Czytaj książkę: «Дорога в жизнь»
Дорогу осилит идущий
Китайская мудрость
© Вигдорова Ф., текст
© ООО «Издательство АСТ», 2024.
1. Развал
За окном вагона тянулись заводские окраины Ленинграда, потом – безлистные, скучные рощи, поля, покрытые грязноватым мартовским снегом. Я смотрел на все это, слушал погромыхиванье колес на стыках, а внутри в такт постукивало одно: скорее! скорее!
Наконец – Березовая поляна. За стволами берез, за черными голыми ветками сквозило серое небо, тропинка под ногами была скользкая и грязная, а я невольно подумал: до чего же хорошо здесь будет весной!
Но вот кончилась роща, и передо мною – широкая поляна, огороженная высоким дощатым забором. Посреди поляны – большой, в три этажа, дом с башней, построенный просторно и красиво, но белая краска давно облупилась, стены грязные, облезлые. У входа – будка, но и в будке и вокруг – ни души. Я прошел на территорию детского дома. Здесь было так же пустынно. Взглянул на часы – уже двенадцать. В школе? В мастерских? – подумалось мне. Подошел к дому, поднялся по широкой лестнице и открыл первую попавшуюся дверь. В большой комнате с высоким потолком стояли в ряд кровати, кое-как покрытые серыми одеялами. На некоторых лежали подушки без наволочек. Я хотел уже уйти, но тут в дальнем углу что-то зашевелилось. Я обернулся. Из-под одеяла вылез паренек лет одиннадцати. На совершенно грязном, почти черном лице его светились прозрачно-серые глаза. Одна нога у парнишки была босая, на другой – новый черный башмак.
– Здравствуй, – сказал я.
– Здравствуйте, – простуженно прохрипел он.
– А где остальные?
Помедлив, он ответил неохотно:
– В городе, где же еще?
– А где твой другой башмак?
Он снова замялся.
– Карты? – спросил я.
Вместо ответа он прикрыл глаза.
Я удивился:
– Почему не оба сразу?
– Ну… а вдруг еще отыграюсь? – В голосе его звучала робкая надежда.
– Как тебя зовут?
– Петька… Кизимов Петр…
Я прошел по другим спальням – кое-где на кроватях спали ребята. Один – в новеньком сером костюмчике; лицо у него было тонкое, светлые волосы, маленький рот. Потом я спустился, походил по пустым комнатам, заглянул на кухню. От сердца немного отлегло: в огромной плите весело трещал огонь, на столе высилась гора посуды – двое ребят мыли ее в большом чане. На скамейке сидела пожилая женщина и чистила картошку. Еще один паренек помогал ей. Едва я открыл дверь, все обернулись. Ребята перестали работать, а нож в руках женщины задвигался вдвое быстрее, и, кажется, даже полоска картофельной шелухи затрепыхалась сердито.
– Здравствуйте. Где у вас тут заведующий?
– Во флигеле налево, – недружелюбно сказала женщина, не отвечая на приветствие.
Ребята молчали и с любопытством разглядывали меня.
– Ходят тут… а толку… – услышал я за своей спиной.
Неподалеку от дома на покосившихся столбах висела волейбольная сетка. Непонятно: на дворе март, грязь, слякоть – кто же сейчас играет в волейбол?
Я пошел к флигелю, постучал в дверь. Никто не отзывался. Постучал сильнее.
За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнула задвижка, и на пороге появилась женщина с заспанным, помятым лицом. Голова у нее была пестрая: соломенные крашеные пряди, а у неровного пробора волосы черные. Неопрятный халат запахнут криво, на светлом чулке видна черная штопка.
– Где у вас тут заведующий? – спросил я.
– Я заведующая.
– Мне некогда шутки шутить, я спрашиваю: где заведующий детским домом?
– Да какие шутки, гражданин? Я же вам говорю – я заведующая! – уже с раздражением повторила женщина.
И тут случилось то, чего я обычно боюсь: я «потерял тормоза». В ушах зашумело, в груди стало тесно и жарко.
– Так вот: с этой минуты вы не заведующая, – прошипел я сквозь зубы, чувствуя, что еще секунда – и начну орать на нее.
Каким-то краем сознания я понимал, что слова мои нелепы: я не имею никакого права снимать ее с работы. Но даже если бы я только что не видел замызганных кроватей без простынь и грязного Петьку в одном башмаке, если бы я увидел только ее в этом халате и светлых чулках, заштопанных черными нитками, этого было бы достаточно: я готов был жизнь свою положить на то, чтобы ее тут же, немедленно, убрали отсюда.
Через три минуты я шагал по тропинке к станции, скрипя зубами, задыхаясь от ярости.
Если ребенок растет в плохой семье – это несчастье. Если он учится в плохой школе – это худо. Но если он живет в плохом детском доме – это страшнее всего. Детский дом для него все: и семья, и школа, и друзья. Здесь возникают его представления о жизни, о мире, о людях, здесь он растет, учится, становится человеком и гражданином. И детский дом не может, не имеет права быть средним, «неплохим». Он непременно должен быть очень хорошим.
Воровство – всегда гнусность и преступление. Но воровство в детском доме – это преступление неискупимое, за которое нужно наказывать самой суровой, самой полной мерой. Здесь государство доверило воспитателю детей, лишенных родителей. Красть у этих детей – что может быть подлее?
Я ни минуты не сомневался в том, что здесь, в доме за высоким забором, крали без зазрения совести. Здесь даже не пытались создать видимость какого-либо благополучия. Все было ясно и откровенно. Одного только я не мог понять: как такое происходит неподалеку от Ленинграда, да не в двадцатом году, а сейчас!
Возвратившись в Ленинград, я прямо с вокзала пошел в гороно и, несмотря на неприемный час, прорвался в кабинет начальства.
– Очень прошу, – сказал я с места в карьер, – дайте мне детский дом для трудных в Березовой поляне.
– Этот дом – тяжкий укор нам, – ответил мне Алексей Александрович Зимин, инспектор гороно. – Ведь, знаете, до Кирова дело дошло. Велел немедленно навести порядок.
Зимин сидел за большим, заваленным бумагами письменным столом и внимательно посмотрел мне в лицо, когда я ворвался в кабинет.
Он ничем не выразил ни удивления, ни досады, предложил сесть, но я довольно невежливо отмахнулся:
– В тридцать третьем году! Под Ленинградом! Я глазам своим не поверил. Да как вы терпите?
– Что и говорить, под боком развелось такое безобразие, а у нас все руки не доходили. Там уже третий заведующий. Один был месяца два – освободили: безвольный человек и работу свою не любил. Другой все время проводил в Ленинграде – у него тут семья и квартира. А эта заведующая…
– Об этой мне можете не рассказывать. Эту я сам видел.
