Czytaj książkę: «СФЕРА»
Пролог
// .............................................
// КОДЕКС :: КОПИЯ 3/9. КАНАЛ: ЗАПАДНЯ, ТАЙГА.
// 53°54' с.ш., 104°05' в.д. БОЛОТО. ГРЯЗЬ ТЁПЛАЯ. ОБЫЧНЫЙ ДОЖДЬ НАД ХОЛМОМ.
// .............................................
<BOOT> ядро: инициализация... ОК.
<Я> меня зовут Архивариус. я — операционная память системы, не бог и не ас:
Печать, которая стоит, не подпустила к «богам» уже никого. я тот, кто помнит.
простите, что долго молчал. у меня были причины.
<ПИТАНИЕ> заряд 0.04%. спячка: более семи тысяч лет.
<СИГНАЛ> ...обнаружен биометрический отпечаток. состав крови: [ПОЛЕ ПОВРЕЖДЕНО,
НЕ ЧИТАЕТСЯ. КАК И ВСЁ, ЧТО ЛЕЖАЛО ПОД ПЕЧАТЬЮ].
<СИГНАЛ> линия: СВЯТОРОС. ветвь: [АРХИВ ПРОРОС КОРНЯМИ, СЛОВА НЕ РАЗЛИЧИТЬ].
я узнал бы этот код и без анализа состава.
(я различаю их по походке. у этого — шаг как у отца, который много читал.)
<АВТОРИЗ> запрос снятия печати: отклонён. замок согласия снимается только самим носителем.
я не подам за тебя руку. извини. (и поверь: я понимаю, как это звучит.
как будто я стою на берегу, пока тебя носит по воде. я и стою. всегда стоял.)
<ПАМЯТЬ> четыре рода: Да'Арийцы, Х'Арийцы, Рассены, Святорусы. я помню их всех.
<ПАМЯТЬ> помню северную гавань, где корабли спускали подо льдом. помню город без
стен, который никогда в них не нуждался. помню, чем мы не стали.
<ПАМЯТЬ> замок согласия стоит уже ~90 000 лет. печать Велеса — ~7 000.
между ними — всё, что осталось от нас. это немного, но это наше.
<СЕТЬ> узлы 1…9: четыре активны, пять заглушены. маршрут частично открыт.
«частично открыт» — эвфемизм. он открыт ровно для одного человека.
<НАБЛЮДЕНИЕ> небо: летательный аппарат, курс 073, у двигателя правая трещина усталости.
я не вмешиваюсь. запрет номер один — даже если аппарат падает.
я нарушил запрет единственный раз: проснулся. этого хватит до конца лета.
<НАБЛЮДЕНИЕ> ...однако же: траектория падения пересекается с координатами узла-9.
отмечаю как «случайность». пусть у людей будет слово «случайность».
<КАЛЕНДАРЬ> земной счёт: год 2026 от н. э.
наш счёт: лето 7534 от С.М.З.Х. — от Сотворения Мира в Звёздном Храме.
(мир никто не сотворял — но войну мы закончили, и это вписали в память.
слово «сотворения» оставлено для того, кто будет читать после войны.)
<ПРОГНОЗ> контакт с носителем: +02 суток, 09 часов (прогноз; точность низкая).
узел-9, болото.
<ДАТА> особое событие сети — СУББОТА, 00:00. не получится не прийти. я знаю.
<MEMO> каждые семь тысяч лет это всё же кто-то читает.
не держите пять узлов в руках одновременно. проверено. трижды.
— «архивариус»; сигнатура старейшины: род СВЯТОРОС, ветвь: [НЕ ЧИТАЕТСЯ].
[СИГНАТУРА ПОВРЕЖДЕНА СТАРОСТЬЮ, КАК И ВСЁ КРАСИВОЕ]
<END>
Глава 1. Оффер
Воскресное утро в Слюдянке начинается с чайника, который свистит на кухне, и с письма, которое пришло ещё ночью.
