Czytaj książkę: «Русский амаркорд. Я вспоминаю»
© Визель М.Я., Солонович Е.М.
© ООО “Издательство АСТ”
* * *
В декабре 2022 года я в очередной раз пришёл в гости к Евгению Солоновичу. Невозможно сосчитать, сколько раз за тридцать лет, прошедшие с того момента, когда Евгений Михайлович стал моим мастером в Литинституте, я приходил в эту комнату, заставленную со всех сторон до потолка русскими и итальянскими книгами, и садился в глубокое бархатное кресло перед письменным столом. Сначала – смущённым студентом, потом – начинающим журналистом, и, наконец, – младшим коллегой, пришедшим посоветоваться по вопросам перевода…
Но этот визит – особенный. Мы встречаемся с Евгением Михайловичем на пороге его девяностолетия, чтобы поговорить не только о тонкостях итальянского стихосложения и трудностях перевода, но в первую очередь – о переводчике, то есть о нём самом. И затем превратить эти наши разговоры – в книгу. Я включаю диктофон.
Крымский “Амаркорд”
POSTSCRIPTUM
Для кого-то никто, для кого-то поэт, для кого-то
переводчик, родился тогда-то и там-то
(а точнее, в татарском Крыму, дальнем, как для Улисса Итака),
поступал, поступался, считался, сбивался со счёта,
заводил, заводился (бывало, и с пол-оборота),
наступал по примеру других на любимые грабли,
меру знал, если врал (все когда-нибудь врали),
был когда-то на женщин и зелие падкий,
плод запретный вкушал, то несладкий, то сладкий,
«Краткий курс» изучал (слава богу, что краткий!),
похвалы получал, расточал, подвергался похулам,
посылал на три буквы (для чуткой цензуры – в болото),
наши мельницы сравнивал с мельницами Дон Кихота,
мысленно представляя идальго к рекорду Гиннесса,
похвалиться не мог исключительной твёрдостью воли,
труса праздновал, но не кричал, что не дрогну под дулом
пистолета, нагана, винтовки, что в сытую морду
палача харкну кровью, бессильный от боли,
до восьмидесяти дотянуть, если честно, не думал,
дальше – кто его знает, а впрочем, а впрочем,
дальше проще всего
обойтись многоточием:
…
Евгений Солонович
МИХАИЛ ВИЗЕЛЬ [М.В.]. Итак, родились “тогда-то и там-то, а точнее – в татарском Крыму”. Что же туда занесло Улисса?
ЕВГЕНИЙ СОЛОНОВИЧ [Е.С.]. Надо сказать, что “татарским” Крым был скорее в том детском моём восприятии. Родители мои рано развелись, а мачеха была учительницей русского языка и преподавала в татарской школе в Евпатории – и постоянно на какие-то экскурсии меня брала с собой, а ещё, поскольку она была классным руководителем, то мы часто с ней ходили по домам (и, надо сказать, нас прекрасно принимали: татары – очень гостеприимный народ). Благодаря всему этому я много общался с татарчатами-сверстниками. А так Евпатория тех лет – это был обыкновенный русский город; точнее, он был многонациональным. Не только летом становился многонациональным, когда приезжали курортники, – но оставался им всегда.
В Крым же занесло не столько меня, сколько моего отца. Корней крымских у нас нет, но папа был военный – и получил назначение в Симферополь, в III Крымскую стрелковую дивизию. Он родился в 1900 году в Старицком уезде Тверской губернии, окончил в Ленинграде медицинский факультет университета и ещё институт физкультуры, был призван в армию и стал военный врач. Прослужил в армии двадцать восемь лет и вышел в отставку в звании полковника медицинской службы.1
Среди моих предков был известный в тридцатые годы ХVIII века переводчик с древнееврейского на немецкий, а мой прадедушка, Абрам Солонович, создал на русском языке несколько капитальных трудов по истории Израиля и истории религии еврейского народа. Хорошее перо было и у дедушки, Генриха Абрамовича Солоновича, – педиатра, видного деятеля детского здравоохранения в двадцатые годы, автора ряда книг по устройству детских учреждений в социалистическом обществе, по детской гигиене, создателя модели детского сада и пионерского лагеря.