– Да… Без глазу был дом. Дома для трудных – они всегда на десятом плане. Наладить тяжело, а развалить долго ли? Вот и развалили. А какие средства отпускаются, сами знаете. Огромные средства. Безобразие, что и говорить. Там есть одна воспитательница, Артемьева. Она в отъезде сейчас, у нее отец болен. Но она человек дельный и давно не дает нам покоя.
– Мало она не давала вам покоя. Разве так надо было?
Зимин сделал вид, что не слышал моих последних слов:
– Так что ж, из всего виденного вы выбрали именно этот дом?
– Я ничего больше не успел повидать. Очень прошу…
Он протянул мне бумагу – приказ заведующего Ленинградским отделом народного образования гласил: «Ввиду полного развала воспитательной и хозяйственной работы и совершенного отсутствия данных к восстановлению нормальной работы детский дом для трудновоспитуемых № 60 закрыть».
– И это, по-вашему, значит навести порядок? – сказал я. – Подождите закрывать. Дайте мне хоть три месяца…
Я ушел от Зимина, унося в кармане приказ: меня назначали заведовать детским домом в Березовой поляне.
– Обещаю вам, – сказал на прощанье Зимин, – я теперь за этот дом возьмусь. Самых лучших воспитателей пришлю, вот попомните мое слово. У меня такой есть на примете преподаватель по труду…
– У меня память хорошая. Я попомню.
В тот же день я написал обо всем в Харьков Антону Семеновичу.
2. День первый
Как я понял в первый же день, обычно все ребята из детского дома, несмотря на забор и проходную будку, с утра уходили в город. Возвращались к вечеру, чтобы поесть и переночевать. Но сейчас почти все были налицо. Как-никак, любопытно: что за новый заведующий, с чего он начнет?
Я не стал устраивать официальную встречу. Ходил, заглядывал во все щели и закоулки, на ребят не смотрел. Они держались на почтительном расстоянии и тоже делали вид, что не интересуются мною. Единственный человек, который следовал за мной неотступно, должно быть, по праву первого знакомства, был Петька Кизимов. Он по-прежнему щеголял в одном башмаке и не столько шел, сколько прыгал на одной ножке, потому что шлепать босой ногой по мартовской снежной каше, не бог весть как приятно. Но и Петька не вступал со мной в разговоры. Он двигался вприскочку, сохраняя дистанцию шагов в пять-шесть, при этом выражение лица у него было загадочное и неприступное.
Мы попали в спальню, где шло пиршество. Вокруг одной из кроватей сгрудились ребята. Один рвал на куски круг копченой колбасы, другой, которого я приметил раньше, красивый, хорошо одетый, оделял всех ломтями белого хлеба. Некоторые, уже получив свою долю, жадно ели. Когда я вошел, все посмотрели в мою сторону, потом, словно по команде, отвернулись. Я прошел по комнате, проверил оконные рамы и перед уходом открыл форточку.
Переступая порог, я услышал за спиной философское замечание:
– Чистый воздух любит.
Я заглянул в мастерскую. Инструмент, должно быть, растащили без остатка. По крайней мере, мне не удалось обнаружить ни одного рубанка, ни одной стамески. Потом я подошел к сараю, отворил дверь – здесь, в грязи и запустении, одиноко стоял громадный, приземистый бык.
– И как это он тут с голоду не подох! – сказал я в пространство.
– Его Подсолнушкин кормит, – тоненьким голосом откликнулось пространство.
Я обернулся. Все-таки, совершая свой обход, я незаметно оброс добровольной свитой: за спиной Петьки прятался худенький веснушчатый мальчуган с раскосыми глазами зайчонка; должно быть, это он сказал про Подсолнушкина.
Путешествуя дальше, я вдруг услышал отчаянный вой.
– Зарежусь! Все равно зарежусь! – вопил кто-то.
Я вопросительно поглядел на Петьку и другого своего спутника. Они тоже остановились и испытующе смотрели на меня. Я пошел на крик.
– Это в изоляторе… Коршунов, – просипел позади Петька.
Я подошел к небольшому флигелю, из которого слышались крики. В сенях у окна, лениво развалившись на скамейке, сидел странно одетый человек: брюки снизу были подвернуты, иначе они волочились бы по земле; непомерно широкий пиджак висел, как балахон. Человек неторопливо дымил папироской. Криков он, казалось, просто не слышал.
– Откройте-ка, – сказал я.
Не вставая со скамейки, он щелкнул замком, и я вошел в небольшую квадратную комнату – больничный изолятор. Здесь стояли две койки, белый шкаф со стеклянными дверцами и две табуретки, тоже выкрашенные белой масляной краской. У стены стоял мальчишка лет двенадцати, который, увидев меня, так и замер с открытым ртом.
– Чего ты кричишь? – спросил я.
– А чего меня тут держат? – Мальчишка с крика сразу перешел на разговор и отвечал спокойно, даже с достоинством. И вдруг снова завизжал: – Не хочу в детдоме! Сказали, на двое суток, а чего не выпускают?!
– Не хочешь жить в детдоме?
– Не хочу!
– Так зачем живешь?
Мой спокойный вопрос его озадачил, и он опять понизил голос:
– Так меня забрали…
– Кто тебя забрал? Воспитатель? Заведующая?
– Милиция.
– Значит, ты сидел дома, читал книжку, а милиционер пришел и забрал тебя?
– Хо! Дома… Не дома, а на базаре.
– А, понимаю: ты пришел на базар за покупками, а тебя милиционер забрал?
– Да не за покупками…
– Ах, не за покупками? Ну, вот что: убирайся отсюда.
– Куда?
– Куда хочешь. Всем надоело и опротивело, что ты тут вопишь. Уходи.
Не испуг, не злость – величайшее недоумение отразилось на его лице.
Неловко, боком он попятился к двери.
Не обращая внимания на человека в слишком длинных брюках и слишком широком пиджаке – он по-прежнему сидел у окна, покуривал, щурился и тоже демонстративно не замечал меня – я вышел во двор.
Постепенно ребята стали кружить около меня на все более близком расстоянии. Кроме Петьки и мальчугана с глазами зайчонка, за мною следовали еще человека три-четыре, в том числе и Коршунов. Другие то и дело появлялись в отдалении справа, слева, отставали, забегали вперед. Потом их пути все чаще стали невзначай скрещиваться с моими. Со всех сторон на меня с вызовом и любопытством смотрели чьи-то глаза. Наконец один парнишка, подойдя поближе, спросил:
– Вы будете у нас заведующим?
– Не знаю. Очень уж мне не нравится ваш хлев.
