Czytaj książkę: «Вознесенский. Я тебя никогда не забуду»

Czcionka:

Мой Вознесенский
Вместо предисловия

4 июня 2010 года, вернувшись с похорон Андрея Вознесенского, я понял, что должен написать книгу. Книгу не о нем и не о его стихах, а о своей любви к нему и к его стихам. О том, что я благодарен поэту за многое: за то, что помогал мне, начинающему стихотворцу, ставить голос, советовал, как жить и писать, как чувствовать и понимать эпоху, рассказывал о своих встречах с Пастернаком и Ахматовой, Крученых и Лилей Брик, с западными мэтрами литературы и искусства, знакомил меня с кем-то из них… Говоря высоким слогом, Андрей Вознесенский был частью моего человеческого существования, моей жизни. Думаю, он это понимал, ибо я всегда ощущал ответные дружеские порывы.

Может быть, кому-то из читателей покажется, что в книге слишком много «меня», дескать, «Я и Вознесенский»? Отчасти это так. Только точнее «наоборотное» – «Вознесенский и я». Мне было не интересно, да и не нужно использовать чужие сюжеты, эпизоды, эмоции, вспоминательные мотивы, не связанные с нашими с Андреем пересечениями. Своего материала оказалось более чем достаточно – начиная с конца 50-х годов прошлого века я трепетно, почти фанатически, собирал все, что публиковалось о Вознесенском в печати, нередко мы оказывались в общих творческих поездках, вместе работали над материалами для «Огонька» в перестроечные годы… И еще – личная переписка, теплые, не «дежурные», дарственные надписи на книгах, сделанные в связи с определенными ситуациями, случаями, сохранившимися в памяти.

Перед вами книга, которую сам я мысленно называю «Мой Вознесенский».

Москва, XX век

Дорогой Феликс, я очень тебя люблю, желаю тебе полета – отчаянного и счастливого, чтобы не третья осень, а по 33 осени сливались в одну – такой скорости и напряжения жизни и таланта.

Андрей Вознесенский. «Антимиры», «Молодая гвардия», 1964

Дорогому Феликсу – его яркости, с давней, еще владимирской дружбой.

Андрей Вознесенский. «Аксиома самоиска», «ИКПА», 1990
Из дарственных надписей Андрея Вознесенского автору книги

Стихи, любовь и ракеты

Ее звали София. То есть Софи и я. Я и Софи.

Я увидел ее со второго этажа кирпичной казармы, построенной немцами в Первую мировую войну. Это было в расположении войсковой части № 33…, где я проходил срочную военную службу. Секретная ракетная часть находилась на границе с Польшей, в местечке Дантау, получасе езды от городка Багратионовск, в прошлые века именовавшегося Прейсиш-Эйлау. Здесь в 1807 году произошло самое кровопролитное, как считают историки, сражение между русской и французской армиями.

В угорелые хрущевско-шестидесятые наши ракеты в случае неожиданного нападения противника должны были нанести ему сокрушительный ответный удар. В мощном железобетонном механизме я числился малюсеньким винтиком в должности писаря штабного дивизиона. Теплое писарское дело мне поручили сразу же по прибытии в часть. Еще бы – в сопроводительных райвоенкоматовских бумагах значилось, что до призыва я работал корреспондентом петушинской районной газеты «Вперед к коммунизму». Вот и стал я по службе штабной крысой. Сослуживцы завидовали, ревновали, подначивали и готовы были от зависти надавать мне тумаков. Но вскоре ребята поняли, что я нормальный парень, готовый нарушить устав в пользу той или иной для них услуги. Ведь солдатская доля нелегка.

Функции мои были просты и понятны, как дважды два четыре. Весь служивый день я стучал на раздолбанной пишущей машинке: фамилии, имена, должности, количество использованного ГСМ (для несведущих – горюче-смазочного материала), наличие лопат, наволочек, рукавиц… Одним словом, всего того, что составляло имущество боевого подразделения. Каждая портянка была на счету – Куба, ракеты, дипломатическая грызня со Штатами… Никита уже грохнул тяжелым ботинком по трибуне ООН…

На дворе стоял ноябрь 1961 года. Мне исполнилось двадцать лет.

Итак, звали ее София…

В свой девятый класс она ходила прямиком мимо гарнизонных казарм. Нам, только что призванным, это казалось странным – на политзанятиях то и дело талдычили, чтобы мы при случае ни гугу, никому, ни единой душе: сколько у нас полевых котелков, пусковых установок, единиц бронетехники.

А тут– гражданское лицо, хоть и школьно-девичьего пола, два раза в день вышагивает себе, помахивая портфельчиком перед застывшим в напряжении контингентом.

Однажды мне надоела эта невыносимая экзекуция. От румяной нимфетки (впрочем, тогда этого слова никто не знал – набоковская «Лолита» придет к нам еще не скоро) можно было сойти с ума. Что и делали все триста ратников дивизиона, красавцы-парни, владимирские, смоленские, курские, говорившие на «о» и на «гх», сильные, здоровые, решительные. И не выдержать бы мне конкуренции в борьбе за Софи, если бы не одно, я бы сказал, легкомысленное обстоятельство, давшее мне решительное преимущество перед остальными: я очень любил поэзию, сам кропал в блокнот, но главным моим козырем оказалась безумная страсть к стихам Андрея Вознесенского, самой яркой звезды тогдашней молодой литературы. Я знал наизусть два его вышедших сборника – «Мозаику» и «Параболу», познакомился с ним лично, мы переписывались.

 
По Суздалю, по Суздалю
Сосулек, смальт —
Авоською с посудою
Несется март!
 
 
И колокол над рынком
Болтается серьгой.
Колхозницы, как крынки —
В машине грузовой!
 

Фейерверк слов и образов! Неповторимо!

 
… Но вдруг из электрички,
Ошеломив вагон,
Ты чище Беатриче
Сбегаешь на перрон.
 

Как эти строки отличались от всего, что печаталось тогда в журналах и газетах!

… Так вот, набравшись однажды мужества, я выскочил из столовки (на часах было ровно 8.30, юная особа, как всегда, шествовала на урок) и предстал перед ясными очами местного ангела. Вдохнув в легкие как можно больше воздуха, я по-армейски отрапортовал, что меня зовут «Феликс» и служу я в этой части. Ради красного словца назвался москвичом, хотя призывался Петушинским военкоматом Владимирской области. Я понимал, что географическая обманка может повысить мои акции – москвич есть москвич (впрочем, я не очень покривил душой, ведь родился в Москве и раннее детство провел в семье деда, известного в столице врача Золтана Партоша, венгра, приехавшего в начале двадцатых в Россию в эмигрантском вагоне). Добавил, что пишу стихи и очень люблю Андрея Вознесенского, хотя сказать «люблю» было мало: я бредил его творчеством, его именем, как говорится, вставал и ложился с его стихами…

Девушка, надо сказать, нисколько не смутилась от наскока совершенно незнакомого ей молодого человека, легко приняла мой вызов и произнесла: «Очень приятно. Я тоже люблю поэзию, и, вы знаете, наши вкусы совпадают, мне тоже очень нравятся стихи Андрея Вознесенского. И многие знаю наизусть. Например, вот это:

 
О, девчонка с мандолиной!
Одуряя и журя,
Полыхает мандарином
Рыжей челки кожура!
 
 
Расшалилась, точно школьница,
Иголочки грызет… —
 

продолжил я.

 
Что хочется, чем колется
Ей следующий год? —
 

перебил меня ангел.

И вдруг это небесное создание, нисколько не смущаясь, продекламировало:

 
О, елочное буйство,
Как женщина впотьмах —
Вся в будущем, как в бусах,
И иглы на губах!
 

Я застыл в изумлении: эти дерзкие строки произнесла будто не девочка с портфельчиком, а вполне взрослая женщина, уже испытавшая любовную страсть.

На секунду мы замолчали. Девушка протянула ручку: «Извините, меня зовут Софа, София». И взглянув на маленькие наручные часики, добавила: «Не пропустить бы тригонометрию, хотя я ее так не люблю…»

А дальше? Дальше была сказка, волшебная сказка о любви. И о любви к поэзии Андрея Вознесенского.

Раз, а то и два в неделю я вымаливал у своего начальника лейтенанта Гунина увольнительную (их к концу службы у меня набралось штук сто) и летел над брусчатой мостовой, соединяющей часть с кварталом офицерских домов. Завидев меня из окна своей комнатки, Софи выпархивала навстречу, и мы уходили подальше от людских глаз. Гуляли, целовались (знал бы об этом ее отец, полковник, командир соседней части, он бы, наверное, меня застрелил) и без конца читали друг другу стихи…

Я:

 
Выходит замуж молодость
Не за кого – за что,
Себя ломает молодость
За модное манто.
 
 
За золотые горы
И в серебре виски.
Эх, да по фарфору
Ходят сапоги!
 

Она:

 
Душа моя, мой звереныш,
Меж городских кулис
Щенком с обрывком веревки
Ты носишься и скулишь…
 

Я:

 
О две параллели,
Назло теореме
Скрещенных в Ирене!
 

Мы соревновались друг с другом: кто больше помнит Вознесенского, спорили о той или иной строке, раскладывали по полочкам тот или иной образ.

 
Я Мерлин, Мерлин, я героиня
Самоубийства и героина…
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной
Невыносимо… —
 

читала она.

 
Невыносимо, что не влюбиться,
Невыносимо без рощ осиновых,
Невыносимо самоубийство,
Но жить гораздо невыносимей! —
 

продолжал я.

