Czytaj książkę: «Дневник летописца»

Czcionka:

Глава 1. Не тот Матвей

Сегодня меня назначили государевым летописцем.

До сих пор не решил, считать это повышением или наказанием.

Ещё утром я торговал рыбой на Белоярском рынке и был совершенно уверен, что проведу за этим занятием если не всю жизнь, то хотя бы ближайший четверг. К вечеру мне выдали комнату при государевом приказе, новое перо, две свечи и право записывать историю Белоярского царства.

Началось всё с карася.

Впоследствии мне не раз приходилось замечать, что большие неприятности любят начинаться с вещей совершенно незначительных. Карась был крупный, свежий и к государственной службе отношения не имел. Я держал его за хвост и пытался убедить Прасковью Семёновну, что восемь медяков за такую рыбу — цена почти оскорбительная.

— Семь.

— Восемь.

— Вчера было семь.

— Вчера был другой карась.

Прасковья Семёновна прищурилась.

— А этот чем лучше?

Я посмотрел на карася.

— Этот сегодняшний.

Она подумала и сказала, что за сегодняшний тем более больше семи не даст.

Мы сошлись на семи с половиной.

Я торговал рыбой у дяди Фомы шестой год и давно понял: спорить с покупателем можно до тех пор, пока он не начинает вспоминать вчерашние цены. После этого лучше уступить.

Мне тридцать два года. Я Матвей Степанов, сын покойного Степана Матвеевича, племянник Фомы Степановича и до сегодняшнего утра человек, чьей самой большой служебной ответственностью было не перепутать свежую сельдь со вчерашней.

Отец хотел, чтобы я пошёл в писцы.

Сам он немного знал грамоту и считал, что человек с чернилами под ногтями проживёт спокойнее человека, пахнущего рыбой. Жизнь распорядилась иначе: отец умер, дяде Фоме понадобились руки в лавке, а мне — еда и крыша.

Грамоту я, впрочем, не забыл.

Как выяснилось, зря.

К этому часу Белояр уже проснулся окончательно.

Над Рыбным рядом стоял привычный гул. Кричали торговцы, звенели гири на весах, пахло речной водой, дымом, хлебом из соседнего ряда и, разумеется, рыбой.

За крышами домов поднимались белые стены кремля. Утреннее солнце цеплялось за медные кровли башен, и от реки город казался почти золотым.

Я люблю Белояр.

Наверное, поэтому чаще всего его ругаю.

Городу было около трёхсот лет.

По крайней мере, так утверждала государева летопись.

Монастырская хроника давала Белояру ещё двадцать семь. В старых купеческих книгах встречались даты, из которых следовало, что первые торговцы появились здесь раньше самого города.

Дядя Фома считал, что все ошибаются.

— Был бы Белояру триста лет, — говорил он, — за триста лет хоть один умный человек догадался бы перенести кожевников подальше от рыбного рынка.

Спорить с этим было трудно.

Само Белоярское царство тянулось от северных сопок до степей на юге и от Каменной реки на западе до Белого леса на востоке.

В Белом лесу жили лешие.

В реках — водяные.

Домовые — где придётся.

На севере, по слухам, обитал Змей. В столицу он не прилетал уже несколько лет после неприятного случая с колокольней.

Никого это особенно не удивляло.

Если с детства знаешь, что перед дальней дорогой следует оставить домовому хлеб, а через Старый мост лучше не ехать без лишнего медяка, очень быстро перестаёшь считать происходящее чудесами.

Это просто жизнь.

По четвергам у входа на Рыбный ряд торговала травами Агафья Савельевна. Половина города считала её ведьмой, вторая половина покупала у неё мазь от поясницы.

Иногда это были одни и те же люди.

Агафья приезжала с метлой, привязанной к телеге.

Почему не летала, я однажды спросил.

Она ответила:

— Спина.

После этого я больше не спрашивал.

Утро обещало быть совершенно обычным.

Пока на край нашего прилавка не сел Яшка.

Яшка был ворон.

Говорящий.

Когда-то он служил гонцом при государевой канцелярии и переносил письма между приказами. Потом выяснилось, что некоторые письма до адресатов не доходят, зато у Яшки подозрительно быстро увеличиваются запасы орехов.

Яшка утверждал, что никакой связи здесь нет и вообще он ушёл сам.

Государева канцелярия придерживалась другой версии.

— За тобой идут, — сообщил он.

Я продолжил чистить нож.

— Кто?

— Стрельцы.

Рука остановилась.

— Зачем?

— Не сказали.

— Сколько?

— Четверо.

Дядя Фома поднял голову от бочки с сельдью.

— Налоги платил?

— Платил.

— С чужой женой не связался?

— Нет.

— Тогда, может, отпустят.

На этом семейная поддержка была исчерпана.

Стрельцы появились через минуту.

Четверо. В красных кафтанах, при саблях. Старший нёс свёрнутую бумагу и выглядел человеком, которому хочется закончить поручение до обеда.

— Матвей Степанов?

Отрицать собственное имя было поздновато.

— Я.

Стрелец развернул бумагу.

— Грамотный?

— Умею читать.

— Писать?

— Тоже.

Он сверился с текстом.

— При Фоме служишь?

Я посмотрел на дядю.

— При Фоме.

Стрелец свернул бумагу.

— Собирайся.

— Куда?

— В кремль.

— А зачем?

— Там скажут.

Так я впервые столкнулся с одним из основных правил государственной службы: человек, который пришёл тебя забирать, почти никогда не знает зачем.

Дядя Фома протянул мне кафтан.

— Если к вечеру отпустят, воду в сельди поменяй.

— Спасибо.

— А если не отпустят, я сам.

Яшка расправил крылья.

— Могу проводить.

— Не надо.

— За два ореха.

— Тем более.

До кремля было меньше получаса.

За это время я успел узнать о себе много нового.

У булочной решили, что меня поймали на подделке денег. Возле кузницы предположили убийство. Один мальчишка спросил у матери, будут ли меня вешать.

Мать велела не глазеть.

Сама смотрела до самого поворота.

У Старого моста старший стрелец достал из кошеля медяк и бросил его через перила.

Из воды показалась зелёная рука, поймала монету и исчезла.

Мы продолжили путь.

— Я думал, эту пошлину отменили, — сказал я.

— Отменили.

— Тогда зачем платить?

Стрелец пожал плечами.

— Грамота есть.

Историю эту знал весь Белояр.

Много лет назад один из государевых приказчиков выдал местному водяному грамоту, разрешавшую брать по медяку с каждой телеги за содержание переправы.

Позднее приказчика посадили за казнокрадство. Его распоряжения отменили. Пошлину тоже.

Водяной показал старую грамоту и заявил, что она заверена государевой печатью, внесена в мостовую книгу и никакой новой грамоты об отмене лично ему никто не предъявлял.

Белоярский суд долго разбирался и постановил, что пошлина незаконна.

Водяной не согласился.

Тогда к мосту прислали стрельцов.

На следующее утро моста не было.

Не разрушен.

Не сожжён.

