Czytaj książkę: «Не книга имён. Классики и современники»
Литературное бюро Натальи Рубановой
В оформлении обложки использована картина
Михаила Пака «Пришла весна» (2009)
Редактор проекта Наталья Рубанова
Корректор Инна Тимохина
Дизайнер обложки Дмитрий Горяченков
© Игорь Михайлов, 2022
© Дмитрий Горяченков, дизайн обложки, 2022
ISBN 978-5-0056-7409-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
РОССИЯ. КЛАССИКИ
Венедикт Ерофеев
как он есть
О творчестве Венедикта Ерофеева – и особенно о его знаменитой поэме «Москва – Петушки» – написаны труды, превышающие по объёму саму поэму и всё, что когда-либо вышло из-под его пера. В ближний круг его друзей, пивших с ним на брудершафт, входят целыми писательскими организациями. Не исключая, возможно, и тех, кто вытирал в своё время о него ноги. Одну из телепередач, посвящённую его памяти, вела ровесница его девушки «с косой от попы до затылка». Впрочем, без косы и чем-то отдалённо напоминающая кильку пряного посола. С каким-то истомлённым лицом на фоне спонсорской батареи «Кристалла».
А если прибавить сюда ежегодные «ерофеевские чтения», коллективные забеги в ширину на электричке с безудержным весельем и возлияниями, возможный скорый выход в свет водки «Москва – Петушки», всё будет готово для канонизации писателя в качестве нового кичевого персонажа. С обязательным ритуальным посвящением его в святые – и последующим забвением.
Вот и в предисловии к двухтомнику фигура Ерофеева вырастает до библейских размеров – «сопричастности Слову-Логосу».
Нельзя сказать, что инерция этих загулов и помутнение рассудка у биографов и исследователей не была задана самим писателем и его судьбой. Но аналогичное помутнение рассудка наблюдалось и у секты толстовцев после смерти непьющего Толстого.
Пора, однако, честно признаться хотя бы самим себе, что далеко не всё творчество Венедикта Ерофеева равнозначно.
К примеру, пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» можно смело, без урона её чести и достоинства, причислить к весьма распространённому ныне жанру «бред сивой кобылы». И лишь то немногое, о чём стоит говорить, это его бессмертная поэма «Москва – Петушки».
«Москва – Петушки» – явление уникальное в литературе советского периода. Можно даже сказать и так: «Москва – Петушки» – это энциклопедия советской жизни.
И в самом деле, кроме вполне традиционного сюжета, движущей и направляющей силой которого является жанр путешествия, в поэме собрано и атрибутировано такое количество мелочей, штрихов, слов и привычек нашей прошлой жизни, ставших стереотипами, что поневоле в поисках литературного источника на ум приходит «Евгений Онегин» Пушкина (во имя которого, кстати, в поэме одной даме проломили череп и выбили четыре передних зуба). Одним из центральных персонажей «Евгения Онегина» являются как раз предметы быта, вещи, одушевлённые гением поэта. Благодаря чему боливар, васисдас, «два шкафа, стол, диван пуховый» и даже слащавые романы Ричардсона получили в литературе статус бессмертия.
Вот и в поэме «Москва – Петушки» выведено на авансцену огромное количество вещей, образы которых мы окунаем в нашу память, воскрешая из небытия эпоху. Мы с ней поспешили расплеваться, но «всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян», увы и ах!
Попробуйте очутиться среди этих декораций минувшей эпохи, и вы сможете ощутить ещё не остывшую их теплоту и негу. Хотя, собственно, что тут особенного: «сиплый женский бас, льющийся из ниоткуда», «две бутылки кубанской по два шестьдесят каждая, две четвертинки российской, розовый крепкий за рупь тридцать», «глаза такие пустые и выпуклые», «тупой-тупой в телогрейке» и «умный-умный в коверкотовом пальто», «закуска типа „я вас умоляю!“», одеколон «Свежесть», «Моше Даян и Абба Эбан», «казённые брюки», «раз-два-туфли-надень-ка, как-те-бе-не-стыдно-спать?», коктейли «Ханаанский бальзам», «Слеза комсомолки», «Сучий потрох» и т. д. и т. п.?
Но почему-то эти мелочи передают аромат утраченного времени сильнее, чем дюжина романов, от советского до антисоветского включительно, фанфарами отгромыхавшие недавно в «толстых» журналах и почившие в бозе. Почему?
Ответ можно найти у самого автора: «Нет, честное слово, я презираю поколение, идущее вслед за нами. Оно мне внушает отвращение и ужас. Максим Горький песен о них не споёт, нечего и думать. Я не говорю, что мы в их годы волокли с собою целый груз святынь. Боже упаси! – святынь у нас было совсем чуть-чуть, но зато сколько вещей, на которые нам было не наплевать, а вот им – на всё наплевать».
Именно через ощущение этого, казалось бы, хлама понятий, дурацких и неправдоподобных историй, обычаев-вещей человека привязывает время к своей пуповине. Пускай и время не совсем то, да и вещи сомнительного свойства, но маленький человек (лишний), тоскующий по несбыточной, лучшей, жизни, всё тот же, что и во времена Пушкина. И его путешествие в глубь самого себя за призрачным счастьем – это, собственно, и есть «Москва – Петушки».
