Czytaj książkę: «Имя Царицы»
Часть первая Украденные имена
Глава 1 Голоса камня
Девятый год общего царствования Хатшепсут и Тутмоса. Праздник Долины.
Пир в гробнице канатчика Хапи начался на закате, когда жара отпустила город мёртвых и западный берег остыл до тёплого.
Двор перед часовней был заметён, выстлан циновками. На углях жарилась рыба, в песке по колено стояли кувшины с пивом, и вся родня Хапи — от старухи-матери до грудного внука — ела, пила, хвастала и плакала, как положено на празднике Долины: в этот день мёртвые приходят к живым в гости, и нехорошо, если застолье встречает их пустыми чашами. Над входом в гробницу, высеченное и выкрашенное синим, висело имя отца Хапи, а под ним Нефрет слышала его настоящее имя — густое, волокнистое, пахнущее пенькой и смолой. Совсем как его сыновья.
Пели вдвоём с Мерит. Мерит была моложе её на год, круглолицая, с голосом чистым, как вода в храмовом озере, и с характером торговки рыбой: она уже успела выторговать у старшего сына Хапи два лишних хлеба и пообещать кому-то из внуков, что певицы непременно споют «его» песню, какую бы он ни выдумал к утру. Систр лежал у Нефрет на коленях, тёплый от рук. Когда она встряхивала его на сильной строке, мёртвый отец Хапи придвигался к двери ближе — она слышала, как его имя светлеет, как тянется к пению, подслеповатый и довольный, и ей было радостно от этого, и немного стыдно перед живыми, которые платили.
Живые, впрочем, тоже были довольны. Хапи, красный от пива и родственной любви, обнимал каждого, кто подходил к кувшинам; его жена совала Нефрет в руки жареную рыбу; двое дядьев спорили о царях давно умерших, и оба были правы, и оба были неправы.
Третий дядя, могильщик с дальнего холма, молчал весь вечер, а под конец вдруг сказал, что дела в городе мёртвых нынче скверные. У надписи Пенджерти кто-то соскрёб имя — чисто работали, под воск, не грабители, грабители берут золото, а не слова. А на той неделе хоронили кожевника с набережной, и вдова его до сих пор не может вспомнить его лица, хотя тридцать лет варила ему похлёбку. Стоит у порога и спрашивает: кого это мы хоронили? Ему сказали: ты пьян, дядя, иди спи. Он не спорил. Но пива больше не брал, и веселья из него вышло, как воздух из пузыря.
Старуха-мать Хапи очертила знак Исиды и велела ему замолчать, пока он не спугнул гостей с той стороны. Пир пошёл дальше, но Нефрет запомнила: соскрёб. Под воск. На таких пирах Нефрет всегда чувствовала себя прозрачной: сквозь неё текла чужая жизнь, — вот семья, вот родня, вот те, кто помнит, кто чей ты. У неё не было такого. У неё был хор.
— Ты опять это делаешь, — шепнула Мерит в перерыве, разрывая лепёшку. — Ты опять поёшь не тем, кто живой.
— Я пою тем, кто слушает.
— Вот именно. — Мерит запихнула в рот половину лепёшки и заговорила с набитым ртом: — Живые платят, Нефрет. Живые. Хлебом. И ещё, — она наклонилась ближе, и глаза у неё стали круглые, — у речных ступеней стоит стража новая, из дома юного царя. Один там — высокий, усмехается так, что у женщин сдают колени. Я как шла мимо, прямо почувствовала, как мои сдают. Завтра пойду стирать к реке. И послезавтра. И вообще я теперь очень чистоплотная.
Старуха-мать Хапи подозвала её, когда солнце село и зажгли лампады. Руки у старухи были как сухие корни, а глаза — совсем молодые.
— Спой моей матери, — сказала она. — Муж говорит, она ушла давно и не услышит. А я чую: стоит у двери. Мать всегда ждала, пока ей споют. — Она помолчала. — Я старая, певица. Я скоро сама буду стоять у двери. Мне надо знать, что там, с той стороны, не темно.
Нефрет взяла систр. Она не сказала старухе, что темно там бывает, только когда гаснет имя, а имя её матери висело над соседней часовней — ровное, крепкое, любимое. Она спела вечерний гимн Хатор, владычице запада, той, что встречает уставших, и пела не в толпу, а в дверь соседней часовни, и тень там поднялась к концу первой строки — тёплая рябь над порогом, — и слушала, склонившись, как слушают плохо слышащие.
Старуха плакала и улыбалась. Она не видела тени. Смотрела, куда поёт Нефрет, и кивала.
Домой певицы не пошли вместе с остальными: Мерит увели вниз, к реке, ещё трое хохочущих женщин с корзинами, — Бакет ушла ещё раньше, ворча про свои колени, — а Нефрет осталась собирать храмовые лампады. Лампады были медные, хорошие, и Бакет велела вернуть их сосчитанными, потому что лампады имеют обыкновение не возвращаться с пиров. Нефрет не возражала. Ей нравился западный берег в этот час: живые уходили, а мёртвые ещё стояли у дверей.
Она шла между гробниц по тропе, вытоптанной могильщиками, и камень под ногами гудел. У известняка имя было низкое, ленивое, тёплое после дневного солнца — оно тянулось из глубины, как звук, который ещё гудит в груди у певца, когда он уже закрыл рот. У высохших тамарисков за оградой — шелестящие, ломкие имена. У нильской воды за холмами — одно-единственное, длинное, бесконечное, и Нефрет никогда не могла разобрать его целиком: оно не помещалось в человеке.
Своего первого имени она не знала. Восемнадцать лет отзывалась на то, которое дала Бакет. Родителей у неё не было — были ворота храма, корзина и плач; так, во всяком случае, рассказывала Бакет, а Бакет врала редко и только по делу. Дар проснулся в раннем детстве: Бакет до сих пор рассказывала, смеясь и раздавая защитные знаки на все четыре стороны, как трёхлетняя замарашка впервые ответила стене. Стена сказала своё имя — стены говорят, если их долго греет солнце, — а девочка повторила его вслух, и стена дрогнула, и три жреца попадали носами в пыль, потому что в этот день по храму прошёл толчок, как от подземного вздоха. С тех пор Бакет следила за ней в два глаза и учила первым делом не письмам и не пению, а молчанию: жрецы, говорила она, любят чудеса только собственного изготовления.
Имя ей дала тоже Бакет, повертев в руках ту же замарашку, которая не плакала, а слушала стену.
— Нефрет, — решила тогда Бакет. — Красивая. Девочка с такими ушами обязана носить красивое имя.
Имя прижилось. Так растёт пересаженный финик: чужой, а плодоносит.
Своего настоящего имени Нефрет не слышала никогда. У всего в мире оно звучало для неё — у камня, у воды, у каждого встречного, — а её собственное молчало, как молчит для певца собственный голос, если он не отразится от стены. В детстве она плакала об этом: выходит, у меня его нет, выходит, я никто. Бакет тогда шлёпнула её полотенцем и сказала: у того, кто слышит всех, собственное имя держат боги, чтобы не зазнавалась. С тех пор Нефрет делала вид, что так и надо. Но иногда, безлунными ночами, она слушала себя — долго, до звона в ушах, — и тишина отвечала ей вежливо, как отвечает запертая дверь.
У дверей часовен поднимались тени. Они выходили к дверям — не так, как ходят живые, а как встаёт от стены жар, когда солнце давно ушло. Нефрет здоровалась с теми, кого знала. Здесь спал виночерпий Ити, ворчун и сладкоежка; там — ткачиха Руйя, что выткала когда-то покрывало для самой царицы-матери. Их имена висели над входами, высеченные и выкрашенные, и от каждого тянуло тихой мелодией. Пока имя на камне, мёртвый не одинок.
— Доброй ночи, Хенут, — сказала Нефрет, проходя мимо низкой часовни с облупленным портиком.
Хенут была певицей, как она сама. Умерла сто лет назад, родня её вымерла, жертв ей не носили давно, но имя над дверью было хорошее, крепкое, и Хенут никуда не спешила. Каждый раз, слыша своё имя из живых уст, она приподнималась у порога — тёплая рябь в ночном воздухе, — и Нефрет пела ей половину строки из утреннего гимна. Они с Хенут подружились так, три зимы назад.
