Czytaj książkę: «Север, который помнит»
ПРОЛОГ
Февраль 2021 года
Угол флешки упрямо, с какой-то даже назойливостью, впивался ему в рёбра. Позапрошлой ночью Дмитрий зашил её в подкладку куртки, а иглу для этого выпросил у соседа по комнате под честное слово, что у него и вправду оторвалась пуговица. Ложь была ничтожная, пустяковая, но почему-то запомнилась ему крепче, чем следовало бы. За двое суток он успел изучить каждое движение флешки под тканью и знал наперёд, когда именно она о себе напомнит. Пока он держал спину прямо, её словно и не было, но стоило ему хоть чуть-чуть ссутулиться, как острый угол тотчас упирался слева, под самые рёбра. Всего проще было бы прижать это место ладонью; но именно этого и нельзя было делать, ибо человек, который беспрестанно трогает одно и то же место на своей одежде, рано или поздно непременно возбуждает вопросы.
Пурга мела уже третьи сутки, не утихая ни на час, и по внутреннему радио время от времени раздавался усталый женский голос: проезд по автодорогам района закрыт, в городских школах объявлена актировка, выходить на открытые участки территории без крайней необходимости запрещается.
К шести часам вечера переходная труба совершенно опустела, и Дмитрий шёл по ней один. Окно с наветренной стороны занесло снегом до половины, а выше, за стеклом, снег летел вбок сплошной серой рябью, и фонари во дворе плавали в этой ряби мутными жёлтыми пятнами. Из щелей между рамами тянуло холодом, и по резиновой дорожке ползли тонкие змейки позёмки: ветер ухитрялся загонять снег даже сюда, под крышу.
Стул вахтёра стоял отодвинутым, а на столе лежал наполовину разгаданный сканворд, перечёркнутый брошенной поперёк ручкой. В шесть часов вахтёр уходил пить чай в дежурку клинического крыла и возвращался не раньше четверти седьмого. Камера под потолком глядела на турникет в дальнем конце перехода, так что середина его оставалась вне обзора; на КПП в это же самое время менялась смена. Всё это Дмитрий проверял две недели кряду, каждый вечер почти в один и тот же час, и проверял, надобно заметить, безо всякой лихорадки, даже как-то буднично. Он попросту собирал привычки этого места, так же как некогда собирал чужие показатели, то есть спокойно, не торопясь и запоминая именно то, что другим казалось сущей мелочью, не стоящей ни малейшего внимания.
Он шёл ровно, не прибавляя и не убавляя шагу, и пересчитывал про себя знакомые минуты — просто, чтобы хоть чем-то занять голову.
Навстречу ему из клинического крыла вышли двое лаборантов, в халатах, накинутых поверх свитеров, и с одинаково помятыми лицами. Дмитрий почувствовал их прежде, чем услышал шаги: от одного тянуло скукой, от другого — мелким, въедливым раздражением. Ещё прошлой зимой чужие чувства наваливались на него всей своей тяжестью, так что после встречи с двумя людьми в узком коридоре ему хотелось сесть прямо на пол и переждать. Теперь же они ложились поверх его собственного состояния лишь тонким прозрачным слоем и глубже не проникали. Техникой «якорь», которой учили в первую же неделю в академии, он держался вот уже три года, но только этой осенью вдруг ощутил внутри опору, и ощутил почти физически. С осени же он спал по шесть часов и просыпался свежим, почти не болел и чувствовал людей ярче, точнее и дальше, чем когда-либо прежде.
Лаборанты прошли мимо, даже не взглянув на него. Им решительно ни до кого не было дела, и сегодня это было как нельзя более кстати: то, что знал Дмитрий, лежало у него под рёбрами, лежало в самом буквальном смысле, зашитое в подкладку.
Посередине трубы, у третьей от входа секции стекла, он всё-таки замедлил шаг, хотя ещё утром дал себе слово этого не делать. Неделю назад здесь ждала его Катя. После ночных замеров она сидела на трубе отопления под окном, подложив под себя его шарф: своего у неё с собой не оказалось, а батарея жгла даже сквозь джинсы. Веснушки, которые летом покрывали ей лицо до самых ушей, к февралю бледнели почти до невидимости. Обыкновенно она начинала говорить ещё издали, на ходу, перескакивая с одного на другое и сама себя перебивая, но в тот вечер отчего-то молчала. Потом повернулась к стеклу и дышала на него до тех пор, пока в морозном узоре не протаяло мутное пятно величиною с ладонь, поставила пальцем две точки и медленно провела между ними линию.
