шум, какая-то толпа ободранных, желтых, изможденных, озлобленных людей; на углах неистовые громкоговорители, которых никто не слушает, но которые оглушают и поставлены нарочно, чтобы сбить людей с толку. В магазинах ничего нет. Окна в кооперативах разукрашены гофрированной разноцветной бумагой, и все полки заставлены суррогатом кофе, толокном и пустыми коробками. На магазинах обуви объявления: сапог мужских, дамских, детских нет. Папирос нет, табаку нет, чулок для Васи нет, штопальных ниток нет, материи для обивки нет, в комиссионном магазине, казенном, на мой вопрос, есть ли простыни, барышня с презреньем ответила: от 30 рублей штука и дороже. К русскому обывателю, интеллигенту там относятся с презреньем, он ведь главным образом продает, где ему купить! А какой там фарфор! И бронза – все это «на крови и на слезах» собранное.
Когда-то Петтинато, когда жил здесь, говорил мне, что его поражает в нашей толпе, даже в церкви (мы были с ним в Казанском соборе276), отсутствие желания отодвинуться от соседа, не столкнуться. У нас всякий прет (не идет, а всегда прет) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа – толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития. Католики считают свое тело греховным. В римских couvents277 детей не купают, почти не моют, если и купают, то в рубашках. Алена рассказывала, как в Bezous278 она на ночь надевала свою ночную рубашку поверх денной, чтобы, переодеваясь, не было видно голого тела. Они ощущают свое тело. У нас вообще ничего не ощущают, кроме физиологических потребностей, а насчет греха есть пословица: не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься.
Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы все и всех смести – брбр, – и это дурачье околпачивают как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем. С каким презреньем должен англичанин смотреть на эти валяющиеся мертвецки пьяные фигуры, на все.
Больно. Святая Русь!
Вчера справляли Аленины именины. Обедали Толстые, Дешевовы, Загорный. Юрий рассыпается. Меня как-то это мало трогает, мало убеждает. Сможет ли он работать, пропустив столько лет? Боюсь, что Алене после вчерашнего торжества будет хуже. Почему у меня дети не как у всех, а за них так мучительно страшно.
16 июня. Тоска невероятная, такая тоска, что кажется, голову бы себе размозжила! Можно ли жить в стране, обреченной на голодное вымиранье, можно ли жить среди тупых, мрачных, озлобленных людей, злополучной, голодной, обманутой черни, мнящей себя властительницей. Я слушала как-то в вагоне разговор двух молоденьких женщин: «У нашего поколения нет ни прошлого, ни будущего, одно тяжелое настоящее. Старшее поколение живет прошлым, воспоминаниями, оно видело хорошую жизнь. У нас же только служба, жизнь впроголодь и ничего лучшего впереди». Жалко мне их стало очень. Как бы я жила, если бы я не знала Италии, если бы на каждом шагу меня не поддерживало Ларино, прошлое. Когда я шла за гробом А. И. Зуевой по полям за Мечниковской больницей279, слыша пенье жаворонков, я вспоминала Помпею, я шла там в старый амфитеатр, и так же пели жаворонки, и еще звенели пчелы. И так захотелось в Италию. Умереть только там. Лежать только в моей Святой земле.
Как ужасна смерть в больнице. Мертвый становится сразу вещью, пустым местом. Всем, умершим в больнице, делают вскрытие, труп от груди до низу зашит крупными стежками через край. Это как-то просто до ужаса. Я была в мертвецкой. Это очень страшно. Но потом я поехала на Охту на кладбище280, и люди, ехавшие в трамвае, были еще страшнее мертвецов. Желтые лица с кожей, туго обтягивающей кости, провалившиеся глаза, люди, отощавшие от долгого недоедания и обреченные на смерть. В 18-м, 19-м году было совсем другое и «смертники» были другие. Это были главным образом интеллигенты. Они были ошеломлены революцией, внезапно наступивший голод сразу сломил слабых. Люди пухли от голода. Никогда я не забуду одно лицо. Я его встречала всегда в конце Невского. Мне казалось, что это был какой-нибудь маленький чиновник, Акакий Акакиевич какой-нибудь281. Он был небольшого роста, в котелке и черной крылатке, глядел он исподлобья, и взгляд его круглых карих глаз был испуганный насмерть. Лицо тоже было круглое, опухшее и желтое, как воск, с зеленоватыми подпалинами. Я знала, что этот человек долго не протянет. Потом больше я его не встречала. Этот смертный ужас в глазах: тогда ведь люди мерли, как мухи, на ходу. И у всех был такой же распухший восковой вид. Теперь не то. Долгое недоедание высушило людей, и теперь хуже вид у рабочих. Они тоже желтые, но совсем высохшие, худые. С них сдирают под видом соревнования, ударничества и пр. девять шкур. Наш сосед, милый Васильев, рассказывал мне, что он теперь иногда до 2 часов ночи ездит по округу, починяя машины новоиспеченных рабочих. Их было на здешней механической базе более 150 человек – учеников. Весь май они возили тракторы и катки перед нашими окнами. Вся эта молодежь, девицы и парни, ходили, обнявшись, за катками или лежали на солнышке. Затем они кончили ученье, их выпустили на работу, и они ломают все машины. А настоящие техники из сил выбиваются.
Когда я везла Анну Ивановну в больницу, с нами везли женщину, которую сопровождал сын, рабочий Путиловского завода282, лет 24, необыкновенно нежно ухаживавший за матерью. Из больницы мы ехали с ним вместе в трамвае, и он мне рассказывал много о заводе. Он жаловался, что совсем нету квалифицированных рабочих – куда они подевались, неизвестно. Оттого, вероятно, в продаже, кроме бракованных вещей, ничего нет. Я купила чашки в государственном фарфоровом магазине (императорский завод283), очень хорошенькие, по 1 р. 9 коп., все с изъяном. Купила здесь Васе фуфайку, всю уже перештопанную. До какого крайнего банкротства должно было дойти государство, решившееся обречь своих жителей на такой голод во всех отношениях и вывозящее все вплоть до лука и чечевицы за границу. Какой это глубочайший позор! Все это рабочим объясняется строительством. Но зачем строить, когда работать некому? Вся эта ложь меня приводит в исступление, и до чего я презираю народ, который все это терпит. Он, очевидно, и не заслуживает ни лучшей жизни, ни лучшего правительства. Но людям со свободным духом здесь не место, и надо направить все усилия, чтобы в будущем экспатриироваться. У Васи хорошие способности к рисованию – дарование интернационально. Только бы он был здоров. Сегодня я была в городе. Нигде нет никаких материй, никакого мыла, ничего съедобного, кроме Первой конной (колбасы284), люди ходят из магазина в магазин с тупыми лицами. Леле понадобилась примусная горелка – в Москве не нашлось, в Ленинграде и Детском также, теперь ей привезли из г. Зарайска285. Жизнь унизительная до последней степени.
Знакомая К. служила в Москве гидом и была приставлена к каким-то иностранцам, которым понадобилось купить кусок туалетного мыла. Обошли весь город и не нашли. Иностранцы были удивлены, а девица страшно сконфужена. Она отправилась в Наркоминдел286, рассказала это, и ей дали наряд на мыло, которое она и передала своим иностранцам. Они опять удивились и стали допытывать ее, какими судьбами ей удалось достать это мыло. Узнав, в чем дело, они взяли да и написали благодарственный адрес в Комиссариат иностранных дел за доставленный им кусок мыла. Девице влетело, и, кажется, она лишается места.
Но что должен думать приезжий европеец о стране, в которой на 13-м году революции, в мирной обстановке обыватель не может себе купить куска мыла? Кому это нужно – вот что меня интригует.
На днях я обошла весь Апраксин, Гостиный, Пассаж в поисках одного метра синего сатина. Во всех магазинах лежало на полках по нескольку кусков черного сатина и больше ничего. Было похоже на страшный сон. Теперь уже и этого нет. Мне надо срочно сделать ремонт в комнате, куда должен въехать Юрий. Мне нужно три доски 2½ дюйма и 3 доски 1 дюйма толщины. Я уже жду полтора месяца, нигде на складах нету. Нашему жакту (жакт – жилищно-арендное кооперативное товарищество) необходимо сделать очень много починок и построек – и все стоит.
Такая тоска, но, конечно, главная моя тоска – это здоровье детей. У Васи кроме сердца еще и легкие не в порядке, ну как тут быть, как его спасти, что придумать и почему это?
Смерть Анны Ивановны очень страшна тем, что вот жил человек, умер и следа духовного никакого не осталось, как будто никого и не было. Когда есть дети, кто-то продолжает не столько жизнь, сколько дело, а если человек сам по себе крупен и силен духовно, его флюиды, радиоволны его мозга остаются жить и долго еще звучат. Иногда это звучанье чем дальше, тем сильнее. Например, Жанна д’Арк – чудо из чудес нашей земли, 18-летняя деревенская девушка. Никогда ее так не боготворили, как в начале ХХ века, а было время, когда она совсем была забыта, высмеяна.