Не повреждён.

Просто не было.

Водяной вернул его только после того, как городские власти признали старую грамоту действующей до окончательного разрешения спора.

Спор шёл уже двенадцатый год.

Поэтому Белояр платил.

Не потому, что боялся водяного.

Потому что когда-то кто-то написал несколько строк, поставил под ними печать — и спустя много лет эти строки всё ещё стоили каждому проезжавшему медяк.

Тогда я не придал этому особого значения.

Через несколько дней пришлось вспомнить.

Издалека государев кремль выглядел величественнее.

Внутри он оказался похож на небольшой город, которому постоянно не хватает места.

По дворам носились писцы. Разгружали дрова. Тащили мешки с мукой. У Казённой палаты ругались два чиновника. На крыльце спала собака, которую почему-то никто не решался прогнать.

Мы прошли Земский приказ, Казённую палату и ещё несколько зданий, назначения которых я не знал.

Наконец остановились перед двухэтажным каменным домом.

Над дверью висела табличка:

ПРИКАЗ ЛЕТОПИСНЫХ ДЕЛ

Тут мне впервые стало по-настоящему неуютно.

Меня провели в комнату, почти целиком занятую шкафами.

За столом сидел сухой мужчина лет пятидесяти с маленькими круглыми очками.

Он посмотрел сначала на стрельцов.

Потом на меня.

— Это кто?

— Матвей Степанов.

Мужчина снял очки.

— Какой Матвей Степанов?

Я почувствовал надежду.

Старший стрелец снова развернул бумагу.

— Здесь написано: Матвей Степанов. Грамотный. Служил при Фоме.

Мужчина взял распоряжение.

Прочитал.

Посмотрел на меня.

— При каком Фоме ты служил?

— При дяде.

— А дядя кто?

— Рыбой торгует.

Он закрыл глаза.

Совсем ненадолго.

— Нужен был Матвей Степанов, писец Земского приказа. Он служил у Фомы Никифоровича.

— Значит, я могу идти?

Мне уже виделся Рыбный ряд, обед и довольное лицо дяди Фомы, которому я расскажу, как государство перепутало писца с торговцем рыбой.

Мужчина не ответил.

— Где нужный Матвей? — спросил стрелец.

— Исчез.

Рыбный ряд мысленно отодвинулся.

Мужчину звали Тимофей Лукич. Он заведовал Приказом летописных дел и, как я вскоре понял, относился к человечеству без особой неприязни, но и без лишних надежд.

Настоящего Матвея Степанова собирались временно определить государевым летописцем. Накануне ему передали распоряжение явиться утром.

Ночью Матвей исчез.

Сундук пуст. Постель нетронута. Хозяин дома утверждает, что ничего не слышал.

Утром за ним отправили стрельцов.

Стрельцы нашли меня.

— Ошибка понятна, — сказал я. — Бывает. Теперь я пойду?

Тимофей Лукич задумался.

Мне не понравилось, что вопрос вообще требовал размышлений.

— Писать умеешь?

— Умею.

Он подвинул ко мне лист бумаги.

— Пиши.

— Что?

— «По государеву указу воспрещается выпас коз у восточной стены кремля».

— Зачем?

— Хочу посмотреть почерк.

Я взял перо.

Бумага была хорошая. После рыбных счетов писать на такой было почти жалко.

Написал.

Тимофей Лукич изучил результат.

— Сойдёт.

— Отлично. Тогда я…

— Подожди.

Он убрал лист.

— Государю нужен летописец.

— Но вы искали другого человека.

— Искали.

— Нашли меня.

— Именно.

— Это ошибка.

— Безусловно.

— Тогда исправьте её.

Тимофей Лукич посмотрел на меня поверх очков.

— Если бы государственные ошибки исправлялись сразу после обнаружения, Матвей Степанов, половина приказов осталась бы без работы.

Я не нашёлся что ответить.

— Человек, которого мы собирались назначить, исчез. Ты грамотен. Почерк разборчивый. Государь ждёт летописца сегодня.

— Я рыбой торгую.

— До сегодняшнего дня.

Через четверть часа я уже шёл за ним к государю.

По дороге выяснилось, что исчезнувший писец был не первой неприятностью Приказа летописных дел.

Три дня назад пропал действующий государев летописец.

До него служил Авдей Пахомович. Тот умер месяц назад в собственной постели в возрасте восьмидесяти одного года, поэтому Тимофей Лукич считал его единственным человеком в этой истории, поступившим прилично.

После смерти Авдея назначили нового летописца.

Через несколько недель тот исчез.

Ему на замену нашли писца Матвея Степанова.

Матвей исчез ещё до первого рабочего дня.

— И теперь вы ведёте к государю меня?

— Веду.

— Вас ничего в этой последовательности не беспокоит?

— Всё.

— Тогда зачем?

— Потому что отсутствие летописца беспокоит государя сильнее.

Ответ был настолько государственным, что спорить я не стал.

Царь Ярослав Четвёртый оказался не совсем похож на своё изображение на монетах.

На монетах у него были прямой нос, могучая борода и выражение человека, который заранее знает исход любой войны.

Борода соответствовала.

Остальное чеканщики немного улучшили.

В народе государя иногда называли Грозноватым.

Не Грозным.

Именно Грозноватым.

Прозвище появилось после истории с боярином Микулиным. Государь в гневе приказал отрубить ему голову, через четверть часа передумал, а палач оказался человеком медлительным.

Боярин выжил.

С тех пор в Белояре считали, что гнев государя лучше пережидать.

Когда мы вошли, Ярослав стоял над большим столом с картой восточных земель.

Рядом находился высокий седой мужчина в тёмном кафтане.

Северин.

Государев советник.

Его имя в Белояре знали все, хотя мало кто мог толком объяснить, чем именно он занимается.

— Нашли? — спросил царь.

Тимофей Лукич едва заметно помедлил.

— Нашли Матвея Степанова.

Формально он не соврал.

Государь оглядел меня.

— Писать умеешь?

— Умею, государь.

— Хорошо. Садись.

Передо мной положили бумагу.

Я взял перо.

— Что писать?

Ярослав указал на карту.

— Сегодня состоялся совет о положении восточных рубежей. Обстановка спокойная.

Северин поднял глаза.

— Государь, мы этого пока не знаем.

— Что знаем?

— Третий день нет вестей от Чёрного Брода.

Царь нахмурился.

— Тогда пиши: «На восточных рубежах сохраняется порядок».

Я посмотрел на Северина.

Он ничего не сказал.

Пришлось писать.

На восточных рубежах Белоярского царства сохраняется порядок.

Чернила ещё не высохли, когда дверь распахнулась.

Вошедшего стрельца поддерживали двое.

Кафтан на боку был обожжён. Лицо покрывала сажа. Левую руку перетягивал кусок ткани.

В комнате сразу стало тихо.

— Государь… Чёрный Брод.

Ярослав выпрямился.

— Что?

— Застава сгорела.

Северин подошёл ближе.

— Когда?

— Ночью.

— Люди?