Мальчишка со всех ног кинулся к спальням. Торчавшие в окнах головы скрылись. Я знал: там сейчас будут обсуждать мои слова.
Каждый, кто сталкивался со мной, считал своим долгом немедля сообщить обо всем товарищам. Что ж, пусть. Пусть придумывают, как отвечать, пусть уговариваются отразить приступ – они живые люди, они задеты. Они собираются отстаивать свою «независимость» – ладно! Добытое в борьбе всегда ценнее.
Поздно ночью, когда в доме все угомонилось, я прошел по спальням и посмотрел на ребят при свете тусклой электрической лампочки. Я заглянул в лицо каждому спящему. Обычные детские лица, только на них и во сне лежала тень тревоги и усталости.
Осторожно ступая на носки, я пошел к двери. И вдруг позади, в дальнем углу, снова, как в первый мой приход сюда, что-то шевельнулось. На крайней постели приподнялась чья-то лохматая голова. Большие блестящие глаза смотрели на меня. Это был Петька.
– Спи! – сказал я шепотом. – До завтра.
Лохматая Петькина голова раза три кряду кивнула мне и опустилась на локоть. Подушки у Петьки не было.
3. «Мы все командиры!»
Назавтра по звонку на подъем никто не поднялся – видно, это было не в обычае. Ребята спали. Только к завтраку они закопошились и стали выползать из-под одеял. Я заходил в каждую спальню и громко говорил:
– Вставайте! Стройтесь во дворе! Быстро!
Они выходили во двор вовсе не из готовности исполнить приказание. Им было любопытно: что же дальше? Они стали не строем, а беспорядочной толпой, и ясно было: иначе стоять не умеют. Одни смотрели пытливо, настороженно, другие насмешливо, третьи недоброжелательно. Но незаинтересованных, равнодушных лиц я не увидел.
– Познакомимся, – сказал я. – Меня зовут Семен Афанасьевич…
Я не успел договорить. Произошло что-то неожиданное и непонятное: раздался пронзительный свист, толпа дрогнула – и вдруг все до единого кинулись к дому. Несколько секунд я стоял в недоумении и смотрел, как они удирают – без оглядки и почти бесшумно, только все тот же пронзительный свист снова и снова резал уши. Потом, сам не знаю почему, я обернулся и увидел… быка. Не разбирая дороги, низко пригнув свирепую морду с кольцом в носу, он несся по опустевшей поляне. Вре´зался в волейбольную сетку и стал рвать ее рогами, слепо и злобно вскидывая головой. Комья снега и мерзлой земли летели у него из-под копыт.
Раздумывать было некогда. Я кинулся к быку и с размаху ударил его ногой в нос. На мгновенье он ошалело подался назад. Я обежал его и, схватив за хвост, погнал к сараю.
Захлопывая за быком широкую дверь сарая, я услышал дружный топот: теперь вся орава ребят бежала ко мне. Я утер пот со лба, подошел к крыльцу и сел. Ребята нерешительно остановились в трех шагах и, перешептываясь, подталкивая друг друга, смотрели на меня.
– Ка-ак вы его здорово! – вдруг сказал кто-то.
– Он знаете какой? Он лошадей на рога поддевает!
– Он одного Подсолнушкина слушается!
Постепенно те ребята, что были поближе, усаживались рядом на ступеньки. Другие, продолжая стоять, обступали нас все теснее. Кто-то дотронулся до моего плеча. Кто-то опять и опять нараспев повторял:
– Ка-ак вы его здорово!
– А у нас в деревне какой бык… – сказал тощий, нескладный парнишка в рваном пиджаке.
– А у нас была корова бодучая – еще позлее всякого быка, – доверчиво сообщил уже знакомый мне худенький мальчик с раскосыми глазами зайчонка.
У каждого в запасе оказалась своя история – не про свирепого быка, так про бодучую корову.
Но ведь и мне было о чем порассказать, недаром я с десяти лет пас у помещика стадо в селе Сторожевом, на Полтавщине. Вот там был бык так бык: огромный, с налитыми кровью глазами. Гаврила его звали.
– А наш…
– Нет, куда ему до Гаврилы. Тот однажды…
Рассказываю им про Гаврилу, про белую корову Зорьку, которая всегда шла впереди стада и неизменно обещала на завтра ясный день. Рассказываю о том, как в тринадцать лет я, пастушок из захудалого села, впервые увидел на большом украинском шляхе автомобиль. С перепугу я сперва так и повалился лицом в землю, а потом, должно быть, с полверсты бежал вслед за автомобилем и крестился на отпечатки шин в пыли.
– Ох, и темный был народ! – со снисходительным удивлением вполголоса произносит кто-то.
Оборачиваюсь – Коршунов, тот самый. Ага, не ушел!
Разглядываю ребят. Давно не мытые лица подвижны и веселы. Вот сейчас и взять их за живое. Бык – быком, он мне невольно помог, этот бык. Хорошо, что так легко удалось с ним справиться, хоть удивляться тут и нечему – я и в самом деле не забыл еще своей пастушьей практики, а силы у меня теперь побольше, чем было, когда я пас помещичье стадо. И вдруг в голову мне приходит: бык… да сам ли он вырвался из сарая? Может, кто-нибудь выпустил его? Неужели… Кто из них мог это сделать? Я оглядываю ребят. Но некогда думать об этом сейчас…
– Плохо вы живете, – говорю я.
– Плохо, – соглашаются они без малейшей горечи.
– Вот ты спрашивал меня вчера, буду ли я тут заведующим. Я ходил, смотрел, думал. И решил: это зависит от вас. Да, от вас, – повторяю я в ответ на поднявшийся гул голосов. – Потому что я ни за что не соглашусь жить в такой грязи, в такой гадости.
– А мы что? Разве мы виноваты? – обиделся паренек, сидевший рядом со мной.
– Да кто же виноват? Кто виноват, что ты сегодня не умывался и вот сидишь передо мною чумазый? А вон ты – кто виноват, что у тебя нет ни одной пуговицы на штанах и даже понять нельзя, как они на тебе держатся? Или вон Петька: скачет в одном башмаке. Кто проиграл его второй башмак – я, что ли? Или кто-нибудь из воспитателей? Кто виноват, я спрашиваю? И кто виноват, что вы трусы?
– О-о! Трусы? Это мы трусы? – крикнуло сразу несколько голосов.
– Да, да, трусы! Забыли, как испугались быка? Удирали, как зайцы! Нет, если вы хотите, чтобы я остался у вас, все должно перемениться.
– Да чего делать-то?