Сегодня рябь не поднялась.
Нефрет остановилась. Переслушала ночь: шакалы у дальних склонов, совы, ветер в сухой траве. Имя Хенут на месте — она слышала его над дверью, ровное, спокойное. Но под ним, глубже, жило что-то другое. Что-то сдирали.
Звук был не звук вовсе. Так кричит струна, когда её перерезают ножом, — только струна эта была не кишка и не лён, а само слово «Хенут», и резали его изнутри.
Нефрет стояла, не дыша. Потом побежала.
Она свернула за часовню, по мёртвому следу, меж двух оград, и выскочила в квадратный двор, где вход в гробницу уходил в склон лестницей. Факел горел один, воткнутый в песок. При его свете человек в шакальей маске стоял на коленях у стелы и работал скребком.
Он работал аккуратно, по одному знаку: царап — влево, царап — вправо, и первый знак на стеле, перепёлка, обратился в свежую белую рану в камне. Тень Хенут стояла у самой лестницы — Нефрет видела её впервые так ясно: не рябь, не жар, а почти женщина, узкая, с тяжёлым париком певицы, с бусами, каких давно не носят, — и с каждым новым знаком, который обращался в рану, тень делалась тоньше. Она рвалась к стеле и не могла сдвинуться. Она открывала рот, и крик её был тем самым звуком перерезаемой струны, и Нефрет зажала уши ладонями, хотя это не помогало и не могло помочь.
Рядом на крышке ларца стояла плошка с чёрным воском, и воск был мягкий, тёплый, хотя огня рядом не было, кроме факела. От воска пахло смолой чужих гор, заморской, дорогой — такой пахнут грузы, которые привозят с юга за золото.
У ног человека лежал папирус. Он лежал развёрнутым, придавленный камнем, и Нефрет услышала его раньше, чем разглядела: лист гудел множеством тонких голосов. Письменные имена звучат тише живых и тише каменных, но звучат — пока они есть. На этом папирусе имена стояли столбиком, одно под другим, аккуратные, храмовые, и несколько верхних не звучали вовсе: вычеркнутые, они лежали на листе мёртвой чернильной тишиной, рядом с теми, что ещё пищали и тянулись к миру.
— Хенут, — вырвалось у Нефрет.
Человек в маске не обернулся. Рука его на миг замерла — и продолжила.
— Прекратите! — крикнула она. — Это не ваше!
Скребок сошёл со стелы. Человек в шакальей маске обернулся — неторопливо, как оборачиваются во сне.
И Нефрет услышала то, от чего у неё перехватило горло: от него не шло ничего.
У всего на свете было имя. У факела — короткое, злое, огненное. У воска в плошке — густое, чужое. У человека под маской не было никакого. На его месте в мире зияла дыра, аккуратная, как рана после ножа, и эта дыра смотрела на Нефрет двумя глазами сквозь прорези шакальей морды.
— Слушательница, — сказала дыра. Голос был спокойный, почти ласковый, и в нём тоже не было имени. — Какая редкость. Иди сюда.
Нефрет побежала.
Она не помнила, как перелетела двор, как оказалась между оградами. Позади не хрустел гравий — дыра шла бесшумно, — но пустое её имя давило на спину, как давит рука. Нефрет скользнула за угол часовни, нырнула в разлом, где сто лет назад грабители проломили шахту, и застыла, вжавшись спиной в землю и прикрыв рот обеими ладонями.
Тьма была полна имён, и все они молчали.
Только на гребне, там, где кончались гробницы и начиналась настоящая пустыня, сидел шакал — живой, из плоти, с именем, какие бывают у зверей: коротким, горьким, пахнущим падалью и терпением. Он смотрел вниз, на двор, где ещё горел факел, и его имя дрожало: зверь боялся. Звери чуют такое без всякого дара.
— Ты слышала, как она умирает, — сказала дыра совсем рядом, над самым разломом. — Мало кто слышал. Это чистая смерть, маленькая певица. Ни боли, ни суда, ни взвешенного сердца. Просто — перестаёшь.
Пустое имя повернулось над разломом, и голос стал задумчивым, как у человека, который делит с тобой ремесло.
— Мир болен именами. Их слишком много, они цепляются друг за друга, как плющ, и на этом плюще висит всякая гниль: цари, которые не должны быть царями, женщины, которые сидят не на своих тронах, мёртвые, которые забыли уйти. Я лечу мир. По одному слову за ночь. Однажды здесь будет тихо и правильно.
Надо было послушаться Бакет. Заткнуть уши воском, петь живым за хлеб. Нефрет повторяла это, прижавшись к камню; стоило остановиться, перед ней снова вставала исчезающая Хенут.
Шагов слышно не было совсем, но пустое его имя двигалось над разломом туда-сюда, туда-сюда, и Нефрет молилась всем богам сразу, чтобы систр в её холщовой сумке лежал тихо.
Систр зазвенел.
Она сжала его сквозь ткань — поздно: перекладины отозвались тонко, радостно, дурацки громко, как звенят всегда в середине гимна, когда хор вступает на третьей строке.
— Певица Амуна, — сказала дыра сверху, и в безымянном голосе дрогнуло что-то похожее на улыбку. — Храмовая птица. Я найду твою клетку.
Он наклонился. Нефрет увидела над разломом край шакальей маски и руку, тянущуюся вниз, — и в этот миг через реку, через поля, через половину мира, из открытых дверей Ипет-Исута поплыл утренний гимн.
Храм пел имя Амуна-Ра, великое имя, имя, которое держит небо на месте. Голоса были далёкие, тонкие от расстояния, и от этого — ещё более могучие: они шли над водой, как идёт заря.
Рука над разломом остановилась. Отпрянула.
— Утреннее пение, — сказала дыра почти с сожалением. — Что ж. До ночи, слушательница.
И его не стало — не постепенно, не шагами удаляясь, а сразу, как гаснет уголь в воде. Пустое имя исчезло из ночи, и ночь сделалась просто ночью: шакалы, совы, ветер в сухой траве.
Нефрет сидела в разломе, пока не рассвело по-настоящему. Потом выползла, вернулась к часовне и долго смотрела на стелу. Перепёлка, вода, три штриха внизу — всё, что осталось от слова «Хенут». Поверх раны застыла чёрная лужица воска.
Тени у лестницы не было. Тёплой ряби не было. Нефрет позвала её по имени — по тому, настоящему, которое слышала под каменным, — и не услышала ответа. Тогда она сделала глупость, единственное, что умела: запела. Половину строки утреннего гимна, их с Хенут общую строку, — голос сорвался на втором слове, она начала сначала, допела до конца и стояла, вслушиваясь, пока горло не стало саднить.
Воск молчал. У лестницы, где всегда стояла Хенут, больше никто не ждал.
Она выскребла ногтем немного чёрного воска из лужицы — он был тёплый, хотя ночь уже выстудила двор, — завернула в лоскут, оторванный от подола, и спрятала за пазуху. Услышанное нельзя было показать жрецу. Лоскут с воском она могла положить на ладонь старшего жреца.
Паромщик перевёз её на восточный берег, ворча, что певица пахнет мертвечиной и страхом, и не взял с неё платы, потому что страха в её глазах хватило бы на троих. Пока ладья шла через реку, Нефрет держала руку за бортом: вода говорила своё бесконечное имя, и пальцы её дрожали не от холода — Нил в конце сезона был тёплый, как суп.
— Слыхала новость-то? — сказал паромщик, горбясь над шестом. — Царица велит ставить в Ипет-Исуте новую капеллу, красную, из цельного камня. А юный царь, говорят, уже лук тянет, что твой нубиец. Юный царь уже на учениях бывает! Скоро будет у нас два взрослых фараона, как две жены в одном доме. Вот смеху-то.
Он сплюнул за борт, вполголоса попросил у реки прощения за смех, и Нефрет подумала, что весь город давно живёт между двумя именами: одно — на троне, другое — подрастает в саду. Нефрет сжала лоскут под одеждой. На берегу уже виднелись храмовые ворота.
