Czytaj książkę: «Зверь»
Пролог. Три когтя
Дождь шёл третий день, и дорога от усадьбы до трактира превратилась в реку из глины. Лошади вязли по колено. Люди шли пешком, ведя их в поводу, и никто не разговаривал.
Он шёл последним. Так было заведено: командир смотрит в спины своим, а не наоборот.
В трактире их ждали. Хозяин выставил кружки и хлеб и ушёл спать, не спросив ни о чём, — за четыре года люди в этих краях научились не спрашивать, если у гостя на плече под рукавом три когтя. Огонь в очаге лизал сырые дрова и не давал тепла.
Лучник положил перед ним кожаную сумку. Сумку сняли с седла наместника, когда всё уже кончилось, и никто не заглянул внутрь. Незачем было. Они знали, зачем приехал наместник Ойлен. Управляющий барона Вельда сказал им это в лицо, с дрожью в голосе, с честными глазами: столица прислала человека вешать. Ойлен привёз списки. Три деревни — за недоимки, за бунт, за то, что кормили тех, кого не должны были кормить. Управляющий показал им письмо с печатью. Они видели такие печати раньше.
Он расстегнул сумку.
Сверху лежали чистые рубахи. Ниже — жестяная коробка с сушёными яблоками. Ниже — бумаги, перевязанные шнуром, который его руки автоматически равязали.
Первое письмо было приказом об аресте барона Вельда. Второе — поимённым списком людей барона, которых следовало допросить о хлебных обозах, пропавших в голодный год. Третье — черновиком донесения в столицу, написанным неровным почерком уставшего человека: «Край можно удержать без крови, если убрать одного. Прошу подкрепления не присылать. Солдаты здесь напугают больше, чем помогут».
Он читал медленно. Потом ещё раз. Потом положил бумаги на стол и накрыл их ладонью, как будто их могло сдуть.
За столом сидели одиннадцать человек. Все смотрели на него. Никто не спросил, что в письмах, — он понял по лицам, что они уже знают. Такое чувствуется по тому, как командир кладёт ладонь на стол.
— Нас использовали, — сказал он.
Голос вышел ровный. Он сам удивился.
— Вельд, — злобно высказался лучник.
— Да.
Лучник кивнул, как будто получил приказ, и командир увидел, как того рука ложится на колчан, и понял: ещё одно слово — и они поедут к барону, и через два дня барон будет висеть на собственных воротах, и это будет справедливо, и это ничего не изменит. Ойлен останется мёртвым. Три деревни, которые он собирался спасти, останутся без него. А завтра придёт другой человек с честными глазами и покажет другую печать.
Четыре года назад они начинали с того, что отбивали у сборщиков хлеб. Потом отбивали людей. Потом стало ясно, что закон сюда не доедет, а если доедет, то в виде того, кого следует бояться. И они стали законом сами. Судили быстро. Ошибались редко — так им казалось. Он помнил каждое лицо, которое они выбрали. До сегодняшнего дня ни одно из них ему не снилось.
— Нет, — сказал коммандир.
Лучник убрал руку с колчана и удивленно посмотрел на него.
— Мы закончили. Все. Сегодня.
Кто-то из молодых начал говорить, что нельзя, что край без них съедят за год, что барон… Он не слушал. Он снял куртку и поддел рукав рубахи, обнажив плечо. Клеймо было тёмным, старым, кожа вокруг него давно перестала быть чувствительной. Круг и три косых черты, будто зверь провёл лапой. Каждый из одиннадцати носил такое же.
Он вытащил нож, сунул лезвие в угли и стал ждать, пока сталь потемнеет.
— Не надо, — сказал лучник негромко.
— Надо.
Он прижал остриё к коже. Запахло палёным. Он вёл лезвием по первой черте, и мир на мгновение сузился до этой боли — маленькой, честной, понятной. Потом он остановился.
Не потому, что было больно. Потому что стало понятно: это было бы слишком просто. Выжечь, забыть, стать другим человеком. Он не заслужил права так легко избавиться от прежнего себя.
Он бросил нож на стол. Клеймо теперь было перечёркнуто одной кривой полосой, став похожим на жестокую цифру четыре, нежели на клеймо отряда.
— Кто хочет — идёт своей дорогой. Кто хочет — остаётся при мне. Но мы больше не судим. Никогда. Не вмешиваемся. Не выбираем, кому жить. Если кто-то из вас нарушит это — я узнаю.