Вокруг ни души. Сквозь березовые ветви мягкую поляну пронизывали ласковые солнечные лучи. В те мгновения я был самым счастливым человеком… во всей округе.

Так поэзия Вознесенского и горячечные встречи с его юной поклонницей скрасили три года моей армейской службы.

На прощание в сентябре 1964 года Софи подарила мне только что вышедший тогда сборник нашего с ней любимого поэта «Антимиры». Книжка сохранилась у меня до сих пор, вся зачитанная, замусоленная… Вот уже полвека стоит она на полке, храня сказочную ауру армейской молодости, воскрешая в памяти самое романтическое время моей жизни…

Как первая любовь – навсегда

Ностальгически оглядываюсь на годы, когда поэзия вызывала в обществе глубинно-духовный отклик, когда миллионы людей заполняли стадионы и площади. Народ слушал стихи и прислушивался к окружающему миру. Конец пятидесятых – начало шестидесятых. То была легендарная эпоха. Эпоха и Андрея Вознесенского, который своими первыми публикациями в «Литературной газете» в 1958 году, первой, умещавшейся на ладони тоненькой книжечкой, поверг читателей в шок:

 
Вздрогнут ветви и листья,
Только ахнет весь свет
От трехпалого свиста
Межпланетных ракет.
 

И свет ахнул: от дерзости, от напора, от экспрессии, от ослепительной яркости образов и метафор. Правда, по Москве давно гуляли слухи: есть юный стихотворец по фамилии Вознесенский, талантливый, как Маяковский, ходит к Пастернаку, и тот от него в восторге.

Я заболел стихами Вознесенского. То была воистину высокая болезнь. Школьник-рифмоплет, я не спал ночей, жаждал знакомства. И вот наши дороги пересеклись…

Жил я тогда с мамой и отчимом в городе Покрове ровно на полдороге между Москвой и Владимиром. Наш деревянный домишко стоял на окраине. В полукилометре лес. За ним два озера. Лет с пятнадцати меня потянуло к карандашу и бумаге. Часами ходил вокруг озер и бормотал, записывал, вдохновлялся и отправлял сочиненное в областные газеты «Сталинская смена» и «Призыв». Но что же дальше? И вдруг однажды (это было после окончания десятилетки) я вынул из почтового ящика письмо, которое оказалось приглашением участвовать в работе областного совещания молодых литераторов.

Через три дня вышел на Владимирку, в кармане сорок копеек. Поднял руку. Какой-то водитель из потока машин, едущих в сторону Владимира, сжалился над парнишкой и согласился довезти до облцентра.

Совещание проходило в торжественном зале то ли обкома партии, то ли обкома комсомола. На сцене восседали столичные писатели – Василий Федоров, Андрей Досталь, Дмитрий Стариков, приехавшие, чтобы выслушать наши выступления, оценить творческие потуги тридцати парней и девушек, местной молодой поросли.

Я читал стихотворение, сложившееся в моей тетрадке в те дни, а точнее, в тот месяц, который я проработал на стройке:

 
Рукавицы мои, рукавицы!
Я всегда буду вами гордиться!
Пусть вы грязные, пусть вы грубые,
Приложу к вам, хотите, губы я…
 

Показалось, что зал, и в особенности сидящие на сцене столичные гости, как-то притихли, замерли.

Началось обсуждение. Меня хвалили. Особенно тепло откликнулся на стихи молодой поэт из Москвы Андрей Вознесенский. Тот самый, две столичные публикации которого уже пронзили мою душу насквозь.

В перерыве он подозвал меня к себе, еще раз сказал добрые слова о «Рукавицах», протянул бумажку с телефоном и адресом: Верхняя Красносельская, 45, квартира 45: «Звони, приезжай…». До сих пор храню телефонную книжку той почти былинной поры.

… И я забываю о прочих именах и книгах… Ну с кем, право, можно было тогда сравнить Андрея Вознесенского – с Ошаниным, Асадовым, Островым?… Они, как и почти весь легион совпартлитературы, для меня уже не существовали. Конечно, где-то рядом, но как бы на другой планете, пребывали Пастернак и Ходасевич, Ахматова и Цветаева, Заболоцкий, Кузьмин, Клюев… Но они слишком далеко, да и книг их было не достать.

С годами, с взрослением, с познаванием иных «хороших и разных» имен в литературе Вознесенский для меня не уходил в тень, он, как первая любовь, не мог раствориться в других.

Одним из поэтических семинаров на том владимирском совещании руководил известный поэт Василий Федоров. Его заключительное слово о молодых, чьи стихи он услышал, вселило в меня надежду. Тем более что Василий Дмитриевич попросил текст стихотворения, прочитанного со сцены.

Прошло несколько месяцев. И вдруг однажды из редакции «Молодой гвардии» получаю телеграмму, извещающую о том, что мои стихи опубликованы в пятом номере за 1960 год. Помчался в Москву, нашел адрес журнала и получил заветный экземпляр «Молодой гвардии».

Перелистывая журнал в электричке на обратном пути домой, я увидел свое стихотворение с предисловием того самого Василия Федорова. Короткий текст заканчивался словами: «Так рождается поэт!»

Листаю дальше и не верю своим глазам! В этой же подборке под названием «Весенняя перекличка поэтов», составителем которой и был Василий Федоров, вижу имя Андрея Вознесенского. Под одной обложкой моя проба пера и стихи моего кумира! Невероятно! Стихи Вознесенского предваряло размышление маститого пиита:

«Имя Андрея Вознесенского стало все чаще появляться в периодической печати. Критика заметила его сразу.

Одни приняли его безоговорочно, другие сдержанно. И то, и другое понятно. И достоинства, и недостатки проступили в его стихах ярко. Он талантлив и противоречив. Но не без посторонних влияний. Так в поэме «Мастера» вы почувствуете и Дм. Кедрина, и Ал. Блока. Ему близок не раздумчивый Блок, а экспрессивный, размашистый, гулевой Блок «Двенадцати». Но уже есть и свое:

 
И стоят возле клуба,
Описав полукруг,
Магелланы, Колумбы
Из Коломн и Калуг.
 

Иногда желая поразить наше воображение, он завернет что-нибудь смутное. «Я– Гойя!» Иногда с той же целью впадает в натурализм: подробно опишет культяпки рук. Но все это болезнь роста. По образованию А. Вознесенский – архитектор. В его стихах мелькают имена известных и неизвестных художников и архитекторов, многие образы связаны с миром искусства.

Часто поэт оперировал готовыми ценностями, без серьезного обоснования провозглашал лозунг: «Долой Рафаэля, да здравствует Рубенс!»

Одним словом, многое вызывало тревогу за молодого поэта: куда он пойдет?

Теперь многое проясняется. Поэт идет к жизни. А. Вознесенский побывал в Сибири, которая обострила его взгляд, обогатила красками.

Он привез оттуда новые стихотворения, одно из которых мы напечатали. В нем еще сказалось желание поразить нас крайностями. Если уж нож, то непременно такой, который «по ночам ненавидит живых».

Поклонник живописи, он заявляет: «Мне нужнее мешок, чем холстина картин».

Важно не это, с картинами он еще помирится. Важно нечто новое, увиденное им:

 
«Нет» – слезам.
«Да» – мужским продубленным рукам,
«Да» девчатам разбойным,
купающим «МАЗ», как коня.
«Да» – брандспойтам,
сбивающим горе с меня!
 

Помня о том, что 12 мая у Вознесенского день рождения (ему исполнилось тогда 27), я отправил телеграмму, в которой поздравил его и выразил восторг, что наши с ним стихи стоят рядом. В ответ получил следующее послание:

«Москва 5. VI. 1960

Феликс, милый!

Прости, что не ответил тебе. Меня не было в Москве. Страшно рад твоей телеграмме, письму, рад, рад за тебя – что ты такой талантливый, смелый и, наконец, тому, что мы соседи по молодогвардейскому «Весеннему дню поэзии»…

Зачем ты принимаешь к сердцу чьи-то занозы, что «подражаешь Вознесенскому», Здесь дело не в «Вознесенском», а в новых путях поэзии, в поисках, в атомном веке, да и в молодости, наконец.

Желаю тебе счастья, стихов, дерзости. Напиши мне. Жми на все педали!

Андрей Вознесенский».

Незадолго до этого мой отчим, председатель колхоза, будучи на очередном «кукурузном» совещании в облцентре, купил в газетном киоске первую книгу Вознесенского «Мозаика», вышедшую во Владимирском издательстве. Притягательная желтоватая обложка, портрет автора работы тоже только что ставшего известным художника Ильи Глазунова. Тоненькая, легкая, трепетная книжечка…

«В природе по смете отсутствует точка. Мы будем бессмертны. И это точно», «Мое призвание не тайна. Я верен участи своей. Я высшей музыкою стану, – теплом и светом для людей», – пророчествовал молодой поэт.

В магазинах «Мозаику» раскупили мгновенно, и она побила все рекорды «черного» книжного рынка, к которому вплоть до горбачевской свободы припадали, точно к освежительному ручью, те, кто не довольствовался отцензурированным печатным словом. Рублевый ее номинал был превышен в десятки, а позднее и в сотни раз. Между прочим, «Мозаика» при тираже в пять тысяч и сегодня считается большой библиографической редкостью, попробуйте найти – устанете! Впрочем, год назад в букинистическом магазине на Сретенке среди ранних сборников Ирины Одоевцевой, Валерия Брюсова, Анны Ахматовой я вдруг увидел «Мозаику». Прекрасный экземпляр в своей обложке. Посмотрел на цену: 35 тысяч рублей. Что ж, по нашим временам немалые деньги! Хотя сейчас, после смерти великого поэта, мне кажется, невозможно определить подлинную цену этого раритета.