— Вот так я тебя раньше видела, — сказала она, не оборачиваясь. — От тебя ко мне шло вот такое толстое, рыжее, как верёвка у колодца. Я на лекциях щурилась, чтобы оно не лезло в конспект. Ты ещё смеялся, что я на тебя пялюсь, а я пялилась не на тебя, а на неё. — Она помолчала, глядя на две точки. — А теперь смотрю и вижу просто тебя: нос, уши, дурацкую шапку. Ты не обижайся, ты и так ничего. Но её больше нет, Дим. Не то чтобы стала тоньше — нет совсем. Понимаешь? Как будто я её сама придумала.
Пока она говорила, линия на стекле понемногу затягивалась инеем: сперва по краям проросли тонкие белые ворсинки, потом пропала середина, потом одна из точек, и не прошло и полуминуты, как стекло сделалось точно таким, каким было прежде. Катя следила за этим с тем же любопытством, с каким на семинарах разглядывала чужие графики, и, странное дело, в лице её не было ни испуга, ни печали. Потом она слезла с батареи, отдала ему шарф и сказала, что опаздывает на отбой. Дмитрий ответил ей тогда что-то про февраль: что в феврале у связевых всё тускнеет, что это явление сезонное и к марту непременно пройдёт. Ответил, хотя графики к тому времени уже видел.
Теперь на месте того пятна лежал ровный серый пласт снега. Дмитрий прошёл мимо.
Графики появились раньше, чем он понял, что с ними не так. Третий семестр он подрабатывал в клиническом корпусе на ночных замерах: снимал показания, менял ленты в регистраторах, переносил в журнал то, что аппараты записывали сами. Работа была скучнейшая, платили за неё баллами к стипендии, зато к ней полагался ключ от архива, куда после смены относили заполненные журналы. Управиться там можно было за пять минут; а можно было задержаться и на час, и никто не спрашивал, чем студент занят среди стеллажей, лишь бы журналы в конце концов стояли на своих местах. Сначала он листал старые записи просто так, от нечего делать; потом стал переписывать отдельные значения; потом принялся выписывать в черновик парные графики, где одна линия ползла вверх, а другая в те же самые дни опускалась. Он решил, что ошибся сам, и две ночи подряд пересчитывал показатели на калькуляторе, сверял даты, заново сопоставлял коды, почти желая отыскать у себя ошибку, потому что ошибка, как это ни покажется странным, была бы для него облегчением.
Ошибка не находилась.
Линии вели себя как две чаши одних весов: чем выше поднималась одна, тем ниже опускалась другая, и так день за днём, с поправкою лишь на выходные, когда замеров не было. Дмитрий изучал это с каким-то непонятным упорством, от которого и сам уже начинал уставать. Он полез в закрытый регламент о порядке ведения наблюдений и искал там любое объяснение, какое угодно, лишь бы не то, которое уже пришло ему в голову. Нужное слово нашлось всего один раз, в перечне служебных процедур, без всякой расшифровки и без ссылки на какой-либо другой документ.
Перекачка.
Он выписал его и подчеркнул дважды: ему всё казалось, что однажды утром он проснётся и решит, будто всё это ему приснилось, и тогда хоть эта черта на бумаге уличит его в малодушии. Но в тех же списках, в правой колонке, там, где линия росла, стоял его собственный шестизначный код, а в левой, где линия падала, стоял код Кати Морозовой. Вот тогда-то он впервые и перестал считать всё это странностью в отчётности.
Бумага, которой он вовсе не искал, нашлась неделей позже, в папке с паспортами на новое оборудование. Прошлой осенью в ночную лабораторию завезли парные регистраторы, серые ящики с двумя комплектами датчиков на один прибор, и к паспорту каждого, как и полагается, была приколота копия платёжного поручения. Плательщиком значился фонд «Арктическое партнёрство», и в верхнем углу бланка стоял его знак: звезда о четырёх лучах, у которой нижний луч был вдвое длиннее остальных, точь-в-точь как у той звезды, по которой когда-то искали север. В графе «назначение платежа», после положенных слов о поставке оборудования для научных исследований, кто-то, должно быть по небрежности, оставил строку, скопированную откуда-то без перевода:
Parity Initiative — grant tranche 3/4.
Слово parity он помнил из школьной физики, где оно означало чётность, и ещё из какой-то статьи о разоружении, где оно означало равенство сил; но ни одно из этих значений не объясняло, что оно делает в платёжке за оборудование их лаборатории. Он переписал строку в черновик печатными буквами вместе с номером поручения и датой, поставил на полях вопросительный знак и тут же его зачеркнул: вопросов у него хватало и без того.