Он поднялся, взял со стола письма наместника и положил их в огонь. Бумага долго не хотела гореть — сырая. Потом занялась.
— Утром едем на север, — сказал он. — Кто едет с нами — собирайтесь.
Утром с ним поехали четверо. К зиме осталось двое. К следующей осени — один, лучник, который так и не сказал ему ни слова о той ночи и не собирался говорить.
Три года они брали работу, за которую платят: караваны, волки, охрана. Три года он не вмешивался. Это было трудно только первый год. Потом стало привычкой, а привычка — это почти покой.
Про Зверя в трактирах рассказывали разное. Что его повесили. Что он ушёл за горы. Что его никогда не было и люди сами придумали себе судью, потому что настоящих не осталось.
Он слушал и молчал. Молчать он умел лучше всего.
Глава 1. Утро в клетке
Мира проснулась до того, как закричала. Так было почти всегда: тело успевало раньше, чем сон доходил до конца, и она открывала глаза с колотящимся сердцем и сжатым горлом, но без звука. За пять лет она научилась просыпаться тихо. Керн не любил, когда в доме шумели по ночам.
Она лежала и слушала, как сердце понемногу выравнивается. Кошмар уже расползался, оставляя только ощущение — что-то держало её за затылок и не давало поднять голову. Она не пыталась вспомнить. Незачем.
Серый свет пробивался в щель между занавесками. Комнатка под крышей была единственной в доме, где занавески позволялось раздвигать: Керн сюда почти не поднимался. Внизу все окна были завешены плотной тканью — он говорил, что от света у него болит голова и портятся составы. В доме круглый год стояли сумерки, и Мира иногда думала, что забыла, как выглядит комната, залитая солнцем.
Снизу донёсся скрип половицы.
Тело сжалось само, до того как она подумала. Она лежала неподвижно, считая: один, два, три. Второго скрипа не было. Значит, ещё не встал. Или встал и стоит.
На соседней кровати завозился Алан. Он спал на боку, лицом к стене, и теперь повернулся к ней. В утреннем свете его лицо казалось совсем детским: ему было четырнадцать, а выглядел он на одиннадцать. Худой, бледный, с тёмными кругами под глазами, которые не сходили уже год. Но спокойный. Во сне он всегда был спокойным.
Потом он кашлянул. Тихо, в подушку, не просыпаясь. И ещё раз.
Мира села.
Кашель был сухой, короткий — не тот, что она боялась услышать, не тот глубокий, с хрипом, который поднимался из самой груди и не отпускал по полчаса. Пока сухой. Но она уже знала наизусть, как один переходит в другой.
«Надо принести капли, — подумала она. — Пока не стало хуже».
И сразу следом пришла вторая мысль, привычная, как дыхание: «Керн уже мог проснуться».
Она встала, стараясь не скрипнуть кроватью. Оделась: серая рубаха, тёмная юбка до щиколотки, шерстяная кофта с обтрёпанными рукавами. У неё было три комплекта одежды, и все три были одинаковыми — серое, коричневое, чёрное. Однажды, ещё в Сарме, соседка подарила ей платок с красной каймой. Керн увидел, забрал и ничего не сказал. Платок она больше не видела. Он не запрещал вслух — он просто убирал то, что ему не нравилось, и ждал, пока она сама перестанет тянуться к таким вещам. Она перестала.
Босиком, чтобы не стучать, она вышла из комнаты и стала спускаться. Лестница была узкая, крутая, с седьмой ступенькой, которая скрипела, если наступить в середину. Она наступила ближе к стене.
Ещё три ступеньки. Дверь в кухню — приоткрыта. Дверь в лабораторию — закрыта, как всегда. Дверь в его комнату…
Он стоял в проёме. Не двигался. Просто стоял, привалившись плечом к косяку, в тёмно-синем домашнем халате, с уже расчёсанными волосами, и смотрел, как она спускается. Она не знала, сколько он там стоял. Может, с самого скрипа половицы. Может, ждал специально.
— Куда крадёшься? — спросил Керн.
Голос у него был мягкий. Он всегда был мягкий. За пять лет он ни разу не повысил на неё голос, и Мира давно поняла, что это хуже крика: крик кончается, а мягкость — никогда.
— Алан кашляет, — сказала она.