Кстати, хочу обозначить выходные данные книги: редактор К. И. Афанасьева, художник Н. Ф. Тарасенко. Сдано в набор 22 января 1960 года, подписано в печать 8 февраля 1960 года. Тираж 5000 экземпляров. Цена 1 рубль.

Надо сказать, что за некоторые строфы, показавшиеся партначальству слишком смелыми, редактора книги Капитолину Афанасьеву сняли с работы. Вообще в связи с «Мозаикой» имя провинциального издателя стало почти легендой. В свое время «Комсомольская правда» посвятила ее судьбе две полосы, а сам Вознесенский рассказал о Капитолине в прозаической главе «О», вошедшей в его трехтомник. Заканчивается глава молитвенным обращением автора: «Прости меня, Капа!»

Не могу не вспомнить свое общение с Афанасьевой в связи с выходом во Владимирском издательстве литературно-художественного альманаха «Пробный камень», куда вошли и мои стихи. Чуть позже после моего задиристого выступления на областном совещании молодых писателей, о котором я уже рассказал, редактор попросила прислать ей все, что я написал к тому времени. «Мы попробуем издать ваш сборник», – пообещала Капитолина Ивановна. Конечно, я быстро выполнил ее просьбу. Но книжка не вышла: издательство сочло нужным отметить и других участников того совещания, издав общий сборник молодых поэтов, в который вошли и мои стихи.

Я запомнил Капитолину Ивановну примерно такой же, какой описал ее Вознесенский в своих мемуарах: стройной и резкой, в простом незатейливом платье, с вечной папиросой во рту. Волосы закреплены в небрежный узел. Глаза ярко горели, когда она говорила о стихах молодых поэтов, цитировала любимые строчки классиков…

… Мне же очень хотелось получить автограф на первой книге Вознесенского. Поехал в Москву. Повезло, застал Андрея дома, в его небольшой квартирке рядом с Елоховским собором. Он совершенно не удивился, тепло принял гостя, стал рассказывать, чем занимается, что пишет. На стене висел его портрет работы Ильи Глазунова, тот самый, из «Мозаики».

– Это оригинал? – наивно спросил я.

– Да, мы общались с Ильей какое-то время, мне кажется, он интересный художник. И не простой, надо подождать, что с ним будет дальше. А нарисовал он меня довольно быстро, фактически за один сеанс. (Спустя много лет Илья Сергеевич Глазунов рассказал, как это было: «С Андреем я познакомился в 1959 году. В то время Андрей, как и я, был опальным. Я удивился, когда узнал, что первая его книга «Мозаика», для которой я сделал графический портрет, почему-то была издана в провинциальном Владимире. Естественно, я познакомился со стихами и почувствовал, что в его творчестве бьется муза поэзии»).

Вынимаю «Мозаику» и, немного стесняясь, протягиваю книгу. Андрей все понял, побежал за ручкой и своим размашистым «лебединым» почерком написал: «Дорогому Феликсу – его звонкому голосу, с пожеланием большого пути, с верой. Андрей Вознесенский. Москва». Кроме этого, со словами: «Тут кое-что надо поправить…» стал лихорадочно перелистывать сборник. На тридцать девятой странице, перечеркнув последние четыре строки стихотворения «Сидишь беременная, бледная…»:

 
И поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитом —
Как понимает их планета
Своим огромным животом,
 

он вписал:

 
И ослепительные сволочи
Сквозь них проносятся смеясь В рубашках пестрых,
В шляпах войлочных
И в джемпере —
как я
сейчас.
 

И как бы между прочим бросил: «Вначале я посвятил это стихотворение Евтушенко, а потом передумал…»

В отрывке из поэмы «Кто ты?» (кстати, по-видимому, так и не написанной, во всяком случае, в семитомном собрании сочинений она не значится) на странице 42 сделал еще одну правку, как мне кажется, примечательную: вместо слов «Я брожу с тобой, Верка, Вега!..» он написал: «Я люблю тебя, Верка, Вега!..».

В моем, безусловно, уникальном экземпляре «Мозаики» есть еще несколько правок автора. Коллекционеры-библиофилы, завидуйте!

При следующей нашей встрече через пару месяцев Вознесенский подписал мне только что вышедшую уже в столичном издательстве «Советский писатель» небольшого формата, девяностостраничную «Параболу»: «Моему Феликсу. А. Вознесенский. 1960».

Кстати, в моей коллекции хранятся два экземпляра редчайшей сегодня книги. Вторую «Параболу» Вознесенский прислал на адрес войсковой части, где я служил. Приятный сюрприз-«курьез»: он, видимо, забыл, что уже подписывал «Параболу». На этот раз автограф был таким: «Дорогой Феликс, с днем рождения тебя! Желаю тебе всего светлого, яркого, талантливого. Андрей Вознесенский. Москва, 22 июня 1962 года».

Рассказывал про орущего Никиту…

Еще в конце 60-х Вознесенский подробно, в шокирующих деталях рассказывал мне, как орал на него с кремлевской трибуны Никита Хрущев. Сейчас неадекватная выходка взбесившегося вождя растиражирована по многим телепрограммам, газетам и журналам, и его истерические выкрики знают почти наизусть, но тогда эта история была кроваво-свежа.

– Я не ожидал такой ярости по отношению ко мне от этого лысого партбонзы, – вспоминал Андрей Андреевич. – Он стал багровым, глазищи вылупились из орбит. Слюна летела во все стороны… Казалось, он сошел с ума.

– Ведь он, глава государства, человек с неограниченными возможностями, мог стереть тебя в порошок. Страшно было?

– Не думаю. Меня тогда очень поразила реакция первого человека страны, далекого от литературы, на мои стихи. Как заклинание он произносил: «партия», а я тщетно пытался вставить хоть слово…

Как это могло произойти? Почему завязла демократия, начатая в 60-х? Не вырвался ли из Хрущева джинн сталинского самодурства, которое он в себе подавлял? Он боялся полной демократизации – разрешал критиковать Сталина лишь в узком кругу партийной элиты. Доклад его не был опубликован. Думаю, одной из главных ошибок его было недоверие к творческой интеллигенции. Писавший антисталинские стихи Борис Слуцкий в результате травли сошел с ума и кончил дни в психиатрической больнице. Хрущев был далек от литературы. Его науськивали некоторые писатели. В случае с Пастернаком – А. Сурков, оклеветавший поэта, Софронов, кричавший на собрании, исключавшем Пастернака: «Вон из нашей страны!», Перцов, заявивший: «Что делать с господином Пастернаком? Пусть отправляется туда! Нельзя, чтобы он попал в перепись населения СССР».

Думаю, что Хрущев в крике своем «господин Вознесенский, вон из нашей страны!» бессознательно повторил прием, уже сработавший при проработке великого поэта. Но в данном случае он применил его ко мне, только входящему в литературу.

Что же, добавлю я, нет худа без добра, но нет и добра без худа. Трагикомедия «Никита против Андрея Вознесенского», став оглушительно-вселенским фарсом, сделала имя поэта по-настоящему культовым. Думаю, что ни одно более или менее заметное издание Европы и Америки не обошлось без публикации на эту тему. «Пиар» Вознесенского вышел по самой высокой планке. Конечно, чудовищная сцена в Голубом зале Кремля сильно попортила нервы поэту. Но он писал, готовил новую книгу, размышляя о том, какое было «тысячелетье на дворе».

Вскоре Хрущев слетел с политического Олимпа, а Вознесенский, став академиком нескольких гуманитарных академий мира, был выдвинут на Нобелевскую премию по литературе.

Наши дороги пересекались в Киржаче и Кургане

Без всякого преувеличения еще раз хочу сказать, что больше пятидесяти лет моей жизни, то есть с первого знакомства со стихами Андрея Вознесенского, прожиты под знаком его имени. Не рисуюсь, это правда. Оглядываясь назад, в те времена, когда был молод, вспоминая наше общение, думаю, что, не встретились бы мы с Андреем тогда во Владимире, моя жизнь прошла бы иначе.

Каюсь, правда, что не оправдал его надежд и бросил писать стихи. А ведь так вроде бы блистательно начиналась моя поэтическая карьера. Фактически с ничего, с каких-то трех-четырех стихотворений, понравившихся тогдашним корифеям советской поэзии. Но главное для меня – их заметил Андрей Вознесенский. Стихи публиковали в «Литературной России», журнале «Молодая гвардия», в «Днях поэзии», в коллективных сборниках, я участвовал в совещаниях молодых литераторов, организованных Союзом писателей Москвы, да и сам уже руководил литературным объединением.

При встречах Андрей подгонял: «Пиши, пиши, все лучшее в поэзии создано молодыми. Время летит…» Он как бы наполнял попутным ветром мои непрочные паруса.

Да, благодаря поэтам-шестидесятникам писание стихов стало фантастически популярным, а поэзия – уделом тысяч и тысяч «юношей со взором горящим». Но, к счастью для себя, я рано понял, что истинных поэтов – немного. Так что выскажу на первый взгляд парадоксальную мысль: я благодарен Андрею и за то, что не стал поэтом.