И как не хочется уйти из жизни совсем, не оставив по себе хоть легкого следа. Проплывет лодка – и за ней струйка долго видна, волны расходятся кругами. А умерла Анна Ивановна – и даже кругов не осталось. А впрочем, кто знает! Она была, несмотря на бедность, очень жизнерадостна, незлоблива, радовалась на чужое веселье, успехи и не теряла собственного достоинства. Получая 18 рублей пенсии, она жила не приживалкой, а барыней, а после смерти еще нас с Таней облагодетельствовала.
27 августа. Боже мой, отдохнуть бы от мучительного беспокойства об Алене, отдохнуть от всего, не думать о голоде, Алена, мой ангел, мое солнышко, тепло моей жизни, все больна, и все не лучше, а хуже. Господи, спаси ее, мою радость. И я опять одна с ними.
Поведение Юрия внушает мне глубочайшее презрение. С конца зимы начались усиленные разговоры о том, что он переезжает сюда. Надо ремонтировать комнату, пробить новое окно; накупается мебель, обивка, целое лето я добываю материал, ухаживаю за рабочими, и когда все готово, Юрий мрачнеет, высказывает сомнения, позволят ли ему перевезти рояль, не вредна ли Алене музыка, будет ли тихо в комнате и т. д. Дети ждут переезда, Лёка плачет, нервничает. Тут оказывается, рояль Музтрест не позволил перевезти. Мебель, т. е. диван и комод, из города перевозить нельзя, т. к. там наоборот он будет делать ремонт, надо же ему иметь обстановку и т. д. Для чего же была эта комедия? Для того, чтобы бывать в обществе? Или он сначала хотел переехать, а потом приехала Капустина и вся его храбрость улетучилась? Или просто переезд сюда обязывал к серьезной работе, окончанию оперы, симфонии; близость Толстого, Шишкова и переезжающего сюда Федина были бы каким-то контролем над его работой, а этого, по-видимому, дать он уже больше не может, мог бы – да лень. Он любит общество мещан, там он чувствует себя героем, гением, и ничто ни к чему не обязывает. Я взбесилась, как давно не было со мной, – обозлилась за глумление над детьми, над детской верой в отца. И высказала Юрию все это, не щадя красок. Он похлопал дверями, но на другой день приехал и сообщил, что ему дадут перевезти сюда другой инструмент. Говорить с ним я не хотела, боясь за Алену, а написала, прося больше не ездить в Детское, бутафорских роялей не перевозить и комедии не играть. И привела ему Васины слова: «Если папа не переезжает, пусть не ездит вовсе». С тех пор уже дней десять, как его нет, несмотря на то что он знает, что Алене хуже. Разве это человек?
При последнем свидании я ему сказала: «Годы наши идут, мы не молодеем, ты очень будешь жалеть, что отказываешься от детей». На что он мне ответил: «Да, я очень жалею, что мне не могли купить двух шкапов, когда были деньги» (тут продавались два небольших шкапика красного дерева за 140 рублей, которые ему нравились, но были совсем нам не по средствам).
Я удивилась, как можно детей приравнивать к мебели. Поразительная мелкость чувства и мысли. Только бы Вася не унаследовал этого. Обман отца на него произвел очень сильное впечатление. Бедный ребенок, он стал страшно нежен ко мне и более внимателен к Алене, он чувствует, что он должен быть мне поддержкой. Он очень скрытен, но каково ему было разочароваться в отце. Пока мы были за границей, я никогда даже не намекала ни на что и воспитывала в них культ отца. А тут ждало его такое разочарование и такая грязь.
Будь у меня самостоятельные средства, я окончательно порвала бы с Юрием, так, чтобы дети его больше и не видали, это было бы здоровей для них, до тех пор пока он не устроил бы себе пристойной жизни или не реабилитировал себя крупным произведением. Но, если бы у меня были самостоятельные средства, Юрий бы был тише воды, ниже травы, увы.
Бедные, бедные мои дети. Аленушка ничего не знает, но и она на днях мне сказала: «Я думаю, что папа так и не соберется к нам». Бедная крошка. Как бы мне им заменить и отца и мать.
8 сентября. Были у Толстых – именины Натальи Васильевны. Первый раз я видела Алексея Николаевича пьяным, как-то осевшим. Ксения привезла ему спирта, чтобы развести, а он, кажется, пустил его в ход чуть ли <не> в неразведенном виде. После обеда он пропал, оказалось, заснул в передней, но, проспав минут десять, вернулся чай пить, сидел нахохлившись и изображая пьяного. Молодежь шумела, шутила, и вдруг Алеша, обняв Фефу287, нежным голосом заговорил: «Как бы мне хотелось на небольшом парусном суденышке в эту самую бухту Барахту съездить!!»
А позже он мне развил свою мысль: «Слушай, Люба: мы едем в лодке, море синее, безбрежное, бочонок пресной воды пуст, есть нечего, гребцы умерли, никакой надежды на спасение. Никакой. И вдруг видим полоску, полоску земли, гребем, гребем изо всех сил и видим – бухта, маленькая, тихая бухта, маленький остров, зеленая трава, по траве ручеек, какие-то кролики, козы, спокойствие полное, нежарко, хорошо, хорошо, и мы целуем, целуем эту землю. Это и есть бухта Барахта. Это конец всего, это счастье».
Вот бы мне попасть в эту бухту Барахту – кажется, что не дотянешь, не доживешь.
Пельтенбург говорит: в Голландии не верят в русские дела.
Что будет, как будет, как я выкарабкаюсь?
Одно я знаю: я даю себе клятву, Аннибалову клятву288, никогда, ни под каким видом не допускать возможности жизни Юрия с нами. Как я могла ему поверить! Это человек конченый, опустившийся; его присутствие самым вредным образом отражается на детях. Не должен ребенок видеть безнаказанной распущенности. Это невольно подает ему пример. А теперь Вася видит, что раз папа избирает такой странный образ жизни, то его знакомые перестают его приглашать, уж в Детском бывать он не будет. Васе урок. А если б кто знал все! И все-таки каждый раз, когда я бываю в церкви, я молюсь за Юрия, чтобы Бог спас бы его, спас от него самого, и дал ему сделать то, на что ему были отпущены силы.
Как странно мне, что я чувствую в себе какую-то большую силу, которую применить мне некуда сейчас, и жизнь заставляет меня делать все не то, что надо. Удастся ли мне хоть выполнить мой план, написать всю свою жизнь, приложив к ней все письма, наиболее интересные и характерные рисунки свои из Ларина, фотографии? Чтобы детям моим или внукам была близка и ясна моя жизнь, детство в Ларине и наши последние мучительные, фантастические годы.
9 сентября. Этого лета я не заметила благодаря болезни Алены. Внешняя же жизнь изменилась катастрофически. Я как-то была у Валентины Андреевны Щеголевой в Обуховке289 и говорю ей: «Мы не чувствуем встречного ветра оттого, что земля вертится и мы вместе с ней, но сейчас мы совершенно ясно ощущаем этот встречный ветер несущейся истории, так быстро мы несемся куда-то вниз». – «Еще бы, уж и зады все протерли», – ответила Валентина Андреевна.
Сейчас в сентябре более или менее стабилизировалось положение в том смысле, что как все исчезло, так ничего и нет. А то все исчезало постепенно. Был сахар, еще в марте продавался в кооперативах без карточек по 1 р. 65 коп. кило, потом по 2 р. 30, затем не стало, и сейчас на рынке он 7 р. Исчезло мыло, порошок для стирки, ситец, сапоги, какие бы то ни было; разменная монета. Когда приезжаешь в город, то потрясают очереди, все улицы уставлены народом. Иностранным туристам велено объяснять, что это стоит беднейшее население, которому все раздается бесплатно.
После заседания жакта. У нас всякая частная организация, жилищно-арендное кооперативное товарищество – казалось бы, частное товарищество нас же самих, жильцов, – становится казенным делом с легким налетом ГПУ290. ‹…›291
15 сентября. Цены на частном рынке.
Мясо, телятина – 8 р. за кг.
Масло сливочное и топленое – 11 за фунт.
1 яйцо – 40 коп.
Картофель 1 кг. – 30 коп.
Лук –
Французская булка – 55 коп.
Сахарный песок 1 кг. – 7 р.
Рафинад – 10 р.
Подсолнечное масло –
Официальный курс рубля 13 франков.
1 доллар = 1 р. 94 коп.