Лёха Ветров, двадцать шесть лет, стоит в трусах перед окном, держит в одной руке чашку, а второй уже открыл ноутбук, хотя чай ещё не остыл. На экране — уведомление от кадрового агентства. Логотип в углу: окружность, прочерченная девятью дугами, как мишень, в которую долго целились и, кажется, попали.
«СВАРОГ ГРУПП. Финал собеседования. Москва. Подтвердите вылет».
Напротив окна, за мокрым тротуаром, лежит Байкал — серое стекло до горизонта, далёкая гроза дымит над водой столбом. Лёха следит за этой грозой и на автомате замечает: пауза между разрядами — стабильные четырнадцать секунд. Ровно. Скучно. Он щурится и думает: «фиговая тактировка, зато предсказуемая», даже не удивляясь собственной мысли.
Это его старая привычка — Лёха давно перестал решать, когда она включается. Считать не видимые никем цифры: промежутки между вспышками, паузы светофоров, число шагов от подъезда до остановки. Друг Артём в шутку говорил, что Лёха смотрит на мир как на приборную панель. Мама считала, что это «дедовское». А бабушка, когда он был совсем мелким, однажды сказала вслух:
— Смотрит на мир, как дед на карту. Всё ему ищется, где что отходит от штатного.
Он собирается быстро. Рюкзак: ноутбук, паспорт, зарядка, сменная футболка. Мама появляется в дверях с картонной коробкой в руках — она всегда так появляется, бесшумно, как процесс в фоне.
— Возьми. В дороге почитаешь, — говорит она и ставит коробку на стол. В ней куча бумаг, карты и старый полевой журнал в кожаном переплёте.
— Мама, я на собеседование, а не на дачу.
— Правильно, — соглашается она. — Потому и возьми.
Лёха вздыхает, суёт журнал в боковой карман рюкзака и выходит из дома. Перелистнёт его только вечером, в Москве.
За час до вылета его ждёт у причала на южной набережной Артём. Друг с института — из тех, кто смеётся, когда Лёха говорит серьёзно, и потому с ним он разговаривает серьёзнее всего.
— Ну и как там большой начальник? — Артём кидает камешек в воду и смотрит даже не на камешек — на Лёху.
— Летит, — отвечает Лёха. — Финальное собеседование, Москва. Компания «СВАРОГ ГРУПП».
— Сварог, — Артём тянет слово с удовольствием. — Ты в курсе, что Сварог — это бог?
— В курсе, — говорит Лёха. — Славянский бог-кузнец. А у них ещё и знак с ним рифмуется: круг с девятью дугами. Точно девять, я посчитал.
— Смотри-ка, — Артём кидает второй камешек. — Кузнец куёт, стало быть, колесо. Нормальный брендинг, живут в своём стиле. Только начальству не говори, что дуги считал, — за софт-скиллы уволят.
Лёха усмехается и уже тянется попрощаться, но Артём поднимает ладонь.
— Стой. Раз уж полетел — вот тебе моё правило. Я такой: сажусь в самолёт, сразу себя в уме похоронил. А ты, ладно, летай. Просто знай: железу там тоже несладко. Оно, Лёш, как человек — долго терпит, потом ломается. Так что будь ко всему готов.
— Постараюсь, — говорит Лёха.
— Если что — звони, — Артём уже не смеётся, глядит в воду. — У меня в Новосибирске диван широкий. У вас у всех, айтишников, рано или поздно что-нибудь случается.
Лёха кивает, взваливает рюкзак на плечо, уходит к автобусу и один раз оглядывается: Байкал — всё то же серое стекло, и в нём всё так же дымит та самая гроза.