В трагикомичной истории появления на свет и публикаций поэмы зеркально отразилась и судьба её автора. Впервые «Москва – Петушки» были напечатаны в журнале «Трезвость и культура» за 1988/89 год, который затем исчез, поменяв название. Далее поэма вышла отдельной книгой в советско-югославском издательстве, которое тоже через некоторое время разорилось. Ваш покорный слуга купил экземпляр творений Венедикта Ерофеева на одной из ярмарок, слегка погрызенный мышами и ошпаренный кипятком.
Кроме того, значительный корпус сочинений Венички до сих пор не изучен. Хотя по большому счёту изучать совершенно нечего. Это в основном «полуфабрикаты» от литературы: романы, пьесы, эссе и т. д. Лишь небольшая толика того, что составило его полное собрание сочинений. Близкие и друзья опасаются, что если весь этот корпус будет опубликован, то посмертный образ автора романа «Москва – Петушки» может быть подвержен ревизии.
И опасаются, надо сказать, не напрасно. Житийная литература не выносит прозы. Святой состоит из подвигов. «Москва – Петушки» – это подвиг графомана, сумевшего преодолеть заурядность.
Иосиф Бродский. Возвращение блудного сына
Будучи наездами в Питере, я успел встретиться с маленькой пожилой женщиной, всю жизнь прослужившей товароведом в знаменитом «зингеровском» Доме книги на Канале Грибоедова: она знала Бродского. И называла его Йосей. А он присылал ей на дни рождения поздравительные открытки: открытки своему прошлому, в знаменитый Дом Мурузи на улице Пестеля, на Васильевский остров, куда так и не вернулся умирать.
Не вернулся не потому что до конца не доиграл миф, а, скорее всего, из-за этого:
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный…
Он попытался доиграть питерский миф в Венеции. Ведь в Ленинграде, бросив школу, Бродский пошёл учеником фрезеровщика на завод «Арсенал», тогда ещё не догадываясь, что спустя сорок лет его любимым местом прогулки станет Арсенал в Тишайшей.
И даже женился поэт на итальянке. Мария Соццани – почти синоним Марины Басмановой. Ей – М. Б. – посвящено такое количество стихов, что, наверное, вряд ли кто в ближайшее время покусится на этот рекорд:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но не важно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить уже, не ваш…
И от этой любви, похоже, Бродский не исцелился до конца дней своих. Тем более, Марина ушла к другому поэту – Дмитрию Бобышеву. И, что хуже, поэту более слабому, но не менее амбициозному. Бобышев увёл у Бродского женщину, а женился на другой.
Два поэта чуть было не схлестнулись в смертельной схватке на топорах. Победила «дружба»! Это почти легенда, потому как «ярость благородная» закончилась ничьей, но зато породила массу свидетелей, воспоминаний.
Бродский вернёт Бобышеву «должок» спустя несколько лет, но уже в Америке, куда Дмитрий Васильевич уехал, полагая, будто Нобелевская премия ожидает именно его, а не Бродского.
Хуже того, он уверил в этом и супругу. А когда одним прекрасным утром по радио объявили лауреата, вторая половина Дмитрия Бобышева очень удивилась неожиданному обстоятельству, спросив: «А что, Дима, разве не ты должен быть Нобелевским лауреатом?» После того злополучного вопроса, оставшегося, видимо, без ответа, они и развелись.
У Бродского от Марии Басмановой почти вся лирика:
Ни тоски, ни любви, ни печали,
ни тревоги, ни боли в груди,
будто целая жизнь за плечами
и всего полчаса впереди.
А у Басмановой на память от Иосифа Бродского – сын. Сын, которого отцу так и не показали. Родители Марины были категорически против их женитьбы, а сыну дали отчество Осипович.
Бродский чуть позже даже пошутит: это почему же, мол, Осипович, от Мандельштама, что ли?
Почти. Раз взялся за гуж русской поэзии, не говори, что не дюж.
Не то что Бродский «не сдюжил». Просто его М. Б. стала Мария Соццани.
А отпрыск Мандельштама и Бродского, Андрей Осипович, не пошёл по стопам отца. То есть пошёл чисто внешне. Поэтом не стал, хотя все предпосылки – постоянные поиски места под солнцем, работы, бесконечные претензии к миру – были в наличии. И даже сохранились записи, на которых Андрей Осипович Басманов читает стихи. Стихи своего отца…
Они встретились в Америке, а потом Андрей Осипович написал об этой поездке: впрочем, читать сей текст, обременённый нецензурной лексикой, трудновато.
Такое ощущение, что одно из произведений Иосифа Александровича ожило и перевоплотилось в ходячий стих:
…Знаешь, на свете есть
вещи, предметы, между собой столь тесно
связанные, что, норовя прослыть
подлинно матерью и т. д. и т. п., природа
могла бы сделать ещё один шаг и слить
их воедино…
Вот они, стихи и реальный человек, и слились воедино. Одно время Андрей Осипович работал кондуктором в троллейбусе. Существует байка о том, как кондуктор Басманов получил в качестве штрафа пуделя, которого хозяйка везла в ветлечебницу на усыпление. По словам Басманова, безбилетная гражданка с золотыми зубами так жалостно расписала ему свою забубённую жизнь, «даже собачку кормить нечем», что «борзой щенок» перекочевал к другому хозяину.
Но разве в этом поступке сына не отцовская поэтическая поступь, не его вольный разгул?
Меня упрекали во всём, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.
Звезда по имени Иосиф Александрович Бродский появилась на свет 24 мая в 1940 году.
Печальная и неулыбчивая звезда, которая с небес возвращается на Васильевский остров. Туда, где бродит его сумрачная тень, его кровинка, где позвякивает, словно пустые бутылки портвейна в сетке, разбитая вдребезги любовь одного из самых мелодраматичных поэтов последней четверти ХХ века.