24 сентября. Я думала, надеялась, что худшие времена прошли, а они, кажется, уже опять наступили. Опять голод, опять я без прислуги, как в те годы, с 18 по 22-й. Только мне на 10 лет больше, здоровья нет, и надоело, ой, как надоело. И тогда мы не представляли себе вполне трагических последствий голода. А теперь видим их ясно на здоровье детей. И вот опять они на ужасной пище. Доктор говорит: давайте легкое мясо! А курица стоит 12 рублей. И благодаря нелепому ремонту у меня с июля долги, которые меня топят, как привязанные к шее жернова. Вася бледен и худеет. Про Алену я уж и не говорю. Ее велено усиленно питать, только это ее может укрепить. Какое мученье! А в школе этих полуголодных детей посылают в совхоз на Среднюю Рогатку292 картошку выбирать. Вчера заходила Катя и рассказывала очень занятно. Она служит в столовой на Средней Рогатке, и они обслуживают рабочих совхоза. В 10 часов утра к ним является целая партия в 150 человек: это субботник, работницы и рабочие с какой-то швейной фабрики в Петербурге, идущие выбирать картошку в совхозе, главным образом молоденькие еврейки, девицы с маникюром, в тоненьких туфельках, туфли и чулки мокрешеньки. Они шли пешком; вышли накануне после обеда, где-то ночевали, устали и промочили ноги. Их представитель потребовал чаю для них и воды выстирать чулки, Катя направила их в канаву. Спели «Интернационал» и еще кое-какие песни, попили чай, обсохли, в двенадцатом часу пошли за полверсты в совхоз выбирать картошку. К 2 <часам> вернулись, попели, пообедали, отодвинули столы и стали танцевать. С ними был оркестр в 12 человек и баян. Потанцевали, попели и пошли картошку выбирать. В 6 часов поехали домой, на этот раз уж на поезде. Представитель хвалился, что они набрали 50 мешков картошки за день. Во что же обошлись правительству эти 50 мешков? Пропущенный день на «производстве», чай, обед и молоко. И кому это нужно: шум, реклама и ничего всамделишного. А картошка в земле, и овес до этих пор не убран. Одно сплошное очковтирательство, а зачем? Не пойму.
У нас холодно, дров нет. Меня бы надо взять за волосы да об пол, и так много, много раз, до седых волос дожила, а ума не вынесла. В нашем жилищном товариществе ордера на дрова распределяет комиссия из трех женщин, из которых одна прачка Наумова заведомая воровка, так же как и сын ее, и сожитель. И это курьезно, и для меня необъяснимо: как только общее собрание жакта и выборы в какие-нибудь комиссии, тотчас же несколько голосов предлагают ее. Наш сосед рабочий Кеддо, тоже заведомый вор, состоит кандидатом в члены правления. Чем это объяснить, не знаю. Может быть, бедные перепуганные домохозяйки считают, что если вор, то, по крайней мере, уж наверно политически благонадежен. А может, от страху.
А под шум всякой этой ерунды история с Р.П., а еще анекдот с Палладой. Оттолкнуться бы от этого берега и уплыть, уплыть туда, где живое солнце светит.
Надоело, надоело все, надоел Юрий, надоела зависимость от него.
Была на днях в городе и внимательно рассматривала толпу на Невском, повсюду. Это не народ, не пролетариат, а просто чернь, populace293, драная, голодная, больная чернь. Ни одного свежего, здорового лица. Ни одного приветливого, веселого. И я смотрю на себя в зеркало и вижу желтое осунувшееся лицо, синяки под глазами и голодное выражение, одним словом, лицо, как у всей толпы. Такое же лицо и у моего бедного Васяты. Я ужасно за него боюсь.
Очереди в городе до ночи. Я шла около 8 часов где-то в конце Литейной – дождь, грязь; длиннейший хвост, одна женщина уходит из очереди, говоря: «Второй день за мясом стой, кровью это мясо обольется».
Ужасно чувствовать себя мышью.
9 октября. Я устаю. С 8 утра кипячу, развожу примус, варю, чищу, мою, подметаю, и так до 5, потом играю с Аленой, варю ужин, укладываю спать и падаю в кресло, свертываюсь калачиком – только бы заснуть. Холодно. От усталости иногда окунаюсь в XVIII век, читаю de Lignes’a, а вчера просидела до 3 часов ночи над «Рокамболем»294. Замерзла так, что еле встала.
У меня теперь впечатления только «очередные». В городе получать что-либо в кооперативе – это один из кругов ада. Бедный Данте этого не предугадал. В последний раз я пробыла ровнехонько 1½ часа в магазине, чтоб получить ½ французской булки за 13 коп. (на 2 детей за 1 день), 200 гр. маргарину и 3 кг сахару! Надо встать в очередь к кассе (предварительно обойдя все отделы, чтобы узнать, что дают). Заплатив и получив талоны, – очередь у хлеба, очередь у маргарина, очередь у сахара. Все злы, измучены. Проходил пьяный – начали издеваться. За мной стоял мужичок. «Эх, – говорит, – ведь с тоски. Тоска, такая тоска, чем же душу-то развеселить, надо же чем-нибудь, вот и пьешь». А как пьют. Так мне жаль, что нету у меня аппарата – сфотографировать очереди у Центроспирта295. Живой Гойя. Распухшие лица, беззубые, калеки, ободранные старые женщины, пьяные – страшно смотреть. И все, верно, тоже с тоски. У всех людей, в особенности крестьян, уничтожена, выхвачена почва из-под ног, в буквальном смысле; что же им остается делать? Паша, Аннушкина сестра, рассказывала, что у них мужики сена не убирали. Не к чему, говорят. Я абсолютно не умею обращаться с современными людьми. Как попробую, так и нарываюсь на жульство. В июне получила заказ на раскраску костюмов к «Золотому веку»296, рекомендовала меня Янишевскому Ходасевич. Красок, брильянтовой насыпи не оказалось в продаже, т. к. все частные предприятия закрыли. «Кубуч»297 обещал мне их сделать, но тянул это целое лето. Я ездила в город без конца, хлопотала, наконец обещали сдать мне 3 или 4 октября. Я сообщила Плешакову. 4-го покупаю краски, прихожу в костюмерную – Плешаков уже передал заказ своему закройщику, якобы он боялся, что я совсем не приду. Передал тогда, когда узнал от меня, что краски появятся в продажу по моему настоянию. Плешаков – коммунист, активист, в прошлом, говорят, белый офицер, только что съел Янишевского, вообще сволочь. Как много их расплодилось.
Я подала заявление помощнику директора Государственных театров Лохотину (бывший кладовщик). Но как с ними бороться? Схлестнуться – неплохое выражение.
Была у Якуниной. Вот уж une femme courageuse298. Одна с ребенком и выбивается, выплывает на поверхность. А Левин – по суду – дает на девочку 50 рублей. Тоже… Молодчина она. И не сдается, и духом не падает, и виду не подает, как ей трудно.
11 октября. Единственное мое развлечение, когда я готовлю обед или стираю, это философствовать или мечтать. Помню, в Париже какие блестящие планы я создавала за стиркой Алениного белья. Бодливой корове бог рог не дает.
Рубила капусту для пирога. Неподатливые листья падали на пол, сечка мельчила остальные – коммунизм с нами делает то же самое; мы все время равняемся по низшему, по мелкому: чуть крупный лист – сечка его пополам. И все мельче и мельче рубится капуста. Также и мясорубка.
У нас расстреливают в спину, в затылок, чуть ли не в упор. Можно ли выдумать более подлую казнь, более подлый народ? Меня начинает искренно возмущать, когда во всех бедах обвиняют правительство, большевиков. Народ подлый, а не правительство, и, пожалуй, никакое другое правительство не сумело бы согнуть в такой бараний рог все звериные инстинкты. Я помню этот звериный оскал у мужика при дележке покосов.
До октября, вернее, до середины сентября, хоть все было дорого, но были деньги. А потом деньги пропали. В учреждениях задерживают, в Драмсоюзе задерживают, банки не дают. У меня мучительный ужас: как прокормить детей, чем? Я стала брать конину, но и она не очень дешева – 3 рубля кило. Ой, тоска какая. Единственное счастье – сон. Хотелось бы наесться верона-ла и проспать несколько дней – а Die Pflicht299, как говорил папа. Папа, па-па. 9-го я служила панихиду в день его смерти. 18 лет прошло с тех пор, и как будто сейчас это все. Мое мучительное путешествие из Рима, встреча с Сашей на Смоленском вокзале, папа в гробу, его худые бледные руки. Боже мой, до чего я его любила и люблю. И до сих пор не могу примириться с его смертью. Как бы он любил моих детей. Какое бы счастье было иметь его около себя. Дорогой мой, дорогой папочка. Невесело он прожил свою жизнь. И теперь так же страдает Саша. Мы, дети, его обожали, он это чувствовал, знал.