(из интервью Татьяне Бек для журнала “Лехаим”, сентябрь2004)
Е.С. Родился я в Симферополе, но, когда мне было около года, отец получил следующее назначение – в Евпаторию, в детский костно-туберкулёзный санаторий РККА, то есть Рабоче-крестьянской Красной армии. Так что хоть Симферополь для меня формально и родной город, но я его, собственно, и не знаю.
Но и Евпаторию я тоже узнал не сразу: едва я пошёл в школу, началась война – и я уехал в Москву, где жила бабушка, папина мама. Причём можно сказать, что я – восьмилетний мальчик – сам решил туда поехать.
Вышло это так. Летом 1941 года бабушка и папин брат – дядя Лёва, врач-гинеколог, – гостили у нас в Евпатории. И когда грянула война, дядя Лёва сказал сразу, что он должен ехать в Москву, в военкомат, потому что он прошёл финскую кампанию. И мы в тот же день поехали вечером их провожать. Купили билет до Москвы бабушке и дяде, и заодно сестре моей старшей, Гале. А на вокзале я начал капризничать: “Хочу тоже в Москву, хочу тоже в Москву!”. Ну и мне тоже купили билет, и с ними вместе отправили.
Из Москвы мы, впрочем, скоро уехали – и переезжали потом всё дальше и дальше в эвакуацию. Сначала нас отправили под Рязань – вместе со школой, в которой училась моя сестра Галя; меня тоже присобачили туда, к её классу. Она была старше меня всего на пять лет, но, когда мы были в эвакуации там, вместе с её школой, её называли “маленькая мама” – потому что она очень за мной ухаживала. Позднее мачеха моя забрала нас с сестрой оттуда и увезла на реку Хопёр, куда эвакуировали из Крыма санаторий отца. Но и там мы недолго просидели – нас повезли дальше на восток, в Кемеровскую область. Ехали мы довольно долго: санитарный поезд, перевозивший больных детей, шёл медленно.
В Сибири прожили мы два-три года. Места – очень красивые, тайга. Я научился там на лыжах кататься. Местные дети к нам, приезжим более-менее ровесникам, обращались с просьбой: “Скажи «кукуруза»”. Их интересовала картавость. Ну, на это мы особого внимания не обращали, и говорили “кукуруза” кто как может.
Там мы оставались вплоть до освобождения Крыма, и в сорок четвёртом, тоже санитарными поездами, вернулись в Евпаторию – которую, собственно, до этого я почти не знал; не успел как-то врасти в неё. А вот потом – после нашего возвращения – Евпатория для меня и стала родным городом; я там жил до самого окончания школы, и уехал в Москву – уже поступать в институт.
М.В. Поступать, стало быть, на переводческий факультет. Почему именно такой выбор? Вам уже в детстве языки легко давались?
Е.С. Я бы не сказал, что мне языки “легко давались”. А может, в школе – с английским – мне просто не хватало усидчивости. Или же – сам язык был не интересен.
Да и не то что бы меня тянуло к иностранным языкам вообще – скорее, меня в тот момент интересовал конкретно испанский.
В Крыму был первый или один из первых испанских детских домов. Когда в 1937–1938 годах, на фоне разгоревшейся в Испании гражданской войны, в Советский Союз эвакуировали местных детей, то один из пароходов с ними пришёл как раз в Евпаторию.
В итоге у нас там была большая колония испанцев. Они жили несколько особняком, и у них были свои воспитатели, но учились они – в наших школах. Поэтому у меня было много знакомых испанцев. У нас была мужская школа, напротив – женская.
Вернувшись из школы, они, естественно, говорили по-испански. Я не видел и не слышал ни одного, который говорил бы без акцента по-русски, потому что они всё время продолжали общаться на своём родном языке.
И одна девушка, испанка, – она старше меня была, – мне очень понравилась. И я – совершенно платонически! – любовался ей. Звали её Консуэло.
Так что, когда после школы я решил ехать учиться в Москву, то подумал: буду учить испанский.