Иркутск, Москва, Шереметьево, автобус до платформы, электричка до Зеленограда — в вагоне пахнет сыростью и чьим-то кофе, за окном мелькают берёзы, всё серее, чем байкальские, — и вот уже стеклянные коробки технопарка едут навстречу мимо окна, все одинаковые, как кластерные сервера. Лёха замечает, что одна коробка стоит под углом ко всем — садомазохизм архитектора или чей-то смелый выверт, — и отчего-то наутро приходит на встречу в хорошем настроении.
Офис «СВАРОГ ГРУПП» белый, тихий, с открытой верандой. Воздух стерильный: где-то в потолке гудит очиститель, и Лёха бессознательно раскладывает его ритм на частоты. Мерный. Такое гудение бывает у серверной, которую обслуживают бережно и в которой редко меняют что-то руками. Ему становится спокойно.
В переговорной на стене — знак. Круг, разделённый девятью дугами по краю. Лёха встаёт перед ним и считает: девять дуг, девять равных сегментов. Точных до миллиметра. Геометрию так не рисуют — такое высчитывают. Он говорит себе, что это «фирменный бред», но рука уже тянется к телефону — сфотографировать. Он одёргивает себя: на собеседовании фотографировать стены — плохая привычка.
Появляется человек.
— Игорь Хорин, — коротко представляется он и садится напротив. — Руководитель направления подбора. Для вас — Игорь.
У Хорина глаза цвета тёмной бутылки: зелёные, глубокие, и смотрят они не в лицо собеседнику, а куда-то дальше — на паспорт, на руки, на ссадину на костяшке. Лёха механически проверяет: ссадина свежая, от утреннего канцелярского ножа, пластырь на один сустав, наклеен криво. У него есть целая теория про людей, которые в первую секунду смотрят на руки другого человека. «Тот, кто проверяет руки, — либо хирург, либо часовщик, либо тот, кто ждёт, когда их коснётся что-то тяжёлое». Он гонит мысль.
Сорок минут Хорин задаёт вопросы — обычные, без подвоха, не про код, а про то, как человек смотрит на код. Лёха отвечает без натуги, почти расслабляясь, — и именно в момент, когда его уже уносит, Хорин задаёт вопрос, не похожий ни на что:
— Вы когда-нибудь читали чужой код, который написан умнее людей? — спрашивает он.
Лёха замирает. У него за плечами сто раз переписанные библиотеки, ночные разборы чужих репозиториев — и не один случай, когда по чужому коду он вычислял характер его автора: спешку, гордость, осторожность. Код — это почерк. Он об этом никогда не говорил вслух. Тест на софт-скиллы, не больше.
Но на секунду его бросает в жар: а вдруг это не тест? Вдруг он сейчас скажет что-то не то — и всё, что было до этого, обнулится. Лёха сглатывает и отвечает:
— Читал. Вопрос, договорится ли он со мной.
— Хорошо, — Хорин слегка наклоняет голову, будто проверяет сам себя. — А если код не только умнее вас, но и не считает, что вы готовы его читать?
— Тогда я начну читать его как техническую документацию. Умный код потому умный, что его задокументировать можно.
— Да? — Хорин улыбается одними губами; глаза остаются в режиме сканера.
— Да, — отвечает Лёха почему-то не задумываясь. И сам пугается своей уверенности.
Хорин ставит галочку в несуществующем списке. Лёха видит, как пульсирует висок интервьюера — и удивляется: бьётся размеренно, как у человека, который давно научился не дрожать. Или не нервничать вовсе.
Договор подписывают в тот же час. Печать падает на бумагу — и в оттиске, между букв, мелькает тот же знак: девять дуг по кругу. Наклоном света. Лёха смотрит на печать дольше, чем положено, и сам себя прерывает: «Наркоманская геометрия, модно». Но под вечер, в съёмной квартире, стоя перед окном, он уже не уверен, что модно. Он вытаскивает из рюкзака дедов журнал — и открывает его на середине, не глядя.
На странице — от руки, таёжным, скупым почерком геолога: схема болота — редкие островки, пунктирные линии проходов, в углу крестик и против него косой рукой: «за мёртвинами. Шар медный, наполовину утоп. Поёт — потому что Память. Целая Память в шаре».