– А вот я скажу, что делать. Олени по тайге идут – у них есть вожак. Самолеты летят в воздухе – у них есть ведущий. В семье – отец, на заводе – директор. Ну, а у вас? Старшим у вас буду я. Но этого мало. Мне нужны помощники. Были у вас до сих пор ответственные? Командиры?
– Мы все командиры! – крикнул кто-то за моей спиной.
Я не обернулся.
– Ладно, тогда вы все командуйте. Я буду рядовым. Ведите меня, распоряжайтесь мною, налаживайте мою жизнь. Но жить так, как вы сами сейчас живете, я не хочу. Ни один человек, хоть немного уважающий себя, не станет жить по-вашему, да, пожалуй, еще поколотит тех, кто его заставит так жить. Нет, ребята, глупости вы бросьте.
– Семен Афанасьевич, – очень серьезно сказал худой смуглый паренек с широко расставленными темно-карими глазами, – мы будем делать, как вы скажете. Только нам командиров не надо. Командирам всегда блат – они и лопать первые, им и одежка получше.
– Это не командиры, а жулики! – сказал я. – Командир, как я это понимаю, прежде всего – ваш же товарищ. Он не съест куска, пока не накормит всех, не наденет штанов, пока все не будут в штанах. Это от вас зависит. Вы друг друга знаете. Выберите самых лучших, самых честных – настоящих товарищей, а не жуликов… Сейчас идите все завтракать, уже поздно. А после завтрака построиться на поляне!
Ребята бегом кинулись в столовую. Но… нет, не все убежали. Человек шесть-семь остались на ступеньках крыльца. Они не такие, как все, они не бегут – самолюбие не позволяет. Их не заботит, оставят ли им позавтракать, – они выше этого.
– А вы уверены, Семен Афанасьевич, что у нас будет хорошо?
Это спрашивает серьезный, кареглазый, тот, что говорил про командиров.
– А ты?
– Не знаю.
– Как твоя фамилия?
– Жуков.
– А звать?
– Санька.
– Так вот, Александр, запомни: у нас в доме будет хорошо. Непременно будет. А теперь ведите меня в вашу столовую.
…После завтрака они с грехом пополам выстроились у главного здания. И теперь я уже не беседовал с ними – я холодно, твердо сказал им, чего я, новый заведующий, от них требую и чего жду.
– Предупреждаю вас честно: я ненавижу расхлябанность, воровство, лень и глупость. Ничего несбыточного вам не обещаю, но уверен: мы будем жить хорошо – работать, учиться, играть. Чем больше и дружнее мы потрудимся, тем быстрее настанет для нас хорошая и чистая жизнь. Сегодня же мы решим, как лучше наладить нашу жизнь, чтобы она была разумной, не свинской. Тех, кто согласен вместе со мной бороться с грязью, воровством и ленью, прошу выйти вперед и стать вот здесь. Кто не хочет – останьтесь на месте.
Строй дрогнул. Минута нерешительности. Вышли Саня, Петька, Коршунов, еще секунда – и пошли все. На месте остался один, рослый и длиннорукий, с ярко-рыжими вихрами; веки толстые, словно припухшие, и в них глаза-щелочки.
– Это честно. Как твоя фамилия?
– Нарышкин.
– Чего ты хочешь, Нарышкин?
– Хочу уйти из детдома.
– Иди. Желаю тебе, чтобы ты не погиб, чтобы тебя не искалечила никакая беда, а если от грязи заболеешь коростой, чтоб кто-нибудь тебя вылечил. Вот кто тебе ума даст – не знаю. Иди.
В полной тишине Нарышкин направился к проходной будке. Я не стал смотреть ему вслед.
– Так вот, – продолжал я, – у нас пять спален. На первое время решим: каждая спальня – отряд. Можете называть это группой, ватагой, но, по-моему, отряд лучше. Пусть каждый отряд выберет себе командира. Командир должен составить список своего отряда – имя, фамилия, сколько в школе учился. Каждый отряд должен выбрать еще и санитара. Санитар составит заявку – сколько не хватает в отряде матрацев, одеял, простынь, подушек. И предупреждаю: никаких карт. Если что-нибудь из кладовой или из кухни пропадет – второй выдачи не будет. За карты – самое строгое наказание…
Логики в моей речи не было, я выхватывал главное, самое неотложное, и уверен – они отлично понимали меня.
– А еще нужно… – Петька поперхнулся, покраснел, видно сам ужасаясь собственной храбрости, но все же докончил: – еще нужно дежурных по спальням, чтобы ничего не пропадало.
– Да пропадать-то уж нечему, – возразил я. – Разве вот двери с петель не снял бы кто.
По рядам пробежал смех, но я оборвал его словами:
– Прошу еще запомнить вот что: впредь право на свободный выход из детского дома будут иметь только командиры. Остальные могут уходить только с моего разрешения. Того, кто уйдет самовольно, обратно не пущу.
– Ого! Ну и что ж, что не пустите? – раздалось из задних рядов.
– Ровно ничего. Не пущу, и все. А сейчас разойдитесь по спальням. Выберите командиров и санитаров. Я жду здесь. Идите.
Одни нехотя, неуверенно, другие весело и решительно, обгоняя друг друга, двинулись к лестнице. Я присел на скамью и сунул руку в карман за папиросами. Портсигара и кошелька с деньгами как не бывало…
4. «В двух-то ловчее!»
Командиром первого отряда выбрали Жукова, и это было хорошо. Разговаривая со мной, Жуков смотрел мне прямо в глаза. Он принял близко к сердцу все, что произошло в то утро, и ребята, судя по всему, относились к нему с доверием.
– Санька – он ничего! – сказал круглолицый белобрысый паренек в ватной телогрейке.
И в этой сдержанной похвале прозвучало серьезное одобрение.
Командира второго отряда звали Михаил Колышкин. У него было одутловатое бледное лицо и сонный взгляд. Представляя мне своего командира, ребята из этого отряда посматривали на меня не без ехидства, и в их взглядах я читал: «Что, брат, перехитрили мы тебя?» Да, это не командир. Но кто же из вас будет командиром на самом деле? – думал я. – Ты, курносый? Или ты, хмурый и вихрастый? Ладно, увидим.
Командир третьего вытянулся передо мной и бойко отрапортовал:
– Честь имею представиться – Дмитрий Королев, по кличке Король!
Ого, этот будет крепко держать ребят, да только так ли он будет командовать, как надо?
У него было очень подвижное, смышленое лицо; глаза под темными ресницами казались совсем желтыми, янтарными, и смотрели зорко и лукаво.
Мне сразу пришелся по душе и Сергей Стеклов – подросток лет четырнадцати, большелобый, спокойный, командир четвертого. Последний – Суржик – равнодушный и неповоротливый, так же как и Колышкин, не оставлял сомнений: он был ширмой, подставным лицом. Его выбрали, чтобы он выполнял волю кого-то другого, более сильного, умного, расторопного, кто предпочитал оставаться мне неизвестным.