Я хотел подавать документы в МГУ, но меня стали отговаривать: в МГУ поступить трудно, трата-та, зачем тебе… У меня жила в Москве тётя, Роза Александровна Тугендхольд (1894–1971). Она из очень известной семьи искусствоведов – её старший брат, Яков Александрович Тугендхольд, писал о живописи ещё с дореволюционных времён, и, кстати, именно он посоветовал Ивану Щукину обратить внимание на постимпрессионистов… Тётя моя преподавала французский в Инязе, и она мне сказала: ты в МГУ не поступишь, иди к нам в Иняз. Я пришёл в Иняз – и увидел, что там набирают итальянский. И я думаю: “Нафиг мне нужен испанский, когда я люблю – итальянский?”.
И я неоднократно говорил: не было и минуты, чтобы я пожалел о своём выборе. Я тогда не ошибся – и готов это повторять всю жизнь.
М.В. А откуда вы, советский крымский мальчик, так уверенно знали уже тогда, что “любите итальянский”?
Е.С. А всё очень просто. По радио – вот та самая чёрная тарелка, и трансляция одна на всю страну, – не могли же с утра до вечера говорить только о достижениях в промышленности и в сельском хозяйстве; чем-то должны были перемежать. А чем? Музыкой, конечно. Но – не джазовой, потому что джаз уже был под запретом. А классику, арии из итальянских опер, неаполитанские песни – это было можно. Ну и вот таким образом музыка меня привела к итальянскому языку.
А про итальянскую литературу, естественно, я тогда ещё ничего не знал – только музыка, и всё.
М.В. Сейчас, зная ваши дальнейшие занятия, большой соблазн уподобить ваше крымское детство тому, что описано Феллини в фильме “Амаркорд”. Сталинский Крым как муссолиниевский Римини: где-то далеко идут великие стройки, там авторитарный режим, а здесь – маленькая патриархальная жизнь, все друг друга знают. Насколько такое уподобление правомочно?
Е.С. Мне трудно сказать… Ну, может быть.
После нашего возвращения из эвакуации некоторое время ещё продолжалась война, потом – послевоенное время, тоже тяжёлое…
У нас были завтраки в школе – кусочек чёрного хлеба, который посы́пали сахарным песком. Позднее нам ещё стали давать такие талончики – УДП, “усиленное детское питание”, в евпаторийский ресторан, и мы один раз в день ходили туда обедать; но их мы быстренько переименовали – и называли “умрёшь днём позже”.
Сейчас, сравнительно недавно, ко мне обратился Яков Фоменко, один из главных специалистов по Борису Балтеру – автору повести “До свидания, мальчики”. Балтер, оказывается, кончал мою школу – только десятью с лишним годами раньше. Когда в “Тарусских страницах” была опубликована глава из этой его будущей книги2, я читал это – и по всем топонимам сразу узнал, что это была Евпатория, хотя она там нигде не называется. И когда мы с Балтером познакомились, я сразу ему сказал, что вот, я читал, я тоже евпаториец. Так вот, сейчас Фоменко, который занимается Балтером и собирается памятник в Евпатории ставить ему, рассказал мне, что моя евпаторийская школа готовит книгу о своих известных выпускниках. Мне тоже прислали какие-то вопросы. А в этой школе до сих пор преподаёт мой одноклассник. У него тоже взяли интервью, в том числе спросили про меня. И он им рассказал, что Солонович-де написал выпускное сочинение в стихах на тему “Сталин – наша слава боевая”. Ничего подобного, разумеется, не было. То есть – итоговое сочинения я действительно написал в стихах, да! И его не только приняли, но и поставили мне за него пятёрку! Но – никакого “Сталин, наша слава боевая”. Я писал – о том, что хочу стать… поэтом.
Космополитизм и баскетбол
М.В. Итак, вы приехали поступать в Иняз. В 1951 году – получается, учились там в самые годы борьбы с космополитизмом. Сейчас, глядя из сегодняшнего времени, как это всё отразилось на вашей учёбе и жизни?
Е.С. В одном из моих стихотворений были такие строчки: “После школы иняз был московский, куда / я, по паспорту русский, попал без труда”. Вот это вам всё объясняет про то время.
Помню, как мы, едва оперившись, кружили
девам головы, с жёнами спали чужими,
чувственных удовольствий уроки беря
(если честно, для нас не пропавшие зря).