— Семеро погибли. Остальные отошли к западной дороге.

— Кто напал?

Стрелец покачал головой.

— Не разглядели. Из леса пришли.

— Из Белого леса?

— Да.

Я посмотрел на бумагу.

На восточных рубежах Белоярского царства сохраняется порядок.

Государь тоже посмотрел.

— Зачеркни.

Я зачеркнул.

— Что писать теперь?

Он несколько секунд молчал.

— «На восточных рубежах произошло нападение на государеву заставу. Обстоятельства выясняются».

Так было гораздо ближе к правде.

Но не вся правда.

Я написал.

Царь отдал несколько коротких распоряжений. Послать людей к Чёрному Броду. Найти посла Белого леса. Усилить восточные ворота. Поднять старые договоры.

Последнее заинтересовало меня.

— Какие договоры? — спросил я.

Тимофей Лукич тихо произнёс:

— Матвей.

Я понял, что государев летописец, видимо, должен писать вопросы других людей, а не задавать свои.

Но царь ответил:

— Старые. Белый лес живёт по старым грамотам.

— Насколько старым?

— Некоторые старше Белояра.

Это прозвучало странно.

Если грамота старше царства, я не очень понимал, почему царство обязано её соблюдать.

Но после утренней встречи со Старым мостом решил пока промолчать.

Ярослав снова посмотрел на меня.

— Жалованье ему назначили?

— Нет, государь.

— Пять серебряных в неделю. Комната при приказе. Стол от дворцовой кухни.

Я собирался напомнить, что вообще-то не соглашался.

Пять серебряных были почти вдвое больше того, что платил мне дядя Фома.

Я решил сначала подумать.

— А если я откажусь?

Царь удивился.

— Зачем?

Я не сразу нашёл достойную причину.

— У меня рыба.

Северин впервые за всё время улыбнулся.

Совсем немного.

— До завтра подумай, — сказал государь. — Сегодня всё равно поработаешь. Запиши произошедшее и подготовь выписку о Чёрном Броде.

Так я стал государевым летописцем.

Возможно, на один день.

Тогда мне этого вполне хватало.

Комната летописца находилась под самой крышей приказа.

Кровать.

Стол.

Стул.

Шкаф.

Небольшое окно, из которого было видно половину Белояра.

Солнце уже опускалось за городские стены. Медные крыши потемнели, над рекой поднимался лёгкий туман, а внизу один за другим зажигались фонари.

После рыбной лавки комната казалась почти роскошной.

На столе лежала государева летопись.

Мне велели подготовить выписку о Чёрном Броде, поэтому я открыл последние записи.

Толстая книга в кожаном переплёте хранила войны, рождения, смерти, неурожаи, царские свадьбы, строительство дорог, договоры и всё остальное, что кто-то когда-то счёл достойным памяти.

Я нашёл восточные земли.

Сначала ничего необычного.

Пограничные споры.

Ремонт заставы.

Жалоба купцов.

Договор о проходе через Белый лес.

Потом запись четырёхдневной давности:

На восточных рубежах Белоярского царства сохраняются мир и полное согласие с обитателями Белого леса.

Я перечитал её.

Сегодня там лежали семеро убитых стрельцов.

Перевернул страницу.

Следующей не было.

Не вырвана.

Аккуратно вырезана у самого корешка.

Я провёл пальцем по тонкому краю.

Кто-то делал это осторожно.

И явно не сегодня.

Я полез в стол.

В первом ящике лежали перья.

Во втором — сургуч, песок для чернил и старые печати.

Третий застрял.

Я потянул сильнее.

Ящик выскочил и чуть не упал мне на ноги.

За ним обнаружилась небольшая потрёпанная тетрадь.

Без герба.

Без печати.

На первой странице было написано:

Если ты это читаешь, значит, я всё-таки ушёл.

Я сравнил почерк с последними записями летописи.

Совпадал.

Перевернул страницу.

Не верь летописи.

Ниже:

Особенно тому, что написал я.

Несколько следующих листов были вырваны.

Дальше шли даты, имена, номера старых указов, странные пометки на полях.

Я уже хотел закрыть тетрадь, когда увидел ещё одну запись:

Если тебя пошлют в Белый лес — не ходи один.

В дверь постучали.

Я сунул тетрадь под кафтан.

На пороге стоял мальчишка-посыльный.

— Матвей Степанов?

За сегодняшний день я начал опасаться этого вопроса.

— Я.

Он протянул запечатанную бумагу.

На сургуче была государева печать.

Я прочитал:

По государеву распоряжению летописцу Матвею Степанову надлежит завтра на рассвете отправиться с посольством к границе Белого леса для достоверного описания событий у Чёрного Брода и сверки государевых грамот.

Ниже:

Северин.

Я снова достал тетрадь.

Если тебя пошлют в Белый лес — не ходи один.

Посольство — это всё-таки не один.

Стало немного спокойнее.

Я уже собирался убрать тетрадь, когда заметил загнутый угол страницы.

Разогнул.

Под ним мелкими буквами было приписано:

И особенно не ходи с государевым посольством.

Я сел.

Некоторое время смотрел на стену.

Потом достал из стола чистую тетрадь.

За один день я успел увидеть две записи о восточной границе.

Утром там был порядок.

К вечеру сгорела застава.

В государевой летописи всё ещё сохранялись мир и полное согласие.

А человек, который это написал, исчез.

Мне вдруг показалось разумным завести собственную книгу.

Не государеву.

Свою.

Я обмакнул перо в чернила.

На первой странице написал:

Дневник Матвея Степанова

Ниже:

День первый

Подумал и продолжил:

Утром торговал рыбой.

К обеду меня по ошибке забрали стрельцы.

Ошибка выяснилась. Домой меня не отпустили.

Теперь я государев летописец. Пять серебряных в неделю.

Предыдущий летописец исчез.

Человек, которого собирались назначить после него, тоже исчез.

Четыре дня назад в Белом лесу официально царили мир и полное согласие.

Сегодня сгорела пограничная застава. Семеро погибших.

Из государевой летописи вырезана страница.

Предыдущий летописец просит не верить летописи.

Особенно тому, что написал он сам.

Завтра меня отправляют туда, куда он советовал не ездить.

Я поставил точку.

За окном вечерний Белояр постепенно затихал.

Где-то далеко внизу закрывался Рыбный ряд.

Я вспомнил дядю Фому.

Сельдь.

Свою совершенно понятную жизнь, закончившуюся сегодня утром.

И добавил:

Рыбный ряд закрывается в восемь.

Если очень постараться, я ещё успею сбежать.

Глава 2. Государево посольство

Сбежать я не успел.

И не потому, что передумал. Просто у государственной службы есть неприятное свойство: она начинается раньше, чем человек успевает с ней согласиться.

Разбудил меня стук в дверь. За окном ещё стояла темнота. Где-то за крышами перекликались петухи, и один явно торопился и начинал раньше остальных.

— Матвей Степанов! Открывай!

Я натянул одеяло на голову.

— Нет его.

За дверью помолчали.

— А кто отвечает?