Она шла по ещё спящему городу, между глинобитных стен, мимо пекарни, где уже месили первое тесто, мимо собаки, которая проводила её взглядом и не тявкнула.
Старая Бакет ждала её у дома певиц, сидя на пороге, привалившись плечом к косяку. Она ощупала плечи Нефрет, взяла за подбородок, повернула к утреннему свету.
— Где ты ночевала, дочь Нила? — спросила она, и голос у неё был сухой, а руки — нет: руки легли Нефрет на лицо, горячие, пахнущие мятой и старостью.
Нефрет рассказала. Всё: струну, которую режут изнутри, чёрный воск, папирус с мёртвыми и живыми именами, дыру вместо лица, шакалью морду, обещание найти клетку. Бакет слушала, не перебивая, только губы её шевелились — она считала годы по пальцам, прикидывая что-то. Потом встала, сходила в дом, вернулась с куском хлеба и пивом и велела есть, потому что страх на пустой желудок растёт, как плесень на сыром хлебе, и только когда Нефрет прожевала, заговорила.
— Сто лет назад, — сказала Бакет, — когда боги сердились на эту землю и царей было больше, чем зёрен в горсти, ходили по кладбищам люди, которые продали свои имена змею. Их звали пожирателями. Они ели имена мёртвых, а когда мёртвых переставало хватать — брались за живых. У человека, чьё имя съедено, нет тени, нет ка, нет очереди за зерном: он угасает, а родня его чешет в затылках и не может вспомнить, кого хоронили. Говорили, поймать их может только тот, кто слышит, — слышащий. Говорили, такой нашёлся, и пожиратели кончились. Я думала, это сказка, которой пугают послушниц, чтобы не шлялись ночами. — Она сплюнула в песок и очертила вокруг Нефрет знак Исиды. — Теперь слушай меня. Молчать. Никому. Первый пророк скажет, что ты лжёшь или спятила, а жрецы не любят ни того, ни другого. Утром пойду к начальнику храмовой стражи, он мне должен ещё за тот погребец с финиковым вином. А ты спи. И если кто станет спрашивать — кто ночевал на том берегу, кто что видел, — ты не видела и не слышала ничего, даже если спрашивающий будет весь в золоте. Вопросы нынче опаснее ножей. Ляжешь спать. Проснёшься — будем думать.
Нефрет кивнула. В ушах стоял звон. Бакет повела её внутрь, уложила на свою собственную циновку, накрыла льняным покрывалом и села рядом, ворча погребальные гимны, как ворчат кошки.
Нефрет заснула под это ворчание, и ей снился чёрный воск, который стекает со стены и закрывает ей рот.
А у ворот дома певиц уже стоял человек в пыльной набедренной повязке и спрашивал у привратника, которая из певиц вернулась сегодня позже всех. Привратник, человек старый и незлой, сказал правду: Нефрет, та самая, что поёт мёртвым, а не живым, смешная девчонка.
Человек поблагодарил. Он держал на плече вязанку камыша — видимо, на продажу, — и камыш был перевязан ремешком дважды, аккуратно, как перевязывают не камыш. Под камышом лежал нож. Человек отошёл к тени навеса напротив, присел на корточки и стал ждать, напевая себе под нос.
Он напевал утренний гимн Амуну — и все строки пел на одну ноту ниже, чем надо.
Глава 2 Стрела и лотос
Разбудил её запах жареного лука и чей-то шёпот над ухом.
— Нефрет. Нефф. Там к тебе человек. Из дома покойного писца Хаю, говорит. Нужна певица к вечернему отпеванию, срочно, платят серебром. — Мерит трясла её за плечо с энтузиазмом петуха. — Вставай, а то возьмут меня, а у меня сегодня стирка у реки, я тебе рассказывала.
Бакет не было — ушла ещё до рассвета, к начальнику храмовой стражи, должнику по финиковому вину. Голова у Нефрет была тяжёлая, рот сухой. Она сказала:
— Иду.
Работа есть работа. Певицы Амуна едят не с неба.
Человек ждал за воротами, в тени навеса. Вязанки камыша при нём уже не было; был узел в руке и улыбка, ровная, как отвес. Он улыбался, не сводя с неё глаз.
— Дом недалеко, певица. За амбарами. Пойдём, пока дух покойного не ушёл гулять.
Нефрет пошла следом. Платили серебром; Бакет ещё не вернулась. И только в переулке между амбарами, где пахло зерном и мышами, где не было ни одного окна, она услышала.
Имя у него было — но не то. Тусклое, грохочущее, как галька в горшке: имя носильщика, имя человека, который всю жизнь таскает и молчит. А говорил этот человек гладко, с расстановкой, как говорят те, кто привык, что их слушаются. Такое имя не вязалось с его речью.
Нефрет остановилась.
— Я забыла систр, — сказала она и повернулась.
Он не дал ей сделать и шага. Рука легла ей на рот — широкая, пахнущая пылью, — а нож она увидела краем глаза, низко, у пояса, куда смотрят не все.
— Тихо, слушательница, — сказал он ей в висок, ласково, как говорят с невестами. — Господин велел забрать твой голос до ночи. Мне всё равно, заберу я его из горла или вместе с горлом.
Она ударила его затылком в нос — Бакет учила: у певицы нет кулаков, у певицы есть голова, — вцепилась зубами в ладонь, крикнула сквозь пальцы, и крик вышел хриплый, обрезанный. Он взвыл, дёрнул её за волосы; нож пошёл вверх; она поймала его запястье обеими руками, и лезвие, вместо горла, полоснуло её по предплечью — горячо, точно, как черта писца. Она висела на его руке, подбивая ему ноги пятками; он матерился — вместо ровной речи вырывалась брань; потом он всё-таки сбил её на землю, и мир качнулся, и она увидела нож уже сверху.
Потом человек с чужим именем перестал стоять.
Нефрет не сразу поняла, что произошло: просто его вдруг не было рядом, а был грохот, и стена амбара качнулась, и кто-то большой, в пыльной килте, стоял над ним на коленях и делал короткие, экономные движения рукой, после которых люди не встают.
Всё кончилось быстро и некрасиво, как кончается драка, а не битва.
— Живая? — спросил большой, не оборачиваясь.
— Не знаю, — честно сказала Нефрет.
Он обернулся. Высокий — тот самый, с речных ступеней, из дома юного царя, у которого, по словам Мерит, сдавали колени у женщин; у Нефрет колени сдали, но она отнесла это на счёт ножа. Лицо у него было открытое, смуглое, с облупившимся от солнца носом, и усмехался он и вправду так, будто мир — это шутка, которую он уже слышал, но не против послушать ещё раз.
— Тогда вставай, незнающая, — сказал он. — Мёртвым лежать положено, живым — разбираться.
Она не встала. Ноги не держали, и она сделала вид, что ей очень нужно сидеть. А потом её вывернуло за амфору — страх выходит из тела, как из него выходит всё: без спроса и без стыда. Хор отвернулся и стал разглядывать стену с таким вниманием, будто на ней были начертаны анналы царей. Когда она поднялась, он молча протянул ей флягу с водой.
— Смой рот, — сказал он. — И не думай, что ты первая. Меня после первого боя вывернуло на сандалии начальнику. Он мне их потом год припоминал. Это у нас называется «посвящение».
Он подошёл, присел рядом на корточки, глянул на её руку — кровь шла ровной тонкой струйкой, — снял с пояса свой шейный платок и обмотал ей предплечье, ловко, как обматывают древко копья.
— Корзиной ты машешь хорошо, — сказал он. — Только не в ту сторону. В следующий раз целься в колено, а не в воздух.
— В следующий раз? — У неё дрожал голос, и она возненавидела эту дрожь. — Ты собираешься устраивать мне покушения регулярно?
— Я офицер. Я планирую. — Он затянул узел, и пальцы его на мгновение задержались у её локтя; она заметила это и пожалела, что заметила. — Хор, — сказал он. — Из дома юного царя.
— Нефрет. Из дома певиц. — Она кивнула на мёртвого. — Он знал, кто я. Он сказал «слушательница».