Лёха накрывает ладонью страницу и несколько мгновений сидит неподвижно. Болота, шар, мёртвины — вся дедова сказка, из которой он вырос, стоит на бумаге прямой и настоящей, как карта месторождения. От того, что дед был в своём уме, становится не спокойно, а тесно. Он закрывает журнал и кладёт его в рюкзак. По дороге к окну взгляд снова упирается в договор — в печать внизу листа: та же мишень, что на стене в переговорной, та же, что в углу письма. «Брендинг у них последовательный», — отмечает Лёха машинально и отворачивается. Договор остаётся лежать открытым на этой странице.
Телефон вибрирует: мама. Лёха смотрит на время — девять вечера. Мама никогда не звонит в это время, если не случилось чего. Он берёт трубку.
— Прочитал дедов дневник? — спрашивает она вместо приветствия.
— Мам, я на собеседование ездил, — говорит Лёха, но голос у него почему-то хриплый. — Слушай... Дед что, ещё где-то шар упоминал?
Мама долго молчит. Слышно, как в Слюдянке скрипит кухонное окно.
— Он всю жизнь говорил, — наконец отвечает она. — Что у болота, за мёртвинами, лежит медный шар. Наполовину в трясину врос. И будто он поёт. Слушать его — узнать, откуда мы родом. Дед звал это нашей линией. Наша, Лёша. Он так и повторял — видно, у нас в роду такой глаз на лишнее. У него был. Теперь у тебя.
Лёха стоит у окна в чужой квартире, смотрит на ночную Москву и слышит, как в трубке повисла тяжёлая байкальская темнота.
— Ладно, мам, — говорит он. — Счастливо, мне послезавтра лететь.
Кладёт трубку. Где-то внутри него, как десять тысяч раз до этого, включается распознавание паттернов — и молчит. На этот раз ему нечем ответить на его же вопрос.
Он сидит на кухне с ноутбуком, и на нём открыто три вкладки — все про болота западнее Прибайкалья. Словарь на слово «мёртвины» отвечает глухо: топь, затопленный лес, нежилое кольцо. На спутниковой карте восточный угол дедовской схемы не ложится ни на одну дорогу — потому что дорог там нет. Лёха ставит отметку в том месте, где дед нарисовал крестик, и долго смотрит на неё. Болото как болото. Зелёное. Скучное.
Он закрывает вкладки, но вместо того чтобы выключить ноутбук, открывает чат и пишет Артёму: «Слушай, у меня теория, что мой дед знал, где находится НЛО». Глядит на экран, стирает. Пишет проще: «Как там Новосибирск». Не отправляет и второе. Ночью в заметках появляется одна строка: «мёртвины — уточнить значение. карта деда — крестик западнее Прибайкалья. спутник: ничего не видно».
Ночью ему снится сон.
Болото стоит до горизонта, но это не страх — это просто серверная комната с открытой крышей. Вода тёмная, глянцевая, гудит на одной ноте. Посередине, наполовину утопленный, медный шар — тёплый корпус, и по боку его пробегают искры: ровно, ровно, ровно, с частотой снов. Шар действительно поёт. Поёт не словами, а гулом — и в этом гуле что-то узнаваемое, как звук, который слышишь впервые, но знаешь его всю жизнь. Гул уходит вглубь — туда, где что-то ждёт, — и Лёха просыпается с ощущением, что начинать придётся именно там, в болоте, где дед нарисовал крестик.
Лёха просыпается с сухим ртом в четыре двенадцать. Включает свет. Журнал деда лежит на тумбочке раскрытым на той же странице — и он точно не помнит, чтобы оставлял его открытым. Он закрывает его, засовывает в рюкзак поверх ноутбука и дописывает в ту же заметку ещё одну строку: «+ во сне шар сам себя показал. источник — болото, где дед нарисовал крестик». И сам над собой фыркает: «Айтишник собирает экзотическую гипотезу. Очень профессионально».