После десятилетки иняз был, куда
смог, по паспорту русский, попасть без труда,
внутренний не подвёл (а ведь мог) навигатор,
выбирая Москву и в Москве альма-матер.
Жить мешали враги, выручали друзья,
материться при женщинах было нельзя,
и считалось в метро целоваться столичном,
в понимании праздной толпы, неприличным.
Память больше, чем хочется, часто хранит,
путь назад для неё, видит бог, не закрыт —
возвращая забывчивых в прошлое, память
предлагает любую картину обрамить.
(из стихотворения “Обратный билет”3)
М.В. А что из себя тогда представлял Иняз? Страна находилась за железным занавесом. Для чего вы были нужны? Из вас готовили военных переводчиков?
Е.С. Нет, готовили просто переводчиков – широкого профиля. Институт военного перевода уже тогда был отдельно.
И потом, кстати, в какой-то момент наверху решили, что слишком много развелось этих самых, с иностранными языками, и решили их проредить… Вот и нашу итальянскую группу – её не убирали совсем, нет, но как-то сокращали, и на втором курсе я как раз “попал под сокращение”: меня должны были перевести на французский. И я помню, что рассказал эту историю своему дяде, посетовал ему. А у дяди моего фронтовой товарищ работал в Министерстве просвещения, или как оно тогда называлось, высшего образования? И благодаря их вмешательству – дядиному и его – меня восстановили на итальянском.
Что любопытно, в ваше время, в том литинститутском семинаре, где я у вас преподавал, вы были единственный мальчик, а в нашей той итальянской группе – напротив, были одни мальчики.
М.В. А вот это очень интересно. Потому что для меня сейчас Иняз ассоциируется исключительно с институтом благородных девиц. Сплошные девочки. А в ваше время, получается, было иначе.
Е.С. В наше время “одни девочки” были в основном на педагогических факультетах.
И в Инязе, кстати, тоже был как педагогический факультет, так и переводческий. Но на педагогическом не было итальянского отделения, поэтому я поступил – на переводческий. И вот у нас на переводческом факультете, напротив, девочек почти не было.
Но из моих однокурсников почти никто “в профессии” не остался и не стал чем-то известен; на поприще художественного перевода, по крайней мере. Разве что один из них, кажется, потом что-то переводил – не стихи, а прозу, но довольно средне.
Ещё один мой однокурсник – Виталий Бондаренко – поехал работать на таможню куда-то; жаль, я потом с ним связь потерял. Он был большой алкаш! И меня, кстати говоря, тоже спаивал. А ещё он был – бывший фронтовик. У меня было два таких однокурсника, которые успели повоевать.
Большинство же из наших получили распределение кто в КГБ, кто в армию. Так что к литературе они отношения не имеют. Ну, а я – ни туда, ни сюда не годился. По известным причинам.
М.В. Так по паспорту же вроде не было причин?
Е.С. По паспорту – нет. Но, как известно, бьют не по паспорту, а по морде.
Мать – русская, отец – еврей.
И хотя мать свою я не помню – был маленьким, когда родители разошлись, – в графе “национальность” в моём паспорте, пока такая графа существовала, значилось: “русский”. Папа решил, что в той стране, где мы жили, так будет лучше для меня.
Если меня спросить, как я сегодня отношусь к этому его решению, я честно отвечу: не знаю.
В последнее время в моду вошло слово “идентичность”, и, если в моей болезненной реакции на любое проявление антисемитизма, в моём отношении к Холокосту и к сталинской антиеврейской политике как к личной трагедии больше от оскорблённого чувства справедливости, чем от текущих во мне пятидесяти процентов еврейской крови, – то причина как раз в пресловутой идентичности, в том, что я не вырос евреем.
(из интервью Татьяне Бек для журнала “Лехаим”, сентябрь2004)
Е.С. Ещё надо сказать, что к моменту поступления в Иняз в Евпатории я был уже довольно известным человеком, потому что я играл в баскетбол, и моя школьная команда была чемпионом Крыма среди школ. И даже потом – когда приезжал из Москвы, уже студентом, на каникулы в Евпаторию, – меня там “ангажировали” во взрослую баскетбольную команду, и я ездил на соревнования в Симферополь. Я уже играл, конечно, на другом уровне – потому что в Москве у меня был прекрасный тренер.