Усмешка у Хора сделалась тоньше. Он вернулся к телу, обыскал его небрежно и внимательно, как делают всё, что касается мёртвых: профессионально. Из-за пазухи убитого он достал два предмета и долго смотрел на них.
Первым был ком чёрного воска, мягкий, хотя утро было прохладным. Нефрет почуяла запах из своего лоскута за пазухой — смола чужих гор, — и ей снова захотелось сидеть.
Вторым был осколок черепка с письменами.
— Читать умеешь? — спросил Хор.
— Хуже, чем пою.
— Тогда слушай. — Он повертел черепок так и сяк, и голос у него стал не насмешливый, а казённый, каким читают в приказах. — «Та, что слышит. До следующей ночи. Голос — змею». И подписи нет. Подписей, певица, на таких письменах не ставят.
Нефрет молчала. Бакет велела молчать — но Бакет не предупреждала, что молчание придёт за ней с ножом ещё до полудня.
— Покажи своё, — сказал Хор.
— Какое — своё?
— То, что за пазухой. Ты принюхивалась к воску у него на груди так, как принюхиваются к уже знакомому. У тебя есть такой же.
Она достала лоскут. Хор взял его двумя пальцами, понюхал, поморщился: запах был сладкий, горный, дорогой, и в нём угадывалась враждебность, как угадывается в темноте собака.
— Смола с юга, — сказал он. — За такую платят золотом. Человек в пыльной килте не носит за пазухой золото, если он сам себе хозяин. — Он посмотрел на неё поверх лоскута. — Слушательница. Что он имел в виду?
— Что я пою, — сказала Нефрет. — Певица слышит музыку.
— Угу, — сказал Хор. — А я — жрец. Ладно. Молчи, коли велено. Только знай: я умею считать до двух. Один — ты, два — то, что ты слышишь. Сойдёмся позже.
— Это пойдёт не к храмовой страже, — сказал он, поднимаясь. — Это пойдёт во дворец.
— Ты не можешь распоряжаться тем, что лежало у меня за пазухой.
— А воск у тебя за пазухой, — согласился он. — Значит, распоряжаться будем вместе.
Оказалось — втроём. К амбарам уже бежала храмовая стража с Бакет во главе (старуха обгоняла молодых, подобрав подол, как пращник). Бакет обняла Нефрет одной рукой, другой проверила повязку. Из-под льна больше не текло; тогда старуха разразилась руганью — на убийцу, на утро, на начальника стражи, который опять опоздал к тому месту, где его не ждали. А следом за стражей пришёл гонец из дворца в льне, чистом, как яичная скорлупа. Жрецы от первого пророка хотели тишины: гладколицый жрец в леопардовой шкуре уже говорил, что никакого покушения не было, был грабёж, грабитель мёртв, так постановлено, и смотрел при этом на Нефрет, как смотрят на пятно на свежем платье. Гонец сказал два слова, и тишина кончилась, потому что слова были:
— Царица зовёт.
Бакет заплетала Нефрет косу перед дворцом — собственноручно, сплюнув на расчёску, — и совала ей за пазуху свой амулет, узел Исиды, потёртый, красный, пахнущий старостью и мятой. Мерит кружила рядом с глазами, как луны, шепча «дворец!» и «серебро!» и «а убийца правда весь в кровище?», пока Бакет не погнала её прочь полотенцем.
— С царицей говори, как со мной: правду. Она слышит ложь, как ты — имена. И не смотри ей в рот, дочь Нила: у неё там весь Египет. И про папирус со столбиком — скажи. Про всё скажи. Того, кто молчит перед царицей, змея сама душит — и правильно делает.
По дороге во дворец Хор молчал целых сто шагов, что, как уже поняла Нефрет, было для него подвигом. Город между тем жил своей серединой дня: осёл с корзинами тёрся боком о стену и ругался на весь переулок, пивоварка выставляла кувшины и кричала цену, мальчишки гоняли по канаве глиняного крокодила. Над пилонами Ипет-Исута стояли флаги — длинные, красные, ленивые от безветрия.
— Ты вчера была на западном берегу, — сказал Хор на сто первом шаге.
Она не ответила.
— У тебя сандалии в белой пыли, — сказал он. — На восточном берегу пыль красная. Я офицер. Я замечаю.
— Ты всех девушек по сандалиям читаешь?
— Только тех, кого спасаю. Остальных мне не успевают убить.
Она шла и слушала — не его слова, а его. У него было имя, и оно звучало ясно, как звучат вещи, сделанные на совесть: короткое, крылатое, соколиное. Обычно ей надо было напрячься, приставить ухо к миру, — а его имя гремело само, без спроса, и Нефрет это раздражало, как раздражает слишком яркий свет, когда хочешь рассмотреть лицо. Где-то глубоко в этом имени сидела странность — оборванное эхо, будто струну когда-то надрезали и она не дозвучала, — но Нефрет не стала к ней прислушиваться. Нечего лезть в чужие имена. Особенно в имена тех, кто будет рядом днём и ночью.
У дворцового сада Нефрет увидела мальчика. Он был ещё подростком, стоял в тени сикоморы с луком, который был ему выше пояса, и натягивал тетиву с серьёзностью полководца; губы у него дрожали от натуги. Стрела ушла в мишень — в самый край, но в мишень, — и мальчик оглянулся на солдат не по-детски: не «похвалите», а «видели? запомните». Солдаты поклонились. Хор тоже поклонился, и Нефрет заметила, что поклонился он мальчику так, как не кланялся потом никому в этом дворце, — легко и до земли.
— Юный царь? — спросила она.
— Юный царь, — сказал Хор, и всё, что было в его голосе, уместилось в эти два слова: и гордость, и жалость, и нетерпение. — Ему нужны войны. А у нас мир, царица и обелиски. Мальчик растёт, а слава не ждёт.
— Ты о нём или о себе?
Хор посмотрел на неё в первый раз без усмешки и не ответил.
Солдаты у сикоморы смотрели на них — на офицера царского дома, который ведёт во дворец храмовую певицу в перепачканной кровью килте. Нефрет знала, как такие взгляды складываются в слухи: один взгляд — одно зерно, к вечеру — мешок. Ей было всё равно. У неё за пазухой лежал чужой амулет, чужой воск и чужая смерть, и на их фоне зерно не весило ничего.
Приёмную залу Нефрет запомнила так. Пол был выкрашен связанными врагами — по ним ступали сандалии, и враги терпели. Колонны стояли лотосами, расписанные до самого верха, где темнело от дыма лампад. Пахло миррой, чернилами и львом: у дальней стены, на короткой золотой цепи, лежал лев и спал. Писцы выходили задом, царица слушала последний доклад — о ячмене, о нубийском золоте, о красном камне для новой капеллы, — слушала и резала:
— Не «примерно столько мешков». Число. Я не принимаю «примерно» от людей, которые умеют считать.
Потом зала опустела, и остались они втроём: царица, Нефрет и лев. Хор стоял у дверей, статуя статуей.
Хатшепсут была в простом белом платье и в двойной короне, и корона сидела на ней, как сидит на своём месте вещь. Лицо у неё было круглое, спокойное, не первой молодости, а глаза — те самые, про которые Бакет сказала: слышит ложь. Нефрет стояла на расписных врагах и чувствовала, как у неё потеют ступни.
— Расскажи, что ты слышала на том берегу, — сказала царица. Без «певица», без «дочь», без ничего.
Нефрет рассказала. Струну, которую режут изнутри. Скребок. Чёрный воск и смолу чужих гор. Папирус, где имена лежат столбиком, и верхние — мёртвые, вычеркнутые. Тень, что не смогла докричать. И человека, у которого нет имени, — дыру, что смотрит глазами.
Когда она кончила, царица спросила:
— В том списке. Были там имена живых?
Нефрет закрыла глаза, чтобы видеть то, что слышала. Лист. Столбик. Верхние — мёртвая чернильная тишина. Ниже — тонкое пищание, как пищат птенцы в гнезде, не зная, чья тень накрыла гнездо.
— Были, — сказала она. — Много. Они ещё звучали. Я не знала их лиц.