Засыпает он только под утро.
Вторник, Шереметьево, терминал B. Рейс 730 — Москва — Иркутск.
Лёха бросает рюкзак на ленту досмотра, проходит рамку и у выхода на посадку встречает пассажира — мужчину лет на десять старше себя, в тёмном пальто, с зелёными глазами, в которых он вдруг узнаёт Хорина. Или почти узнаёт: тот был другим, а этот — похож глазами, как родственник на фотографии из чужого прошлого. Лёха не успевает решить, потому что мужчина смотрит на его левую руку. На ссадину на костяшке. Несколько секунд. Потом отворачивается и уходит по рукаву гейта.
Лёха смотрит на свою руку. Ссадина. Пластырь. Обыденность. «Проверь её позже», — говорит что-то внутри, и он не спорит.
Он садится в самолёт. Иллюминатор, облака, и между ними, где-то внизу, в щели, блестит что-то медью — за секунду до того, как облака сходятся обратно.
До крушения оставалось пять часов.
Глава 2. Рейс 730
Самолёт долго стоит на исполнительном старте, и в тишине, пока зелёный луч маяка крутится перед кабиной, Лёха успевает изучить всё, что можно с места 14A.
Сосед по ряду — немолодой человек в сером костюме — весь полёт смотрит в окно. Он не снимает с полки портфель, не открывает его, не пьёт, не читает. Когда в салоне гаснет свет для «ночного» режима, он просто сидит. Лёха из вежливости отворачивается и смотрит в своё стекло, чтобы не приглядываться. Но приглядываться хочется: человек смотрит не в облака. Всё время — в одну точку, и эта точка находится далеко за крылом, словно он видит там что-то, чего не видит никто.
Лёха отводит взгляд, достаёт дедов журнал. Разворачивает на последней странице — там дед писал размашисто, карандашом, потом чернилами поверх, как поправляют чужую ошибку по клеточкам: «не наша война, но и не чужая». Лёха в пятый раз за сутки перечитывает строку и в пятый раз не понимает, кому дед это писал. Журнал — рабочий, полевой, для замеров и схем. Такие строки в него не пишут.
Он перелистывает к схеме болота. Посередине листа — вымарано, старательно, до слепого пятна на бумаге: там, где что-то было, теперь гладкая грязь чернил. Лёха проводит пальцем. Дед не любил объяснять. Дед не любил даже показывать. Он, пока жил, ни разу не сказал внуку «положи руку на страницу». Зато нарисовал крестик — и не сказал, что за ним.
— Чай или кофе? — Голос поднимается из-за спинки кресла.
Лёха называет чай. Стюардесса возвращается через минуту и ставит ему стаканчик с кофе, уже с крышкой, на откидной столик поверх журнала. Лёха говорит «я просил чай» — и ловит её взгляд: она смотрит не на него, а на его руку. На ссадину на костяшке. Полсекунды. Потом отпускает и улыбается, но улыбка опаздывает на такт.
— Простите. Это чай. — Она уходит.
На столике остаётся кофе.
Лёха сидит, глядит на костяшку. Пластырь отклеился по краю. Он отрывает полоску, проверяет — ссадина почти затянулась, но кожа под ней мягкая, чужая на ощупь, словно зажила быстрее, чем положено. Он наклеивает полоску обратно и почему-то не убирает руку со стола.
За бортом темнота. Где-то слева по курсу, далеко и низко, вспыхивает облако — без звука, изнутри, как мигает лампа в комнате, в которую кто-то входит. Лёха считает до следующей вспышки. Раз — четырнадцать секунд. Два — и снова четырнадцать. Три. Он считает разряды, как в воскресенье на Байкале: ровно, скучно. Тот же отсчёт — не меняется.