13 октября. Обидно, что я пишу дневник только в тяжелые полосы своей жизни. В Париже за все самое лучшее, веселое, милое время, 25-й, 26-й год, я не написала ни строчки. Rue Jules Chaplаin300, встреча с Петтинато, дружба с ним, Оля Плазовская в одном доме со мной, Божеряновы, театры – несмотря на массу работы, как было хорошо, даже молодо и весело. Постоянные заказы, веселая работа с Ниной Гойер, дружба с Потемкиными, Мontparnasse301. И ни строчки за это время, подлая, не написала. Но я так хорошо помню это время. Дети были здоровы. И все оборвалось с приездом Юрия. Пришлось бросить работу на три недели, и этим потерялась нить. Он загонял меня по Парижу, а мне надо было лежать. Я стала болеть. 21 октября 26-го года умер скоропостижно Потемкин, внутренно умерла Любовь Дмитриевна. Я легла в больницу и вышла оттуда разбитым человеком. И пошло. Болезнь за болезнью. И что дальше? Выкарабкаемся или нет? Сейчас хуже, чем в 18-м году, нету тех сил. Разве бы я смогла теперь, как в 21-м году, вести хозяйство, топить русскую печь, кормить новорожденную Алену и писать по ночам декорации в Театре и еще на фоне увлечений Юрия! Никак. У меня сейчас только хозяйство без прислуги и больная Алена, и я чувствую, как с каждым днем мне все труднее и труднее. Прямо кляча. И досадно и обидно.
21 октября. Четыре года уже, как умер Потемкин. Что-то с Л.Д.? Вечером, когда дети угомонились, читала «Climats» André Maurois302. Какая милая книга. И как в наши звериные времена странно читать такие вещи. Ни ужасов, ни самосудов. Благородные люди, большие чувства, а не физиология. Так будут у нас писать через лет 15. В 12 часов ночи ко мне постучала соседка Елена Ивановна Плен. Елену Ивановну Плен арестовали. Я потом сидела до трех.
23 октября. Жуткое ощущение щупальцев спрута, от которых не уйти. И мы маленькие, маленькие мыши. Если бы просто мыши, тогда не беда. Но у этих мышей душа, Дух. Грех против Духа Святого. Жизни мышья беготня303. И каково это существовать этой жалкой мыши с человеческой Божественной душой? У меня с тех пор все из рук валится, как подумаю о Елене Ивановне.
2 ноября. Уже с месяц, как я никого не вижу и нигде не бываю. И должна сказать, что никуда не тянет. Сейчас люди не верят своей собственной тени, – а вдруг как она служит в ГПУ? В пятницу после ареста Е.И. я зашла вечером к Ш. Никого не было. Они очень милые люди, хорошие, вероятно добрые. Но говорить нам было не о чем. Я знаю, что он думает и что наболело у него, но он не говорит ни звука. Что он – меня боится, что ли? И это ощущение недоверия так противно, что не хочется больше никого видеть. Толстые не заходят, и я не иду. В одиночестве я не скучаю. Устаю и надоедает чернорабочее состояние, но когда я вечером остаюсь одна сама с собой, с книгами и письмами, я особенно остро чувствую всю интересность нашей жизни. Но до чего она трудна и фантастична! Никакой Perrault в описаниях сказочных дворцов, никакая Шахеразада304 не додумались до гиперфантастики наших дней. Трагический гротеск. Зашла в кооператив промтоваров. Купить ничего нельзя. Лежат несколько косынок, чулок, сапог, все по ордерам с места службы. Туфли из ярко-зеленой лакированной кожи с светло-желтой. Кто будет такие носить? Да еще по ордеру. Стояла в очереди за керосином. Дают по пол-литра на человека на месяц. На стене портрет Ленина и его изречение: «Всякая кухарка должна уметь управлять государством»305. Воображаю, как он теперь хохочет на том свете, с горки-то ему теперь виднее.
Ездила 28-го в город, чтобы повидать Н. А. Морозова, думала, что он как-нибудь может помочь Е. И. Ему 76 лет. Он свеж и бодр, и глаза так же сияют добротой и теплом, как и 20 лет тому назад. Вот живая реклама царских тюрем! Н.А. сказал мне, что его попросили в ГПУ раз и навсегда ни за кого не хлопотать, «а то идите на наше место». И он ничего не понимает. Ксении не было, она в Кисловодске. Когда я ее вижу, то всегда вспоминаю институт, Maman Mme Бюнтинг и ее слова к Ксении: «Vous devez marcher comme une grande-duchesse»306, – ее обучали выходить и делать реверанс перед концертом. Она была блестяще одаренной девочкой, не талантливой, а страшно способной. Всю институтскую жизнь она шла первой. На курсах мы очень сошлись с ней и Лилей Сперанской, ее подругой. Потом, вероятно это было в 1905 году, я пошла на лекцию Морозова об откровении в грозе и буре307. Хотелось посмотреть на этого человека, только что вышедшего из тюрьмы; встречаю Ксению Бориславскую: «Это мой муж», – я верить не хотела. Между ними было лет 30 разницы. Потом, году в 7-м или 8-м, я училась в Париже. Они туда приехали. Мы с Ксенией водили Н.А. по магазинам и одевали его. Он кротко покорялся, но без малейшего интереса. Помню, что свидание со всеми эмигрантами произвело на него очень тягостное впечатление. Все ссорились, жаловались, никакого единения не было. В первые дни революции, в феврале или начале марта, я зашла к Морозовым, и мы зачем-то пошли длинными переходами в институт Лесгафта308, который был своего рода революционным штабом. Проходя мимо одной комнаты, Ксения заглянула туда и увидала приведенных арестованных городовых. «Не смотри на них, Ксана, как их жалко, они, верно, плачут», – сказал Н.А.
9 ноября. Перед праздниками, 7 и 8-го, пустили в продажу посуду, для людей первой категории, конечно. В городе бабы становились в очереди с ночи и в один день все расхватали. У нас в Детском всякий покупатель кастрюли, чугунка и т. п. обязан был купить ночной горшок, и все детскоселы ходили по городу, по другим очередям, вооруженные ночными горшками. Сахарный песок выпущен в продажу по 2 р. 50 <коп.> за кило, а по карточкам не выдали даже к праздникам. Жить становится все трудней, т. к. за всем прочим пропали и деньги. Мы бы могли сейчас жить неплохо, если бы Юрию выплачивали то, что он зарабатывает. Дети все время хотят есть. Это мучительно. На рынке есть все, даже гигантские груши по 1½ рубля штука. Кто их покупает? На днях вечером заходила к Толстым. Погружены в ремонт дома, мебели. Рассказ Н. В. о Фефе. Это уже просто глупо и недальновидно.
24 ноября. В «Литературной газете» 10 ноября была статья Толстого, смысл которой сводился к словам: «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой». «Я вам – утро человечества, социалистическое строительство!.. – нельзя ли на чаек с вашей милости, домик в пожизненное владение»309. Некрасиво как-то очень. Может быть, он вдруг уверовал, все может быть, но вера эта – ей грош цена. В прошлом году Мите была взята гувернантка, архирелигиозная, поклонница отца Александра, и был вначале полный восторг. У ней и Алена занималась с Митей до Нового года. А теперь Митя октябренок, а Никита пионер. А за границей Фефа был бойскаутом310. Тут не смена вех, а отсутствие каких бы то ни было вех. Замена убеждений чутьем, где выгодней и безопаснее. Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше. Так и А. Н. Но я больше у них бывать не смогу. Они затратили сейчас на дом, я думаю, тысяч 10 – 15, А.Н. говорил: «У нас будет две ванны, – одна будет замечательная, как у куртизанки, повесим похабные картинки…» Утро человечества. И ведь все равно никто не поверит. А вчера было собрание интеллигенции: профессора, Петров, Толстой говорил речь о вредительстве, еще не было в газетах подробностей311. Табесгои312. Всё это люди, зарабатывающие тысячи, – откуда и преданность. Может быть, я ошибаюсь, но я верю в одно, что не может и никогда этого не было в истории человечества, чтобы религия, основанная на ненависти, на порабощении целой нации, на внедрении в нее враждебных ее существу идей, могла существовать.
А пока что мои дети голодают, и я в самом буквальном смысле рву на себе волосы. Алена вчера не могла заснуть до 12 часов. «Вероятно, мамочка, оттого, что я голодна». А дать нечего. Что делать, что придумать? Продавать мебель – кому? Юрий ездил в Москву и заезжал в Клин, в дом Чайковского313. «Мне казалось, – говорит он, – что я попал на какой-то остров, в другой мир». Какие мы несчастные, что живем в такое время и в такой стране. Голодать, когда Юрий зарабатывает в эти месяцы не меньше чем по тысяче рублей, а выдали ему за ноябрь в Драмсоюзе 165 рублей.