— Родственник.

— Передай родственнику, что посольство собирается через час.

Шаги удалились.

Я ещё немного полежал и подумал, что вчера всё-таки следовало дойти до Рыбного ряда. Дядя Фома тоже будил рано, но хотя бы давал человеку сначала открыть глаза и только потом сообщал, что тот бездельник.

Тетрадь исчезнувшего летописца лежала на столе там, где я её оставил. За ночь предупреждения в ней понятнее не стали. Оставлять её в комнате не хотелось: прежний хозяин стола слишком старательно прятал её от чужих глаз. Брать с собой тоже было неразумно. Из двух неразумных решений я выбрал то, при котором тетрадь хотя бы оставалась у меня, и сунул её за пазуху. Туда же отправился мой собственный дневник.

На спинке стула висел новый кафтан, тёмно-зелёный, с узкой вышивкой по вороту. К нему прилагались пояс и медная бляха с государевым гербом.

Вчера утром мою должность определяли по запаху рыбы. Сегодня для этого требовался герб.

Прогресс.

В Приказе летописных дел уже кипела работа. Писцы носили свитки. Кто-то громко требовал печать, которую сам же держал в руке. Из соседней комнаты доносился спор о том, считать ли жалобу четверговой, если жалобщик пришёл в четверг, а бумагу приняли в пятницу.

Пройти незамеченным не удалось.

— Степанов.

Тимофей Лукич появился из-за шкафа с таким видом, будто провёл там всю ночь в ожидании именно меня. В руках он держал кожаную папку.

— Где дорожная сумка?

— У меня её нет. До вчерашнего дня меня в Белый лес не посылали.

— Получишь в кладовой. — Он протянул папку. — Копии договоров с лесными родами. Прочесть до прибытия.

Я заглянул внутрь. Мелкий почерк, старые печати, новые пометки на полях.

— Сколько их тут?

— Семнадцать.

— А ехать сколько?

— Два дня до Чёрного Брода. Если дорога свободна.

Спрашивать, что будет, если не свободна, я не стал. Тимофей Лукич умел отвечать так, что вопросов после разговора становилось больше, а желания их задавать меньше.

Он отвёл меня в маленькую комнату. На столе стояли хлеб, сыр, кувшин молока и миска каши. Я сразу почувствовал себя лучше. При дворцовой кухне определённо имелся смысл служить.

— Ешь и слушай, — сказал Тимофей Лукич и сел напротив. — Обязанностей у тебя две. Записывать, что происходит. Сверять сказанное с грамотами. Ничего не исправлять. Ничего не заверять. Обещаний от имени государя не давать.

— А если попросят?

— Откажешь.

— А если настойчиво?

— Откажешь настойчивее.

Я попробовал кашу. Хорошая.

— Почему столько внимания бумагам?

Тимофей Лукич снял очки и протёр их краем рукава.

— Лесные помнят долго. Люди помнят недолго, зато записывают. Лет двести назад договорились: действительно то, что записано, признано обеими сторонами и хранится где положено. С тех пор все споры о том, что именно записано и где именно положено. — Он надел очки. — Видел вчера мост?

— Видел.

— Вот. Только лес больше моста.

Я посмотрел на папку с новым уважением и с некоторым опасением.

Тимофей Лукич поднялся.

— И ещё. Летопись не называй дневником. Дневник человек пишет для себя. Летопись пишут для тех, кто придёт после.

Он ушёл.

Под кафтаном у меня лежали две тетради, и ни одна из них летописью не была.

Дорожную сумку мне выдали такую, словно я собирался в Белый лес переселиться. Внутри были бумага, чернила, перья, песок, две свечи, запасная рубаха, маленький нож, сухари и книга в кожаном переплёте: «Краткое наставление государевым людям о порядке сношений с лесными жителями».

Я открыл её наугад.

При встрече с лешим надлежит первым делом выяснить, представляет ли он себя лично или выступает от имени леса.

Следующий пункт запрещал спорить о возрасте деревьев без свидетелей.

Я закрыл книгу. Поездка обещала быть познавательной.

Во дворе собиралось посольство: две крытые повозки, шесть осёдланных лошадей и несколько человек, которые с утра уже успели поругаться из-за багажа. Посреди всего этого возвышался широкобородый мужчина в синем кафтане с мехом, нарядном и совершенно не дорожном. Он держал свиток и громко перечислял:

— Три сундука! Два с дарами, один с припасами! Печать! Посольская грамота! Государев подарок! Где государев подарок?

— Во второй повозке, боярин.

— Я велел положить его отдельно!

— Он отдельно.

— От чего?

— От первого сундука.

Боярин провёл ладонью по лицу.

Звали его Прохор Данилович Лыткин. Позднее я узнал, что однажды он заключил с горным народом выгодное соглашение: дешёвое железо в обмен на десять бочек мёда в год. Горный народ под словом «бочка» понимал сосуд вдвое больше белоярского. Спор шёл шестой год, и боярин считал его единственной своей дипломатической неудачей.

— Ты кто? — спросил он, заметив меня.

— Матвей Степанов. Летописец.

— А. — Он сверился со списком. — Верхом ездишь?

— Лет десять назад ездил.

— С какой стороны седло, помнишь?

— Надеюсь.

— Поедешь в повозке.

Решение мне понравилось.

У второй повозки высокий стрелец с седой прядью в тёмных волосах проверял упряжь. Лицо у него было такое, будто он давно перестал считать годы и считает только дни до возвращения домой.

— Елисей. Старший охраны, — сказал он, не оборачиваясь. — Оружие есть?

Я показал нож из сумки. Елисей посмотрел на него без всякого выражения.

— Рыбу чистить удобно?

— Очень.

— Вот и чисти. Начнётся драка — держись за спинами.

Спрашивать, часто ли посольства дерутся, я не стал. По лицу Елисея было видно, что ответ мне не понравится.

За повозкой кто-то сказал ледяным голосом:

— Поставите сундук на эти бумаги, и посольство поедет без толмача.

Возле открытого дорожного ящика стояла женщина лет двадцати семи и придерживала рукой стопку свитков. Тёмные волосы под простым платком, серое платье, короткий коричневый кафтан. На поясе висели сумка и связка деревянных дощечек с вырезанными знаками. Ни украшений, ни вышивки. Только раздражение человека, которому третий раз за утро мешают работать.

— Мне велели всё погрузить, — оправдывался возчик.

— А мне велели довезти договоры целыми. Поставьте сундук на землю. Земля пока не жаловалась.

Я улыбнулся. Она заметила.

— Смешно? Тогда помогите.

Я помог. Сундук оказался тяжёлым, и вдвоём мы передвинули его к передней стенке.

— Мирослава, — сказала она, укладывая свитки обратно.

— Матвей. Вы переводчица?

— Толмач. Переводчик переводит слова. Толмач объясняет, почему после этих слов вас собираются выгнать.

Она кивнула на мою папку.

— Покажите.

Она пролистала её быстро, как человек, который видит эти бумаги не в первый раз.

— Семнадцать.