Ведь именно его стихи были для меня путеводной звездой, маяком, той планкой, до которой дотянуться невозможно. А среди рифмоплетствующей толпы быть не хотелось. «Стихи не пишутся, случаются», – сказал Вознесенский. В моей судьбе они «не случились».

К тому же, безраздельно поглотили главные страсти моей жизни – журналистика и библиофильство.

Какое-то время я чувствовал неловкость: ведь сам Вознесенский толкал меня в литературу, писал рекомендательные записки руководителям отделов поэзии столичных газет и журналов, а я все дальше и дальше уходил в сторону от сочинительства. Но потом успокоился, понял: поэт проявлял доброе участие и к другим младолитераторам, давая им путевку на Парнас, поддерживая их. Наверное, помня о том, что когда-то его самого благословил великий Пастернак. Мое предположение Андрей Андреевич подтвердил, ответив в одном из последних интервью на вопрос журналиста, оправдали ли его ожидания поэты, которых он поддерживал (порой с избыточной щедростью): «Избыточной щедрости не бывает: ругать будут и без меня… Все талантливые поэты, которых я знал, предпочитали перехвалить, чем недохвалить: это касалось и Кирсанова, и Асеева, которых в свое время так же искренне перехвалил Маяковский, а тот начал с того, что его назвал гением Бурлюк…»

Хочу сказать, что ничего нет случайного в этом подлунном мире. И еще нет ничего сильнее в человечьем общежитии, чем землячество, общие корни, глубинная родословная. Оттуда черпаются силы, рождаются вечные дружбы, единение помыслов. Об этом говорят и автографы поэта на книгах, подаренных мне в разные годы:

«Феликс, дорогой! Это первый том нашего с тобой Владимира, твоей соловьиной молодости. Обнимаю тебя – и того, и сегодняшнего. Андрей Вознесенский. Переделкино» (Собр. соч. Том 1. М., «Художественная литература», 1983);

«Феликс, дорогой, до сих пор в душе, да и в этом томе звенят колокола Владимира и нашей юности – счастья тебе. Андрей Вознесенский» (Собр. соч. Том 3. М., «Художественная литература», 1986).

Какую же услугу оказывало мне провидение: наши тропы, наши дороги с Андреем удивительно совпадали. И он, и я по месту рождения москвичи, но детские годы провели в одних и тех же местах: Андрей – в Киржаче, а я в десяти километрах от Киржача – в селе Головине, в годы войны Андрей с мамой жили в Кургане, я же оказался в этом городе в 1967 году.

В книге «На виртуальном ветру» (Вагриус, 1998) Вознесенский вспоминал:

«Мамина родня жила во Владимирской области. К ним я наезжал на каникулы. Бабушка держала корову. Когда доила, приговаривала ласковые слова. Ее сморщенные, как сушеный инжир, щеки лучились лаской. Ее родители еще были крепостными Милославских. «Надо же!» – думалось мне. Из хлева, соединенного с домом, было слышно, как корова вздыхала, перетирала сено, дышала. Так же дышали казавшиеся живыми бревенчатые стены и остывшая печь, в которой томилась крынка топленого молока, запеченного до коричневой корочки. Сумраки дышали памятью крестьянского уклада, смешанного со щемящим запахом провинции…»

Если бы я сел за воспоминания о тех далеких годах, в этих воспоминаниях были бы те же самые атрибуты простой деревенской жизни в селе Головино у бабушки моей Марии Ивановны Ахапкиной. Отец воевал, мама наезжала из Москвы. Тоже помню корову (нашу звали Милка), пережевывающую сено в темном подворье и тяжело дышавшую, вкус парного молока и аромат облупленных куриных яичек, вынутых прямо из сенного гнезда и сваренных в чугунке. До смерти боялся я ночевать на сеновале, потому что в углу под скатом шевелились огромные пауки. И убегал куда-то за реку, если знал, что нынче мимо окон понесут на кладбище покойника. Вся деревенская жизнь проходила перед глазами. Все это, вместе взятое, называется «малой родиной».

Позже – и в юности, и во все последующие десятилетия – я много раз бывал в Киржаче, там живут мои друзья, туда я привозил потом из Москвы на литературные и артистические концерты знаменитых столичных персон. Киржаки любили часы удивительных встреч, затаив дыхание слушали Михаила Ульянова и Беллу Ахмадулину, Евгения Леонова и Валентина Гафта, Михаила Задорнова и Александра Иванова… В это трудно поверить, но я оказался одним из первых на месте гибели Юрия Гагарина в конце марта 1968 года. В тот трагический день я гостил у своих дальних родственников в деревне Новоселово, что возле того страшного квадрата, куда упал самолет космонавтов. До сих пор стоят перед глазами обгорелые деревья, яма, воронка от взрыва… Через несколько часов всю округу оцепили, и еще много недель никого не допускали на место трагедии.

В конце 60-х годов судьба забросила меня в город Курган, где я прожил три года, но только спустя двадцать лет узнал о том, что в этом городе прошло военное детство поэта.

… В 1979 году мы с моим другом, курганским журналистом Вячеславом Аванесовым, пришли в Центральный дом литераторов на творческий вечер Андрея Вознесенского.

Зал переполнен. Как всегда на выступлениях популярнейшего поэта, свободных мест не было, и мы расположились прямо на сцене, куда поставили дополнительные стулья. Поэт был в ударе – он вдохновенно и с присущим ему артистизмом читал новые стихи.

Для Славы тот вечер был особым событием. Ведь раньше он не видел прославленного пиита «живьем».

– Вот бы напомнить ему о Кургане! – сказал Слава.

– При чем здесь Курган? – недоуменно спросил я.

– А ты, прожив несколько лет в наших краях, разве не знаешь, что Вознесенский вместе с мамой жил в Кургане в эвакуации? Именно там он пошел в первый класс!

– Как же так? Работая в курганской областной газете, я ничего об этом не слышал… – расстроился я. – Сейчас же подойдем к Андрею, и я тебя с ним познакомлю.

После концерта на сцену за автографами рванула публика, но я, толкая Славу в спину, шептал: «Иди, иди!..»

Для Вознесенского неожиданная встреча и короткий разговор были как удар током: «Вы из Кургана?! Неужели? Я же в войну жил на Станционной улице…»

Снова шепчу Славе: «Позови его на выступление…». Воодушевленный реакцией Вознесенского, Слава робко приглашает его в Курган.

«А что? – спрашивает как бы сам себя Андрей и тут же торжественно заявляет: – Приеду. Обязательно».

Позже свою курганскую жизнь он опишет в мемуарных зарисовках «Мне четырнадцать лет. Рифмы прозы»: «В эвакуации мы жили за Уралом. Хозяин, который пустил нас, Константин Харитонович, машинист на пенсии, сухонький, шустрый, застенчивый, когда выпьет… Жилось нам туго. Все, что привезли, сменяли на продукты. Отец был в ленинградской блокаде. Говорили, что он ранен. Мать, приходя с работы, плакала. И вдруг отец возвращается – худющий, небритый, в черной гимнастерке и с брезентовым рюкзаком» (Собр. соч., том 1, М., «Художественная литература», 1983).

Вознесенский вспоминал и о том, что его знаменитое стихотворение «Гойя» родилось под впечатлением от альбома великого испанского художника, привезенного отцом в голодный город вместе с продуктами. Эти стихи, как трагический реквием войне, вошли во многие поэтические антологии мира.

В Кургане Андрей пошел в первый класс. Учился в 30-й железнодорожной школе – рядом с домом и вокзалом. Гудки паровозов будили его ночью. И не давали задремать во время уроков.

… Вернувшись в Курган, Слава только и думал о том, как организовать встречу поэта. И вдруг случай представился – местный обком готовил комсомольскую конференцию. Слава связался с Вознесенским по телефону, и тот подтвердил свое желание прилететь в Зауралье. По рассказам Аванесова, аппаратчик Сережа Еловских едва ли не прослезился, узнав, кто примет участие в комсомольском концерте. Эта новость прокатилась по зауральской столице ярчайшей кометой. Все стали ждать встречи.

Но… За два дня до радостного события моего друга вызвали в обком КПСС. «Сделайте все, чтобы Вознесенский к нам не приезжал. Иначе попрощаетесь с партбилетом». Подобные угрозы последовали и руководителю областной телерадиокомпании Геннадию Артамонову: «Приедет Вознесенский – останетесь без работы».

Слава недоумевал: за что такая немилость? Оказалось вот за что: «Вознесенский и его друзья опозорили нас перед всем миром. Самиздатовский «Метрополь» выпустили. Решили покрасоваться!..»

Зная местные идеологические нравы, Аванесов боялся вызова в КГБ. Казалось, что его вот-вот разорвут и выбросят на улицу. Но как сообщить об этом Андрею Андреевичу? Он позвонил мне. Дома не застал: мы с Вознесенским были в Муроме. Тогда Слава связался с Зоей Борисовной Богуславской и уклончиво пролепетал, что в данный момент в Кургане не готовы принять столь высокого гостя. Ему показалось, что жена поэта все поняла и разочарованно произнесла: «Андрей Андреевич расстроится. Ему так хотелось побывать в городе детства».

Вернувшись в Москву и узнав о случившемся, я орал в трубку своему расстроенному другу:

– Это срам, посмешище! Вознесенский – лауреат Государственной премии, перед ним открыты все двери. А ваш обком наложил в штаны…

Но что толку было орать…

Так курганские любители поэзии не встретились с прославленным поэтом, почти земляком…

Чуть позже Вознесенский подпишет Аванесову свою книгу «Витражных дел мастер»: «Вячеславу из Кургана с добрыми пожеланиями».