27 ноября. ‹…›314. Свечин отказался: «…voici mon opinion, j’entends rester dans mon rôle et n’en pas changer comme Arlequin au spectacle… Deux jours après je fus nommé le matin senateur et le soir destituté»315 – был назначен Пален, и Павел убит. А Англии он был неудобен, потому что он «irrité par I’Angleterre au sujet de l’île de Malte. Paul rappela soudainement ses armées, déchira les traités… et négociations dans lesquelles il se plut à étaler un chalereux enthousiasme»316. И был хладнокровно раздавлен. И мы еще думаем, что сами делаем свою историю. Те, которых теперь расстреливают, кому-то мешают для колонизации России. Это так же ясно, как простая гамма, и бесконечно стыдно слышать улюлюканье интеллигенции и Подлейшего Максима317. Я раскрыла вчера газету, и мне просто стало дурно318, и я расплакалась. Больше не буду читать, так как я не верю ни одному слову. Мы слепые котята, quantité négligeable319, а вокруг наших недр борются два мира – Европа и Америка, так мне кажется. Кто раньше захватит. И чтобы к моменту захвата ни одного человека не осталось. Только чернь. Боже мой, Боже мой, Ты нас оставил, или это необходимый урок? Любовь к отечеству и народная гордость?
1931
9 марта. Мои разговоры с Аленой кончаются обыкновенно полным моим посрамлением. Я ей читала «Бориса Годунова». Полный восторг. За ужином она меня спрашивает: «Кто был во Франции, когда у нас был Борис Годунов?» Я запинаюсь, плохо вспоминаю. Алена: «Я думаю, что, вероятно, эти скверные короли Henri IV et Charles IX. А как приходится Henri IV – Генриху III?» Я: «Думаю, что двоюродным братом…»320 – «Ну, мама, я совсем не могу с тобой разговаривать – ты ничего толком не знаешь!!» Только бы Бог дал ей здоровья. Мне нравится в ней то, что она во всяком вопросе смотрит в корень и желает все знать à fond321. Историю она любит, и все ее интересует. Причем ей всегда хочется иметь понятие об общем состоянии всемирной истории. Ее постоянный вопрос: а что в это время было во Франции? А в Англии? И моих приблизительных знаний совершенно не хватает. Итак, я уже изучила историю Англии для нее. Вася же полная противоположность. Его вообще ничто не интересует. Ни история, ни литература, ни математика, он за все хватается, когда его кто-нибудь натолкнет, и тотчас же охладевает. Он пессимист и занят только собой, Алена жизнерадостна и интересуется всем. Странно это. Что-то будет из них? По-настоящему в нормальное время надо было бы Васю по окончании школы предоставить самому себе и дать ему самому выбиться на дорогу. А то он все еще считает себя ребенком: «Мальчику даже брюк не могут купить», «я сын композитора» и т. д. И все чего-то ему недоделали, чем-то он обижен. Тяжелый характер и совсем беспомощный. У него есть способности к рисованию бесспорные, но ни любви, ни увлечения, ни упорства нету. Ужасно меня беспокоит его будущность.
10 мая. Я прочла вчера «Пейпус-озеро» Шишкова322. Хорошо написано. Язык хороший, образы яркие и теплота внутренняя, чего нигде нет у Толстого (Алексея Николаевича). Толстой никого не любит из своих героев, он и Петра не любит, – он видит их внешность и анекдотическую часть их жизни. Он и Россию не любит. Шишков и Федин и любят, и болеют душой, «жалеют», как говорят у нас в Вяземском уезде. «Пейпус-озеро» всколыхнуло во мне парижские воспоминания, все эпопеи, которые я там слышала от Оли Б., Олечки Г., Потемкиных и многих еще. И все они там в работе и нужде, но на свободе, они человеки, а не затравленные кошкой мыши, как мы. Кто из нас может быть уверен, что к нему вот сейчас не явятся с обыском, не арестуют, не отберут последнее кольцо. Если я не приношу вреда, то я могу, быть может, принести его в будущем, и поэтому я могу быть расстреляна без суда. С таким же успехом этого может и не быть. Передо мной лежит дедушкино пресс-папье – мраморное яблоко. Лежало у деда, у тетки Анны Васильевны, у папы. Невинное яблоко. Но ведь оно же может быть оружием и даже смертоносным, если им запустить в висок чей-нибудь. Поэтому это яблоко, быть может, лучше уничтожить? Так и всех нас самое было бы простое уничтожить. Вывести в расход. И стараются. Какой ужас: целому народу жить под подозрением во вредительстве и контрреволюции и под страхом смертной казни. Я даже во сне чувствую невероятную тяжесть, давящую мои плечи; пуды, которых нет больше сил переносить. Хочется лечь, наглотаться веронала – non vedere, non sentire, essere di sasso mentre la guerra e la vergogna dura323. И все пьют. Вот Андрей Белый говорил: наш народ страшно талантлив, я сам это видел, щупал, работал с ним, с рабочей молодежью – очень талантливы324; и за 12 лет никого не выделилось, спиваются, опускаются. Что-то мешает им.
Боже мой, зачем я только вышла замуж, народила больных детей, дать им ничего не могу, семья мне ничего не дала, кроме горя. Сейчас я думаю, что если уж судьба меня обратно бросила в Россию (несуществующую), то, вероятно, для того, чтобы спасти Юрия, ввести его в оглобли, а как это трудно, дать ему возможность закончить свои вещи, творить, а не болтаться в театральной грязи.
Юрий и Вася одно и то же. И про того и другого можно сказать: молодец на стадо овец, а на молодца и сам овца. Беспомощные, недальновидные, слабохарактерные.
Тяжело, тяжело, тяжело. Видеть не могу сытых и глупых Пельтенбургов. Ездят ежегодно на три месяца за границу, сейчас объехали Германию, Францию, Италию, Голландию, и нам, дурачкам, говорят: «Ах, там скучно, у нас здесь веселее». Миллионы высасывают из русского леса – паразиты – и: «Ах, в Париже театры неинтересные». Для таких дур все неинтересно. Поехала прошлым летом на археологические раскопки свайных построек на Онежском озере325. Поехала и до каких бы то ни было раскопок соскучилась и вернулась к Генриху. А ну их. Но неприкрашенная сытость и отсутствие всякой любви к России меня выводят из себя.
Страшно беспокоюсь за Елену Ивановну <Плен>. Неужели же ее опять арестуют? В этом маленьком существе такой крепкий дух. Какое издевательство.
11 мая. В ответ на мое уныние, даже отчаяние, вижу сегодня сон: я где-то в каком-то доме, внизу лестницы, и надо мне подняться на самый верх. Совсем темно, черно. Я иду высоко, дохожу до предпоследней площадки. Тут уже светло, но ступеней дальше не видно, они занесены глубоким синеватым снегом, покрытым гололедью. Я пытаюсь лезть, но Вася (брат) меня зовет, и я спускаюсь вниз, понимаю, что из-за него. Но попасть наверх мне надо, и я опять поднимаюсь. Опять на той же площадке какая-то сутолока, кто-то хочет идти вместе со мной, но я говорю, что необходимо быть одной, чтобы пробраться через этот снег; пускаюсь в путь, но благополучно добираюсь до верха. Там несколько человек, и кто-то вроде П. Е. Щеголева мне говорит: «Я пойду вниз проститься с Надеждой Александровной Белозерской, пойдемте со мной». – «Ну, уж нет, – отвечаю я, – с таким трудом я добралась сюда, я вниз больше не пойду». И проснулась. В Париже я несколько раз видела во сне, что я взбираюсь на какую-то страшно высокую скалу, и вот уже недалеко до вершины, я оборачиваюсь, и что-то мне мешает идти дальше, и я спускаюсь малодушно.
По приезде в Петербург мне приснилось, что я на верхней площадке страшно высокого дома. Ступеней нет, а только перила лестницы, и я должна, вися на руках, спуститься с шестого этажа. Это необходимо. И я проделываю этот ужасный путь, перебирая на весу руками, добираюсь благополучно до низу. Аннушка, которой я рассказала этот сон, покачала головой – «плохой это сон».
И тут и пошло: затворение Юрия, Капустина, моя болезнь в городе весной, проболела всю осень, заболевание ужасное Алены. Этой зимой мне снится: надо подняться на гору, кажется, в Ларине, от Дымской долины. Гололедица, и я скольжу обратно все ниже. И вдруг какая-то сила меня подхватывает сзади под руки и выносит на вершину, и я чувствую, что это ангел.
Что меня спасет, что нас спасет?
Все хочу заняться своими материалами по русскому эпосу, хочу подготовить целый цикл пьес для будущего романтического кукольного театра. П. П. Щеголев смеялся над моей затеей: «Романтизма у нас не будет, т. к. романтизм подразумевает реакцию, а у нас реакции быть не может, нет к тому элементов. Никому ваш Микула Селянинович не нужен».