— Тимофей Лукич столько и дал.

— Тимофей Лукич дал столько, сколько у него было. А должно быть восемнадцать.

Она вернула папку и ушла к первой повозке раньше, чем я успел спросить, какого договора не хватает.

День только начинался, а у меня уже был документ, которого нет.

Выехали с опозданием. Боярин долго искал посольскую печать, пока не обнаружилось, что держит её в руке вместе со списком. Потом одна лошадь отказалась идти в упряжи рядом с другой. Их переставили, но вторая тоже оказалась против. Елисей что-то сказал обеим, и после этого они пошли смирно.

— Что вы им объяснили? — спросил я.

— Что третьей лошади нет.

Мы ехали через просыпающийся Белояр. Открывались лавки, у пекарни стояла очередь, над рекой ещё висел туман. На Рыбном ряду я увидел дядю Фому и высунулся из повозки:

— Дядь Фом!

Он обернулся. Долго смотрел на повозки, на стрельцов, на бляху у меня на поясе. Потом подошёл.

— Живой?

— Пока да. В Белый лес еду.

Дядя Фома помолчал.

— Рыбу там не продавай. Лесные цену собьют.

Он сунул мне свёрток. В нём были хлеб, копчёная рыба и мешочек соли.

Мне вдруг очень не захотелось уезжать. Вчерашняя жизнь была ещё совсем рядом. Стоило спрыгнуть с повозки и снять бляху, и можно было снова спорить с Прасковьей Семёновной о карасях.

— И вот что, Матвей. Чужих бумаг не подписывай.

— Почему?

— Потом окажется, что ты кому-то должен.

Он вернулся к лавке. Повозка тронулась.

За рынком сверху раздалось:

— Эй, государев человек!

На коньке крыши сидел Яшка с орехом в клюве. Он перелетел на борт повозки и прошёлся по нему с видом хозяина.

— Я с вами.

— Тебя не звали.

— Я не к тебе. У меня в Белом лесу дела.

— Орехи?

— Матвей, у тебя очень узкое представление о жизни.

Он устроился на крыше повозки и принялся чистить перья.

Так у государева посольства появился ещё один участник. Незаконный. Что, впрочем, делало нас с ним почти коллегами.

За городом дорога пошла вдоль Каменной реки. Слева тянулись недоубранные поля, справа поднимались холмы с берёзами и осинами, уже тронутыми желтизной. Колёса скрипели. Возчик рассказывал Елисею, как его дядя купил у странствующего торговца волшебную уздечку и конь потом три дня не мог остановиться.

Я открыл папку.

Первый договор был заключён сто восемьдесят семь лет назад между белоярским князем и тремя старшими родами Белого леса. Речь в нём шла о дорогах, вырубке, охоте и праве прохода. Одна строка меня зацепила:

Ни одна из сторон не вправе объявить своим то, что другая хранит по памяти и древнему праву.

Внизу стояли две печати. Государева была круглая, с башней. Лесная была отпечатком листа, таким чётким, что различались прожилки.

Я провёл по нему пальцем.

Бумага под пальцем дрогнула. Едва заметно, как дрожит кожа у спящей лошади.

Я отдёрнул руку.

— Не трогайте печати, — сказала Мирослава, не поднимая глаз от своих свитков. — Старые договоры до сих пор держат то, что в них вложили.

— А если договор переписать?

— Переписать можно что угодно. Чтобы что-то изменилось, нужны признание, свидетели, печати. Иногда нужно согласие тех, кто давно умер.

— Умер?

— Ваш дед заключил договор. Вы хотите его отменить. Дед против.

— Он же умер.

— Вот поэтому с ним так трудно договориться.

Я закрыл папку. Некоторые вещи человеку полезнее узнавать постепенно.

— Ты там бывал? — спросил я у Яшки.

Ворон приоткрыл один глаз.

— Бывал.

— И как?

— Деревья. Много деревьев. Некоторые обидчивые.

На этом рассказ закончился.

К полудню мы остановились в придорожной слободе. У колодца стоял столб с объявлением:

ПРОЕЗД ЧЕРЕЗ СЛОБОДУ СВОБОДНЫЙ

Ниже углём было приписано:

КОРОВ НЕ КАСАЕТСЯ

Елисей объяснил, что местные когда-то брали пошлину с обозов. Земский приказ это запретил. Тогда они начали брать деньги за прогон скота. Спор продолжался до сих пор.

Я начинал замечать, что Белоярское царство отлично умеет создавать правила и гораздо хуже умеет заканчивать их обсуждение.

На постоялом дворе дали щи и горячий хлеб. Мирослава села напротив.

— Вы правда торговали рыбой?

— Правда. Ещё вчера утром.

— И вас сделали летописцем?

— По ошибке.

Я рассказал ей про двух Матвеев Степановых и двух Фом. Про тетрадь в столе промолчал.

Мирослава выслушала, не перебивая.

— Значит, вы вообще не должны были ехать.

— По всем разумным причинам нет.

— Хорошо, — сказала она.

— Что хорошего?

— Вас никто не готовил. Значит, никто и не знает, чего от вас ждать.

Я не понял, похвала это или предупреждение. Мирослава допила квас и встала.

— Ещё одно. Не показывайте боярину все договоры сразу.

— Почему?

— Он начнёт пересчитывать. Семнадцать он пересчитает быстро. А вот выяснять, почему их не восемнадцать, будет до вечера.

После обеда дорога испортилась. Поля сменились перелесками, дома попадались всё реже. На придорожных камнях появились знаки, которых я раньше не видел: круги, зарубки, переплетённые линии. Одни походили на буквы, другие на следы когтей.

Карта показывала прямую дорогу до Чёрного Брода. Мы с неё уже дважды свернули.

— Новую дорогу размыло, — объяснил возчик. — Лет десять назад.

Карту составили три года назад.

— Почему не исправили?

— Писцам виднее.

Государственные бумаги удивительно хорошо умели сохранять порядок там, где его давно не было.

Ближе к вечеру повозка встала.

Поперёк дороги лежало бревно. Старое, поросшее мхом и слишком ровное, чтобы упасть само. На бревне сидел старичок ростом мне по пояс. Борода у него была из сухой травы, на голове берестяная шапка, а в руках палка с зарубками.

— Межевик, — тихо сказал Елисей и снял руку с сабли.

Боярин Лыткин выбрался из повозки, расправил кафтан и развернул посольскую грамоту.

— Государево посольство к Белому лесу! По указу Ярослава Четвёртого…

Межевик посмотрел на грамоту, потом на боярина.

— Не знаю такого.

— Государя?!

— Указа. — Межевик постучал палкой по бревну. — Здесь межа. Через межу проходят по старому праву. Покажи старое право.

Боярин побагровел и обернулся к Мирославе. Мирослава обернулась ко мне.

— Летописец. Договоры у вас.

На меня посмотрели все. Даже лошади.

Я открыл папку и начал листать. Руки почему-то стали неловкими, как в первый день у прилавка, когда дядя Фома велел взвесить щуку при покупателе. Первый договор. Право прохода через восточные земли…

— Вот, — сказал я. — «Государевым людям, идущим к лесу с миром, путь не заступать, а проход их записать».