Я знаю, что Слава до сих пор, спустя тридцать лет, переживает из-за той несостоявшейся встречи курганцев с Андреем Вознесенским.

Курганский поэт Леонид Блюмкин, живущий ныне в Германии, прислал мне свою новую книжку, из которой я не могу не привести следующее стихотворение:

Несостоявшаяся встреча
 
Он свечи ставил во Владимире
за здравие друзей и Русь,
где тьма и глушь непроходимые,
скрип черных не забыт «марусь».
 
 
Давно на оттепели изморозь,
ледком подернуты ручьи.
И жизнь, как женщина капризная,
то радует, а то горчит.
 
 
В поэзии – среди кумиров он.
Его позвали за Урал,
где мальчиком эвакуированным
почти по-взрослому страдал.
 
 
Где спорил с пацанами здешними
и «Гойи» вынянчил росток.
Где ждал его с глазами нежными
тогда спасенный им щенок.
 
 
Миг детства с грустью и проказами
еще шершавым жжет огнем…
Но неожиданно отказано
ему во встрече с прошлым днем.
 
 
Лицо у власти перекошено,
в нем раздражение и страх:
непредсказуем гость непрошеный
из вольнодумного «Метрополя»,
что властные умы напряг.
 
 
Растерянно вздохнули улицы,
Курган подавленно молчал…
Поэт над свечкою ссутулился,
не скрыв обиду и печаль.
 
 
Но взгляд притягивался куполом,
где свет и поднебесный свод.
Рука в карман – и скомкан купленный
вчера билет на самолет.
 
 
Он то в Москве, то в дальней дальности.
То славы шум, то злой шумок…
Откуда-то из детской давности,
скуля, зовет его щенок.
 

«Спасибо, что не забыл и меня…»

С 13 по 15 марта 1978 года Московская писательская организация предложила организовать выставку из моей библиофильской коллекции «Первая книга поэта». Ее приурочили к литературно-творческой конференции «Молодые литераторы Москвы». В ту пору я, уже довольно известный коллекционер поэзии, представил свое собрание в престижном Центральном доме литераторов (ЦДЛ). Поглядеть на обложки редчайших первоизданий – от Блока и Цветаевой до Рубцова и Вознесенского – пришло много людей. Среди них Владимир Высоцкий с Мариной Влади. На стенде стояла роскошная, в кожу одетая книга отзывов. Заглянул на выставку и Андрей. Как я обрадовался его приходу! Хотя сам он книгособирательством не увлекался, увидев среди прочих первую книгу своего учителя Бориса Пастернака «Близнец в тучах», разволновался: «Знаешь, она у меня тоже есть, ее мне подарил сам Борис Леонидович».

«Спасибо, что не забыл и меня», – пошутил, увидев на стенде под стеклом свою «Мозаику».

В книге отзывов осталась его запись: «Трепет и восторг вызывает эта уникальная коллекция. Андрей Вознесенский. 13.3. 78».

Кусок решетки-святыни, спасенной поэтом

Вместе с первыми публикациями за Вознесенским тянется шлейф скандалов и пересудов. Позже он скажет: «Дальше от скандалов у меня никогда не получалось, хотя я дорого дал бы, чтобы их не было. Они привлекают внимание к автору, но отвлекают от стихов…»

Он становится головной болью для КГБ и цензоров. На него наваливаются записные литкритики, все чаще раздаются окрики из идеологического отдела ЦК. Но вступается один из самых авторитетных тогдашних поэтов, сподвижник Маяковского Николай Асеев, который публикует в «Литературной газете» статью «Как быть с Вознесенским?».

… Андрей Андреевич не любил ни дат, ни юбилеев, ни пустых разговоров вокруг своего имени. Редко давал интервью. Но всякий, кто общался с ним, становился свидетелем или соучастником какой-то тайны, загадки. Однажды, при встрече, указывая на огромный белого цвета кейс, он азартно спросил: «Угадай, что в нем?» – «Скрипка Страдивари?» – «Нет». – «Твоя Нобелевская лекция?» – «Ошибся». – «Рукописи перед сдачей на аукцион «Сотбис»?» – «Спасибо, нет».

В чемодане лежала часть деревянной решетки окна Ипатьевского дома в Екатеринбурге, где расстреляли семью последнего царя. Андрей с мальчишеской гордостью похвалился, что летом 1977 году, оказавшись в Свердловске, собственноручно спас от уничтожения эту реликвию.

Еще одно пересечение наших жизненных троп: познакомившись в 59-м году во Владимире с пребывавшим там в ссылке Василием Витальевичем Шульгиным, который, как известно, принимал отречение Николая Второго и до конца жизни оставался яростным монархистом, я с глубоким сочувствием стал относиться к царской семье. У меня хранится почти готовая рукопись интервью с представителями семьи Романовых, с которыми встречался в разных странах в перестроечные времена.

В 1968 году, работая в Курганской областной газете, я придумал себе командировку в ближайший к Свердловску зауральский райцентр, а на самом деле добрался до Свердловска, чтобы увидеть дом Ипатьева. Середина шестидесятых – самое сусловско-запретное время. Власти ломали голову, как избавиться от крамольного строения, к которому все чаще и чаще приезжали поклониться люди, сочувствовавшие расстрелянным в ипатьевском подвале без суда и следствия Романовым. Первый секретарь Свердловского обкома Ельцин выполнил приказ Кремля – в сентябре 1977 года дом был снесен.

Но я успел увидеть его, перебрать дрожащими руками полусгнивший забор, внутрь, к сожалению, не попал.

«Ваш прах лежит второй за алтарем…»

… Зимой 1980 года мы предприняли необычный и очень важный для Вознесенского вояж в старинный город Муром. Поэта много лет волновала семейная легенда о его предке Андрее Полисадове, которого вывезли из Грузии «юным монахом» и усыновили в России. Стал архимандритом, настоятелем Благовещенского собора в Муроме. Именно о нем Вознесенский написал свое раннее стихотворение «Прадед» и включил его в «Мозаику». Но цензура вырезала стихи из готового тиража книги, убоявшись церковной, то есть крамольной по тем временам, темы, заменив на стихотворение «Кассирша». В оглавлении осталась «отметина»: «Прадед» там значится, а «Кассирша» нет. Невооруженным глазом видна вклейка на странице 31.

Привожу сохранившийся в моем архиве один из вариантов этого стихотворения:

Прадед

Памяти деда моего, сына приверженца Шамиля, увезенного в Муромский монастырь в 1830 году


 
Ели – хмуры.
Щеки – розовы.
Мимо Мурома
Мчатся розвальни.
Везут из Грузии!
(Заложник царский).
Юному узнику
Горбиться цаплей.
Слушать про грузди,
Про телочку яловую,
А в Грузии —
яблони…
(Яблонек завязь
Гладит меня.
Чья это зависть
Глядит на меня?!)
Где-то в России
В иных временах,
Очи расширяя,
Юный монах
Плачет и цепи нагрудные гладит.
Все это прадед.
 

По дороге Андрей рассказывал, что Полисадов – весьма загадочная фигура российской духовной жизни. Великий князь Николай Михайлович Романов включил его имя в Русский некрополь, им составленный. Правда, почему-то имя Полисадова таинственным образом исчезло со страниц сборника, хотя осталось в оглавлении…

Почти целый год, говорил Андрей, он жил этой историей, которая началась давно.

«Что значит для человека имя?! – спрашивал Андрей. И отвечал: – Прежде всего кровь. И вот выходит, что во мне грузинское, давнее начало. Хотя назвать меня грузином можно только с долей фантазии».

Мне запомнилось, что Андрей акцентировал, что весь мир интересуется своими корнями. Вышло, что он попал в хитросплетение российской духовной жизни прошлых веков. И ему как поэту интересно думать и писать о пересечении личного с историей.

«Но я же не историк, – говорил Вознесенский, – и было бы смешно видеть в моей поэме только конкретно историческое содержание».

(Тем же январем в «Новом мире» вышла поэма Вознесенского о его предке. Вернувшись из муромского путешествия, я читал ее с таким чувством, будто знал лично этого необычного архимандрита. И было совершенно понятно, что поэма не о прошлом, а о настоящем. «Мало быть рожденным, важно быть услышанным…», «Мудрость коллективная хороша методою, но не консультируйте, как любить мне Родину…» – это строки из поэмы. А еще хулигански-ироничные, но горькие слова: «Чтоб было где хранить потомкам овощ, настало время возводить собор…» Это было бы смешно, если бы не было так актуально в те далекие времена «развитого социализма», когда писалась поэма.)

В сопровождении местных краеведов мы бродили по церковному кладбищу, взирали на обветшалые стены древнего собора, делали фотографии, а вечером поэт читал стихи в муромском Доме культуры. В Муроме провели два дня. На всю жизнь запомнились подробные, вдохновенные новеллы о древней Владимирской земле, поведанные поэтом. Ночевали в местной гостинице. Не спали почти всю ночь. Разве заснешь, если рядом ворковали поклонницы-фанатки «первого поэта Советского Союза», как они называли своего земляка.

В ту поездку я пригласил и моего старого приятеля, любителя поэзии Генриха Рабиновича. Сейчас он с семьей живет в США. Я попросил его вспомнить о давнем путешествии, что он с удовольствием и сделал.