Аркадий Аверченко. Умение жить
«Если сказать правду, то рудничный посёлок Исаевский считался первым среди других посёлков – по числу и разнообразию развлечений.
Жаловаться было нечего: каждая неделя приносила что-нибудь новое. То конторщик Паланкинов запьёт и в пьяном виде получит выговор от директора, то штейгерова корова сбесится, то свиньи съедят сынишку кухарки чертёжника…».
Один из первых своих рассказов – «Молния» – Аверченко написал, работая конторщиком на Донбассе.
Я немного знаю эту замечательную публику, мой дядя Володя тоже работал на шахте в городе Красный Сулин. Поэтому, впервые читая рассказы Аверченко о шахтёрах, я никак не мог отделаться от мысли: это же мой дядя и его друзья, которые жили весело, пили водку, закусывая её перчиком, а вылезая из шахты, перемазанные углём, чёрные, как черти, улыбались белозубыми улыбками:
«Эти шахтёры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи, большей частью, беглыми с каторги, паспортов они не имели, и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе – целым морем водки».
Замечательное, жизнелюбивое племя, говорившее на суржике…
Да, конечно, жизненный путь Аркадия Аверченко не был усыпан розами. Но самое главное, Аркадий Тимофеевич никогда не унывал. Болезненный мальчик не получил хорошего образования, и всё же заряда жизненной энергии, хитрости и ума хватило с лихвой, чтобы компенсировать пробелы.
Впрочем, вот как он напишет о своей болезненности позже: эту версию, дававшую ему возможность не ходить в школу, более всего поддерживал он сам. «Ещё за пятнадцать минут до рождения я не знал, что появлюсь на белый свет…» – так начинается «Автобиография».
Вообще, начало его творческой карьеры, как и само рождение, окутано покровом тайны. По одной из версий, рассказ «Как мне пришлось застраховать жизнь» он опубликовал в харьковской газете «Южный край»:
«Литературная моя деятельность была начата в 1904 году, и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ… Во-вторых, я отнёс его в „Южный край“. И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан!»
Однако исследователи творчества этого гения сатиры и юмора обнаружили его рассказ «Умение жить» в журнале «Одуванчик» за 1902 год. Вот это и было, видимо, самое главное качество писателя, которое спасало его в трудные минуты. Аверченко много пишет, не гнушается подённой работы редактора, жизнь бьёт ключом по голове.
Из Харькова Аверченко был выслан генерал-губернатором Пешковым за то, что рьяно бичующий пороки писатель перешёл красную линию. Чтобы укротить этот бьющий из-под земли гейзер энергии и юмора, Пешков захотел наложить на Аверченко штраф в 500 рублей. Но денег у литератора не было: «Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей. Я отказался…».
Вот интересно, с царским генерал-губернатором, «душителем свободы слова», можно было торговаться. А вот сейчас? Не закатают ли смельчака или нахала, который бросит вызов проворовавшемуся чиновнику, без всякой торговли сразу в асфальт?
«Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня!
Тогда он, обидевшись, сказал:
– Один из нас должен уехать из Харькова!
– Ваше превосходительство! – возразил я. – Давайте предложим харьковцам: кого они выберут?»
Выборы! В наше героическое время можно и к гадалке не ходить: понятно, выберут губернатора, даже если живёт он в медвежьей берлоге.
«…Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью.
И я уехал…».
Он уехал, чтобы стать легендой!
Вот так и надо начинать, чтобы войти в историю или в литературу. Или сразу – в историю литературы.
Алексей Толстой.
Ум и дикость
В своё время, лет этак двадцать тому назад, вышла книга «Древо жизни: Толстой и Толстые».
Написал её младший внук Льва Николаевича Толстого, врач, общественный деятель и литератор Сергей Михайлович Толстой.
Сергей Михайлович вывел своего рода видовую и типическую формулу, в которой запечатлены фамильные черты. Ведь если согласиться с утверждением составителей, что «величайший гений литературы» – чуть ли не плод усилий нескольких поколений семьи Толстых, то всё равно любопытно наблюдать за тем, какие ингредиенты легли в основу образа Толстого.
По мнению французского внука, задушевность и семейственность с неизменными тётушками, дядюшками, бабушками, гувернёрами и прочим милым сердцу русского барина окружением и послужили той питательной средой, в которой вызревали из поколения в поколение все Толстые. Однако тут же (и отнюдь не особняком) располагается ещё одна из основных, но не главных родовых черт характера – «дикость». Во всей красе это наследственное качество воплотилось в двоюродном дядюшке Льва Николаевича – Фёдоре Ивановиче Толстом, прозванным по недоразумению Американцем. Хотя Крузенштерн, возглавлявший кругосветную экспедицию, и высадил бузотёрившую «молодую особу, состоящую кавалером посольства в Японию», на Алеутских островах, принадлежащих России. «Фёдор подпоил корабельного священника, и когда бедный поп спьяна завалился на палубу, он припечатал ему бороду к палубе круглой императорской печатью, которую предварительно выкрал из каюты Крузенштерна», – сия проделка, переполнившая чашу терпения адмирала, для будущих богоборческих и антигосударственных устремлений двоюродного племянника особо значима.
Другой несомненной чертой, а в этом Толстому даже не в силах отказать люто ненавидевший его Мережковский, был ум. Недаром однажды, согласно семейной легенде, Пётр I на пиру сдёрнул с прапрадеда Льва Николаевича – Петра Андреевича – парик и похлопал его по голому черепу, приговаривая: «Головушка, головушка, если бы ты не была так умна, то давно бы с телом разлучена была».