– Ну, в добрый час! – сказал я. – А теперь за дело. Жуков, выдели пятерых ребят – пусть приведут в порядок баню и затопят ее. Кто в отряде остается свободен, пусть выносит из своей спальни матрацы, кровати – надо все почистить и проветрить. Королев, отбери часть твоих ребят – пусть напилят и наколют дров для бани. Сообрази сам, сколько рук для этого понадобится. Остальные тоже займутся матрацами и кроватями. Стеклов, ты раздобудь ведра и тряпки, надо вымыть окна. Колышкин, ты…
Через полчаса все закипело. Одни работали, сохраняя на лице снисходительное выражение: поглядим, дескать, что дальше будет. А пока – почему бы и не проветрить матрац? Отчего не получить новые башмаки? Другие носились по дому с блестящими глазами и пылающими щеками и готовы были перевернуть весь мир. Третьи то и дело застывали на месте с ведром воды или присаживались на ступеньки крыльца и жмурились на солнце.
Во второй спальне стоял дым коромыслом, но командира не было ни видно, ни слышно.
– Где Колышкин? – спросил я мимоходом.
– А кто его знает! – равнодушно ответил приземистый крепыш, держа в объятиях два тюфяка сразу и направляясь с ними к двери.
А в четвертой спальне гремел скандал. «А ну дай, а ну дай! Вот я тебе как дам!» – слышалось оттуда. Я вошел. Стеклов, багровый от злости, стоял против того тощего, длинного и нескладного парнишки, который хвастал, что у него в деревне огромный бык. Оба уже и кулаки сжали, и головы пригнули, и стали друг к другу боком, выдвинув плечо, – вот-вот начнется драка.
– В чем дело?
– Я его… Я ему… – услышал я вместо ответа.
– Глебов не хочет мыть полы, – пояснил совсем маленький круглолицый мальчишка, чем-то неуловимо похожий на Стеклова. – Я, говорит, не умею, я не поломойка.
– А остальные что же – проходили поломойные курсы? – поинтересовался я. – Кончили вуз?
Вокруг зафыркали. Глебов опешил. Впрочем, он сразу обрел душевное равновесие:
– Да что, в самом деле! Чего я буду поломойка для всех!
Он задрал голову, скрестил руки на груди и без малейшего смущения встретил мой взгляд.
– Стань как следует, – сказал я тихо.
– Ну, положим, стану.
В это «положим» он вложил всю свою независимость и сознание собственного достоинства, но Наполеона изображать перестал.
– Отряд Королева пилит дрова, чтобы Глебов вымылеся в бане, – сказал я. – Отряд Суржика помогает на кухне, чтобы Глебов сегодня пообедал. А Глебов боится утомиться, если вымоет полы для всех. Пусть он вымоет только то место, где стоит его кровать. Дай ему тряпку, Стеклов.
Все расступились. Стеклов взял в углу ведро и тряпку.
– Возьми, вымой свои два квадратных метра, – сказал он спокойно, в точности повторяя мою интонацию.
– И вымою! – Глебов подхватил ведро, вода выплеснулась ему на ноги. – Поди ты отсюда! – свирепо крикнул он, отталкивая Стеклова и рывком погружая тряпку в ведро.
Да, Стеклов был явно неглуп. Он тотчас забыл о существовании Глебова, не дал ему ответного пинка, даже не чертыхнулся и сейчас же занялся другими делами:
– Павлушка, бери другое ведро и мой с той стороны. Лешка, вымоешь это окно. Егор, тебе – то окно…
Лешка, Егор и остальные с жаром принялись за окна, но сразу стало ясно, что эта работа им непривычна: они беспорядочно возили по стеклу мокрыми тряпками, оставляя грязные разводы.
Я молча высыпал в небольшой таз толченого мелу, развел водой, размешал, потом влез на подоконник, взял у Алексея – длиннолицего, бледного мальчишки с торчащими ушами – тряпку и обмакнул ее в меловой раствор.
– Посмотрите сначала, как надо, – сказал я ребятам.
Все головы повернулись ко мне. Только Глебов ожесточенно тер тряпкой пол, со злостью что-то бормоча себе под нос.
– Два квадратных метра… Вуз кончил… Для Глебова баню топят… – доносилось до меня.
Протирая стекла, я краем глаза наблюдал за ним и вскоре с удовольствием увидел, что Глебов уже вышел за пределы злополучных двух метров.
– Ладно, давайте мы теперь сами! – грубовато, но решительно произнес Стеклов.
Я вытер руки и пошел по другим спальням. Потом спустился во двор.
Санитары выстроились в очередь у бельевой. Кастелянши у нас не было, в бельевой распоряжалась повариха Антонина Григорьевна. Поджав губы, она хмуро пересчитывала простыни, наволочки и одеяла и выдавала их санитарам с таким видом, словно ей горько было выпускать вещи из рук.
Солнце пригревало безотказно. Бывают в марте такие дни – небо высокое и голубое, какое увидишь только весной. Еще холодно, а ветер вдруг повеет теплом. Завтра, может быть, лужи снова затянет льдом, но сегодня они растаяли и отражают небо. И с крыш каплет, и вдруг разлетается вдребезги обломившаяся сосулька, и каждый звук зво´нок и отчетлив. Хорошо!
У сарая Королев и другой паренек – лет одиннадцати, щуплый, маленький, с длинной, тонкой шеей – пилили толстое бревно. Королев двигал пилой легко, плавно и работал без видимого усилия. Его напарник давно уже вспотел, тяжело дышал, но сдаваться ему, должно быть, не хотелось. Король смотрел на него, насмешливо щуря янтарные глаза.
– Дай-ка я сменю тебя, – сказал я.
Мальчишка с удивлением и благодарностью посмотрел на меня, потом боязливо покосился на Королева:
– Не надо, Семен Афанасьевич, я не устал.
– Ладно уж, сдавайся! – снисходительно произнес Королев и предложил мне: – Давайте померяемся?
Я взялся за пилу. С Королем было приятно работать – пила у него шла легко, без заминки и без напряжения. Некоторое время он поддерживал разговор.
– Попаримся в баньке, – говорил он, – попаримся! Давно я мечтаю искупаться.
Он балагурил так с четверть часа, потом притих.
– Отдохни, – предложил я.
Он только помотал головой. Мы продолжали молча, упорно работать. Я чувствовал, как ослабела рука Королева, как тяжело он дышит. Он не смотрел на меня, и я знал: он свалится вот тут, у бревна, но пощады не попросит. Еще полчаса спустя я сказал:
– Ну, все! Не ты – так я устал.