Как может быть Микула и эпос не нужен, как можно отказаться от предков? Теперешнее поколение отказалось от своих отцов и матерей («Известия» 18 апреля 1931 года: «Узнав о лишении прав (избирательных) родителей, порываю с ними всякую связь. Лазутин»)326. Хорошо. Но у этого поколения будут дети, несмотря на аборты, и вспомнит же хоть какое-то поколение, более даровитое, о своих отцах и дедах, вспомнят и об Илье Муромце. И даже не началось ли уже. Толстой пишет «Петра» – пьесу и роман. «Academia»327 издает русские сказки, правда, говорят, для экспорта, у меня все мысли направлены на наше прошлое. Может, угол отражения уже начался328.
12 мая. По-моему, это аксиома: каждая революция – точнее, революционная действительность – есть кривое зеркало поставленной себе цели. Эта цель достигается через 100 лет, когда уже назревают новые идеалы: 1789 – 1889, 1918 – 2018.
6 июля. Мне начинает казаться, что наша революция со всеми своими уродствами и неслыханными жестокостями есть необходимый и нужный урок для народа, для всех его классов. В торжество коммунизма я не верю абсолютно, как не поверила бы в необходимость кастрации целого народа. Если бы целый народ можно было кастрировать, то по его вымирании на его место пришли бы другие со здоровыми инстинктами и расплодились бы на его месте.
Первая польза революции для нашей церкви, для православия, к которому должно быть привито многое от католичества. Серафим Саровский и Франциск Ассизский антиподы, и насколько Франциск выше. Серафим весь в Боге для себя. Схима – величайший эгоизм. Франциск с той же любовью к Богу весь для других. Больные, прокаженные, весь несчастный мир – он для них, для себя только минуты. У нас не было таких братств. Наша церковь трусливая и пассивная, народом не занималась, оставляя его в полной темноте, и теперь видны плоды. Наши мужики никогда не слыхали ни одного культурного слова. Я смотрю на моих прислуг: Аннушка, Нюра – это же ведь зверюшки, не злые, прирученные, но никогда никто в детстве им не сказал ни одного облагораживающего слова. Поп их крестил, и на этом кончилось всякое воздействие церкви. Католические дети волей-неволей до première communion329, лет до 12 в постоянной опеке священников.
Что сейчас творится в деревне! Сплошной донос, каждый мужик, имеющий одним зерном, одной курицей меньше другого, уже доносит и старается раскулачить соседа. Аннушка очень яркий тип и очень страшный. Преданная прислуга до поры до времени, она способна на всякое воровство, на предательство, донос, на все, что угодно. Именно крестьянство-то и должно быть наиболее перевоспитано, должно окрепнуть в борьбе, и к нему должны прийти на помощь с духовной пропагандой, научить его элементарной этике и чувству родины и общности интересов. Этому и мы должны научиться. Обухов недаром говорил: «Большевики – это очень хорошо и это очень нужно».
30 октября. Как я давно не писала и как мне скучно, когда я не пишу. Ведь здесь я сама себе единственный друг, с кем могу отвести душу. Людей, с которыми я люблю говорить, могу говорить до конца, me livrer330, с которыми у меня совсем один язык, двое: Гоша Римский-Корсаков и Петтинато. Петтинато говорил: «Je puis être avec vous en manches de chemise, au figuré»331.
А между тем жизнь все течет и меняется, меняется, как панорама по берегам реки. Самое большое «достижение» (модное слово): Юрий переехал сюда и работает, работает так, как еще никогда в жизни. В этом хоть утешение за мой приезд из Парижа. Не вернись мы, им бы завладела окончательно та женская шушера, до которой он падок, он бы не собрал самого себя. Переехал он с весны, заключив контракт с московским Большим театром332. Комнату я ему устроила очаровательную, такую, в которой сама бы пожила с удовольствием. Но характер у него такой, что время от времени его надо осаживать. Он и Вася, к сожалению, люди без чувства благодарности, добра, жертв они не видят и не ценят. Сейчас Юрий инструментует симфонию333. Надо думать, что кончит и что эпоха d’inachevé334 окончена.
Лето прошло для меня бесплодно. Мне безумно хотелось рисовать, раза два удалось, вставши в 6 часов утра, сходить в парк, порисовать – и только; усталость невероятная. Домашнее хозяйство – это какой-то спрут с десятками щупалец. А у нас, в связи с огромным интересом, который все проявляют к работе Юрия, делается открытый дом, часто гости, а я почти одна. Я просто бездарна и не умею себя обставить хорошо.
Летом в доме Елены Ивановны жили Валентина Андреевна <Щеголева> с Анной Ахматовой, Радловы (Николай) и Ходасевич. Всякую свободную минуту я бежала к Валентине Андреевне, которую мне бесконечно жаль. Ахматова, которую я так близко увидала и узнала впервые, редко обаятельный человек. Я часами могла говорить с ней, любуясь ее тонким, нервным лицом335.
1932
5 <февраля>. Да, жизнь течет, меняется, люди выбывают из строя, а другие бегут дальше, не замедляя шага. Умерла Валентина Андреевна Щеголева. И не стало человека, в котором я чувствовала такое теплое к себе отношение. Познакомилась я с ней уже после моего возвращения из Парижа. Я была страшно одинока. Юрий встретил меня comme un chien dans un jeu de quilles336, почем я знала, как отнесутся ко мне его друзья, – уже перед моим отъездом в 23, 24 и 22-м <годах>. Юрий бывал всюду один, приглашений мне не передавал, я думала, что теперь будет то же самое, что я буду для них une intruse337. Мы с Васей, вероятно это было в декабре 28-го или в начале января 29-го года, мы были в Александринке на «Шахтерах»338, сидели в ложе бельэтажа. Внизу в партере сидели Щеголевы. В.А. увидала Васю и спросила, один ли он, – нет, с мамой. В антракте она пришла ко мне и так была мила и сердечна, что покорила меня сразу. И потом, вероятно поняв мое положение, она удивительно тепло ко мне отнеслась. Когда у них собирались, она всегда звонила мне особо, предполагая, верно, что Юрий мне не передаст. И я сразу почувствовала почву под ногами. Весной 29-го года она заболела, летом они поехали на Кавказ, после грязей ей стало хуже. Лето 30-го года она почти все пролежала в Обуховской больнице, я ездила к ней каждую неделю, возила ягоды, старалась развлечь. У нее была отдельная палата, в которой были клопы. Ей стали делать вливанья, кажется, хлористого кальция (не помню точно), но помню одно: делал вначале доктор и все шло хорошо, потом его сменила докторша, которая вспрыскивание сделала совсем не туда, куда надо, испортила вену, боль была мучительная. А Греков пришел: «Не сердитесь, Валентина Андреевна, она ведь так переутомлена!» Осенью стало лучше, поехали они с П.Е. <Щеголевым> в Сестрорецк339, там же жил Федин. Это последнее счастливое время было. Она оттуда мне писала. Потом, вернувшись в Ленинград, оба стали болеть, в январе умер Павел Елисеевич. В.А. осталась одна. Павлуша эгоист, под влиянием жены, скупой, он и последние дни не сумел ей скрасить. У них были деньги за границей. В.А. очень хотелось перевести свою часть на Торгсин340, чтобы питаться. Павел не захотел. Питалась она плохо, сколько раз я привозила им дичь. Людмила Николаевна Замятина добывала масло, а сын не думал ни о чем. Ирину она ненавидела всем сердцем. Елена Виссарионовна Бороздина ухаживала за ней все время геройски, но сама валилась с ног. На днях я была у нее отдать долг, и Елена Виссарионовна передала мне куски парчи, которые В.А. просила при жизни мне передать. Елена Виссарионовна рассказала, прося не передавать, что Валентина Андреевна просила отдать Верочке Белкиной статуэтку: Ахматову работы Данько341. Ирина воспротивилась. Как-то еще летом Валентина Андреевна говорила мне: «Я написала завещание и всем друзьям оставляю на память. Вы получите миньятюру – старика». Очевидно, Ирина тоже запротестовала. Характерно для нее и для Павла. И обидно, когда умирает такой содержательный человек, с такой светлой головой, такая умница, ничего не оставив после себя, не сказав своего слова. Больно – этот уход совсем всех тех больших ценностей, которые были в человеке. Было и нету. Страшно и неправдоподобно.
Елене Ивановне пришлось лечь в больницу. Мы с ней пришли в приемный покой 27 января в 3½ часа дня. На скамейке сидел мальчик лет 11 – 12 – у него тиф, сидит с утра, и сиделка не может никуда устроить, т. к. не дают белья. Мальчонка, поджав ноги в валенках и привалившись к стене, спит. Тут же рабочий с девочкой в скарлатине, баба с другой с дифтеритом. Сиделка прибегает и жалуется молоденькой докторше (Нарбут): «Подумайте, сколько времени больная лежит во дворе на дровнях, она в хирургическое с гнойником». – «А почему же вы ее не принимаете?» – «Место есть, да надо кровать из одной палаты в другую перенести, так не хотят…» Докторша склоняется над бумагами и шепчет: «Кошмар, кошмар…» Елену Ивановну предупреждают, что в палате холодно, чтобы принести одеяло.