— Теперь знаешь одно. Начальника двойного амбара. — Царица сказала это ровно, но кольцо на её руке вдруг врезалось в подлокотник. — Он ещё дышит, пока ты здесь стоишь. К вечеру — посмотрим. — Она откинулась назад. — Ты видишь, как это делается, певица? Меня не тронут в лоб. Меня раздевают по нитке: казна, флот, амбары, песнопения. Когда со всеми, кто ставил мне корону, случится бледная смерть, останется вопрос, который зададут в храме шёпотом: а была ли она? Так убирают не женщину. Так убирают имя.
Она помолчала, и Нефрет показалось, что пять тонов над её головой на мгновение сбились, как сбивается хор, когда у певца перехватит дыхание.
— Что ты слышишь сейчас? — спросила царица.
Нефрет послушала. Опахала — шорох и перья. Водяные часы у стены — капля, капля, тонкое имя меди. Лев во сне — золотое, ленивое, огромное имя. И над всем этим, как над городом стоит гора, — пять имён, пять звуков, сложенных в один аккорд: звонкий, как утренняя стража; глубокий, как Нил в разлив; женский, тёплый, материнский; короткий, как удар ножа; и под ними всеми, самый глубокий — Маат-ка-Ра, Правда-есть-душа-Ра, имя, от которого гудел пол.
Её горло сдвинулось само. Она едва успела проглотить звук.
— Не произноси, — тихо сказала царица. — Некоторые имена держат мир. Ты умеешь держать их в себе?
— Учусь, — сказала Нефрет.
— Учи быстрее. — Царица встала и подошла близко; она была ниже Нефрет ростом, и это ничего не меняло. — Два года мои люди умирают бледной смертью. Казначей, что держал мою казну. Корабельщик, что водил мои суда. Жрица Мут, что пела мне в ночи. Их хоронили, а наутро вдова спрашивает, кого хоронили. Жрецы говорят — дурные сны. Я говорю — война. — Она помолчала. — У меня есть сто глаз и сто рук, певица. У меня нет ушей, которые слышат то, что слышишь ты. Будешь моими ушами.
— Я певица, — сказала Нефрет.
— Именно, — сказала царица. — Певица. Пой мне того, у кого нет имени.
Она сняла с пальца кольцо — тяжёлое, золотое, с крошечным картушем — и положила его Нефрет на ладонь.
— Кто увидит это, тот откроет тебе дверь, в которую не положено стучать. Не потеряй. Такие вещи возвращают либо в целости, либо вместе с рукой.
Нефрет хотела сказать: я боюсь. Я пою мёртвым. Я не умею. Вместо этого она услышала свой собственный голос:
— Что будет мне за это?
Царица улыбнулась — впервые, и улыбка у неё была как при удачно начатом торге.
— Защита. Золото. И запись, — сказала она. — В храмовых книгах есть строка о девочке, найденной у ворот восемнадцать лет назад. Там есть имя той, кто оставила корзину. Я прикажу найти эту строку.
Нефрет перестала чувствовать пол под ногами. Она кивнула.
— Офицер, — сказала царица, не оборачиваясь. — Шаг вперёд.
Хор шагнул и встал на колено.
— Ты будешь её тенью. Днём и ночью.
— Царица, — сказал Хор в пол. — Я присягал дому юного царя.
Опахало за царским креслом остановилось. Лев во сне дёрнул лапой.
— Ты присягал Египту, — сказала царица мягко. — Или у тебя две присяги, офицер? Тогда выбери ту, что уже умеет тянуть лук.
Нефрет не поняла. Хор понял: она увидела, как у него напряглась шея. Он стоял на колене три удара сердца дольше, чем положено, потом сказал:
— Буду её тенью.
— Вот и хорошо, — сказала царица и повернулась к писцам, которые уже ползли обратно в залу задом наперёд. — Тень, при певице. Певица, при мне. Все при деле, как я люблю.
Их выпустили из дворца, когда солнце стояло уже низко и тени от пилонов лежали через дорогу, как лежат усталые рабочие. Нефрет шла и держала за пазухой узел Исиды, чужой, тёплый. Хор шёл рядом и молчал — на этот раз, кажется, всерьёз.
— Она не права в одном, — сказал он наконец. — Я не выбирал между двумя присягами. Я выбирал между троном и тобой. И вот что смешно, певица: я даже не помешкал.
Он сказал это вперёд, в дорогу, и больше не сказал ничего до самого дома певиц, а Нефрет шла и думала, что соколиные имена нельзя слушать так внимательно, потому что в них слышно, чего в словах нет.
У дома певиц их ждала Бакет, а с ней — человек из храмовой стражи, взмокший от бега. Он не дал им войти; он сказал всё с порога, торопливо, глядя в сторону.
Начальника двойного амбара Амуна нашли мёртвым в его постели — тихо, во сне, лицо спокойное. Жена его сидит у тела и спрашивает всех, кого это хоронят: не может вспомнить. На дверях амбара, где он вёл учёт, его имя соскоблено и залито чёрным воском. А ещё стражник сказал, понизив голос, что этот начальник амбара был из тех, кто при коронации подавал царице двойную корону.
Бакет очертила знак Исиды. Хор выругался сквозь зубы, совсем не по-офицерски. Потом он снял с пояса что-то маленькое и сунул Нефрет в руку: свисток из козлиной кости, какими созывают рекрутов.
— Сплю у ворот, — сказал он. — Не в доме, я ж не свинья, чтоб спать у женщин под окнами без спроса. Свистнешь — приду. Не свистнешь — всё равно приду, так что лучше свистни, и мы оба будем знать, зачем я пришёл.
Он ушёл, насвистывая утренний гимн — все строки верно, одну за другой, и Нефрет подумала, что вот же он, тот самый случай: человек, которого ей подсунула судьба, поёт точнее, чем иные жрецы.
Мерит спала, свернувшись, и во сне что-то выторговывала. Бакет сидела над Нефрет, пока та не притворилась спящей, и только тогда ушла, шаркая, в свою каморку.
А Нефрет достала из-за пазухи лоскут с застывшим воском и смотрела на него, и думала только об одном: в том папирусе, при свете факела, столбик имён был длинным.
На много ночей его бы хватило.
Глава 3 Город мёртвых
Из дворца их выпустили не сразу. Хор уже свернул к воротам, когда Нефрет потянула его за край перевязи.
— Она сказала: те, кто ставил корону. Значит, есть список.
— Во дворце на всё есть список.
— Тогда начнём не с гробниц.
Хор посмотрел на свет над стеной. До переправы ещё можно было успеть. До царского архива — тоже, если не спорить с каждым привратником. Он молча развернулся.
В комнате записей их встретил человек с воспалёнными веками. Кольцо царицы он рассматривал недоверчиво, но за стол всё-таки посадил. За перечнем участников коронации ушёл сам. Нефрет тем временем увидела дощечку выдачи масла, прислонённую к корзине с черновиками. Под первым столбцом стоял тот же знак, что на черепке убийцы: короткая черта, перечёркнутая второй снизу. Она успела скопировать его углём на обломок известняка.
Архивный писец вернулся с тремя свитками. В одном перечисляли подношения, в другом — носильщиков, в третьем — людей у короны. Пятеро из третьего перечня уже умерли. Рядом с начальником амбара стоял ещё живой хранитель царских облачений.
Нефрет подвинула его имя к Хору.
— Предупреди.
— Сначала закончим здесь.
— Пошли человека сейчас.
Он позвал стражника у двери, продиктовал имя и адрес. Писец ждал, держа руки над папирусом: подпускать чужих к раскрытому листу он не любил.
— Кому принадлежит пометка? — спросила Нефрет и показала свой обломок.
— Кладовым. Подтверждение расхода.
— Кто подтверждает?
— Теперь управитель. Раньше — наставник царских детей. До того как должности разделили.
— Раньше — когда?
Писец подвёл ноготь к датам. Последние пометки наставника относились ко времени царя-отца. В более поздних перечнях его должность ещё встречалась, а имя было выскоблено. Нефрет приложила палец к гладкому месту. Холодного отзвука не было. Обычный скребок. Обычная человеческая работа.
— Сняли со службы?
— Здесь не сказано.
— А кто снял?
— Здесь не сказано, певица.
Хор положил ладонь на край стола: довольно. Писец уже собирал свитки.