Все эти черты были присущи большинству Толстых (нынешние Толстые – не исключение), бурная жизнь которых явилась причиной появления на свет Алексея Николаевича.
И тут дикость рода Толстых проявилась в полной мере.
« – Послушай, – сказал Карло строго, – ведь я ещё не кончил тебя мастерить, а ты уже принялся баловаться… Что же дальше-то будет… А?..».
Едва будущий лауреат Сталинской премии и «красный граф» успел появиться на свет, как поползли толки о том, кто его отец. Матушка Александра Леонтьевна (дальняя родственница Тургенева) всю жизнь доказывала, что отцом Алексея Николаевича был не её официальный муж, Николай Александрович Толстой, а Алексей Аполлонович Бострой, к которому она ушла в ноябре 1881 года.
И тут нельзя не подивиться мистическим совпадениям. Известно, что Тургенев и Толстой не любили другу друга, но в лице дальнего отпрыска им пришлось-таки соединиться.
Ежели это не так, то дедушкой Толстого был Аполлон. Хотя сама матушка Толстого (данные приведены в варламовской книге «Алексей Толстой») в письме Бострому утверждала, что отцом всё же является Николай Александрович, но «зачатие произошло в результате изнасилования».
Кстати, Алексей (опять-таки Николаевич) Варламов, как утверждают сотрудники музея Толстого, во время написания книги в музей не обращался, и в библиографии довольно много ссылок на интернет-источники. Так что, как говорится, матушка надвое сказала!
Ну а версию о неграфском происхождении Толстого в эмиграции поддерживали Иван Бунин, категорически ненавидевший литератора, Роман Гуль и Нина Берберова…
« – Ах, Буратино, Буратино, – проговорил сверчок, – брось баловство, слушайся Карло, без дела не убегай из дома и завтра начни ходить в школу. Вот мой совет. Иначе тебя ждут ужасные опасности и страшные приключения. За твою жизнь я не дам и дохлой сухой мухи».
И всё же недюжинный ум рода Толстых дал мощные ростки в этом не то бастарде, не то нежеланном последыше.
Вся биография «красного графа» достаточно подробно изложена и запротоколирована. А если кому не хватает анекдотов из жизни Толстого, то милости прошу на московскую Спиридоновку, в музей Толстого, – замечательное свидетельство барства Алексея Николаевича, – с подлинниками голландцев и «эротоманкой», вставая с которой он отправлялся на партсобрания.
Ум и дикость – характерные черты одного из моих любимых героев произведения Толстого: Буратино.
Буратино – полная противоположность Пиноккио. И вообще: «Приключения Пиноккио» – сказка католическая, назидательная, довольно скучная и страшная. А Буратино – это анархист, коим в своё время был и его прародитель:
« – Мальчик, в таком случае возьмите за четыре сольдо мою новую азбуку…
– С картинками?
– С ччччудными картинками и большими буквами.
– Давай, пожалуй, – сказал мальчик, взял азбуку и нехотя отсчитал четыре сольдо».
Буратино подбежал к полной улыбающейся тёте и пропищал:
« – Послушайте, дайте мне в первом ряду билет на единственное представление кукольного театра…».
Променять учёбу на удовольствие мог только заядлый сибарит. И всё-таки Толстой – писатель, как ни крути его биографию. А рассказ «Гадюка» – подлинный шедевр:
«С кружкой и зубной щёткой, подпоясанная мохнатым полотенцем, Ольга Вячеславовна подходила к раковине и мылась, окатывая из-под крана тёмноволосую стриженую голову. Когда на кухне бывали только женщины, она спускала до пояса халат и мыла плечи, едва развитые, как у подростка, груди с коричневыми сосками. Встав на табуретку, мыла красивые и сильные ноги. Тогда можно было увидеть на ляжке у неё длинный поперечный рубец, на спине, выше лопатки, розово-блестящее углубление – выходной след пули, на правой руке у плеча – небольшую синеватую татуировку. Тело у неё было стройное, смуглое, золотистого оттенка».
В финале фильма «Золотой ключик», который снимали по сценарию Алексея Толстого, усатый грузин спускается из дирижабля в унтах и спасает революционеров кукол, которые отменили власть денег, алчности и злобы, власть Карабаса-Барабаса. Это несомненный экивок в сторону «вождя всех народов» не портит очарование песни Михаила Фромана и Льва Шварца:
Далёко-далёко, за морем,
Стоит золотая стена.
В стене той заветная дверца,
За дверцей большая страна.
Ключом золотым отпирают
Заветную дверцу в стене,
Но где отыскать этот ключик,
Никто не рассказывал мне.
Прекрасны там горы и воды,
И реки там все широки…
Страны этой нет, как и не было. Но ведь никто не запрещает верить в сказку. Сказку Толстого…
Александр Блок:
«Мячик, пойманный на лету…»
Имя твоё – птица в руке,
Имя твоё – льдинка на языке.
Одно единственное движенье губ.
Имя твоё – пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту.
Марина Ивановна пробовала разгадать загадку на фонетическом уровне.
Что за имя такое: Александр? Да нет, не Александр.
Блокъ.
В череде омонимов, даже, если можно так выразиться, смежных, встречаются «листы книги, подобранные по порядку, сшитые или склеенные», либо «колесо с жёлобом, вращающееся по своей оси». Я бы выбрал колесо.