Нужные страницы он фотографировал на телефон и сбрасывал снимки на флешку; туда же шло и то, что по работе открывалось ему на компьютере, так что к концу января на ней было уже всё.
Впрочем, не всё помещалось в телефон. Девятнадцать листов, то есть протоколы тех самых процедур, что в перечне обозначались, одним словом, без расшифровки, да ещё переписку по поставке регистраторов, он снял на ксероксе у регистратуры в ночь на тридцатое января. Аппарат грелся и на сороковом листе запах жжёным, так что пришлось минут пять сидеть в тёмном коридоре и ждать, вслушиваясь в тишину. Выносить бумагу он не решился: на досмотре бумага хуже флешки, её видно. Он вложил листы в папку с паспортами на оборудование, между паспортом парного регистратора и приколотой к нему платёжкой, в тот самый угол архива, куда за полтора года не заглядывал никто, кроме него. Если он выберется, то вернётся за ними; если же нет, пусть лежат там, где их никто не станет искать.
В понедельник Катя не пришла на пары, а во вторник Дмитрий узнал, что её положили в клинический корпус под наблюдение. В ту же ночь на её графике появился обрыв, и это был уже не зимний спуск, к которому он успел как-то привыкнуть, а провал, случившийся за одни сутки. Он несколько раз перепроверил дату. Ошибки не было.
Окно Кати было на втором этаже, четвёртое от угла, с жёлтой шторой. Он видел его каждый вечер по дороге на смену и каждый раз обещал себе зайти, но зайти не иначе как тогда, когда будет что сказать, кроме этого, жалкого «держись». Теперь сказать было что, но только не ей и не здесь. Рассказать о найденном внутри академии было решительно некому, потому что под половиной листов в архиве стояли подписи людей, с которыми он завтракал в одной столовой. Дмитрий слишком хорошо знал, как устроена академия: бумаги могли годами лежать себе спокойно, но человек, хоть однажды задавший не тот вопрос, недолго оставался незамеченным.
Оставался только выход наружу.
Он вспомнил о женщине из городского сетевого издания, о той самой, что в прошлом году писала о разливе солярки в реку и которую после этого полгода пытались засудить, да так и не засудили. Сосед по комнате, родом из Талнаха, как-то обмолвился, что она не из пугливых. Прямой связи с нею у Дмитрия не было, но он знал, где находится редакция и где она живёт. Примет ли она данные, он не знал; поверит ли, тоже не знал. Но если он был прав, то оставить всё в архиве значило только одно: рано или поздно бумаги исчезнут, а вместе с ними исчезнет и он.
Дорогу до города Дмитрий расписал по этапам. Сперва КПП с допуском на метеоплощадку, где ассистенты ночных замеров снимали показания магнитометра: двести метров за ограждением, и на выходе у него ни разу не спрашивали ничего, кроме пропуска. От площадки до трассы было с полкилометра по ложбине, где ветер сдувал снег до самого наста, а дальше семь километров по трассе до поста дорожников на развилке: в пургу там ночевали грейдеры и первыми уходили в город, когда едва позволяла погода. Дорожникам было всё равно, кто сидит у них в балке и пьёт чай, лишь бы не мешал. Под свитер он сунул папку с журнальными записями, рассудив, что если на выходе станут искать, то пусть уж найдут бумагу.
В такую погоду браслет терял сеть: вышка на сопке обмерзала, данные копились в памяти и уходили разом, целой пачкой, как только связь восстанавливалась. Сколько пройдёт времени, прежде чем кто-нибудь взглянет на эту пачку, он не знал и надеялся часов на пять.
Дойти до города пешком в такую пургу было почти невозможно. Он знал и это, но думать об этом себе не позволял, точно так же как не позволял думать и о том, что сделается с ним самим, если данные подтвердятся. План был дурной, но другого не было.
Страх держал его крепко, однако ещё крепче держала одна мысль: если он выберется и передаст данные человеку за оградой, у Кати появится шанс. Может быть, хоть кто-нибудь наконец спросит, что с ней происходило и почему её линия шла именно так, а не иначе. Можно ли что-нибудь исправить, он не знал; но оставить всё как есть он больше не мог.
Дверь в конце трубы выпустила его во двор, и ветер ударил в лицо так, что на секунду нечем стало дышать. Снегу было по колено; под ним угадывалась дорожка, которую утром расчистили, а к вечеру опять занесло. Дмитрий шёл, наклонившись вперёд, как идут против течения, и шагов через тридцать понял, что ему холодно. Снаружи было тридцать восемь ниже нуля с ветром, и холодно было бы всякому; но этот холод шёл изнутри, из самой середины груди, где с осени неизменно держалось тепло.
Darmowy fragment się skończył.