У выхода Нефрет спросила, не сохранились ли упражнения царицы за годы учения. Писец посмотрел на кольцо ещё раз.
— За царскими детьми не всегда выбрасывают даже ошибки. Но таких книг я без приказа не выдам.
Она получила отказ, и впервые за утро это был полезный отказ. Теперь она знала, какую дверь просить открыть.
Во дворе Хор протянул ей копию перечня.
— Кто из них твой человек?
— Я ещё не знаю. Управитель имеет доступ к воску. Наставник пользовался той же пометкой. А торговец мог продать остатки старой партии и наврать про нового покупателя.
Хор кивнул.
— Вот теперь похоже на работу.
— А до этого?
— До этого мы оба боялись и ходили быстро.
К переправе они пошли уже с двумя вопросами вместо одного. У пристани их нагнал посланный стражник: хранителя облачений нашли в мастерской, живым. От двери его дома сняли новый, ещё мягкий восковой оттиск. Человек жаловался только на то, что с утра забывает названия вещей. Стражу у него оставили.
Нефрет села на край барки. Ей впервые удалось прийти раньше чужой смерти.
Хор не стал говорить, что теперь всё будет хорошо. Проверил крепление лука и сел рядом.
На западном берегу Хор первым делом купил осла.
Осла продавали вместе с верёвкой, дурным нравом и обещанием, что он ходит в гору. Продавец не уточнил, в какую. Пока они торговались, животное успело съесть край его повязки, и Хор решил, что для начала знакомства этого довольно.
— Ты собираешься ловить убийцу на осле? — спросила Нефрет.
— Собираюсь не нести тебя обратно. Вчера ты уже показала, как хорошо умеешь ходить после неприятностей.
— Вчера меня пытались зарезать.
— Вот. Значит, опыт есть.
Она посмотрела на него с неприязнью, которую он начинал ждать с утра, как ждал воды после упражнений. Нефрет была бледная. Повязка на руке промокла насквозь; она всё прятала её под накидку, будто кровь перестаёт идти, если на неё не смотреть. Ночью она не свистнула. Хор всё равно трижды вставал у ворот, прислушиваясь к дому певиц, и однажды поймал себя на том, что считает дыхания за стеной. Отделить её дыхание от остальных он, разумеется, не мог.
Во дворце его учили другим полезным вещам.
Утром они побывали в доме умершего начальника амбара. Вдова поставила перед ними воду и спросила, не хотят ли они дождаться хозяина. За её спиной лежало приготовленное к омовению тело. Она поправляла на нём покрывало каждый раз, проходя мимо, — заботливо, привычно, — и не могла сказать, зачем.
Хор видел мёртвых. Это оказалось хуже.
Нефрет спросила у женщины, что её муж любил есть. Та долго думала, потом заплакала и сказала:
— Я знаю, в похлёбку нельзя класть тмин. Не знаю, почему нельзя.
Потом они ушли. Хор не спросил певицу, что она услышала. По тому, как она держала руки, — крепко, одну в другой, — он понял: ничего.
Теперь она вела его по кладбищу. У Хора был меч, шесть стрел, верёвка, царское поручение и скверное ощущение, что всё это годится против нынешнего врага примерно так же, как ковш против разлива.
У склона их остановил человек с медным резцом.
Не угрожал. Просто встал поперёк тропы и спросил, кто разрешил ходить через рабочий двор. Хор показал дворцовую печать на ремне. Человек посмотрел без особого уважения: печать не добавляла места между камнями, которыми был завален проход.
— Там ещё не закончено, — сказал он. — Плита держится на двух клиньях. Хотите уронить — потом спросите, кто делал.
Хор остановился. Нефрет выглянула из-за его плеча. Между обломками лежал незаконченный портрет: мужчина с цветком у лица, за ним жена, маленькая дочь, под ними несколько строк. В одной строке виднелась свежая пустота.
— Кто здесь стёр?
Резчик проследил за её взглядом.
— Я.
Хор шагнул ближе. Человек увидел движение и опустил инструмент.
— По заказу. Если у вас с заказчиком спор, я тут ни при чём.
Выяснилось, что умерла женщина, чей муж уже приготовил семейное место. Дочь от первого брака велела убрать одно имя из общей надписи: иначе люди решат, что поле тоже передано новой семье. Покойная пока оставалась у бальзамировщика. До похорон надо было закончить резьбу.
Нефрет смотрела на гладкое место. Оно не было холодным. В нём не зияло той пустоты, что у Хенут. Но имя всё-таки исчезало из дома, который готовили для умершей, по самой обычной причине, которую можно было назвать без страха перед богами.
— А другое имя где будет? — спросила она.
Резчик пожал плечами.
— Дадут отдельный камень — вырежу. Кто платит, тот решает, сколько строк.
Хор спросил про чёрный воск. Тот удивился. В мастерской пользовались светлым: закрепляли маленькие детали, снимали оттиски. Чёрный покупал один из носильщиков, но не для работы резчика. Уносил обломки старых надписей туда, где готовили подкладки под ларцы.
— Какие обломки?
— Что больше не нужно. Стелы без родни, куски, которые вынули при переделке. За чистый камень дают меньше, чем за старое письмо. Места меньше надо долбить.
Хор попросил показать кучу. Резчик провёл к навесу. Там лежали куски стен, именные осколки, перепутанные между собой: жертвенная формула рядом с расчётом зерна, чья-то похвала себе рядом с чужим долгом. Нефрет присела. Провела рукой над одним, над другим.
— Это ещё звучит, — сказала она.
Резчик не понял. Хор тоже не стал объяснять. Спросил, сколько за всю кучу. Человек назвал цену, потом, глядя на его лицо, прибавил, что таскать надо самим.
У Хора было серебро на дорогу. Не на склад каменных обломков. Забрать всё под печать означало бы оставить людей без платы и места, а потом отправить в другую кладовую, где осколки будут так же лежать без присмотра. Он посмотрел на Нефрет.
Она сидела над камнем, прижав ладони к коленям. Не просила. От этого решать было труднее.
Хор заплатил за один осколок и попросил отложить остальные до вечера. Сказал, кто придёт из храмовой стражи, велел записать выдачу с двумя свидетелями. Чёрный воск и имя носильщика забрал отдельно.
Когда они вышли, Нефрет держала камень у груди.
— Ты купил не ту, — сказала она.
Он посмотрел на знаки, которых не сумел прочесть.
— Не ту что?
— Не надгробную. Это расчёт. Человек получил три мешка ячменя и остался должен один.
Хор остановился. Потом они оба засмеялись — негромко, устав от страха и собственной торжественности.
Нефрет гладила тёплый край.
— Но он тоже звучит.
На обратном пути к мастерской они не вернулись. Надо было идти к гробнице, пока ещё светло. Хор запомнил, у какого навеса отложили камень, и записал это сам, без писца, на чистой стороне дорожной дощечки. Если вечером ничего не получится, хотя бы будет куда прийти снова.
За часовней Хенут песок был затоптан. Нефрет присела перед стелой, не касаясь чёрного пятна. Хор осмотрел двор. Здесь ходили двое: человек в мягких подошвах и другой, босой, с тяжёлой ношей. Следы вели вбок, к незаконченной гробнице. У входа валялась глиняная пробка с обломанным оттиском.
На пробке Хор узнал три волнистые линии — знак воды. Рядом было углубление от ногтя. Кто-то открывал сосуд второпях.
— Хор.
Он вернулся. Нефрет смотрела на стелу, прижав кулак ко рту.
— Я пыталась вспомнить, как она пела. Хенут. Я слышала её три года. Теперь не могу.
Он хотел сказать что-нибудь пригодное. Не нашёл.
— Ты помнишь, что приходила к ней, — сказал он наконец.
— Помню, что здесь было хорошо. А кого здесь было хорошо слушать, уже нет.
Хор опустился рядом. На камне сохранилась крохотная синяя птица — та часть надписи, до которой скребок не добрался. Он провёл пальцем по синему крылу.
— Это тоже заберёт?
— Не знаю.
Она произнесла это без раздражения, и ему стало неуютно. Люди обращались к нему за уверенностью. Уверенность он умел делать даже там, где её не было: крепче поставить ноги, улыбнуться, отдать короткий приказ. Здесь не получалось.