Блок – имя округлое, замкнутое на себе. Вещь в себе:
Открыт паноптикум печальный
Один, другой и третий год.
Толпою пьяной и нахальной
Спешим… В гробу царица ждёт.
В образе Клеопатры Блоку грезилась всё та же «Прекрасная дама». Загадочный эротический образ: однажды она повстречалась ему в паноптикуме на Невском, другой раз – во Флоренции: «В Египетском отделе Археологического музея Флоренции хранится изображение молодой девушки, написанное на папирусе. Изображение принадлежит александрийской эпохе – тип его почти греческий. Некоторые видят в нём портрет царицы Клеопатры. Если бы последнее соображение было верно, ценность потрескавшегося и лопнувшего в двух местах куска папируса должна бы, казалось, удесятериться. Я смотрю на фотографию египтянки и думаю, что это не так».
В Италии всё для Блока было не так. В Венеции ему мерещились гробы на Канале Гранде (видимо, в одном из них покоилось тельце его ребёнка Дмитрия). В Равенне – опять младенец:
Всё, что минутно, всё, что бренно,
Похоронила ты в веках.
Ты, как младенец, спишь, Равенна,
У сонной вечности в руках…
И – «спящий в гробе Теодорик», которого там не было…
Но не важно: важно то, что Блок видит недоступное другим.
Он словно грезит. Вся жизнь Блока – это грёза. Питер, сумрачные каналы, туманы…. Набережная реки Пряжки, где психиатрическая больница Святого Николая Чудотворца соседствует со Школой имени Шостаковича, улицей Декабристов и причалом с изломанными суставами гигантских железных пауков из фильма ужасов, кранами, которые словно бы тщатся поднять на дыбы сей город из болотного мрака и промозглости, – как нельзя лучше подходит для этого образа жизни. Фонари, аптека, прекрасные дамы, проститутки – лишь аранжировка его снов о той прекрасной жизни, которая случится, если… Что?..
Весьма расплывчатый ответ можно найти в статьях Владимира Соловьёва о Вечной Женственности: «Для Бога Его другое (то есть вселенная) имеет от века образ совершенной Женственности, но Он хочет, чтобы этот образ был не только для Него, но чтобы он реализовался и воплотился для каждого индивидуального существа, способного с ним соединиться».
Для того чтобы воплотить мечту в жизнь, надо стать серафимом. Блок и был этаким серафимом во плоти:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел её голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у Царских Врат,
Причастный Тайнам, – плакал ребёнок
О том, что никто не придёт назад.
Человеку написать такое не под силу…
Василий Пушкин: «Сказать ли вам, кто он таков?»
Что прибыли, друзья, пред вами запираться?
Я всё перескажу: Буянов, мой сосед,
Имение своё проживший в восемь лет
С цыганками, с б… ми, в трактирах с плясунами,
Пришёл ко мне вчера с небритыми усами,
Растрёпанный, в пуху, в картузе с козырьком,
Пришёл – и понесло повсюду кабаком…
Незабвенный Василий Львович Пушкин, как выброшенный кукушкой из гнезда птенец, сирота казанская, нелюбимый отпрыск пушкиноведов.
Но без него Пушкин не полон. А без его «Опасного соседа» не было бы «Графа Нулина», «Домика в Коломне», а возможно, и «Евгения Онегина».
Собственно, Василий Львович – вот он:
Сказать ли вам, кто он таков?
Граф Нулин, из чужих краёв…
…… … … … … … …..
Себя казать, как чудный зверь,
В Петрополь едет он теперь
С запасом фраков и жилетов,
Шляп, вееров, плащей, корсетов,
Булавок, запонок, лорнетов,
Цветных платков, чулков à jour.
Василий Львович был известный щёголь: щегольство перешло по наследству и его племяннику.
Близкий друг Пушкина, Алексей Вульф, описывает, как однажды застал его в Михайловском за работой над «Арапом Петра Великого». Поэт был в красной шапочке и в халате, «за рабочим столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды».
По сути, Василий Львович и породил Александра Сергеевича. Его любвеобильность была внушена дядюшкой, и не только при помощи скандальной поэмы.
А ещё он вывел формулу поэта:
Блажен, стократ блажен, кто в тишине живёт
И в сонмище людей неистовых нейдёт;
Кто, веселясь подчас с подругой молодою,
За нежный поцелуй не награждён бедою;
С кем не встречается опасный мой Сосед;
Кто любит и шутить, но только не во вред;
Кто иногда стихи от скуки сочиняет
И над рецензией славянской засыпает…
Литература – дело весёлое. Василий Львович и Александр Сергеевич знали об этом не понаслышке.
Александр Вертинский: «Где Вы теперь?»
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль…
Мало кому из артистов удалось соорудить свой незабываемый образ целиком из недостатков. В своё время Вертинского не приняли во МХАТ, потому что он грассировал и вёл себя очень манерно. Говорят, забраковал его лично Станиславский. Но зато через несколько лет в образе напудренного Пьеро он обрёл смысл жизни и популярность, которая не снилась ни одной из тогдашних мхатовских звёзд.
В эпоху всеобщей вражды, смут и революций, смешивания масок и гендеров Вертинский умудрился состояться как бы в промежутке… не мужчина, не женщина, а нечто надмирное, неземное: гермафродит, нестареющий мальчик, эстет?
В нём каким-то необыкновенным образом уживалось вот это:
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!
И вот это:
Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?
Куда ушёл Ваш китайчонок Ли?..
Вы, кажется, потом любили португальца,
А может быть, с малайцем Вы ушли.