Взгляд она держала чуть ниже его подбородка, на впадине между ключицами, где халат расходился. Так он её приучил. В глаза смотреть было нельзя — «это вызов», говорил он, «а ты не в том положении». В пол смотреть тоже было нельзя — «ты не собака». Подбородок. Ключицы. Середина.
— Понятно.
Он отделился от косяка и подошёл. Она стояла. Он поднял руку и взял прядь её волос — легко, двумя пальцами, как берут образец.
— Интересно, — сказал он. — Отросли. За неделю на ладонь, да?
— Не знаю.
— Знаешь. Ты всё замечаешь, я тебя учил.
Он провёл пальцами до самых концов, пропуская пряди, глядя не на неё, а на волосы. Она чувствовала запах его рук — лаванда и спирт, — и стояла неподвижно, потому что двигаться было нельзя, пока он смотрит.
— Значит, шестая настойка всё-таки действует на рост тканей. Не туда, куда я хотел, но действует. Постой.
Он достал из кармана халата записную книжку — потрёпанную, в коричневой коже, — и стал писать, придерживая страницу большим пальцем. Мира стояла. Так стоят вещи, которые описывают. Ей однажды пришло в голову, что она — самая исписанная вещь в этом доме: пять лет, четыре книжки, каждый её кашель, каждая температура, каждый день, когда она не могла встать. Всё там.
— Состриги до вечера, — сказал он, не поднимая глаз. — Как обычно, до мочки уха.
— Хорошо.
— И не дёргай плечами, когда я говорю. Это некрасиво.
— Хорошо.
Он закрыл книжку. Улыбнулся — той самой улыбкой, которую люди в посёлке считали доброй. У Керна было приятное лицо: высокий лоб, тонкий нос, седина на висках, аккуратно подстриженная борода. На рынке женщины оборачивались. Староста звал его к жене, когда у той начинались боли. Полпосёлка лечилось его порошками. Он никогда не выглядел тем, кем был, и Мира иногда думала, что именно поэтому ей никто бы не поверил.
— Пойдём, — сказал он. — Есть разговор.
Он пошёл на кухню, не оборачиваясь, и она пошла следом. Синий халат, прямая спина, неторопливые шаги. Он никогда не спешил. Спешат те, кто боится опоздать.
На кухне было холодно — печь не топили с вечера. Керн открыл шкафчик над столом, тот самый, к которому у неё не было ключа, и достал склянку из тёмного стекла. Внутри плескалось до половины. Старая, что стояла у кровати Алана, опустела ещё вчера вечером; новую он всегда выдавал сам.
Он не протянул ей склянку. Просто держал её в руке, в стороне от Миры, и она понимала, что это тоже часть разговора.
— Мне не хватает ингредиентов, — сказал он. — Того, что ты приносишь с опушки, мало. Это трава для деревенских знахарок, не для настоящей работы. Мне нужно то, что растёт глубже. За ручьём.
Мира подняла взгляд. Не на лицо — на склянку. Она пыталась понять, зачем он это говорит. Проверяет, испугается ли она. Или это правда.
— За Гнилым ручьём? — спросила она.
— Да.
За Гнилым ручьём начинался настоящий лес. Тот, куда деревенские не ходили, а охотники ходили только по двое и только до полудня. Оттуда приносили серебрянку, кровохлёб, ведьмин зуб — и цены на них на рынке были такие, что за один пучок можно было прожить неделю. Там пропадали люди.
— Я договорился, — сказал Керн. — Помнишь отряд Шена? Наёмники, стоят у западной стены. Ты ходила с ними в прошлом году по краю леса.
Она помнила. Три или четыре вылазки, недалеко, по краю. Молчаливый рыжий мужчина, который говорил ей два слова в день, и высокий лучник, который не говорил ни одного. И женщина. Женщину она помнила лучше всех.
— Они берут дальние заказы. Я буду платить им за сопровождение, ты будешь ходить с ними и брать, что нужно. Ты знаешь травы лучше любого в этом посёлке. Ты знаешь, чего нельзя касаться. И ты… — он чуть наклонил голову, — крепкая. Ты выдержишь то, чего не выдержит другие... с твоими знаниями. Я об этом позаботился.
Он сказал это как благодеяние. Он всегда так говорил о том, что с ней делал.
— Как часто? — спросила она.
— Как понадобится. Первый выход — завтра, на рассвете. Шен ждёт тебя у их лагеря.