— Записать, — повторил межевик. — А кто записывать будет?

Я понял, что записывать буду я.

Я достал дорожную книгу, перо, чернильницу и пристроил книгу на колене.

— Что писать?

— Кто идёт. Сколько. Зачем.

Я записал: государево посольство, боярин Лыткин, толмач, летописец, стрельцы, возчики. Подумал и добавил: «и ворон, приставший самовольно». Яшка на крыше повозки обиженно каркнул.

Межевик взял книгу и повёл носом над строчками, будто нюхал их, а не читал. Потом вынул из-за пазухи сухой лист и приложил к странице. Лист прилип, словно на ней и вырос.

— Проходи.

Бревно медленно отползло к обочине вместе с сидевшим на нём межевиком.

Повозка тронулась. Я убирал книгу, когда межевик негромко сказал мне вслед:

— Давно государевы люди мимо не ходили. Только на днях один. С книжкой. Как ты.

Я обернулся.

Бревно лежало у обочины. Межевика на нём не было.

Остаток пути боярин Лыткин смотрел на меня с видом человека, который ещё не решил, благодарить или жаловаться. Елисей ничего не сказал, но на следующей остановке первым протянул флягу мне.

Мирослава сказала:

— Неплохо.

Как я уже начинал понимать, от неё это было почти орденом.

К вечеру мы добрались до пограничного села. Дорога заканчивалась площадью, а за домами начинались лесные холмы. Елисей выставил стрельцов у ворот. Боярин потребовал отдельную комнату и чтобы никто не трогал его сундуки. Мне досталась каморка под крышей, почти такая же, как в приказе. Я начинал подозревать, что государевых летописцев селят под крышей нарочно, чтобы им удобнее было наблюдать сверху.

После ужина я разложил на столе папку и стал читать договоры подряд.

На пятом нашлось: «В соответствии с условиями Первой лесной грамоты…»

На девятом то же самое.

На четырнадцатом снова.

Самой Первой лесной грамоты в папке не было.

Я спустился во двор. Мирослава сидела на лавке у колодца и при свете фонаря перевязывала свитки красной нитью.

— Первая лесная грамота, — сказал я.

Она не стала делать вид, что не понимает.

— Нашли, значит.

— На неё ссылаются три договора. А её самой нет.

Мирослава затянула узел.

— Она есть. Подлинник хранится в Белом лесу, у старших родов. Белоярский список хранился в Приказе летописных дел.

— Хранился?

— Недели две назад летописец взял его для сверки и не вернул.

— Тот, который исчез?

— Гордей Саввич. Да.

Я сел рядом с ней на лавку.

— Почему Тимофей Лукич мне не сказал?

— Потому что Тимофей Лукич очень не хочет вслух признавать, что из его приказа пропала государева грамота. — Она помолчала. — А может, надеется, что вы её найдёте.

— Я? Вчера утром я торговал рыбой.

— Гордей Саввич до приказа служил дьячком в монастыре. Тоже не мечтал.

— И что в ней такого, в этой грамоте?

Мирослава посмотрела в сторону леса. Над дальним склоном догорала узкая красная полоса, и деревья стояли неподвижно, будто нарисованные.

— По ней Белый лес и Белояр вообще согласились друг друга замечать. Все остальные договоры стоят на ней, как изба на нижнем венце. Выньте венец, и что будет с избой?

Я подумал о семнадцати договорах в папке.

— А сгоревшая застава?

— Вот это мы и едем выяснять. — Она встала. — Завтра у Брода записывайте только то, что видите сами. Чужие слова записывайте отдельно и с именем того, кто их сказал.

— Почему?

— Потому что теперь вы единственный человек в посольстве, чьи записи потом будут считаться правдой. Даже если окажутся враньём.

Она ушла.

Я сидел у колодца, пока не замёрз.

В каморке я достал тетрадь Гордея Саввича. Теперь у исчезнувшего летописца было имя, и от этого почему-то стало только хуже.

Даты. Имена. Номера указов. И рисунок, которому я прежде не придал значения: дерево с тремя зарубками на стволе.

За окном каркнул Яшка.

Я открыл ставню. Ворон сидел на крыше сарая и молча смотрел в сторону леса. Яшка молчал только в двух случаях: когда ел и когда чего-то по-настоящему боялся.

Сейчас он не ел.

— Яшка?

Он перелетел на подоконник.

— Завтра увидишь дерево с тремя зарубками — проходи мимо.

— Почему?

— Хорошие люди возле таких не задерживаются.

— А плохие?

— Плохие иногда возвращаются.

Я показал ему рисунок в тетради.

— Ты знаешь, что это?

Ворон переступил с лапы на лапу.

— Знаю. За два ореха.

Я уже открыл рот, но он добавил:

— Только у тебя их сейчас всё равно нет.

И улетел.

Я сел за стол, открыл свой дневник и написал:

День второй

Первой лесной грамоты в Белояре нет. Её взял Гордей Саввич, и Гордея Саввича тоже нет.

Межевик говорит, что на днях по этой дороге прошёл человек с книжкой.

Сегодня я впервые записал то, что сразу стало правдой: лист прирос к странице, и бревно ушло с дороги. Тимофей Лукич говорил, что летопись пишут для тех, кто придёт после. Похоже, иногда её читают и те, кто был здесь до.

Дядя Фома велел не подписывать чужих бумаг. Про свои он ничего не говорил.

Я погасил свечу.

Ночью мне приснился Рыбный ряд. Дядя Фома продавал сельдь, Прасковья Семёновна торговалась из-за карася, а посреди ряда стояло огромное дерево с тремя зарубками. На нём висела государева грамота.

Я подошёл её прочитать. Вместо текста там было всего два слова:

Уже поздно.

Проснулся я до рассвета и впервые за два дня пожалел не о том, что меня назначили летописцем.

А о том, что я вообще умею читать.

В каноне появилось новое: исчезнувшего летописца зовут Гордей Саввич, белоярский список Первой лесной грамоты пропал вместе с ним, а на дороге стоит межевик.

Глава 3. Чёрный Брод

Утром выяснилось, что лист межевика ожил.

Вечером он был сухим и бурым, каким и положено быть листу, подобранному на лесной дороге. Теперь он лежал между страницами дорожной книги зелёный и гладкий, с ясными прожилками, будто его сорвали минуту назад. Я потрогал его. Лист был прохладный и чуть влажный.

Я закрыл книгу и решил считать это хорошим знаком. Плохих у меня за два дня и так набралось с избытком.

***

Чёрный Брод открылся сразу за последним холмом.

Сначала я увидел реку. Она была тёмная, почти чёрная от торфа и такая неподвижная, что казалась не водой, а полосой дёгтя, которую кто-то пролил между холмами. Только посередине, на каменистом перекате, вода светлела и шумела. Там и был брод, давший имя месту.

За рекой стоял Белый лес.