Потом была революция, которая всех его поклонников вымела железной метлой в эмиграцию; эмиграция – или игра в эмиграцию, – и возвращение. Или снова игра?
« – Знаешь, Лидочка, все двадцать пять лет мне снился один и тот же сон. Мне снилось, что я, наконец, возвращаюсь домой и укладываюсь спать на… старый мамин сундук, покрытый грубым деревенским ковром. Неизъяснимое блаженство охватывало меня! Наконец я дома! Вот что всегда значила для меня родина. Лучше сундук дома, чем пуховая постель на чужбине».
Годы странствий с облика Пьеро сдули белёсый припудренный образ кокаиниста. Он вернулся домой в 1943-м: как нельзя более некстати.
Пьеро пришлось начинать всё сначала, ибо его образ в совкинематографе был обречён. Вертинскому с его благородными чертами доверили играть одних лишь злодеев… но зато каких: кардинал Бирнч, дож Венеции и князь из «Анны на шее»!
Ну, а его блистательная супруга – Лидия Владимировна Циргвава – стала птицей феникс в фильме 1952 года «Садко».
И всё-таки его песни, образ плаксивого мальчика Пьеро уцелели. Наверное, годы спустя будут вспоминать уже другие поклонники из других эпох и о Погудине, и о Воденникове. Манерность и кокетство как творческий метод, видимо, вечны.
И Вертинский в этом отношении – некоронованный король. Но, всё же, ещё немножечко и поэт.
Геннадий Шпаликов:
«Мне двадцать лет…»
Я шагаю по Москве,
Как шагают по доске.
Что такое – сквер направо
И налево тоже сквер…
Шпаликов – целая эпоха, которая сегодня, как Атлантида, ушла на дно.
Он писал бесконечно трогательные, наивные, в чём-то, может быть, и детские строки: такие же, как и он сам.
Родился в Сегеже; через несколько лет его отец погибнет на фронте. Воспитанием будет заниматься мать. Весьма возможно, эта хрупкость восприятия и почти женская ранимость – именно от неё…
Хотя он ещё пройдёт через Суворовское училище, а это голодное послевоенное детство, мальчишки-подранки, к которым жизнь отнеслась безжалостно, отняв отцов. Поэтому и они никого не жалели.
Здесь когда-то Пушкин жил,
Пушкин с Вяземским дружил,
Горевал, лежал в постели,
Говорил, что он простыл…
Откуда у этого поколения, перенёсшего войну, столько света?
Первый фильм по его сценарию – «Застава Ильича» – советская критика растерзала, а Хрущёв назвал идеологической диверсией:
« – Два парня и девушка шляются по городу и ничего не делают…».
Посмотрите на манифест ушедшей в небытие эпохи: физики и лирики, Политехнический, война, картошка, Ремарк, пресловутый Ленин, рабочий энтузиазм. А лица? Таких уж не будет: впрочем, может, это и хорошо.
Взять навскидку любой нынешний фильм. Хотя бы это убожество – «Содержанок» Богомолова. Кто герой настоящего времени? Олигарх, продюсер, депутат, бандит.
От одной только Дарьи Мороз мороз по коже. От её деревянной улыбки, от укладки а-ля дятел, от голоса, прошитого стальным люрексом, от какой-то медвежьей невыразительности. И это – лицо современного кино? Сравним с Марианной Вертинской или даже с девушкой-кондуктором в трамвае…
Но Шпаликов был молод, учился во ВГИКе, влюблялся, писал стихи. Поэтому фильм «Я шагаю по Москве» такой светлый и лучащийся, словно добрая улыбка. Простая до умопомрачения история! Почти ничего не происходит, два парня и девушка просто слоняются по городу… Но как хорошо им, и всё ещё у них впереди. И жизнь не сложная штука, как песня, которую написал Шпаликов за десять минут на коленке, слегка переделав свои же строки:
А я иду, шагаю по Москве…
Они стали гимном послевоенного поколения, которому – из военного кошмара – вдруг так захотелось тепла и света, что оно озарило своим творчеством не одну эпоху. Как уж смолгло.
Нет этого поколения, нет Шпаликова, а свет погасшей звезды продолжает светить и согревать сердца тех, кто верит во всё хорошее.
В «Долгую счастливую жизнь». Ещё один трогательный и нежный фильм, словно нарисованный пастелью. И улыбка Кирилла Лаврова – как манифест. И ещё – непоправимо красивая Инна Гулая…
Теперь напротив ВГИКа установлен памятник: Шукшин, Тарковский, Шпаликов – в бронзе, чтобы помнили:
Всё прощание – в одиночку,
Напоследок – не верещать.
Завещаю вам только дочку —
Больше нечего завещать…
У каждого поколения двадцатилетних должен быть, вероятно, свой идеал. И если идеала нет в настоящем, мы ищем его в прошлом.
Поэтому Шпаликов – вечен.
Максим Горький
как принцип удовольствия
Это сегодня слово «писатель» звучит горько. А были времена, когда писатель был действительно властителем дум. Причём, властителя дум, как сейчас, не назначали сверху.
Итак, Максим Горький!
О нём сложены легенды, напоминающие по своему ложно-классическому пафосу «Песню о соколе»:
«Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету! „Безумству храбрых поём мы песню!..“».
Даже смерть «великого кормчего советской литературы» долгое время служила предметом спекуляций для многочисленной армии графоманов, которых он по неосторожности и гуманному легкомыслию наплодил в своё время (об этом далее).