Тогда ещё не было этой моды, что все баскетболисты непременно должны быть двухметровые, это потом уже распространилось. Поэтому я совершенно спокойно играл.
Я помню, что, когда я приехал в Москву и думал поступать в МГУ, я первым делом спросил: “А у вас есть баскетбольная команда?”
А когда я поступал в Иняз и сдавал вступительный экзамен по английскому языку, принимала его замдекана. Она преподавала английский, но при этом была ещё и спортсменка, волейболистка. Я пришёл на экзамен со значком – первый взрослый разряд! И она, естественно, значок мой заметила – и спросила: “А по каким видам спорта у вас разряд?” – “По баскетболу и по волейболу”. И, возможно, это мне помогло сдать экзамен, потому что ей мой ответ явно понравился: она сразу подумала о команде института. Я не помню уже, насколько хорошо я тот экзамен сдал, но, во всяком случае, я получил проходной балл.
Во время моей учёбы от Института иностранных языков выступали на первенстве вузов Москвы три команды, и наша была, в общем, довольно сильная, мы очень хорошо выступали. Ну а я сам со временем стал капитаном.
А уже после института мне даже случилось поработать тренером женской баскетбольной команды…
М.В. А как так вышло, что вас, молодого перворазрядника, даже не мастера спорта, поставили в тренеры?
Е.С. Это было в пятидесятых, когда я ездил в Воронеж, куда перевели отца. Туда приехала – на какие-то сборы или соревнования – женская баскетбольная команда, а тренера их отозвали в Москву. И мне сказали: если хочешь, иди к ним тренером. Я играл тогда в Москве – за “Пищевик”, а отец одной из девушек в команде был тренером как раз в “Пищевике”.
Я игроком-то был – хорошим, поэтому на своём примере показывал им, как мяч в кольцо забрасывать. Затем – надо было распределить, кому где стоять, как защищаться… Столба поставить, кто повыше. Я с ними потом даже ездил на соревнования в Саратов. Но сыграли плохо.
М.В. Баскетбол – это прекрасно. А как тогда учили в Инязе? Я имею в виду – технически. Ведь не было, очевидно, никакого видео. Не уверен даже, были ли тогда в аудиториях магнитофоны…
Е.С. Нет, не было никакой картинки, вообще ничего не было. Я помню, как мы сидели перед зеркалом, фонетикой занимались. Язык туда, язык сюда.
Но преподаватели были – замечательные. Особенно я благодарен Лидии Ильиничне Грейзбард, которая потом эмигрировала (она же – Лидия Ильинична Лидина: её учебники выходили именно под этой фамилией; и это, кстати говоря, тоже способствовало её переезду – потому что она обижалась очень…).
Так что у нас в Инязе не было никаких пластинок, ничего такого. Была какая-то техника, когда нас пытались научить синхронному переводу, наушники на нас надевали. И всё. Ну, меня не научили. Видимо, у меня реакция не та.
При этом с разговорным языком у меня всегда было всё в порядке – и тогда, и сейчас мой итальянский совершенно свободный. И в Италии по моему произношению никто не скажет обо мне, что я иностранец; единственный вопрос, который у них возникает, когда меня итальянец слышит, – откуда, из какого региона Италии этот человек. На севере по акценту меня обычно принимают за южанина, на юге – наоборот, за северянина, то есть просто воспринимают как неместного, но не как иностранца.
Мы росли в такое время, когда иностранные языки были чем-то вроде мёртвого древнегреческого или латыни. При железном занавесе и отсутствии контактов с внешним миром изучение иностранных языков казалось изучением бесполезного предмета, иностранный язык был чем-то абстрактным.
Сегодня большинство молодых русских поэтов знает как минимум один иностранный язык, а не в таком уж далёком прошлом поэты, начинавшие осваивать нетрадиционные для русской поэзии формы (например, верлибр), приобщались к ним зачастую через переводы, благодаря переводчикам Элюара, Арагона, Пабло Неруды, Гильена, Монтале…
(из интервью Елене Калашниковой для “Русского журнала”, июль2001)
Цех задорный. Ахматова и Данте
М.В. Когда у вас проявилась предрасположенность к стихосложению? Видимо, уже в школе, если вспомнить ваше выпускное сочинение, мало того, что написанное в стихах, – так ещё и о том, что вы хотите стать поэтом?