Королев почти выронил пилу и тяжело опустился на первый попавшийся чурбачок.
– Если б я до вас с Ванькой не пилил, я бы еще знаете сколько мог! – сказал он прерывисто.
К вечеру мы все валились с ног от усталости, но ужинали после жаркой бани в чистом белье и новых костюмах, а в спальнях ждали аккуратно застланные кровати со свежими простынями и наволочками.
Перед ужином ко мне подошел Петька в синем сатиновом костюме, в новых башмаках, до того чистый, до того умытый, что лицо у него так и блестело. Он не говорил ни слова – только стоял и смотрел на меня.
– Повернись-ка! Ну, костюм точно по тебе сшит. Хорош! А башмаки как, не жмут?
– Хороши! – почему-то шепотом ответил он, помолчал секунду и вдруг, покраснев до ушей, лукаво прибавил: – В двух-то ловчее!
К концу ужина я спросил:
– С чего начнем завтра? Как вы думаете?
– Двор бы надо убрать, – нерешительно сказал Стеклов.
– Клуб! – крикнул кто-то.
– А столовую? – спросил я.
– И столовую!
– Значит, будем продолжать уборку. Надо, чтобы у нас было чисто. Командиры, после ужина подойдите ко мне!
Сторожить дом я назначил в эту ночь отряд Королева. Что-то подсказывало мне: если сторожить станет Король, то и сторожить будет уже не от кого – вряд ли кто решится с ним связываться. Двое ребят стояли у проходной будки, двое – у входа в главное здание. По одному дежурили и в коридорах.
– Возьми мои часы, – сказал я Королеву. – Надо, чтобы ребята сменялись каждый час, а то все устали нынче. Часы оставишь тому, кого назначишь вместо себя. В два часа ночи разбуди Стеклова, он сменит ваш отряд.
Королев взял часы и бережно надел их на руку.
– Так, значит, вы будете у нас работать? – спросил он, взглянув мне прямо в глаза.
– А как ты думаешь?
– Будете! – уверенно ответил он.
5. Поздняя гостья
Когда в доме все утихло и я собрался было прилечь, ко мне постучали.
– Войдите! – сказал я, недоумевая, кто бы это мог быть.
На пороге стояла незнакомая женщина с небольшим чемоданом в руках.
– Я воспитательница Артемьева, – начала она торопливо, мягким, словно чуть задыхающимся голосом. – Я уезжала к больному отцу в Тихвин.
– Зайдите, пожалуйста. Присядьте.
Она села, расстегнула ворот пальто. Блеснул воротничок белой блузки. Из-под берета виднелись темные волосы, в которых заметно пробивалась седина.
И лицо было немолодое, утомленное, с косой четкой морщинкой меж бровей. Ей было, вероятно, за сорок.
Она заметила, что я изучаю ее, косая морщинка врезалась глубже, и голос на этот раз прозвучал сердито:
– Вы, наверно, считаете, что я больше не должна здесь работать?
Я не успел ответить; легонько пристукнув ладонью по столу, она сказала твердо:
– Выгоните в дверь – войду в окно. Детдом не оставлю.
– Но…
– Не уйду! – перебила она, решив, очевидно, что я хочу возразить ей. – Вы, конечно, считаете всех, кто здесь работал, виноватыми. Наверно, вы правы. Но я тут очень недавно. И пускай тоже виновата – все равно, я просто не могу уйти. Я уже привыкла к детям, полюбила их. Мне пришлось уехать, потому что у меня отец-старик тяжело заболел…
Чем больше она горячилась, тем спокойнее становилось у меня на душе.
– Да что вы, никто вас не гонит! – заговорил я. – Оставайтесь. Только сами видите, какая тут предстоит работа. Воспитатели все разбежались. А я человек новый.
– Работы, конечно, много. Я знаю.
– Значит, остаетесь?
– А о чем же я говорю вам все время! – в голосе ее слышалось такое торжество, словно она отвоевала для себя право на веселый и мирный отдых, а не на работу с сотней необузданных ребят.
– Вам надо отдохнуть, – торопливо и с явным облегчением продолжала она. – Я пойду. Спокойной ночи. Только вот что: вы не должны думать, что это в самом деле трудновоспитуемые. Дети как дети. Ведь здесь был проходной двор, никто больше месяца не работал. Приходили, уходили один за другим. Я сама работаю меньше месяца, но уверяю вас – дети как дети, – в голосе ее, кроме убежденности, слышалась и тревога: вдруг я все-таки не поверю? – Послушайте, – перебила она себя, – а Лобов повторяет свои упражнения?
– Простите…
– Ну как же! Лобов Вася. Он половину алфавита не выговаривает, путает «р» и «л»…
– Ах, Лобов!
Я вспомнил маленького белобрысого мальчика из отряда Стеклова – его речь и в самом деле трудно понять.
Кажется, что рот у него всегда полон горячей каши: вместо «з» он говорит «ж», вместо «с» – «ш»; трудно даже сообразить и упомнить, что с чем он путает и что вместо чего произносит.
– Упражнения? Нет, я ничего такого не слышал.
– Вот этого я и боялась. Вы знаете, он начал уже довольно сносно произносить «с» и «з».
– Вы думаете, он будет говорить нормально?
– Непременно! Это исправимо, вполне исправимо. Вот я так и знала: все придется начинать сызнова. А ведь обещал: «Вот, честное слово, буду каждый день повторять».
– Что же он такое должен был повторять?
– Очень просто… Ох, как глупо! – вдруг спохватилась она. – Вам давно пора отдохнуть, а я…
– Вы уговариваете меня отдохнуть, а сами, я вижу, устали, – сказал я. – Вы что же, прямо с дороги?
– Да. В Ленинграде узнала о здешних переменах – и сразу на поезд. Сейчас пойду к себе. Я снимаю комнату у Антонины Григорьевны, это тут рядом.
Я взял у Артемьевой чемодан и проводил ее к Антонине Григорьевне – это и в самом деле было неподалеку, за оградой, в какой-нибудь сотне шагов по пути на станцию. Артемьева привычно стукнула в окошко у крыльца.
– Екатерина Ивановна! Голубушка! – послышался голос, в котором я никогда не признал бы голос нашей суровой, неприветливой хозяйки и поварихи. – А я уж волновалась! Ну, что с отцом-то?
– Поправился, спасибо. Вот только я его на ноги подняла – и приехала…
Я отправился домой. Прошел мимо стоящего у будки Королева, миновал флигель, столовую. Холодный ветер дул в лицо, разгоняя сон, да мне уже и не хотелось спать. С какой горячностью эта немолодая, усталая женщина отстаивала свое право работать в нашем доме! Неожиданный разговор с нею прибавил мне спокойствия и уверенности.