Он наконец протянул ей склянку. Она взяла её обеими руками, не позволив пальцам дрогнуть.
— Три капли, — сказал Керн. — Не четыре. Ты сама знаешь, что будет от четырёх.
— Знаю.
— И ещё, Мира. — Он подождал, пока она поднимет взгляд до ключиц. — Отряд Шена — грубые люди. Они не понимают того, что понимаем мы. Не нужно рассказывать им о доме. О том, как мы живём. Они не оценят.
Это был не совет. Она кивнула.
— Умница. Утреннюю пробу — после того как отнесёшь брату. Я приготовил, стоит на столе в лаборатории. Дверь открыта.
Она поднялась наверх, держа склянку перед собой.
Алан уже не спал. Он сидел на кровати, подтянув колени к груди и укрыв их одеялом, и смотрел на дверь. Когда она вошла, он попытался улыбнуться.
— Ты долго, — сказал он. — Я думал, он тебя отправил в лабораторию.
— Потом. Сначала ты.
Она накапала три капли в ложку, разбавила водой из кружки и поднесла к его губам. Он выпил, сморщился — вкус был горьким, с металлической ноткой, — и откинулся на подушку.
— Он тебя ругал?
— Нет.
— Тогда почему у тебя такое лицо?
— Какое?
— Как будто ты сидишь на гвозде и делаешь вид, что тебе удобно.
Она хотела ответить резко и не смогла. Алан смотрел на неё серьёзно, слишком серьёзно для своего лица. Он умел это — замечать. Она думала иногда, что он единственный человек, который смотрит на неё по-настоящему, а не как на вещь или помеху.
— Керн договорился с наёмниками. Я буду ходить с ними в глубокий лес. За ручей.
Алан молчал.
— Это хорошо, — сказала она. — Там серебрянка. Там всё, что нужно. Ему будет хватать, и он…
Она не договорила, потому что не знала, что будет «он». Отпустит? Смягчится? Она не верила ни в первое, ни во второе, и Алан тоже не верил, она видела по его глазам.
— Там опасно, — сказал он.
— Я буду не одна, люди с оружием, опытные.
— Он их нанял. Значит, они его люди.
Ей стало холодно от того, как точно он это сказал. Четырнадцать лет.
— Я осторожная, — сказала она. — Ты знаешь.
— Знаю. — Он помолчал. — Принеси мне что-нибудь оттуда. Не траву. Что-нибудь просто так. Камень. Шишку.
— Хорошо.
— И ещё, Мира… — он сглотнул, — если там будет хорошо… ну, если там будет лучше, чем здесь… не возвращайся сразу. Побудь. Я потерплю.
Она наклонилась и поцеловала его в лоб — горячий, как всегда, с лёгкой испариной. Потом вышла, пока лицо не выдало её окончательно.
Внизу, в лаборатории, на рабочем столе стояла маленькая чашка. Утренняя проба. Мутная зелёная жидкость с плёнкой сверху. Рядом лежала записная книжка и перо — она должна была написать время. Керн сидел в углу, в своём кресле, и делал вид, что читает.
Она выпила. Жидкость обожгла горло, потом обожгла желудок, потом растеклась по рукам тёплыми нитями и заколола в кончиках пальцев. Знакомо. Шестая настойка, вторая неделя. Она написала время, поставила чашку.
— Ну? — спросил Керн из угла.
— Жжёт. Пальцы колет. Как вчера.
— Сердце?
Она прислушалась. Сердце билось ровно, разве что чуть сильнее обычного.
— Обычно.
— Хорошо. Иди.
Вечером, когда стемнело, она сидела на кухне перед тёмным окном — оно было единственным зеркалом, которое ей позволялось, — и стригла волосы кухонными ножницами. Тёмные пряди падали на расстеленную тряпку. Мочка уха. Ровно. Она делала это столько раз, что руки не нуждались в отражении.
Она думала не о волосах.
Она думала о лесе за ручьём. О том, что там, по слухам, растёт всё, что угодно, — в том числе то, чего Керн не знает. О том, что чужие люди с оружием — это не обязательно его люди, даже если он им платит.
И о том, что Алан сказал «я потерплю», как будто это он должен был терпеть за неё.
Она сгребла волосы в тряпку, свернула, отнесла в печь. Керн требовал сжигать. Он не хотел, чтобы что-то из неё оставалось там, где он этого не видит.
Завтра — лес.