Муром, рождество, таинственная Ольга…

С автором этой книги мы дружим 45 лет. Феликс знает подробности моей биографии, а я был свидетелем и участником многих событий в жизни известного журналиста, автора и ведущего когда-то весьма популярной телепередачи «Зеленая лампа», страстного библиофила, организатора творческих вечеров знаменитых деятелей культуры.

Десять лет назад я уехал из России в Америку. Рядом жена, дочь, внучка. Хорошо под Нью-Йорком, на природе, в собственном доме. Смотрим русское телевидение, иногда перечитываем прекрасные книги, напечатанные еще в СССР. Нередко, как бы само собой, я оглядываюсь назад, во времена, когда был молод и по-настоящему счастлив. Вот почему я обрадовался просьбе друга поведать об одном событии в жизни и моей, и Феликса. Эпизод связан с двумя днями и двумя ночами общения с великим поэтом Андреем Вознесенским.

… Начало 1980 года. Андрей Андреевич собирается съездить в Муром, где обнаружились следы его прапрадеда, когда-то бывшего там архимандритом. Андрею необходимо поработать в муромском архиве, в музее, побродить по древнему кладбищу, посетить храмы. Феликс с радостью соглашается на увлекательный вояж и предлагает поэту помимо пребывания в Муроме, совместив приятное с полезным, встретиться с поклонниками поэта во Владимире и в городке Покров, где провел юность мой друг.

Получив согласие, Феликс быстро договаривается обо всем и собирает компанию: кроме него и Вознесенского едут приятель поэта переводчик Борис Хлебников и автор этих строк. Транспорт обеспечиваю я – беру на работе «рафик» с водителем.

И вот мы в дороге. Снежная, морозная зима, рождественская неделя, владимирско-муромская седая старина. Какое счастье быть в компании с самим Андреем Вознесенским, которого Валентин Катаев сравнил с новогодней елкой, «стройной, смолисто-сухой, такой русской… с шарами… недоступными для зрения и все же существующими».

В Муроме местные краеведы водят нас по местам, связанным с предком поэта, настоятелем местного собора Андреем Полисадовым, а вечером – встреча с читателями. Московского гостя представляет, рассказав о цели визита, Феликс.

Два часа пролетают почти мгновенно. Выступление Вознесенского имеет огромный успех. Аплодисменты, записки, эмоциональные выкрики с мест. И вопросы, вопросы… «Можем ли мы считать вас своим земляком?» «Когда будет ваш очередной вечер в Москве?» «Почему к нам не приехала Зоя Богуславская?» «Общаетесь ли вы с Евгением Евтушенко?»…

Поэт спускается по ступенькам со сцены и попадает в горячие объятия муромлян. Настоящее столпотворение. Андрей Андреевич не успевает давать автографы на своих книгах. Затем застолье с местным начальством и здешними литераторами. Несколько местных поэтесс потянулись за нами (на самом деле, конечно, за Вознесенским) к гостинице.

Здесь надо подчеркнуть, что Андрей Андреевич обладал фантастической способностью притягивать к себе женщин. Не однажды дамы разного возраста признавались мне, что, находясь в зале во время его выступления или тем более рядом с поэтом, чувствовали его ауру, мощную энергетику, ощущали его предельно близко.

Андрей Андреевич обладал удивительным тактом. Улыбкой, словом он одаривал всех своих поклонниц. Недаром у него есть такие строчки: «А как вы там, в седьмом ряду? Я вас не знаю, я вас люблю…»

В тот вечер избавиться удалось почти от всех. Однако самая настырная и, я бы отметил, далеко не самая красивая литературная девица твердо вознамерилась попасть к Андрею в номер, но он схитрил: свернул не к себе, а к нашей с Феликсом комнате на двоих.

Отдышавшись, мы расположились, выпили вина. Местная пиитка принялась читать свои стихи откровенно провинциального уровня. Она явно рассчитывала на более тесное общение с самим Вознесенским… Но у нее ничего не вышло. Незаметно Андрей куда-то исчез…

Для нас с Феликсом началось неожиданное испытание. Поздняя гостья, видимо, вознамерилась ввиду отсутствия присутствия Андрея Вознесенского провести время с нами: не уходить же ночью на мороз…

Мы перестали наливать вино. Мы прервали (с трудом) ее декламации. Мы объясняли, что нам рано вставать. Напрасно. Гостья не сдавалась. «Автобус уже не ходит», – радостно твердила она. Шофер же нашего «рафика» отсыпался перед предстоящей ранним утром дорогой.

Я обратился к дежурной, попросив ее вызвать такси. Но оказалось, что в Муроме всего две машины с шашечками (напоминаю, шел 1980 год) и диспетчер не может их обнаружить. Вернулся в номер к усталому Феликсу и бодрой поэтессе. Мы с Феликсом, не сговариваясь, стали деловито укладываться (конечно, одетыми) на одну кровать. Гостье оставалось занять вторую. Сон наш был прерывистым и тяжелым. Конечно, не выспались.

Так мы пострадали за классика.

Утром, перекусив в гостиничном ресторанчике, сели в «рафик». Следующая остановка – под Владимиром, у Покрова на Нерли, всемирно известной, потрясающе красивой церкви. Поэт, окончивший архитектурный институт, рассказывал нам в пути об истории этого уникального храма. Сидя в машине на заднем сиденье, я почему-то не мог отвести взгляд от просвечивающей лысины Вознесенского. Она казалась мне такой неправдоподобной и неуместной, такой приземленной бытовой принадлежностью всегда юного, живого – сейчас оттолкнется и полетит – Поэта.

От стоянки «рафика» до храма довольно далеко. Я долго шел след в след за Вознесенским, поражаясь его споростью, стремительностью, легкостью хода. Ей-богу, казалось, он парит над снегами…

Встреча с читателями во Владимире, в самом большом зале областного центра. Снова аншлаг, овации, цветы (в январе во Владимире!). В комнату за сценой, где до, в перерывах и после вечера находился Вознесенский, рвутся поклонницы. Одной из них, на этот раз вполне хорошенькой, удается подойти к Андрею вплотную. Заметно волнуясь, она сообщает: «Меня зовут Вознесенская Ольга. Я – ваша родственница». Родня, да еще такая привлекательная – это заставляет Андрея прислушаться внимательней к ее сбивчивой речи. «Неужели?» – заинтересованно восклицает он. Ольга сбивчиво, эмоционально твердит об общих, ее и поэта, корнях. Ее рассказ мне кажется не очень убедительным, но Андрею хочется верить, и он верит! Глаза у обоих загорелись! Между ними проскакивает искра!

Ольга просится с нами в Москву, Андрей соглашается. Идем к машине, и тут, как в провинциальной мелодраме, появляется муж… Он уговаривает ее не уезжать, угрожает.

Ольга непреклонна. Муж понимает, что шансов у него никаких, и исчезает. А в нашем «рафике» становится одним пассажиром больше.

По пути в Москву Андрей Вознесенский выступает в Покрове – городе, где Феликс когда-то учился в школе. Здесь обошлось без приключений. Андрей очень трогательно пообщался с мамой Феликса Татьяной Ивановной, подарив ей на память свою книгу с автографом.

От Покрова до Москвы ровно 100 километров. И на границе Владимирской и Московской областей, в деревне Киржач, в романтическом ресторанчике «Сказка» на берегу реки мы решили поужинать. Восхитительный зимний вечер. Деревянные дома, занесенные снегом деревья, лай собак…

В ресторанном зале пусто, из посетителей только наша компания. Светится нарядная елка, тихо играет музыка. Под потолком крутится шар с наклеенными на него кусочками зеркала, создавая иллюзию падающего снега. Андрей медленно танцует с Ольгой. Рождество…

Здесь, в Америке, я часто вспоминаю тот дивный, лирический вечер…

Всю дорогу Андрей и Ольга сидят в машине, тесно прижавшись друг к другу, и о чем-то шепчутся. Впереди Москва, и впереди – ночь. Начинаем обсуждать: к кому поедем? Выбираем мою скромную квартиру – «двушку» в Выхино.

Вряд ли моя жена Инна сразу обрадовалась разбудившему ее звонку из автомата, но, узнав, что мы приедем с самим Вознесенским, перестала задавать вопросы и пошла накрывать на стол.

… Это было замечательное застолье «чем бог послал», тихое, чтобы не разбудить мою маленькую дочку, но от этого еще более сокровенное. И было тогда, и осталось до сих пор ощущение, что свет исходил не от свечи и не от ламп в потолке – он исходил от нашего гостя.

С Инной на кухне обсуждаем, как перегруппироваться, чтобы уложить Андрея в отдельной комнате. И… наверное с Ольгой? – вон они воркуют как голубки. Но он ловит меня в коридоре: «Где у вас стоянка такси?» И на мое предложение остаться устало произносит: «Извини, какое-то затмение… Рождество, красивый праздник, да и машина, видимо, у тебя не простая – волшебная…»

… Нам с Инной пришлось развлекать Ольгу до утра и затем проводить ее обратно во Владимир.

На память об этой незабываемой поездке у меня остался автограф поэта на его сборнике стихов «Взгляд»: «Генриху в светлые дни рождества», дата и подпись образуют рисунок – человеческий глаз.

Нью-Йорк, 2010

«Стихи – это как дневник, не думаешь, как их примут, когда пишешь…»

В моем архиве сохранился номер муромской газеты с отчетом о том самом вечере поэта, который описывает мой друг Генрих.

Новую историческую поэму А. Вознесенского «Андрей Полисадов» муромским читателям посчастливилось услышать раньше, чем ее прочтут досужие критики и составят о ней свое мнение. Поэма опубликована в первом номере журнала «Новый мир», который еще не дошел до муромлян.