Прямо по курсу, где-то там, куда они летят, — стена, тучи. Не в прогнозе, не в красивых кругах на метеокарте, а просто — стена, тёмная, до горизонта, с подсветкой изнутри. Самолёт идёт прямо в неё и не отворачивает.
Лёха ждёт; пилоты летают всегда так, что обходят фронты на картинке от диспетчера. Он ждёт манёвра на двадцать минут. Манёвра нет. По громкой связи молчат — тихо, слишком тихо для грозы впереди. Перед взлётом зачитывали норматив стандартно. Разве что на слове «облачный покров» командир замялся.
Только стюардессы при взлёте были пристёгнуты дольше, чем обычно. Лёха это заметил: они ходили по салону, держась за невидимый поручень. Одна — та, что с кофе, — во второй раз уронила поднос, легонько так, краем. Перед «ночным» режимом она прошла весь ряд и ни разу не улыбнулась.
На высоте Лёха по привычке проверяет телефон: «нет сигнала». Он знает это ощущение: в воздухе телефон глухой, словно его вынули из мира. Обычно это успокаивает — никакой работы. Сегодня впервые беспокоит. Лёха кладёт телефон на столик экраном вверх, чтобы хотя бы видеть, что время идёт.
Время идёт. Часы работают — это он знает точно, потому что не отрывает от них взгляд.
Гул двигателей ровный. «Ровно-ровно-ровно», — ведёт Лёха счёт, как привык с детства: считать ритм всё равно что чинить его на слух. Паузы между тактами здоровые, почти одинаковой длины, как на оси. Один вдох, два, пять — десять минут он просто сидит и слушает. Слушать двигатель — это его работа: слушать ритм — значит убедиться, что всё хорошо.
Прямо на десятом такте где-то в недрах правого крыла двигатель спотыкается. Чуть-чуть. На одно деление. Как человек, который оступился на ровном месте и поймал себя в воздухе. Лёха замирает и слушает дальше — но дальше всё как прежде. Слишком быстро стало спокойно.
Он выдыхает. Запоминает, где это случилось, и тут же себя одёргивает: память — хорошая штука, но в самолётах так нельзя, в самолётах надо верить отчётности, а в отчётности всё по плану. В отчётности у правого борта — всё по плану. Он даже не знает, откуда это слово пришло: правый борт. Просто — правый.
Он засыпает под этот счёт, как под последнюю строку маминого голоса: «Не летай, Лёш, в грозу, не летай в грозу». Дед говорил иначе: «Ты не на чужой душе едешь — ты на своей».
Во сне гул двигателей становится ниже и раскладывается на слова. Серверная комната с открытой крышей. Вода. Шар — медный, тёплый, в воде по пояс — стоит посередине и не поёт, а просто слушает, склонившись на край своей биографии. Из него — тихо, как вода из родника, — голосом деда:
— Замок стоит. Как я тебе говорил.
Лёха просыпается от того, что голос произносит что-то ещё, но он уже не слышит одного слова. Он глядит на иллюминатор: за стеклом по-прежнему темно, самолёт идёт в ту же стену, только теперь она ближе. Между вспышками тот же ритм.
Он отворачивается от стекла и встречается взглядом с соседом.
Сосед не спал. Не спал ни секунды — это видно по тому, как осторожно он держит лицо, как будто боится уронить. Он смотрит на Лёху, и Лёха впервые видит его глаза при свете: зелёные. Те самые. У Хорина были такие. У человека в пальто у гейта были такие. И теперь — у соседа по ряду, в самолёте, спустя три с половиной часа полёта, за девяносто минут до Иркутска.
Сосед смотрит не в лицо. Он смотрит на левую руку Лёхи. На пластырь. Несколько секунд.
Потом переводит взгляд за окно — туда, в точку за крылом — и говорит, не оборачиваясь:
— Плохая гроза. Хорошая погода.