До этого дня я представлял его тёмным и дремучим, как в сказках, которые дядя Фома рассказывал покупателям, чтобы те не торговались. Лес оказался светлым. Стволы у деревьев были бледные, почти белые, гладкие, как отмытая кость. Кроны начинались высоко, и под ними держался ровный серебристый полумрак. Лес не шумел. Ветер гнул траву на нашем берегу, а на том не шевелилось ни одной ветки.

На нашем берегу, у самой воды, чернел квадрат.

Раньше это была застава. Теперь от частокола остались обугленные зубья, от башенки — четыре столба и кривая лестница в никуда, от казармы — печь с трубой, которая стояла посреди пепла, как человек, не понявший, что гости разошлись.

Ниже по течению, шагах в трёхстах, крутилось водяное колесо. Рядом лежали штабеля свежих досок и стоял длинный сарай под новой тёсовой крышей. Над крышей поднимался дымок. Кто-то там уже затопил печь и, видимо, собирался обедать.

Я тогда отметил это мимоходом, как отмечают погоду. Позже пришлось вернуться к этой записи не один раз.

***

Нас встретил десятник Кирьян Бурый, широкий, рыжий и закопчённый так, что рыжим он был только местами. Левая рука у него висела на перевязи. Из всей заставы на месте осталось пятеро. Остальных с ранеными отправили к западной дороге.

Боярин Лыткин вылез из повозки, и я ждал, что сейчас начнётся: сундуки, печати, государев подарок. Но он спросил одно:

— Где лежат?

Кирьян показал на пригорок за пепелищем. Там было семь свежих холмиков с деревянными крестами, связанными из жердей.

Боярин Лыткин, который вчера полдня искал собственную печать, без единого лишнего слова пошёл туда, снял шапку и долго стоял, держа её обеими руками. Мы стояли позади. Даже Яшка сидел на кресте у дороги и молчал.

Потом боярин надел шапку и вернулся уже прежним, громким и хлопотливым. Но я запомнил, как он стоял, и с тех пор не мог над ним смеяться так легко, как в первый день.

***

— Пиши только то, что видишь сам, — напомнила Мирослава, проходя мимо.

— Я помню.

— Помнить мало. Вам будут подсказывать.

Подсказывать начали сразу.

— Пиши: лесная нечисть пожгла, — сказал один из стрельцов, увидев, что я раскрыл книгу.

— Ты видел нечисть?

— Темно было. Но кто ж ещё?

Я записал на отдельном листе: «Со слов стрельца Онисима: темно было, кто ж ещё». Онисим заглянул мне через плечо, прочитал и обиделся. Но поправлять не стал.

Своё я писал медленно. Это оказалось труднее, чем я думал. Глаз всё время норовил увидеть то, что ему уже рассказали, а рука — записать то, что звучит складнее.

Частокол сгорел почти целиком. Я обошёл его по кругу, потом ещё раз. Брёвна изнутри выгорели до сердцевины, а снаружи только обуглились. С речной стороны, откуда должны были прийти нападавшие, кора на нескольких кольях вообще уцелела.

Я позвал Елисея. Он присел, поковырял уголь ножом, ничего не сказал и пошёл вдоль частокола сам. Вернулся мрачный.

— Изнутри горело.

— Может, огонь перекинулся?

— Огонь, летописец, перекидывается снаружи внутрь. Когда кто-то лезет с факелом через стену. А тут будто внутри развели костёр, и стены уже от него.

Я записал: «Частокол обгорел сильнее с внутренней стороны. Со слов старшего охраны Елисея: изнутри горело». Подумал и вычеркнул вторую половину. Елисей тоже говорил то, что видел, но правило есть правило. Его слова пошли на отдельный лист.

***

Стрелы Кирьян собрал в пучок и хранил в уцелевшем погребе, завернув в рогожу.

— Из стен повыдёргивали, — сказал он. — И из наших.

Последние два слова он сказал совсем тихо.

Стрелы были длинные, с белым оперением. Перья совиные, мягкие, светлые, как кора деревьев за рекой. Кирьян смотрел на них с ненавистью.

— Лесные. У нас таких не делают.

Елисей взял одну стрелу, повертел, поднёс к глазам наконечник и долго молчал.

— Перо лесное, — сказал он наконец. — А железо наше.

— Как наше?

— Гранёный, с долгой втулкой. Казённая кузня, Слободская. По государеву заказу таких в год тысячу куют. — Он провёл ногтем по втулке. — Вот и клеймо. Подкова с чертой.

Кирьян нахмурился.

— Может, лесные у нас купили?

— Лесные железо в руки не берут, — сказала Мирослава. Она стояла за нашими спинами, и я не слышал, как она подошла. — В Белом лесу прийти с железом — всё равно что прийти в гости с топором и сказать, что это подарок.

— А если на войну?

— На войну тем более. Лес воюет иначе.

— Как?

Мирослава посмотрела за реку.

— Если бы воевал лес, Кирьян, вы бы сейчас не стояли на этом берегу. Берега бы не было.

Кирьян открыл рот, закрыл, подумал и сказал, что ему надо проверить караул. Караул у него состоял из одного Онисима, который спал под телегой. Но спорить с толмачом десятник явно не хотел.

Я записал: «Стрелы с белым совиным оперением. Наконечники гранёные, с клеймом в виде подковы с чертой». Остальное снова отправилось на лист «со слов».

Лист «со слов» рос быстрее моего.

***

Амбар сгорел хуже всего. Крыша провалилась, а земля внутри спеклась в чёрную корку. Посреди пепла лежали железные обручи от бочек, ржавые, перекошенные, вплавленные в землю.

Я начал их считать от нечего делать. Потом продолжил уже не от нечего делать.

— Кирьян, а что в амбаре держали?

— Зерно, сено, сбрую. Смолу.

— Много смолы?

— Две бочки. Крышу латать.

Я показал на обручи.

— А тут их на двенадцать бочек.

Кирьян посмотрел на обручи так, будто они только что выросли из земли.

— Амбаром старшина ведал. Фрол Игнатьич. — Он кивнул на пригорок с крестами. — У него и ключ был.

Больше спросить было не у кого.

Я записал: «В амбаре обручей от двенадцати бочек. Со слов десятника Кирьяна: смолы держали две бочки». Два числа стояли рядом на одной странице и молча смотрели друг на друга.

Я начинал понимать, зачем летописцу два листа. На одном пишешь, что есть. На другом, что говорят. А правда прячется между ними, и смотреть приходится туда.

***

К полудню от лесопилки приехала телега.

На телеге сидел круглый человек в хорошем суконном кафтане, при часах на цепочке и с корзиной, накрытой вышитым полотенцем. Человек сошёл, поклонился боярину почти до земли, поклонился Елисею поменьше, Мирославе ещё меньше, а мне едва кивнул, но, заметив бляху, поклонился и мне.

— Ермолай Пузанов, — сказал он. — Приказчик купца Кудеярова. Лесопилка, смолокурня, склады. Всё здесь, можно сказать, кудеяровское. Мы тут единственная цивилизация на двадцать вёрст.