Е.С. Я какие-то детские стишки сочинял уже классе в четвёртом-пятом. Мачеха это занятие поощряла – и даже в какой-то момент собрала все мои бумажки и отдала машинистке. Но этот экземпляр не сохранился, потому что мне уже тогда было стыдно, что кто-то будет читать эти сочинения, – и, слава богу, я это уничтожил всё. И потом я долго стихов не писал.
Но когда я уже переехал в Москву, дядя мой, врач-гинеколог, баловался стихами. Он предлагал какую-то тему и говорил: “Ну, вот, давайте все вместе напишем на эту тему стихи”. Или соседка выходила замуж, и он говорил: “Давайте поздравление напишем – в стихах”. Но серьёзно я к этому, естественно, не относился.
Кстати, при поступлении в Иняз у нас было собеседование какое-то – и, когда меня декан спросил: “Почему вы решили поступать на переводческий факультет?”, я ему отвечал – как ни стыдно мне сейчас об этом вспоминать – так: “Я хочу переводить стихи. В том числе и… свои”. До своих, понятно, тогда дело не дошло; хотя теперь-то переводы моих стихов на итальянский уже есть.
А в институте, уже на старших курсах, у нас была замечательная преподавательница по художественному переводу, Нина Генриховна Елина4, которая потом эмигрировала в Израиль. И она поощряла мои переводческие опыты. И начал переводить стихи я – именно тогда, под её руководством.
Когда я приходил к Нине Генриховне Елиной посмотреть какие-то итальянские книжки, она на вынос не давала, но разрешала переписать. И однажды она мне дала книжку Джозуэ Кардуччи. Я переписал несколько стихотворений, перевёл…
А потом в один прекрасный день она мне говорит: “Женя, тут мне звонили… В Худлите готовят книгу Кардуччи, и меня спрашивали, кто бы мог сделать подстрочник. Я сказала, что вот есть Женя Солонович, который может, у него даже есть свои переводы Кардуччи”. И дала мой телефон Игорю Стефановичу Поступальскому, который этим делом руководил. Там коллектив какой-то был, и нужно было одному из переводчиков дать подстрочник. Я сделал подстрочники и дал ещё и свои переводы, там что-то взяли из них.
Но потом, когда эта книжка5 вышла, я понял, что я буду стыдиться этих переводов всю жизнь – потому что они были очень плохие.
М.В. А сами стихи?
Е.С. Ну! Стихи! Кардуччи – известный поэт, хороший поэт.
М.В. Безусловно, Кардуччи – известный поэт, воспевавший Рисорджименто6 и ратовавший за возвращение к классическому стиху. Первый итальянский лауреат Нобелевской премии, между прочим.7 Просто на моё нынешнее ухо уж больно стихи Кардуччи помпезные и старомодные… Зачем вообще понадобилось в то время издавать Кардуччи? Как это мотивировали? Вот зачем советскому читателю – архаизирующие патриотические итальянские стихи XIX века?
Е.С. Ну, предположим, гарибальдиец, туды-сюды. Строго говоря, он не был, конечно, гарибальдийцем, – но он писал о Гарибальди, и, в общем, положительно. Поэтому, значит, вроде бы прогрессивный поэт.
Нет, стихи-то были ничего. А вот переводы – очень серенькие. И потом уже, когда о Кардуччи заходила речь, я говорил, что даже слышать их не хочу. Будь моя воля, я бы собрал по всей стране все экземпляры той книжки – и уничтожил бы.
Джозуэ Кардуччи
Сан Мартино
Белый туман крадётся
Вверх по холмам зелёным;
Под ветерком солёным
Шумное море бурлит;
А по всему предместью
От молодой калины
Запах разносится винный,
Души людей веселит.
Спешат муравьи куда-то
В травах, по бурелому;
Вышел охотник из дому,
В тёмное небо глядит, —
Там в облаках лиловых
Птиц караван угрюмый,
Точно скитальца думы,
В тёмную ночь летит.
Перевод Е.Солоновича
Джозуэ Кардуччи
Снегопад
Медленно снежные хлопья падают с хмурого неба,
улицы словно мёртвы – гомон живущих умолк.