В палате в первую же ночь умирают две женщины. У одной было сильное воспаление легких, был кризис, больные побежали за сестрой, та пришла через 40 минут, когда все было кончено. Полная беспризорность больных. А болеть по бюллетеню! Что может быть лицемернее и ужаснее отношения к больным служащим нашего социалистического закона. Я все это видела на Елене Ивановне. И самое замечательное, что, когда ей было особенно плохо, в четыре часа ночи за ней в больницу пришел милиционер и потребовал в ГПУ. Он никак не хотел верить ее болезни и обещал вернуться с лошадью. В 6 утра ко мне явилась Mэри: «Нэ пугайтесь, нэ пугайтесь, Елена Ивановна пришла милиционер арестовайт». Я просидела у нее до 9, потом пошла в ГПУ и стала объяснять заспанному уполномоченному, что гражданка Плен больна. «Точка, – если больна – точка». С тех пор никто не приходил. Бедная Елена Ивановна чувствует себя, как пойманная мышь: вот-вот и прихлопнут, а за что про что, неведомо. Она совсем слаба – декомпенсация сердца, сильный невроз. Когда я пришла в наше Детскосельское ГПУ – коридорчик и несколько дверей, – стала стучаться, заспанный голос попросил обождать. Я села на скамейку. В одной из комнат был громкоговоритель и исполнялся целый ряд менуэтов Моцарта, Шуберта!! под которые в комнате разбуженного уполномоченного (было 10 утра) слышен был женский шепот. Идиллия. Я ждала минут двадцать.
5 марта. Я, конечно, очень глупо веду дневник. Он у меня не дневник, а слезница. А надо бы записывать ежедневно самые пустые вещи, так характерные для нашего времени чудовищного гротеска.
На днях мы ужинали у Бонч-Бруевича, были Толстые, композиторы, Мария Вениаминовна <Юдина>. Попов играл свою первую симфонию, до того быстро, prestissimo342, что мне казалось, не он управляет музыкой, а его руки понеслись куда-то с горы, и он им больше не хозяин. И все время fortissimo343. Я ничего не поняла, а только была оглушена. К тому же у меня начинался грипп. Наталью Васильевну вызвали к телефону. Она выбежала оттуда сияющая: разрешили А.Н. ехать за границу. Толстой вышел из соседней комнаты: «Алеша, звонили, пришла из Москвы телеграмма: приезжайте получением документов выезда за границу. Халатов». У Алексея Николаевича выражение лица было такое, как будто прочли приказ о наказании его розгами. «Неправда, пушку заливаете». – «Честное слово, Надя звонила». – «Ну хорошо». Тут стали играть, а потом пошли ужинать. Алексей Николаевич, выпив немного, обратился к нам всем: «Граждане, где, в какой Европе я найду такой круг, такое общество? Я ставлю вопрос на голосование и даю слово поступить так, как вы решите: ехать мне за границу или нет?»
Наталья Васильевна (по наивности, на мой взгляд) разъяснила: «Видите ли, Генрих (Пельтенбург) был за границей, побывал везде, видел всех и рассказал, что эмигранты так возмущены “Черным золотом”344, что решили Алешу побить, как только он приедет». Голоса разделились. Большинство было за то, чтобы не ехать, мы с Юдиной воздержались, и я мотивировала это так: «Если не хочется ехать, насиловать себя не стоит. Но бояться эмигрантов – чепуха. Живет себе Горький все время в Сорренто345, обливает эмиграцию помоями, а эмиграция на него не обращает ни малейшего внимания и никто его ни разу не побил. А посмотреть на настоящий исторический момент с птичьего полета в высшей степени интересно». – «Да, Горького не бьют, это другое дело, меня же считают ренегатом. Не хочется мне ехать».
М. А. Бонч-Бруевич принес показать чудесные коробки из Палеха346, у него их штук 10 – 12. Очаровательные. «Вот в вашей Европе есть что-нибудь подобное?» – «Конечно есть». – «Нет, там ничего нет, кроме гниения. Только у нас идейное устремление, только у нас литературное творчество». Я: «Простите, литература не выше европейской». Толстой: «Где их Флоберы, Бальзаки?» Я: «А где наши Львы Толстые или Достоевские?» – «Все это впереди».
23 марта. 17-го мы со Старчаковыми поехали на торжественный банкет по случаю пятнадцатилетия «Известий»347. Все торжество с речами и делегациями состоялось в Большом Драматическом театре, где шел «Разлом»348. Мы приехали туда к концу, чтобы быть доставленными оттуда на машине в Деловой клуб349. Ужин, в особенности закуска были роскошны, в особенности по теперешнему положению. Салаты оливье, заливная рыба, икра, индейка и т. п. Было три длинных стола. За нашим была интеллигенция, главным образом еврейская, журналисты. За средним сидели какие-то молодые люди с абсолютно неинтеллигентными лицами, какими-то нависшими лбами, мясистыми губами. Я не могла понять, кто это такие, мой сосед, М. Слонимский, тоже недоумевал. Тот стол был возглавлен главным редактором Гронским. Оказалось, что тот стол – это Ленинградский Совет! Они дули водку, пели частушки (неидеологические), чувствовали себя героями.
25 [июня]. Васины выражения: (или…ния350, как я это называю): «Папа в Москве, и у нас черт знает что пошло. Ты транжиришь чужие (отцовские) деньги черт знает на что, а меня кормишь картофельными котлетами. Я желаю хорошо питаться!»
В кооперативах вместо мяса дают конскую жесткую колбасу, на улицах многотысячные толпы очередей, в которых стоят рабски измученные люди. Мешок картошки стоит 30 рублей. Я хожу ободранная так, что просто неприлично, и этот милый сыночек ежедневно преподносит такие перлы.
Юрий вернулся из Москвы, где были две репетиции симфонии, и пошел по знакомым: был у Попова и Толстых и сказал, что вечером непременно надо опять пойти к Попову. Г.Н. лежит, нарыв на ноге, и похож, несмотря на свою некрасивость, на портрет Тропинина351. Рассказал он нам следующее (кроме нас были Арапов и Богданов-Березовский). В конце мая он говорил с Толстым и Старчаковым о том, что ему бы хотелось написать фарс. Старчаков хлопнул себя по лбу, говоря: «У меня есть гениальный сюжет для фарса, моя повесть, написанная в 30-м году». Сюжет очень понравился Попову, и по просьбе Толстого он на другой же день был в Дирекции театров у Бухштейна и заинтересовал его. Идея настолько увлекла его, что он мечтал писать эту оперу-фарс параллельно с той, которая ему уже заказана Мариинским театром. Он заболел, а Толстой уехал 6 июня в Москву, где в это время был и Старчаков и Шостакович, для которого Толстой обещал написать либретто.
Вернувшись из Москвы, Толстой и Старчаков зашли к Попову и рассказали, что они предложили сюжет Малиновской и что Митя Шостакович, услыхав его, пришел в такой восторг, что ни о какой иной теме он и слышать не хочет. В результате они продали тему фарса Большому театру для Шостаковича. По возвращении зашли к Гаврилу Николаевичу и как ни в чем не бывало ознакомили с совершившимся фактом: будто бы они рассказали Малиновской тему, а присутствующему при этом Мите Шостаковичу тема так понравилась, что он потребовал ее себе, говоря, что ни на какую другую он оперу писать не станет. Юрий же, бывший тогда в Москве, утверждает, что Толстой приехал в Москву к Шостаковичу, заранее отдав ему сюжет. А непредупрежденный Попов две недели обдумывал и работал над оперой. Объясняется все просто. Дирекция Большого театра решила, что на юбилейном спектакле будут участвовать «первые ученики» Шапорин, Шостакович и Шебалин. Следовательно, под Шостаковича можно хапнуть сейчас же денег. А обещания, словесный сговор с Поповым дешево стоят. Фантазии же на другой сюжет не хватило. Юрий обедал с Толстым у Горького, и Толстой стал рассказывать, что вот-де какое мы пишем либретто для комической оперы, на что Горький заметил, что он это читал у Сельвинского. Получился конфуз пренеприятный. На другой день Юрий зашел к Толстому и застал его с интервьюером, которого затем корректировал бывший тут же Старчаков. Интервьюер ушел, и Алексей Николаевич разбушевался: «Что же это такое, говорят, что это сюжет Сельвинского. Я не хочу четвертый раз идти под суд за плагиат!» («Бунт машин», «Заговор императрицы» и еще что-то352.) Волновались они очень, пока Юрий не надоумил их написать письмо в редакцию, что опера пишется на тему повести Старчакова, вышедшей в 30-м году353.
Юрий рассказал, что, когда должен был состояться суд над Толстым за «Бунт машин» Чапека, Щеголев П. Е. созвал Замятина, Никитина, Федина и сказал: «Конечно, граф проворовался, но мы должны его выгородить». Толстого оправдали, после чего они пошли в кабак и здорово напились.