В незаконченной гробнице пахло свежим камнем и чем-то горьким. Свет проникал через вход под низким потолком. Дальше начинался спуск.
— Жди снаружи, — сказал Хор.
— И кого ты будешь там слушать?
Он посмотрел на повязку.
— Тебе велено охранять мои уши, — напомнила она. — Они у меня вместе с головой.
Хор дал ей запасной факел и пошёл первым.
Внизу лежали стёсанные обломки. Десятки. Одни старые, с солью в трещинах; другие ещё пахли водой, которой каменщик смачивал резец. Хор поднёс факел к стене и увидел нарисованные углём прямоугольники. В каждом стояло имя. Часть была перечёркнута.
— Это не гробница, — сказала Нефрет.
— Вижу.
— Нет. Ты видишь склад. А это горло.
Она подняла факел выше. Между стелами тянулись тонкие полосы воска, соединённые в один круг. В середине стоял сосуд с узким горлышком. Пробки не было.
Хор услышал скрип.
Сначала он принял его за движение песка наверху. Потом треснул край стены, на котором был нарисован мужчина с плугом. Плуг медленно повернулся, оставляя в известняке борозду. Каменные ступни отделились от пола.
Хор схватил Нефрет за пояс и отдёрнул прежде, чем край плуга ударил в то место, где стояла её нога.
Факел упал. Огонь побежал по воску.
Вход за их спинами грохнул.
Хор толкнул певицу к лестнице, но вместо лестницы под ладонью оказалась стена. Пыль посыпалась на лицо. Он нащупал щель, вогнал туда острие меча, налёг. Бронза согнулась. За спиной скребли ступни.
— Не руби, — сказала Нефрет. — Они берут звук удара.
Каменный земледелец переставил ногу. Вместе с ним выступила из стены женщина с подносом. Поднос задел плечо Хора. Острая боль прострелила руку до кисти.
Он ударил женщину ногой. Камень устоял; сандалия лопнула.
— Есть другое предложение?
— Замолчи.
Он замолчал. Не потому, что привык слушаться певиц. Потому что она закрыла глаза, и в лице её впервые не осталось страха. Было усилие. Так выглядит лучник, когда пытается различить между порывами ветра ту секунду, в которую можно отпустить тетиву.
Нефрет наклонилась к сосуду.
— Не их имена, — прошептала она. — Имя камня. Тебя держат в чужой работе. Я слышу.
Звук вышел негромкий и низкий. Хор почувствовал его зубами.
Фигуры замерли. У каменной женщины дрогнул поднос; в сосуде что-то хлюпнуло. Нефрет вскрикнула и схватилась за горло. Земледелец снова поднял плуг.
Тогда Хор заметил, что воск под их ногами горит не весь: чёрная дорожка тянулась к сосуду, а в одном месте огонь был синий. Смола. То же горькое, что пахло от убийцы.
Он выдернул из-за пояса флягу.
— Отойди!
Воды едва хватило на узкую полоску. Хор растёр воск пяткой, оборвал соединение и пнул сосуд. Тот покатился. Грохнул о стену. Каменный поднос ударился о пол.
Земледелец опустился на колени и рассыпался.
В темноте зазвенело множество тоненьких голосов. Или это у Хора звенело в ушах. Он накрыл Нефрет своей накидкой, присел над ней, закрывая голову от мелких обломков. Её пальцы вцепились ему в бок; он держал её за затылок и думал с нелепой ясностью: вот теперь стоило бы послушать у ворот, как она дышит, и запомнить.
Потом всё стихло.
— Живая? — спросил он.
— Злая.
— Прекрасный признак.
Она попыталась засмеяться и закашлялась. На губах проступила кровь.
Из гробницы они выбрались через ход для выноса щебня. Хор прорубил плетёную заслонку ножом; меч больше не годился. Снаружи солнце стояло высоко, осёл выдрал верёвку и жевал сухой венок с соседнего погребения. Нефрет выругалась на него так, что Хор на миг услышал Бакет.
Хор невольно улыбнулся.
У колодца он велел ей сесть и снял повязку. Края пореза разошлись. Пыль въелась в кровь. Он промывал рану по капле, придерживая её руку так осторожно, что сам себе казался смешным.
— Больно?
— Когда спрашиваешь, сильнее.
Он перестал спрашивать.
Нефрет смотрела на его руки. От её взгляда он начал медленнее затягивать узел. Там, внизу, всё было просто: схватить, закрыть, вытащить. Здесь её запястье лежало у него на ладони, и пульс под тонкой кожей мешал ему думать.
— Ты мог уйти по ходу один, — сказала она.
— Я и осла мог не покупать.
— Хор.
Он поднял глаза.
Она была совсем близко. У виска прилипла белая пыль, на скуле тянулась царапина. Ему захотелось стереть её большим пальцем. Он потянулся, но Нефрет сама отвернулась — к вынутому из гробницы черепку. Между ними осталось несделанное движение, и Хор вдруг понял, что ещё долго будет его помнить.
На черепке сохранилась печать: три линии воды, дерево и птица с длинным клювом. Он видел такой знак в дворцовом хранилище, когда охранял приём чужеземных торговцев.
— Пунт, — сказал он. — Смола с юга. За ней сейчас готовят корабли.
Нефрет провела пальцем по чёрному краю.
— Тогда нам нужен человек, который знает, кто её привозит.
— Нам нужен лекарь.
— Потом.
Хор посмотрел на неё и узнал выражение, с которым юный царь возвращался к мишени после промаха. Спорить было бесполезно. Он подвёл осла.
Только когда Нефрет села, Хор обнаружил, что всё ещё держит её за руку.
Глава 4 Огонь на реке
Торговец благовониями понюхал воск и немедленно сказал, что никогда такого не видел.
До этого он предлагал Нефрет ладонный кусочек мирры по цене маленького дома. После того как понюхал, перестал предлагать что-либо, включая сиденье.
— Значит, не видел, — сказала она. — А почему побледнел?
Хор стоял у двери, и торговец смотрел преимущественно на него. Погнутый меч офицер успел сменить в дворцовой оружейне.
Из обрывков объяснений вышло, что смолу доставляли через царские склады. Её было мало. Последний груз принимал писец снабжения, присланный из храма. Как писца звали, торговец не помнил. В этом месте Нефрет почувствовала холод, хотя от полуденного жара плавилась тень под навесом.
На дощечке учёта между двумя именами оставалась гладкая полоска. Не соскобленная — затёртая пальцами, как будто хозяин лавки много раз проводил по ней, пытаясь вспомнить.
Торговца звали к себе трижды, прежде чем он согласился дать показания при свидетеле. На третий раз он принёс обожжённую дощечку и потребовал сначала записать, что царица обещала ему защиту.
Нефрет узнала знак расхода. Рядом с ним стояла дата, на восемь дней позже выдачи смолы со склада.
— Управитель, — сказал торговец. — Его печать. Люди у него. Вы-то уйдёте, а я здесь живу.
До ареста Хор велел проверить не только печать.
Управитель распоряжался выдачей смолы. Казначей, умерший бледной смертью, передал на проверку его недостачу. Начальник амбара хранил второй экземпляр расчёта. Корабельщик перевозил тот же груз. У всех троих находились записи с несовпадающими числами.
В доме управителя стража обнаружила сосуд с чёрным воском. Хозяин объяснил: закупали для починки ларцов. Торговец утверждал, что продавал для обряда. Оба могли лгать, но сам сосуд был настоящим.
Нефрет разложила перед Хором три перечня. На четвёртом черепке записала имя жрицы Мут.
— Она здесь не сходится, — сказал он.
Нефрет нашла выдачу масла для храмового хора. Под ней стоял тот же распорядительский знак. Жрица могла видеть закупочные книги, могла передать кому-то несогласие. Объяснение охватило и её. От этого показалось надёжнее.
— Он забирает не только свидетелей, — сказала Нефрет. — Само право спросить о недостаче. Умершего можно заменить другим писцом. Того, кого не помнят, некем заменить в деле.