Он снял полотенце. В корзине лежали медовые пряники.

— Боярину с дороги. Горе у нас, горе. Такие люди погибли.

Боярин Лыткин взял пряник и стал заметно добрее. Я тоже взял. Пряник был отличный, и мне от этого почему-то стало неловко.

— Вы ночью тут были? — спросил Лыткин.

— Был, батюшка, был, как не быть! Всё видел. Своими глазами.

Боярин повернулся ко мне.

— Летописец. Пиши.

Я раскрыл дорожную книгу. Лист межевика лежал у самого корешка, зелёный и спокойный. Я вывел наверху страницы: «Со слов Ермолая Пузанова, приказчика купца Кудеярова». Ермолай одобрительно кивнул, видимо решив, что указание хозяина — это почёт.

— Ночь была безлунная, — начал он.

Я записал.

— Тёмная, хоть глаз коли.

— Безлунная, — подтвердил Кирьян.

— И вот около полуночи из леса, с того берега, пошли они. Лесные. Числом до сотни. Глаза горят, вой стоит, страх господень…

Я писал и вдруг заметил, что лист межевика шевельнулся. Край у него приподнялся и стал медленно заворачиваться внутрь, как у листа, который поднесли к огню. По краю пошла тонкая бурая кайма.

Я остановил перо.

— Что встал? — спросил боярин.

— Чернила густые.

Я обмакнул перо и дописал: «Числом до сотни. Глаза горят, вой». Лист свернулся ещё на палец.

— Перешли брод, — продолжал Ермолай, увлекаясь, — и давай стрелами, и огнём! Стрельцы отбивались геройски, геройски, но куда им против нечисти…

— Геройски, — подтвердил Кирьян, и голос у него дрогнул.

Лист чуть расправился. Совсем немного, но я видел.

Я поднял глаза на Ермолая и спросил самым скучным голосом, каким дядя Фома спрашивал у покупателей, точно ли они вчера брали сельдь у нас, а не у соседа:

— А лесопилку вашу не тронули?

— Бог миловал! — Ермолай всплеснул руками. — Видать, не дошли. Отогнали их наши.

Лист межевика свернулся почти в трубку.

Я записал: «Лесопилку не тронули. Видать, не дошли». И ничего не сказал.

Ермолай заглянул в мою книгу. Лист он, кажется, не заметил, а если и заметил, то принял за закладку. Зато заметил заголовок.

— А что это, господин летописец, «со слов»? Вы уж так и напишите в отчёте государю. Лесные напали. Чтобы никаких сомнений.

— Я напишу, что вы так сказали.

— Так я ж и сказал!

— Вот это и напишу.

Ермолай улыбнулся. Улыбка вышла такая же широкая, как прежде, но стала тоньше, как пряник, если смотреть на него сбоку.

— Учёный человек, — сказал он боярину. — Сразу видно. Столичный.

Через четверть часа он уехал, оставив корзину. Боярин съел ещё два пряника, а я ни одного.

***

Мирослава подошла, когда телега скрылась за штабелями досок.

— Покажите книгу.

Я показал. Лист за это время немного расправился, но бурая кайма по краю осталась. Мирослава посмотрела на него, потом на меня, и впервые за три дня я увидел у неё на лице что-то похожее на удивление.

— Межевой лист, — сказала она. — Межевики кладут такие в межевые книги. Чтобы на меже не врали.

— А если врут?

— Лист вянет.

— Это я заметил.

— Вы понимаете, что у вас в руках?

— Книга, которую нельзя показывать боярину.

— Её нельзя показывать никому. — Мирослава закрыла книгу и сама вложила её мне в руки. — Если узнают, что у государева летописца книга, которая отличает правду от кривды, очень многие захотят, чтобы этой книги не было. Или летописца.

Я подумал о Гордее Саввиче. О тетради, которая лежала у меня за пазухой. О человеке с книжкой, который на днях прошёл мимо межевика.

— Вчера вы сказали «неплохо», — напомнил я. — А сегодня что скажете?

Она помолчала.

— Сегодня скажу: не потеряйте.

И пошла к реке.

У самой воды Мирослава вбила в ил ивовый колышек и привязала к нему красную нитку, длинную, так что конец полоскался в струе. Потом села на камень и стала смотреть на тот берег.

— Это зачем? — спросил я, подойдя.

— Посольский знак. Значит, мы просим разговора.

— А они ответят?

— Если захотят.

— А если не захотят?

— Тогда нитка останется ниткой, а мы будем сидеть здесь, пока не кончатся пряники.

Белый лес на том берегу стоял неподвижно. Ни одна ветка не шевелилась, хотя на нашем берегу ветер трепал траву. Мне показалось, что лес смотрит. Не на нас, а на нитку.

***

К вечеру стрельцы поставили на пепелище два шатра. Боярин занял тот, что побольше, и снова велел никому не трогать его сундуки. Елисей выставил караул. На этот раз Онисима поставили так, чтобы рядом не было ни одной телеги.

Я сел у костра и достал свой дневник. Не летопись и не дорожную книгу, а свою собственную тетрадь, про которую Тимофей Лукич сказал, что её пишут для себя.

Писать много не хотелось. Я записал:

«Застава горела изнутри. Железо на лесных стрелах наше. Смолы в амбаре было в шесть раз больше, чем нужно.

Лесопилку не тронули. Это единственное, что сегодня сказали при мне и в чём лист не усомнился ни на волос: её действительно никто не тронул».

Я перечитал. Лучше от этого не стало.

На плечо мне сел Яшка. Весь день он где-то пропадал, и я подозревал, что пропадал он возле корзины с пряниками.

— Летописец, — сказал он вполголоса. — Ты утром сосну у брода рисовал?

Рисовал. Утром, пока все ходили по пепелищу, я, как положено, описал место: реку, брод, остатки заставы, опушку на нашем берегу. И большую сосну у самой дороги, одинокую, рыжую, среди белых деревьев. Нарисовал её неуклюже, зато старательно.

— Рисовал. А что?

— Посчитай, — сказал Яшка.

Я взял фонарь и пошёл к опушке. Яшка сидел у меня на плече и вцепился так, что я чувствовал когти сквозь кафтан.

Сосна стояла там же, где утром. На её стволе, на высоте моего лица, были три свежие зарубки. Ровные, одна под другой. Из них ещё сочилась смола, светлая и липкая. Она не успела застыть.

Я открыл дорожную книгу на утренней странице. На рисунке сосна стояла с чистой корой.

Значит, кто-то сделал зарубки между полуднем и вечером. В сотне шагов от посольства, от стрельцов, от Елисея с его караулом.

— Пошли отсюда, — прошептал Яшка. — Я тебе говорил: хорошие люди у таких не задерживаются.

— Сейчас.

Я поставил фонарь на землю, обмакнул перо и под утренним рисунком записал:

«Сосна у брода. Три зарубки. Утром их не было».

Лист межевика на полях даже не шевельнулся.

Это была правда. И она понравилась мне меньше всего, что я слышал за этот день.