В основу ее сюжета вошли события из жизни прапрадеда поэта, личности прогрессивно мыслящей, одного из видных людей Мурома XIX века, Андрея Полисадова. Немало места отводится в поэме личным впечатлениям поэта о муромской земле, ее древнем городе, его мастерах-созидателях… Для многочисленных слушателей, собравшихся в воскресный вечер в актовом зале филиала Владимирского политехнического института, встреча с поэтом оказалась настоящим праздником поэзии.

По просьбе слушателей А. Вознесенский прочитал стихи о выдающемся художнике М. З. Шагале («Васильки Шагала»), о погибших два года назад во Франции советских летчиках-испытателях («Реквием»), «Посвящение Маяковскому», «Бьет женщина», «Не возвращайтесь к былым возлюбленным», «Вальс при свечах», «Новый год в Риме», «Не исчезай».

После вечера поэта окружили почитатели его яркого индивидуального таланта.

Нашему корреспонденту удалось задать А. Вознесенскому, изрядно уставшему после дороги без отдыха и двухчасового выступления, несколько вопросов.

– Андрей Андреевич, вас спрашивали на вечере о многом… Какое впечатление произвела на вас аудитория?

– Чудесное. И ничуть не отличается от московской по восприятию, интеллектуальному уровню вопросов, их разнообразию.

– Вы не впервые в Муроме. Но широкая аудитория встретилась с вами только сегодня. С чем это связано?

– Так вышло, я обдумывал направление поэмы, работал в архивах… Кстати, большую помощь мне оказал в этом ваш замечательный краевед А. А. Золотарев. Именно он нашел рукопись, в которой упоминается имя моего предка и рассказывается, как он маленьким мальчиком был привезен во Владимир и отдан в духовную семинарию, а впоследствии стал архимандритом Благовещенского монастыря. А. А. Золотареву я посвятил несколько отрывков, даже называю его Пименом… При описании быта прошлого использовал книгу вашего земляка Пудкова «Муром»…

– Что еще связывает вас с Владимирщиной?

– Родился я в Москве, но детство прошло в Киржаче. И я постоянно ощущаю в себе родство с Владимирским краем, его неповторимой природной красотой, его людьми и архитектурой.

– Ваш приезд – сюрприз для муромцев. Знал ли кто-то заранее, что поэма написана и вы ее прочитаете на встрече?

– Нет, никому не говорил. Собственно, для меня самого несколько неожиданно, что поэма уже напечатана. Свежий номер «Нового мира» я получил из редакции перед отъездом. В рукописи прочел ее своему другу, молодому поэту из Симферополя Александру Ткаченко, читал отрывки в Грузии. Здесь перед выступлением очень волновался. И читал тише, чем обычно…

– В начале творческого пути критики упрекали вас в нарочитом стремлении быть не похожим ни на предшественников, ни на современников. Но все же, кто вам близок из поэтов прошлого?

– Маяковский, Лермонтов, Гарсиа Лорка. Из более поздних Борис Пастернак – и мастер, и учитель, и первая моя аудитория. Если б не он, не знаю, занялся бы я серьезно поэзией. К тому же считал, что стихи – это не профессия. Кончил архитектурный институт, занимался живописью…

А критики? Я мало их читаю. Наше дело писать, их – ругать…

– И все-таки кто наиболее объективно оценивает ваше творчество, индивидуальность поэтического стиля?

– Могу назвать нескольких. Александр Михайлов, Сергей Чупринин, Владимир Огнев, Алла Марченко.

– Сколько сборников вы уже выпустили?

– Точно не помню. Кажется, десять.

– Какие из них вам наиболее дороги?

– Последние. «Соблазн», «Избранная лирика» (издательство «Библиотека для детей»), естественно, новая поэма, прочитанная сегодня, тоже. Близки они особенно потому, что еще не освободился от переживаемого, внутренних борений…

– На встрече задали вопрос: не огорчает ли вас то, что вы считаетесь поэтом узкого круга. Не противоречиво ли это определение? Ведь симпатии к вам многих читателей говорят совсем иное.

– Я много езжу по стране, за границу. Не так давно был в Париже. Встречался с различной аудиторией. Всякое бывает. Но в основном контакт со слушателями ощущаю почти всегда.

Стихи – это как дневник, не думаешь, как их примут, когда пишешь. Я уже говорил, что измерение роли поэта во многом определяется временем. Нашей стране присуще стремление к первородству. Долгое время элитарной поэтессой считалась Анна Андреевна Ахматова. А ныне ее последний «агатовый» томик в 300 000 экземпляров разошелся мгновенно. И если те, кто его приобрел и желает приобрести, – элита, то да здравствует такая элита!

– Чем памятен для вас год минувший?

– Написал целую книгу стихов, закончил поэму…

– Ваши ближайшие творческие встречи, планы?

– Завтра выступлю во Владимире, а вскоре предстоит поездка на Урал, в Курган.

«Муромский рабочий», январь 1980

Хочу заметить, что организаторы вечера пригласили поэта приехать в их город еще раз. Но поездка не состоялась. Как оказалось, когда поэма «Андрей Полисадов» дошла до Мурома, произошло неожиданное. Группа местных «воинствующих атеистов» заочно разгромила поэму. В ЦК была отправлена «телега» о религиозном смутьяне, пытающемся найти могилу своего предка возле стен Благовещенского монастыря.

Что ж, как говорится, время все расставило по своим местам…

Как мы искали письмо Кеннеди

… Как-то Вознесенский сделал мне, архивариусу-любителю, настоящий подарок. Ему срочно понадобилась помощь: в квартире на Котельнической в беспорядочном бумажном хаосе найти письмо его друга Тедди Кеннеди. Вместе с приятелем Андрея Борисом Хлебниковым мы долго копались в ящиках стола, папках… Перебирали автографы, рисунки, книги знаменитейших персон двадцатого века. Я дрожал от зависти и восхищения, поиски продолжались часа три, пока мы не обнаружили письмо родного брата президента США.

За полвека нашей дружбы Вознесенский ни разу меня не разочаровал. Я благодарен ему за многое: на исходе еще сталинской эпохи, когда разрешалось писать только официозное, он заметил первые строки юного стихотворца и стал моим «крестным отцом» в литературе, присылал мне в армию, на засекреченный адрес ракетной части, в которой я служил три года, свои новые книги, давал советы, предостерегал от опрометчивых поступков, а позже познакомил с Владимиром Высоцким, Гором Видалом, мэтром американской поэзии У. Д. Смитом, Вилли Токаревым, только что вернувшимся из США…

«Не забудь диктофон!» – крикнул Андрей в трубку.
Неожиданное интервью с Артуром Миллером

Однажды, это было в перестроечные годы, Андрей позвонил и «приказал» немедленно мчаться в Переделкино, потому что к нему на часок-другой заглянул, прилетев с коротким визитом в Москву, сам Артур Миллер. И воскликнул, бросая трубку: «Не забудь диктофон!» Для меня это стало еще одним подарком, ведь интервью с мировым классиком драматургии, в прошлом мужем Мерилин Монро, делало честь любому журналисту.

Возникла проблема – обслуживающие «Огонек» правдинские машины оказались в разъезде, и мне ничего не оставалось, как зафрахтовать в дальнюю дорогу первое попавшееся такси.

… Машина мчала меня в Переделкино на важную, ответственную встречу с американским гостем. Как я понимал, Андрею очень хотелось, чтобы интервью с Артуром Миллером напечатал «Огонек».

Вопросы придумывал в прямом смысле на ходу. Миллероведом себя не считал и очень волновался. Конечно, я представлял значимость моего собеседника, читал его размышления об искусстве, знал, что пьесы Миллера идут во многих театрах мира, а «Вид с моста», «Смерть коммивояжера», «Воспоминание о двух понедельниках», «Цена» – даже в наших театрах… Мою задачу еще облегчало то обстоятельство, что имя Артура Миллера стало легендарным не только благодаря успеху его пьес, но и потому, что в течение пяти лет он был мужем живой легенды Америки – Мерилин Монро (они были женаты с 1956 по 1961 год). Парой-тройкой вопросов о жизни с культовой актрисой мирового кино я мог воспользоваться. Но не больше – «Огонек» имел славу солидного журнала, и «желтой» прессы в те годы в СССР еще не было.

Участие Вознесенского в беседе было минимальным, лишь иногда он подключался, чтобы помочь Зое Борисовне с переводом.

Интервью длилось около двух часов, я взмок от напряжения. Под конец спросил Миллера, кто из русских писателей ему наиболее близок.

– Прежде всего, Чехов, – начал Миллер. – Сам я узнал его, еще учась в колледже. Перечитал тогда все его вещи. В молодости я интересовался советской драматургией двадцатых годов. Из нынешних писателей знаю и люблю поэзию моего друга Андрея Вознесенского. Недавно я написал предисловие к его книге, изданной в США. Он чудесный поэт, его творчество известно во многих странах. Вообще хочу заметить, что все последние годы я много работал, и у меня оставалось мало времени на чтение. Полтора года, не отрываясь, я вынужден был корпеть над автобиографией, обдумывая историю своей жизни. С возрастом читаешь меньше, больше пишешь сам. Я обнаружил в себе одну вещь: меня очень интересуют истоки, откуда я и что я есть. Хочу узнать, как появился в этом мире, и порассуждать над вещами, которые сейчас забыты, а когда-то были значительными. Ведь люди забыли свою историю, свое изначальное.