А что уж говорить о его жизни… Она сразу стала легендой №1: пролетарский писатель.
Однако Алексей Максимович Пешков мещанского сословия. Деду Горького принадлежала красильная мастерская, а отец его был управляющим пароходной конторы.
Мещанство – средний класс, становой хребет государства. И если на трёх идеологических постулатах – православие, самодержавие, народность, – как на трёх китах, и покоилось государство, то мещанство замыкало собой эту могучую триаду.
Всю сознательную жизнь Горький боролся с мещанством:
«По вечерам у нас в доме как-то особенно… тесно и угрюмо. Все эти допотопные вещи как бы вырастают, становятся ещё крупнее, тяжелее… и, вытесняя воздух, – мешают дышать. (Стучит рукой в шкаф.) Вот этот чулан восемнадцать лет стоит на одном месте… восемнадцать лет… Говорят – жизнь быстро двигается вперёд… а вот шкафа этого она никуда не подвинула ни на вершок… Маленький я не раз разбивал себе лоб о его твердыню… и теперь он почему-то мешает мне. Дурацкая штука… Не шкаф, а какой-то символ… чёрт бы его взял!»
И в то же самое время Горький до конца дней своих жил в одном из самых изысканных барских особняков Москвы – шехтелевском особняке Рябушинского на Спиридоновке. С болезненным педантизмом неуклонно соблюдая дворянский этикет, «пролетарский писатель» любил хорошо поесть на дорогой посуде с тремя приборами и сменой блюд, мягко поспать.
Был неравнодушен, как неистовый сибарит, к прекрасному полу. Между прямыми и непрямыми наследниками Горького, на звание которых претендуют, в частности, и потомки Алмы (Полины) Кусургашевой, нынче идёт подковёрная борьба за наследство.
Яркий представитель своего сословия, зажиточного, законопослушного, пугливого, всякий раз как в России назревала смута, зачинщиком которой Горький и являлся, он отсиживался в Италии.
В 1906 году он с Марией Андреевой едет на Капри, на один из самых дорогих курортов, где отдыхали в основном тогдашние «олигархи». Но предварительно заезжает в Америку («заграница нам поможет!»), где собирает деньги на революцию.
Второй его отъезд, из уже советской России, случился в 1921 году. Горький меняет одну за другой несколько стран: Финляндия, Германия, Чехия, – и в 1924 году перебирается в Сорренто.
В своих по-журналистски добротных «Сказках об Италии» Горький живописал природу его любимой страны проживания:
«С моря тянет лёгкий бриз, огромные пальмы городского сада тихо качают веерами тёмно-зелёных ветвей, стволы их странно подобны неуклюжим ногам чудовищных слонов. Мальчишки – полуголые дети неаполитанских улиц – скачут, точно воробьи, наполняя воздух звонкими криками и смехом.
Город, похожий на старую гравюру, щедро облит жарким солнцем и весь поёт, как орга́н; синие волны залива бьют в камень набережной, вторя ропоту и крикам гулкими ударами, – точно бубен гудит…»
Но, конечно, чтобы никто не заподозрил его в мещанской пошлости погружения в пучину удовольствий, походя он упоминает и забастовку служащих трамвая.
Впрочем, представители низшего сословия – того самого пролетариата, нищие, бродяги, босяки, воришки и голодранцы – всегда составляли предмет его чаяний. И здесь ему нет равных:
«Гришка Челкаш, старый травленый волк, хорошо знакомый гаванскому люду, заядлый пьяница и ловкий, смелый вор. Он был бос, в старых, вытертых плисовых штанах, без шапки, в грязной ситцевой рубахе с разорванным воротом, открывавшим его сухие и угловатые кости, обтянутые коричневой кожей…»
Литературный портрет нынче вышел из употребления. Автор мало того что не чувствует того, о чём пишет, – он этого не видит. А Горький видел. Глаз у него был зорким. Вот фрагмент одного из его самых удивительных по красоте рассказов «Едут»:
«На коленях его ног, широко раскинутых по палубе, легла такая же, как он – большая и грузная, – молодая баба-резальщица, с красным от ветра и солнца, шершавым, в малежах, лицом; брови у нее чёрные, густые и велики, точно крылья ласточки, глаза сонно прикрыты, голова утомлённо запрокинута через ногу парня, а из складок красной, расстёгнутой кофты поднялись твёрдые, как из кости резанные груди, с девственными сосками и голубым узором жилок вокруг них…».
Кому же, как не ему, суждено было стать основоположником и «отцом» советской литературы»? Именно на Первом Всесоюзном съезде совписов 17 августа 1934 года в муках и словесной трескотне рождалась «великая и могучая» литература.
Начиналась феерически.
Обрушившись всею недюжинною мощью пролетарского разума на так называемую буржуазную литературу, «героями которой являются плуты, воры, убийцы и агенты уголовной полиции», а также попеняв на «творческое слабосилье церковной литературы», которое создало единственный «положительный» тип, Христа, и обозвав Достоевского «средневековым инквизитором», Горький указал на то, что «государство пролетариев должно воспитать тысячи отличных «мастеров культуры», «инженеров душ».
Уже тогда Союз советских литераторов насчитывал 1500 писателей. То есть один писатель на 100 000 читателей.