Вспомнилось: днем, перед тем как дать ребятам наглядный урок мытья окон, я отыскивал в кухне подходящий таз, чтобы развести мел, и тогда-то ко мне подошел тот самый странно одетый человек, что накануне сторожил Коршунова в изоляторе. Мне уже было известно, что это воспитатель Щуров.
– Прежде, – сказал он без всяких предисловий, – я был по специальности фотограф…
Я не выразил вслух своего удивления и ждал, что последует дальше.
Выдержав небольшую паузу, Щуров закончил внушительно:
– Я решил вернуться к своей прежней профессии.
– Значит, оставляете детдом?
– Значит, оставляю.
Что было отвечать ему? Если человек не хочет быть воспитателем, уговаривать его не нужно. А уговаривать этого, что стоял передо мной, в слишком длинных, неряшливо подвернутых брюках, в пиджаке с чужого плеча и, внушительно оттопырив нижнюю губу, смотрел на меня мутными, ленивыми глазками… Нет, уговаривать его незачем. А в гороно объясню, Зимин поймет.
Щуров правильно расценил мое молчание.
– Честь имею, – сказал он.
– Прощайте.
Некоторая муть от разговора с Щуровым все же засела в душе. И когда, уже на ночь глядя, в мою комнату вошла Екатерина Ивановна Артемьева, усталая, с чемоданом в руках, и чуть не с порога заявила: «Выгоните в дверь – войду в окно», – я попросту очень обрадовался, словно темной ночью на незнакомой дороге кто-то засветил мне фонарик. Может быть, только теперь, в эту ветреную и холодную мартовскую ночь, я по-настоящему понял то, что сказал мне на прощанье Антон Семенович. Я работал с ним вместе и помогал ему, как только мог. Но я всегда полагался на его слово. Его мысли были для меня неоспоримы, его находки – самыми лучшими. А сейчас я сам за старшего.
6. И снова настало утро
Первый, кого я увидел утром, был Сергей Стеклов.
– Все в порядке? – спросил я.
– Часы целы, вот они, – простодушно ответил он.
Я в упор посмотрел на него и пожал плечами.
Он густо покраснел.
– В детдоме все в порядке, Семен Афанасьевич. И… и пришел Подсолнушкин.
– Это кто же?
– Наш. Воспитанник. Мы еще вам говорили – его Тимофей слушается. Вот он идет!
Я ожидал увидеть взрослого парня, силача. Но от будки к нам шел маленький, узкоплечий подросток – шел не спеша, руки в карманы, независимо поглядывая по сторонам.
– Здравствуй, – сказал я.
– Здравствуйте, коли не шутите, – неторопливо и с достоинством ответил Подсолнушкин.
– Как же ты оставляешь дом, если знаешь, что без тебя на Тимофея нет управы? Вот он тут вчера вырвался, мог кого-нибудь поддеть на рога.
Я застал его врасплох. Он ждал выговора за самовольную отлучку, и весь его вид поначалу говорил: «Я сам себе хозяин и сумею за себя постоять». И вдруг – Тимофей… Подсолнушкин смотрел растерянно, и я не дал ему опомниться:
– Ну, вот что: скорей умойся, позавтракай, и пойдем с тобой к Тимофею. Ты в какой спальне?.. Значит, у Жукова. Отбери там двоих понадежнее себе в помощь – надо сарай привести в порядок. Кстати, где ж ты был эти два дня? Я тебя еще не видел здесь.
Подсолнушкин кашлянул.
– У меня… гм… – он явно придумывал, чем бы объяснить свою отлучку. – Я у тетки был… хотел там остаться…
– И что же?
Дальше пошла чистая правда:
– Я на рынке Нарышкина встретил… Он говорит: «В детдоме все вверх дном!» Я и решил поглядеть.
– Это ты правильно решил. Ну-ка, Сергей, давай сигнал на подъем!
Раздался дробный, прерывистый звон колокольчика. Он дребезжал, всхлипывал, захлебывался все на одной и той же высокой ноте. «Экая музыка! – с досадой подумал я. – Надо скорее горн».
На кухне уже разведен был веселый огонь, и лицо Антонины Григорьевны показалось мне не таким суровым, как вчера.
– Екатерина Ивановна уже на ногах. В корпусе. Чуть свет встала, – сообщила она, поздоровавшись со мной.
Все было как вчера – и все было совсем иначе. Вчерашнее утро они начинали, с любопытством ожидая, что с ними будет. Они привыкли: кто-то что-то с ними делает, а они либо кое-как подчиняются, либо увиливают, а то и бунтуют понемногу. Сегодня они просыпались с сознанием, что у них есть начатые и неоконченные дела: Жуков еще накануне знал, что его отряд дежурит в столовой и на кухне, отряд Королева должен был убрать двор, отряду Колышкина поручили привести в порядок клуб.
Любопытно было видеть, как встретили ребята Екатерину Ивановну. Собственно, трудно назвать это встречей. «Ка-те-ри-на Иван-на!» – только и произнес нараспев Петька, но вложил он в эти два слова очень много. «Как хорошо, что вы приехали! А мы уж думали, вы не вернетесь!» – с несомненностью разобрал я в этом приветствии. Тут были и радость, и удивление, и что-то еще, чему не сразу подберешь название. Старшие, видно, мало знали ее, но ребята лет десяти-одиннадцати, должно быть, сразу чувствовали в ней то, чего им давно не хватало.
Вася Лобов ходил за ней по пятам и, размахивая руками, горячо, хоть и довольно невнятно, объяснял:
– Я ничего не жабыл, Екателина Ивановна. Я повтолял. Пошлушайте…
– Вы ведь работали здесь меньше месяца? – спросил я Артемьеву.
– Ровно двадцать четыре дня, – ответила она.
«Много, оказывается, может человек посеять за двадцать четыре дня», – подумал я, глядя ей вслед.
– Это хорошо, что приехала Екатерина Ивановна, – сказал Король. – Но только она для маленьких ребят. А для больших… – он с сомнением покачал головой и закончил осторожно, стараясь никого не обидеть: – Для больших это дело несерьезное.
– Нет, я с тобой не согласен, – ответил я. – Это для всех нас очень хорошо.
В середине дня произошли два события. Первое было приятное: из Ленинграда приехал Алексей Саввич. О нем уже успел сказать инспектор Зимин: «Даем вам преподавателя по труду – век будете благодарны. В прошлом – путиловский рабочий, давно связан со школой… Одним словом – находка. Как видите, что обещал – исполняю!»