Хор приложил к трём перечням найденный сосуд. Не хватало одного: доказать, что воск использовал именно хозяин.
Хенут в эту раскладку не входила. Хор указал на её имя. Нефрет предположила, что на старой надписи проверяли способ, прежде чем браться за живых. Доказать это было нечем. Она всё же предложила допросить управителя.
Хор велел арестовать управителя. Нефрет поддержала приказ. Ей казалось, что после холодной гробницы всё наконец стало простым: вот печать, вот деньги, вот человек.
Управителя привели в грязном домашнем льне. На ногах у него были разные сандалии. Он всё пытался поправить ворот, словно приличная одежда могла защитить от солдат.
Хор спросил о смоле. Тот сперва отрицал всё. Потом отрицал только продажу. Наконец признал, что продавал остатки из кладовых и подделывал недостачу под порчу от жары. Назвал помощника, цену, старый причал, где отдавали товар. Не назвал убийцу.
Нефрет попросила его повторить имя покупателя. Он послушался. В голосе не было провала. Она попросила ещё раз, закрыла глаза — и вдруг услышала под дрожью целую жизнь: расчёты, жадность, страх перед наказанием. Ей захотелось войти глубже. Найти ответ сразу, не уговаривая.
Управитель схватился за горло.
— Что ты с ним делаешь? — спросил Хор.
Она не отвечала. Имя было близко, ещё немного —
Хор взял её за плечо и отдёрнул от стола. Связь оборвалась. Управитель закашлялся, свалился со скамьи. Солдат наклонился над ним, тронул шею.
Нефрет стояла, глядя на свои ладони.
— Он лжёт, — сказала она.
— Про воровство — да. Про убийство ты не знаешь.
— Я могла узнать.
— Он мог не дожить до ответа.
В комнату вошёл посланный из дома хранителя облачений. У охраняемого пропала речь. Воск с двери лежал опечатанный у стражи, но другой нашли под ножкой кровати. Управитель всё это время сидел перед ними.
Хор отвёл Нефрет к окну.
— Это ещё не оправдание. Он мог приготовить связку раньше. Но и обвинение у нас пока состоит из трёх списков.
Она отняла плечо.
— Ты сейчас говоришь как с девочкой.
— Сейчас я говорю с человеком, который чуть не задушил связанного.
Ответить было нечем. Нефрет вышла, не дожидаясь позволения. В коридоре она долго тёрла ладони о платье. На коже не было ничего, что можно было стереть.
Управителя оставили под стражей. Пока не пришли старые книги, Нефрет не могла доказать, что перед ними вор и убийца, — и не могла перестать видеть его в гробнице Хенут.
Копии проверки казначея должны были принести с другого берега. Она послала за ними человека с царским оттиском. Вернулся он один: книгу ещё искали.
Вечером, пока Хор писал донесение, Нефрет вернулась к архивному писцу. На этот раз без кольца: ей нужна была не царская запись, а счёт за погребение бедной певицы восемнадцать лет назад.
Писец сперва отказал. Потом спросил месяц. Нефрет назвала тот, что остался у корзины. Он долго перебирал обломки известняка в отдельной нише и наконец нашёл две расписки. В одной перечисляли хлеб и пиво для больной. Во второй — полотно для тела. Между датами прошло четыре дня.
Имени не было ни там, ни там. Но совпадали плата, дом и редкая пометка: за умершую рассчитывалась другая певица, Бакет.
Нефрет принесла расписки домой и положила перед старухой.
Та поднесла одну к лампе, отодвинула, взяла другую. Мерит молча убрала со стола еду.
— Я знала её? — спросила Бакет.
Нефрет кивнула. В комнате было слышно, как муха бьётся под потолком.
— Ты принесла за неё полотно.
Старуха провела ладонью по лбу.
— Жара была. Помню, покупала дорогое. Злилась на торговца, что дерёт за последний лён. Думала потом — для кого? Не нашла.
— Она умерла от болезни.
— Если выдавали пиво больной, вероятно. Записи тебе не скажут, как именно.
Нефрет села. Она всё время представляла, что мать унесли, убили за тайну, что одна большая причина объяснит её собственное появление у ворот. Теперь перед ней лежал счёт за четыре дня обычной болезни. После них младенец остался в доме певиц. Из этого не получалось ни оправдания, ни обвинения. Только жизнь, которая не успела вернуться за дочерью.
Бакет подсела ближе.
— Имени не помню, — сказала она. — Не могу тебе соврать. Но полотно помню. Хорошее взяла. Не поскупилась.
Нефрет положила голову ей на колени. Старуха погладила волосы; отодвинула расписку, чтобы не помять.
Утром писец объяснил ещё одну деталь. Несколько лет назад старые доски и негодные погребальные записи распродали на обёртки. Покупатель велел очистить личные имена: боялся чужих претензий на вещи. В счёте продажи стоял знакомый расходный знак.
Нефрет записала дату продажи отдельно от счёта за погребение. Между ними оставалось много лет. Под новым листом оставила место для имени.
Они унесли дощечку во дворец. Царица выслушала их стоя, пока служанка закрепляла на её плечах широкий воротник.
— Сегодня выйду к воде, — сказала она.
— Нельзя, — ответила Нефрет раньше, чем успела испугаться собственного голоса.
Служанка уронила застёжку.
Царица посмотрела на неё. Потом нагнулась, подняла застёжку и сама вложила в протянутые руки.
— В городе говорят, что я боюсь показаться перед богом. Следом заговорят, что бог боится меня видеть. К утру зерно опять подорожает. Ты умеешь петь цену вниз?
— Нет.
— Вот и я пока не научилась. Поэтому выйду.
Она велела позвать начальника стражи, а Нефрет отвела к окну.
— Воск куплен на мои деньги, — сказала царица. — В списках погибших стоят мои люди. Он не снаружи, девочка. Он ест за моим столом, если ещё помнит, как есть.
— Вы знаете его?
Царица долго смотрела на воду.
— Знала многих, которые считали меня способной управлять всем, кроме собственной страны.
Затем она приказала Нефрет оставаться при хоре. Хор получил место у царского помоста. Между ними оказывались две сотни людей, широкая лестница и река, полная барок.
Нефрет это не понравилось. Она сказала об этом, когда они вышли.
— Мне тоже, — ответил Хор. — Поэтому я буду стоять иначе.
— Она велела у помоста.
— Помост длинный.
Перед выходом к реке царица велела принести учебный ларец.
В нём лежали дощечки с неровными строками. Нефрет сперва приняла их за упражнения послушников. Потом узнала один и тот же знак: детская рука выводила его слишком широко, взрослая исправляла, обводя снизу короткой чертой.
Такой же чертой подтверждали расход смолы.
— Он учил вас, — сказала Нефрет.
Царица взяла верхнюю дощечку.
— Он учил меня, что рука должна идти за мыслью. Когда я спешила, бил тростинкой по пальцам. Не сильно. Так, чтобы потом стыдно было жаловаться.
Она перебрала ещё несколько. На одной детская строка была стёрта целиком. Взрослая рука написала над ней: «Порядок знаков сохраняет смысл».
— Почему вы его отпустили?
— Я не отпускала. Я отстранила его от кладовых. После смерти моего мужа нашли лишние расписки на воск. Он сказал, что готовит защитные обряды для царского дома. Отказался показать. Потом исчез.
— Вы искали?
Царица посмотрела на неё холодно.
— Искала. Привели человека, сказали: он. Я знала, что это не он, и не могла объяснить почему. Через два дня не смогла вспомнить, чьё лицо искала. Тогда решила, что он умер и я устала. Мне предлагали решить много вещей именно так.
Нефрет разложила дощечки по годам. На старых стояли исправления. На последних детская рука уже не нуждалась в них: строки были ровные. Но наставник всё равно перечёркивал отдельные слова и вписывал другие.
Вместо «я велела» — «мне велено».
Нефрет молча показала царице.
Та долго держала дощечку перед собой. Потом перевернула её, словно на обороте могло оказаться объяснение полегче.
— Здесь нет его имени, — сказала она.
— Есть рука.
— Это поможет найти?
— Если он до сих пор считает, что все записи надо исправлять снизу.
Darmowy fragment się skończył.