«Это – не много, ибо жители Скандинавского полуострова в начале этого столетия имели одного литератора на 230 читателей», – сетовал Горький. Но унывать не стоит, поскольку «население Союза Советских Социалистических Республик непрерывно и почти ежедневно демонстрирует свою талантливость, однако не следует думать, что мы скоро будем иметь 1500 гениальных писателей. Будем мечтать о 50. А чтобы не обмануться – наметим 5 гениальных и 45 очень талантливых. Я думаю, для начала хватит и этого количества». А потом и прочий несознательный элемент, который покуда выпадает в остаток из-за того, что «всё ещё недостаточно внимательно относится к действительности, плохо организует свой материал и небрежно обрабатывает его», «освещённый» «учением Маркса – Ленина – Сталина» свыше и подталкиваемый волей и разумом «пролетариата Союза Советских Социалистических Республик» снизу, сможет пополнить дружные ряды писательских гениев…
Совлитра, «освещённая» диким учением Маркса – Ленина – Сталина, очень быстро усвоила привычки и повадки той самой прослойки, мещанства и буржуазии, с которыми боролась на бумаге, а иногда и на поле брани не на жизнь, а на смерть.
Новые мещане во дворянстве создали могучую многотомную эпопею жизни страны, поднятой на дыбы. А начало этому было положено Горьким…
Так кем же он был? Писателем, шарлатаном, босяком, барином, воинствующим безбожником, лицемером? Да всего понемножку.
Но прежде всего – настоящим русским писателем. Несмотря ни на что.
Александр Грибоедов. «Дома новы, а предрассудки стары…»
Скажи-ка, что глаза ей портить не годится,
И в чтенье прок-та не велик:
Ей сна нет от французских книг,
А мне от русских больно спится…
Александр Сергеевич гениален не только потому, что написал бессмертную комедию «Горе от ума» (в первоначальном варианте «Горе уму»). И не только потому, что первое исполнение его пьесы было на коньячном заводе в Ереване. И не только потому, что дрался на дуэли из-за балерины Истоминой (которая «и быстрой ножкой ножку бьёт»). И не потому что Чацкий – это, по сути, Чаадаев. И не потому, что погиб, выполняя свой служебный долг, оплакиваемый безутешной вдовой, грузинской княжной… Нет, не только поэтому. А потому что Москва живёт до сих пор по заветам Грибоедова.
Скажите-ка, а вам хорошо спится от русских книг?
Вот и я о том же.
Ах! от господ подалей;
У них беды себе на всякий час готовь,
Минуй нас пуще всех печалей
И барский гнев, и барская любовь…
Грибоедов разгадал московский ковер-код, обнаружил её родовой ген.
Времена меняются, приходят и закатываются эпохи, случаются эпидемии, войны, но ничего, НИЧЕГО не меняется в этом любимом до нервной икоты городе. Ни в его жизненной философии, ни в его мироустройстве. И как ты не разбавляй русскую водку грузинским вином, хохляцкой горилкой, еврейским кошерным, цыганским пожаром, таджикским или марсианским самогоном, чачей, а всё одно в крови, и на выходе будет вот это:
Дома новы, а предрассудки стары!
Московская Азиопа слопает и переварит все глобальные катаклизмы, коронавирус, коммунизм и капитализм в придачу, «рассудку вопреки, наперекор стихиям».
Как жили наши предки, так и мы живём, и будем жить далее. Ничего не меняется в сем мире подлунном. И в этом виноват Александр Сергеевич Грибоедов!
От русских книг особливо спать хочется уже утром. Политики с перекошенными лицами, не влезающими в экран телевизора, как будто все грибоедовские герои: свежо предание, а верится с трудом!
Вся комедия настолько гениальна и проста, что даже солнце русской поэзии приревновало Онегина к Чацкому: «А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий и благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Всё, что говорит он, – очень умно. Но кому говорит он всё это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека – с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подобными».
А не этим ли занимается сам Онегин:
Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать любовь, и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!
Да Александр Андреевич по сравнению с Евгением хотя бы честнее, хотя это – тот же Чаадаев. И умнейший человек своего времени метал бисер, выступал за вольности, но, путешествуя по Европе, велел батюшке с крепостных взимать подати поболее, потому что денег ему категорически не хватало:
Подумаешь, как счастье своенравно!
Бывает хуже, с рук сойдёт;
Когда ж печальное ничто на ум нейдёт;
Забылись музыкой, и время шло так плавно;
Судьба нас будто берегла;
Ни беспокойства, ни сомненья…
А горе ждёт из-за угла…
Но народ любит и поныне комедию больше, чем драму. Грибоедов обскакал Онегина в народной любви. Поэтому Пушкин, словно Молчалин, и выдумал в «Путешествии в Арзрум» историю с телегой, на которой везли Грибоеда.
В этом «Грибоеде» – слёзы ребёнка: обиженный плачет и не может простить.
В любом театре всея Московии, если даже актёр забудет слова, зал хором ему подскажет:
Вот то-то, все вы гордецы!
Спросили бы, как делали отцы?
Учились бы, на старших глядя:
Мы, например, или покойник дядя,
Максим Петрович: он не то на серебре,
На золоте едал; сто человек к услугам;
Весь в орденах; езжал-то вечно цугом;
Век при дворе, да при каком дворе!
Тогда не то, что ныне,
При государыне служил Екатерине…
Потому что все так живут. А литераторы, от чьих книг спать хочется, особенно.
А всё потому, что «Евгений Онегин» – это литература. А «Горе от ума» – жизнь в её первооснове. Ничего не изменилось и 200 лет спустя.
Москву выдумал Грибоедов, вложил в её уста реплики, распределил роли. Чёрт бы его побрал, этого гения!
– Карету мне, карету!
Darmowy fragment się skończył.