Криков торговцев не слышно, замер и стук экипажей,
песен весёлых любви тоже нигде не слыхать.
С башни высокой плывут над городом сиплые звуки
бьющих часов – стонет мир, людям неведомый днём.
В окна стучатся крылами птицы. То – добрые духи
здесь, на примолкшей земле, ищут меня и зовут.
Скоро уже, дорогие (тише, упрямое сердце!),
в вечную тишь я сойду в тьме гробовой отдохнуть.
Перевод И.Поступальского
М.В. Итак, вы начали с того, что переводили одного классика XIX века – Kардуччи; но при этом, насколько я знаю, не переводили другого бесспорного итальянского классика XIX века – Леопарди. Потому что его уже переводила Ахматова. Вы не обсуждали, кстати, эту их работу с Анатолием Найманом, который вместе с ней работал над Леопарди? Про их с Ахматовой совместную переводческую деятельность вам что-нибудь Анатолий Генрихович рассказывал, может быть?
Е.С. Нет, с Найманом я никогда не обсуждал это. Не знаю, как-то меня это не интересовало… Я лишь читал об этом в его воспоминаниях (они, к слову, очень раздражали Бродского).
Ещё я знаю, что какие-то переводы за подписью Ахматовой делал Николай Иванович Харджиев, который позднее эмигрировал в Голландию. И он написал потом, что эти переводы на самом деле принадлежат ему. Но – с других языков, не с итальянского.8
М.В. А Ахматова вообще владела итальянским до такой степени, чтобы переводить самостоятельно? По-французски, как мы все знаем, она более-менее говорила. И с общением в Париже у неё проблем не было.
В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже научилась говорить по-французски.
Анна Ахматова. “Автобиография”
Е.С. Нет, итальянским она не владела совершенно. Знаю я это потому, что я общался с ней и с итальянцами, и переводил, когда в Питере был конгресс Европейского сообщества писателей.
Джанкарло Вигорелли9, генеральный секретарь этого самого сообщества, ездил тогда к ней на дачу в Комарово – чтобы узнать, приедет ли она в Италию получать премию “Этна-Таормина”.10 И мы поехали туда вместе – Вигорелли, Николай Борисович Томашевский, который был с ней знаком, ну и я тоже.
М.В. Я знаю, что вы были на последнем публичном выступлении Ахматовой – в Большом театре, 19 октября 1965 года, на торжественном собрании, посвящённом 700-летию со дня рождения Данте. А было ощущение какой-то лебединой песни, исходила ли от неё какая-то аура?
Е.С. Аура, безусловно, была. И я её хорошо почувствовал. Я ведь тогда тоже был на сцене: Анна Андреевна выступала, а я переводил её выступление для президента общества “Данте Алигьери”.
Я счастлива, что в сегодняшний торжественный день могу засвидетельствовать, что вся моя сознательная жизнь прошла в сиянии этого великого имени, что оно было начертано вместе с именем другого гения человечества – Шекспира – на знамени, под которым начиналась моя дорога. И вопрос, который я осмелилась задать Музе, тоже содержит это великое имя – Данте.
…И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: “Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?” Отвечает: “Я”.
(начало выступления Ахматовой)
Е.С. Кстати, к тому юбилею Данте в 1965-м я перевёл несколько его стихотворений и напечатал их в журналах. Мне итальянцы даже премию за них дали – я ездил и получал её в Палаццо Веккьо.
А когда я вернулся, то Николай Михайлович Любимов сказал мне: “Женя, надо ковать железо. Вот вы премию получили за Данте. Надо садиться за «Божественную комедию»”. Я сказал: “Николай Михайлович, но я считаю перевод Лозинского – образцовым. Что я могу нового внести туда?” И “Божественная комедия” Лозинского так и осталась для меня шедевром.
М.В. Безусловно, перевод Лозинского “Божественной комедии” – это шедевр и образец для всех.
И, может быть, всплеск интереса в СССР к итальянской поэзии в начале шестидесятых как раз и был связан с тем, что тогда совсем недавно – по академическим меркам11, конечно, – вышел тот перевод Лозинского отдельным изданием. И оказалось, что “Божественную комедию”, мистическую поэму XIV века, можно читать – как поэзию!