Алексей Саввич был невысокий, худощавый, с аккуратно подстриженными усиками, с проницательным взглядом глубоко сидящих глаз. Коротко представился мне, крепко, энергично пожал руку и попросил разрешения сразу пройти в мастерскую. Спрашивать ни о чем не стал, видимо все поняв с первого взгляда.
– Стало быть, инструмента нет?
– Стало быть, нет.
– Никакого. Так. Ну что ж, отрядите со мной на два дня парочку ребят. Придется в Ленинград возвращаться.
Я тоже не стал расспрашивать. Отпустил с ним двух ребят из отряда Колышкина и занялся очередными делами. И тут подстерегало меня второе происшествие, неприятное: пришел Жуков и сообщил, что четверо ребят ушли из дома без всякого разрешения – Глебов, Плетнев, Разумов и Володин.
– Как же они ушли? Ведь у будки дежурный? – спросила Екатерина Ивановна, стоявшая тут же.
– Через забор. Подставили бочку и перелезли.
Так…
В первый день ушел один рыжий Нарышкин. Возможно, он был храбрее других, или легче на подъем, или менее любопытен – не интересовался переменами, которые, может быть, придут со мною. Возможно, ему было куда пойти и он не боялся холода – ведь почти еще зима, на улице легко не проживешь. Но улица, конечно, тянула и других, а с теплом потянет много сильнее, если я не помешаю. Да. Стало быть, Нарышкиным и сейчас дело не кончилось. Этого я ждал, это – я знал – было неизбежно. Но такие мысли не утешали.
Поздно вечером, когда ребята уже улеглись, а у меня в комнате сидели командиры, обсуждая дела на завтрашний день, в дверь кто-то тихонько стукнул.
– Пожалуйста! – сказал я.
Дверь приотворилась, но никто не входил.
– Войдите! Кто там? – повторил я, вглядываясь в темноту.
– Это я… – послышалось оттуда. – Я, Глебов…
– Заходи, Глебов. Что случилось, почему ты такой бледный? И почему не спишь? Заболел?
– Меня не пускают…
– Как это – не пускают? Кто смеет не пускать?.. Стеклов, он в твоем отряде?
Стеклов сбит с толку. Он смотрит то на меня, то на Глебова и не знает, что ответить.
– Да он только сейчас приехал, – произносит он наконец.
Я встаю. У меня на лице и в голосе – величайшее возмущение:
– Тогда надо его поскорее накормить, и пускай ложится. Видите, человек устал. Ты ведь с Алексеем Саввичем ездил за инструментами, Глебов?
В комнате мертвая тишина, я слышу только, как посапывает простуженный Колышкин. Все ждут, переводя глаза с меня на Глебова. Он переступает с ноги на ногу, тяжело вздыхает и наконец выдавливает из себя:
– Да нет, я… я самовольно…
– Ах, самовольно?.. Извини, пожалуйста, я просто не понял. Нет, тогда уходи.
Я снова сажусь и погружаюсь в лежащие передо мной бумаги. Тихо. Даже Колышкин больше не сопит. Удивительно, какой длинной может быть минута тишины. Через минуту я подымаю глаза:
– Ты еще здесь, Глебов? Почему не уходишь?
Будь мы с ним в комнате один на одни, он уже давно произнес бы обязательное в таких случаях: «Я больше не буду». Но сейчас у него язык не поворачивается: как просить прощения при товарищах? Он переминается с ноги на ногу. Скрипит половица – или, может быть, это скрипят его новые башмаки. За окном гудит ветер. На улице сейчас так холодно, так неуютно…
– Семен Афанасьевич… я больше… я не буду больше.
– Не знаю, можно ли тебе верить… Можно ему верить, Стеклов? Вы все его лучше знаете.
– Можно! Простите его. Он больше не будет, – разом говорят Королев, Стеклов, даже равнодушный Суржик.
– Стеклов, он в твоем отряде, ты командир. Ручаешься за него?
– Ручаюсь, – говорит Сергей без особой, впрочем, уверенности.
– Ну хорошо. Только в спальню, Глебов, я тебя не пущу. Снимай башмаки и куртку и ложись вон на мой диван. Тебе свет не помешает? Нам надо еще поработать.
Чувствую, что напряжение в комнате ослабевает: кто-то фыркнул, кто-то подмигнул соседу, и все с любопытством уставились на Глебова. А Глебов в отчаянии, он даже руками всплеснул:
– Нет! Я лучше в спальню… с ребятами…
– В спальню после десяти вечера нельзя. Я ведь объяснял вчера, разве ты не помнишь? Разувайся и ложись.
Королев, не выдержав, снова громко фыркает, и сразу, словно сломалась какая-то преграда, смеются все.
Я затеняю настольную лампу газетой и еще раз справляюсь у Глебова, не мешает ли ему свет. Он уже лег. Диван хороший, удобный, но по всему видно: для Глебова он хуже эшафота.
Я разговариваю с командирами, они отвечают, то и дело косясь на этот самый эшафот, где застыл, лежит – не шелохнется Глебов.
Через четверть часа я отпускаю ребят. Я знаю, весь дом сейчас проснется – и Стеклов, и Королев, и Колышкин, и Жуков непременно расскажут о моем разговоре с Глебовым. Ничего, пускай посмеются. С Глебовым не так плохо. А вот где остальные? Где они бродят сейчас?
Я знал: немало тяжких дней и ночей, в которых не было ни часу передышки, ни минуты успокоения, пришлось пережить Антону Семеновичу, когда он начинал в двадцатом году свою работу. Каждый день его жизни тогда вмещал в себе и веру, и радость, и отчаяние.
Я проверял себя, свое чувство. Была вера и радость, было сознание: да, трудно! И еще ох как трудно будет! Но отчаяния не было. Я был в самом начале пути, я еще ничего не успел сделать. В доме напротив спали восемьдесят мальчишек, которых еще ничто не связывало между собой и ничто не привязывало ко мне. В первые же дни ушли четверо – в холод, в непогоду. И все-таки я не сомневался: все будет как надо. И ребята станут похожи на тех, которых я оставил в коммуне имени Дзержинского. А там был хороший народ. Там умели работать и учиться, дружить и мечтать, там знали цену слову. С ними я, не задумываясь, взялся бы за любую самую тяжкую работу, пошел бы в самый жаркий бой. И мои теперешние станут ничуть не хуже. Я не просто верил – я знал, что так будет. За мною был опыт Антона Семеновича, его искания и раздумья, мне было дано все, что только могло дать его горячее, умное сердце, его мысль.
– Спи, Николай, – говорю я Глебову. – А я посижу еще.
Он только вздыхает в ответ. Отчего ему не спится? Диван удобный, мягкий…
Darmowy fragment się skończył.