Впоследствии Толстой предал и Щеголева и Замятина354. К чему это его приведет? Я убеждена, что tant va la cruche à l’eau qu’elle se casse355.
Перевезла маму к себе. Перед этим сапожник мне подарил старинный медный крест. Я очень боюсь ее характера, довольно я намучилась в свое время, могу сказать, что вся моя юность была ею испорчена и начало всех моих нервных болестей от мамы. Правда, жизнь ее последнее время была так тяжела, что у меня рай по сравнению с тем. Когда-то давно-давно в Ларине, когда я была «нелюбимой» и гонимой дочерью, я маме сказала: «Подожди, еще когда-нибудь окажусь твоей Корделией»356. (Крест отдала в церковь.)
После исполнения на репетиции Симфонии Юрия Гоша мне прислал открытку такого содержания: «Не могу не поделиться с вами впечатлением о симфонии Ю.А., которую только что слушал на репетиции в Большом театре (I часть). Величественное впечатление. Я счастлив, что довелось дожить до претворения большим художником в музыкальной форме великих проблем человечества. По-видимому, “павшую связь времен между двумя мирами”357 суждено связать в музыкальной культуре Ю. А. Общее впечатление, что я вырос и просветлел. Мелик-Пашаев назал Ю.А. “товарищ Мусоргский”. Это верно только отчасти. Мусоргский и его друзья подготовили Ю. А. Рад бесконечно». А в Москве он мне сказал358.
22 июля. Мне невероятно скучно, тоска невыносимая. Отчего это? Конечно, главная причина этой мучительной тоски – полное одиночество. Моя жизнь как разбилась раз, так и осталась разбитой. И Юрий ничего не хочет сделать, чтоб мне было легче. Более неблагодарным, может быть, будет еще Вася. Обставлен Юрий дома идеально, малейший каприз выполняется, я ему разыскиваю литературные материалы для «Декабристов», сочиняю и пишу целые сцены, и отношение за это как к плохой прислуге. Окрики. Вся беда в том, что я органически не могу не заботиться и не баловать в темную голову окружающих меня людей. И это баловство их деморализует.
И если бы окружающая жизнь могла бы что-нибудь давать, чтобы вознаградить за семейное одиночество. Ничего, кроме постоянного ощущения тюрьмы, ощущения мыши под когтем кошки и этих высоких серых непроницаемых стен Всероссийской тюрьмы. Я не понимаю, как могут люди принимать всерьез эту тюремную жизнь, базировать на ней свое благосостояние, равняться по ней, – это не укладывается в моем мозгу.
Это нищенская жизнь зулусов, папуасов. Как дикие негрские племена тащили белым золото и слоновую кость за побрякушки и водку, так наши обыватели стоят в очереди перед магазинами Торгсина и выменивают свои кресты, кольца, браслеты и всякий золотой лом на советское барахло, бракованное трико (рассказ Ю. Л. Вайсберг) и масло. Я не могу без стыда проходить мимо этих магазинов, где своим гражданам надо покупать на чужую валюту.
Рамболово359. 10 – 25 августа. Давно я так не отдыхала, как за эти дни. С тех пор, вероятно, как не была в Ларине. Впрочем, тогда не от чего было отдыхать. Сегодня ходила с Аленой за грибами, утро свежее, как бывает ранней весной и ранней осенью. В лесу пахнет грибами, листом, землей. Паутина на кустах, и то и дело попадаешь в нее головой. Вспомнила я, как бывало в детстве, чуть порежешь палец – няня снимет в углу паутину, обмотает порезанное место, кровь останавливается, и очень скоро все заживает. И я подумала, что эта лесная паутина, которую я ежеминутно снимала с лица, окутывает мои раны и успокаивает их. Здесь паутина обволакивает мою память, и я не хочу думать о своем доме, о своей семье. Слушать тишину, смотреть на облака – какое блаженство. Никуда не теребиться, не торопиться. Хорошо. И кончается этот отдых. А пожить бы так месяца два! Но дома все сошло бы с рельс. Лучше не думать. Паутина, паутина, закутай мою память.
25 августа. Вот и вернулась я в свой дом. Последнее время мой семейный очаг нагоняет на меня невероятную, мучительную тоску. Безнадежную. Ведь семья у нас вообще один фасад. Я делаю вид, никогда не срываясь, что все очень благополучно, а между тем – что я Юрию? Экономка. А жена в Петербурге. Причем от него требуется только лишь корректное, дружеское отношение – и этого нет. И притом странно: когда он не видится со своей дамой, он становится мил, спокоен и не озлоблен. Близость же Капустиной [одной из них (я не знаю, которая сейчас)] его делает озлобленным, нервным и творчески малопродуктивным.
Я буду терпеть до смерти, если, конечно, Юрий будет работать. Но скучно мне до физической боли и до спазмов в горле. Семь лет, как Юрий начал оперу. И у него почти никаких материалов по «Декабристам» не было. Я собрала все, что только можно было найти у букиниста, я сходила к Р. В. Иванову-Разумнику [и Разумник Васильевич дал мне книгу о Рылееве со всеми его «Думами»], я выбираю матерьял, пишу сцены [и он погибнет, как это было с 21-го по 31-й годы. Одна физиология, и больше ничего].
Сегодня пришел Толстой, он бывает теперь редко и сердится. Алексей Николаевич новоиспеченный марксист [он на днях сказал: «Вы думаете, что я не марксист, потому что у меня хорошая мебель красного дерева. Нет, я марксист»], и ему очень важно «выявить» свой марксизм. Он говорил сегодня: «П. Е. Щеголев был дурак и ровно ничего не понимал. Он почему-то ненавидел царей и только в низвержении их видел революцию, и декабристов он не понял. Вы (обращаясь ко мне) хотите с Юрием протащить старое мировоззрение, но это вам не удастся. Романтизм декабристов – ерунда. Им был невыгоден тот строй, экономически невыгоден, поэтому они и решили сделать переворот. Надо изобразить в Якубовиче разоряющегося помещика, бреттера, Ноздрева»360.
У Юрия вид при этом, как будто его поливают помоями. Он борется за романтизм «Декабристов». Прослушав вновь сочиненное, А.Н. пришел в восторг и уже гораздо более умно, без всякого марксизма, заметил: «Якубович в виде красочной бытовой фигуры будет контрастом Анненкову и Рылееву, как в “Игоре” Владимир Галицкий»361.
Дневник для меня – soupape d’échappement362, мне легче становится.
21 сентября. Моя жизнь полна веселых впечатлений: сегодня надо было добывать карточки, спецталоны, прикрепляться к магазинам и т. д. На-ши внуки, надо надеяться, не будут понимать, что это за спецталоны?363 Им странным и невероятным будет казаться, что для того, чтобы получить в месяц 1 кг сахара, 1 кило крупы, 300 грамм постного масла да еще плохих, ржавых селедок и по полбулки в день, надо было такие хождения по мукам! Сначала по месту жительства достать справку за №, что я действительно здесь проживаю и не имею сельского хозяйства (?!!), эту справку – на службу Ю.А., и это каждый месяц. В Александринском театре продуктовыми карточками ведает пожарный. Я уже в прошлом месяце там бывала, принесла и сегодня спецталон Юрия. Пожарный мне и говорит: «Знаете ли, мне хочется вас спросить… все говорят, что жена Шапорина – Капустина, как же это?» Я очень весело расхохоталась: «Это, знаете ли, временная»; а он: «Как же это, а все говорят, что жена». Я все так же мило смеясь: «Это все-таки временная, т. к. мы не разводились и она записаться с Шапориным поэтому не могла». Страшно весело. [Такие пощечины прямо в лицо. Как то же было, когда я сдавала квартиру в 29-м году, пришла осматривать ее вдова какого-то профессора и спросила меня: «Это ваша, вероятно, родственница в студии Александринского театра?» – про Канавину, которая тоже числилась женой и даже носила фамилию Юрия.
Как вихрь, то слева мчащийся, то справа;
Меняя путь, меняет имя он (ит.). Данте. Божественная комедия. Чистилище. Песнь XI. Перевод М. Лозинского.
– А что, братцы? Есть ли еще порох в пороховницах, не притупились ли казацкие сабли и не погнулась ли казацкая сила?» (Новое время. 1902. № 9590. 14 нояб.). В IX главе «Тараса Бульбы» (1835) заглавный персонаж трижды обращается к казакам подобным образом, всякий раз немного иначе, у Розанова получился собственный – четвертый вариант.
Взятие Шанхая (1927) Взятие китайцами этого города, где европейцы долгое время утверждали превосходство своей расы, ознаменовало конец одного из великих периодов Истории.
Начиная с 1927 года могущество и престиж белой расы, до тех пор господствовавшей над миром, начали слабеть» (фр.).
Darmowy fragment się skończył.