И тут Андрей, взглянув на часы, намекнул, что пора заканчивать. На полосу, то есть на семь машинописных страниц, материала мне вполне хватало.

Разговор подошел к концу, и я спохватился, что приехал сюда без фотокорреспондента. Как быть? Выручила Инга Морат, жена Миллера, профессиональный фотохудожник, автор многих фотоальбомов, в том числе альбома «В России» (1965), наделавшего в свое время много шума из-за вошедших в него фотопортретов Надежды Мандельштам,

Иосифа Бродского, Александра Солженицына… А главным образом из-за большого количества морщин на лице министра культуры СССР той поры Екатерины Фурцевой. Правительство пришло в ярость, пострадали оба – пьесы Артура Миллера в Советском Союзе были сняты с репертуара, книгу запретили.

Вышли на крыльцо в осеннюю свежесть золотого сада. Два друга, герои дня и… века встали рядом. Вознесенский в белом дутом пальто, как всегда, в прикольном шарфике, удовлетворенно заулыбался. Естественная поза. Щелк-щелк…

Инга передала мне только что отснятую кассету, и я помчался домой готовить интервью для публикации.

До сих пор корю себя за то, что постеснялся напроситься на кадр с двумя корифеями литературы. А Андрей не подтолкнул меня под блиц Инги Морат. Снимок с самим Артуром Миллером – не шутка! Жаль, что в моей фотоколлекции многих ярких личностей двадцатого века нет такого снимка, документа своего времени.

Но на поэтов нельзя обижаться. И я не обиделся на Андрея, тем более что интервью с Артуром Миллером, опубликованное в «Огоньке», стало знаковым для переломно-перестроечной эпохи, начинавшей набирать обороты. Ведь на дворе был еще только сентябрь 1986 года.

P. S. Удивительная вещь! Во время работы над этим текстом в феврале 2011 года в книжном магазине увидел только что вышедшую ту самую биографию великого американского драматурга, о которой он говорил в далеком 86-м году в Переделкине. В выходных данных книги «Наплывы времени. История жизни» указана дата американского издания – 1987 год. Кстати, как и предсказывал тогда Миллер, в книге чуть больше семисот страниц…

До нашего читателя она дошла только через четверть века.

Голос крови
Загадка двенадцати строк

В моей «вознесенскиане» сохранилось одно стихотворение, печатную судьбу которого я не могу расшифровать до сих пор. Однажды Андрей Андреевич предложил журналу «Огонек» большую подборку новых стихотворений. Как работник отдела литературы я подготовил их для представления редактору. Мне казалось: все предложенное именитым автором достойно опубликования. Но окончательное решение принимал, конечно, Коротич. Когда материал приходил в секретариат, я просил ответственного секретаря журнала показать мне окончательный вариант публикации, потому что всегда волновался судьбой текстов, проходивших через меня. Иногда редактор на чем-то ставил крест фломастером: то ли материал не соответствовал его редакторскому или личному вкусу, то ли он не сумел согласовать текст «выше», а, может быть, в нем говорил обычный для человека инстинкт самосохранения – время было хоть и вольготное, но Коротич продолжал смотреть в оба.

Набор стихотворения Вознесенского «Голос крови» (сохранившийся у меня) Виталий Алексеевич перечеркнул черным фломастером. Номер журнала вышел без тех, как мне казалось, злободневных стихов.

Работая над книгой, я проверил все возможные источники публикации стихотворения «Голос крови», но ни в семитомнике, вышедшем недавно, ни в последних сборниках поэта этого стихотворения не обнаружил.

С той поры прошло почти четверть века, но, мне кажется, содержание и смысл двенадцати строк Андрея Вознесенского не потеряли своей актуальности.

Голос крови
 
Голос крови, говори —
Страстной, той, без укоризны!
Пушкин, Гейне, Украинка —
Интернационал любви.
 
 
Голос крови, прекословь!
Мандельштам, Васильев Павел
В тот же ров эпохи падал.
Интернациональна кровь.
 
 
Голос крови, не скупись!
Ежов, Берия, Каганович —
одинаковая сволочь —
Интернационал убийц.
 

Нина Берберова загоняла всех нас

В своих мемуарах Андрей по-доброму написал о том, как я помогал легендарной Нине Берберовой, приехавшей в Москву после многолетнего отсутствия на родине, провести встречи с читателями. Правда, занимался я этим неспроста – летом восемьдесят девятого года я побывал у Нины Николаевны в Принстоне. Долгий разговор лег в основу двадцатистраничного послесловия к первому изданию в России едва ли не лучшей книги писательницы «Курсив мой».

«В Москве Нину Николаевну сопровождал Феликс Медведев, когда-то мой стихотворный крестник из-под Владимира, с бойким глазом коробейника. Из него шел пар. Нина Николаевна загоняла всех нас. Двойной чашечки кофе хватало на целый день сдержанной, яростной энергии. В огромном зале МАИ три часа шел ее вечер. Полвека не быв в нашей стране, она снайперски ориентировалась.

Пришла пылающая благородным негодованием записка: «Как русская интеллигенция относилась к Блоку?» Имелись в виду, конечно, его «продажа» советской власти, а также, наверное, темные стороны секса.

«Боготворила, – последовал бритвенный ответ. – Ну как еще можно относиться к великому поэту?»

Национальный прицел был в следующем вопросе: «Был ли Троцкий масоном? Как известно, он носил золотой перстень с масонской символикой».

«Ну, как он мог быть масоном?! – ее ноздри задрожали от возмущения. – Он же был – большевик!» – выпалила она, как сказала бы «дьявол».

Дальше следовали обычные вопросы – о ее супружеских отношениях с Ходасевичем, об эмансипации и сексе» («На виртуальном ветру». Вагриус, 1998).

«По стихам твоим внуки откроют наши муки и нашу веру…».
Поэт и бард

В конце 60-х годов все чаще и чаще в литературных, артистических кругах стала муссироваться тема отношений появившегося недавно и ставшего феноменально популярным Владимира Высоцкого и первых поэтов страны. Конечно, под одним из «первых» подразумевался и Андрей Вознесенский. Я здесь имею в виду только одно – планку популярности актера и поэта. Мне казалось, что «первые» немного ревновали к славе Высоцкого. У Высоцкого же было огромное преимущество – гитара в руках. Но его стихи не печатались, он очень переживал и с завистью перелистывал сборники поэтов, с которыми дружил. Среди них, конечно же, был Вознесенский.

Вспоминаю один эпизод на юбилейном спектакле «Антимиры» в Театре на Таганке. В спектакле играл Высоцкий. После окончания Вознесенский стал читать новые стихи. И вдруг произошло неожиданное – собравшиеся в зале сначала поодиночке, а потом чуть ли не хором стали вызывать на сцену Владимира Семеновича. Ситуация для Андрея сложная. Но Высоцкий спас положение, заявив, что автор нынешнего поэтического представления Вознесенский и выступать должен он. Можно предположить, как этот эпизод уколол самолюбие Вознесенского. Хотя к стихам Высоцкого он относился доброжелательно и старался помочь другу.

В 1975 году я встретил Высоцкого в издательстве «Советский писатель», где тогда работал. Он общался с Виктором Фогельсоном, редактором отдела поэзии. Как только визитер ушел, я спросил у Виктора, зачем к нам приходил популярный бард и актер. «Понимаешь, он очень хочет напечататься, а начальство против. Но в «День поэзии» за этот год неимоверными усилиями удалось «пробить» фрагмент из его «Дорожного дневника».

В своей книге «Опрокинутый Олимп» поэт Петр Вегин (он умер в США в 2007 году), который в 1975 году был составителем того «Дня поэзии», вспоминает, что Вознесенский просил его и Евгения Винокурова (главного редактора сборника, замечательного поэта, автора стихотворения про «Сережку с Малой Бронной») сделать все возможное, чтобы стихи Высоцкого наконец увидели свет:

«Все получилось. Винокуров оказался на высоте, и прошло большое стихотворение «Из дорожного дневника», в котором тогдашний главный редактор издательства Карпова вырезала все же две строфы. Но в те годы мы считали, что даже в покореженном виде, но надо выходить к читателю и не отдавать свою печатную площадь воинствующей серятине.

Осенью, в назначенный строк, «День поэзии» вышел. Андрей сказал мне, что Володя ликует, хотя и жалеет, что не смогли отстоять две строфы…» (Москва, Центрполиграф, 2001).

Позже Нина Максимовна Высоцкая мне рассказывала, как радовался сын, что его напечатали в «Дне поэзии»… Но все-таки, говорила она, Володя мечтал о книге и страшно переживал, что друзья – известные поэты – считали его как бы младшим братом «по цеху» и, как ему казалось, снисходительно относились к его творчеству.

Она вспоминала: «Один раз я была свидетелем телефонного разговора Володи. Позвонили из какой-то редакции и сказали, что стихи опубликовать не могут. «Ну, что ж, – ответил он в трубку, – извините за внимание». Потом отошел к окну, постоял немного и вдруг резко бросил: «А все равно меня будут печатать, хоть после смерти, но будут».

Года за два со смерти Высоцкого Вознесенский принес в издательство «Советский писатель» рукопись его стихов. Заведующий отделом поэзии Егор Исаев рукопись прочитал и посчитал, что она достойна выпуска, но директор издательства остался непреклонен – книгу не издали.

Первый сборник стихов Высоцкого «Нерв» вышел в издательстве «Современник» после его смерти.

Darmowy fragment się skończył.