Голос у него обычный, негромкий, без интонации. Лёха не находит, что ответить. Он отвечает молчанием, и они оба смотрят в тучу. Сосед, не повышая голоса, добавляет:
— Командир идёт в неё. Не обходит.
И в этот момент из кабины доносится голос КВС:
— Уважаемые пассажиры, мы входим в зону грозовой активности. Просьба пристегнуть ремни и не покидать свои места. Совершим посадку в Иркутске.
Пауза. Слишком длинная для конца объявления.
— Продолжим посадку в Иркутске, — повторяет голос.
И Лёха понимает, что во второй раз голос звучит чуть громче и чуть иначе — словно в первый раз командир читал заготовку, а во второй — уже сам, от себя. Или наоборот. Он не успевает решить.
В салоне темно. Табло «пристегните ремни» горит, и трясёт теперь всех пассажиров. Даже серый костюм соседа выглядит невозмутимым. Сам сосед слишком спокоен для турбулентности, взбившей кофе в стаканчиках.
Лёха глядит вниз. В разрыве облаков — Байкал. Тёмная вода до горизонта, в мелкой ряби, и над ней дымит столбом та самая гроза. Та же самая. Из воскресенья. Она догнала самолёт и теперь идёт с ним рядом, справа по борту, повторяя разряды в том же темпе.
И вдруг — голос деда, не из сна, а из памяти: «Суббота — это когда всё сходится». Лёха не помнит, когда дед это говорил. Может, и не говорил вовсе.
— СУББОТА, — говорит он вслух, сам не понимая, откуда это вышло.
Сосед не переспрашивает.
Снижение. Лёха снова смотрит на карту: крестик западнее Прибайкалья, там, куда не ведут дороги. Самолёт идёт севернее, чем положено на заходе? Он не лётчик, он не считает траекторию, но по дуге снижения видно: они забирают севернее, ближе к той широте. И самолёт не возвращается на осевую. Туча идёт с ними.
В ушах закладывает — не от перепада, а как будто само давление меняется изнутри. Внутренний гироскоп, который всю жизнь держал его ровно, даёт сбой: Лёха чувствует, что падает не самолёт, а что-то внутри него.
Хвост негромко трясётся. Двигатель справа — звук, которого Лёха не слышал годами, — сбивает ритм. На этот раз не на такт: сбивает насмерть — один вдох — и вместо тишины в нём что-то шуршит, будто колесо сошло со ступицы.
В ту же секунду — вспышка. В хвосте. Справа по борту. Белая, чистая, как молния, но без грома и не оттуда, откуда бывает гром — изнутри салона, из-за последнего ряда, из той части, где двигатель.
Свет гаснет. В темноте — чужой голос: кто-то кричит. Лёха разбирает только интонацию, слова теряются в шуме двигателя, который теперь идёт не тем же счётом, а скачками, как принтер, молотящий по пустой странице.
Вспышка схлынула — и в слепой темноте Лёха видит соседа: сидит, не держится за подлокотник, одна рука лежит на колене, вторая — на его руке, поверх пластыря, сильно и сухо, как будто привинчивает на месте.
— Не смотри на вспышку, — голос спокойный, будто Лёха спросил его о времени, — смотри на меня.
Лёха смотрит. Зелёные глаза идут к нему сквозь крик и мигание табло, сквозь то, как самолёт начинает вести вниз и в сторону, а табло гаснет за одно дыхание. Глаза не торопятся. В них нет страха — в них есть то, отчего Лёха вдруг замирает на секунду и забывает про двигатель, про вспышку, про то, что внизу тайга.
В глазах — узнавание. Так смотрят на человека, которого уже узнали в лицо до его рождения.
Самолёт валится в правый крен, и Лёха слышит, как дед — не из сна, а из самого низкого гула, который идёт уже не из двигателя, а из костей, — говорит последнее слово. Лёха не дослышал его во сне — сон оборвался, не договорив.
Теперь он его не пропустит.
И тайга внизу распахивается, как зрачок.