Учителя
Е.С. Надо непременно ещё сказать, что те переводы Данте были мной сделаны во многом благодаря моему учителю – Илье Николаевичу Голенищеву-Кутузову12 (который, кстати, как часто про него это предполагают, и впрямь потомок Михаила Илларионовича – пусть не прямой, но из того же рода).
Незадолго до этого, в середине пятидесятых, Голенищев-Кутузов вернулся в СССР из многолетней эмиграции. Уезжал он в Болгарию ещё в начале двадцатых, потом много лет жил в Югославии, даже принял там местное подданство; 5 лет прожил в Париже, учился в Сорбонне, поездил по Италии и защитил докторскую по итальянскому Возрождению, – в общем, дантологию он знал, разумеется, сильно лучше, чем все мы, сидевшие здесь, в СССР.
И вот к тому юбилею в 1965-м он задумал подготовить полное собрание сочинений Данте – в первую очередь переводы Лозинского, естественно, но и не только. И как раз тогда он и предложил мне переводить с ним стихи Данте.
Так благородна, так она чиста,
Когда при встрече дарит знак привета,
Что взору не подняться для ответа
И сковывает губы немота.
Восторги возбуждая неспроста,
Счастливой безмятежностью одета,
Идёт она – и кажется, что это
Чудесный сон, небесная мечта.
Увидишь – и, как будто через дверцу,
Проходит сладость через очи к сердцу,
Испытанными чувствами верша.
И дух любви – иль это только мнится? —
Из уст её томительно струится
И говорит душе: “Вздохни, душа”.
Перевод Е.Солоновича
Е.С. Что любопытно, Тито в Югославии его даже посадил, когда он захотел вернуться. Не знаю, почему, но Тито это не понравилось, и вот не захотел он его отпускать… А Голенищев-Кутузов до этого партизанил же там во время Второй мировой, ну и какие-то военные были у них дела, видимо… И, хотя никаких военных тайн у него вроде бы не было, он просидел в тюрьме четыре года, – и при этом ещё писал какую-то книжку о поэзии, прямо там, в тюрьме.
А когда он всё-таки в СССР приехал, у нас его в ИМЛИ пригласили сразу. И он читал лекции в университете.
Я очень многому у него научился, потому что он был требовательным – и как поэт, и как переводчик, и как редактор. Хотя редактором скорее даже была его жена; пусть она итальянского и не знала, но зато отлично знала русский.
И вот я переводил стихи, потом ездил к нему на редактуру. Обычно поздно вечером почему-то он меня приглашал… “Ночной человек”.
Эмигрант с 1920 года, один из самых образованных людей Европы, друг и ученик Вячеслава Иванова, узник тюрьмы у маршала Тито, вернулся в Россию в 1955 году, где начал новую жизнь. В частности, составил и в значительной мере перевёл на русский язык уникальную книгу “Поэты Далмации” – перевод с сербскохорватского, итальянского и латинского; издание это, кажется, до сих пор не имеет аналогий ни на одном языке. “Стихи о Каменной Даме” Данте в его переводе опубликовал Твардовский в “Новом мире”. Знал больше половины европейских языков – и если не со всех переводил, то лишь потому, что времени не хватило.
Евгений Витковский, вводка к подборке Голенищева-Кутузова на сайте “Век перевода”13
Е.С. Так вот и получилось, что моя личная антология14, вышедшая много лет спустя, открывается именно стихами Данте.
И в предисловии к этой антологии я поминаю добрым словом своих учителей: Илью Николаевича Голенищева-Кутузова, а ещё – Сергея Васильевича Шервинского15. Именно их двоих я считаю своими главными учителями в литературе и в переводе.
Сергей Васильевич был известен прежде всего как переводчик, но он много раз был и моим редактором, чем я отдельно горжусь.
Однажды, кстати, будучи редактором одной из составленных мною книжечек итальянской поэзии, в какой-то момент он сказал: “А я тоже хочу перевести сюда что-нибудь” – и перевёл для этой книги пару стихотворений.
Джорджо Капрони
На открытке
Я узнал в забегаловке, что значит Аид,
зимой, когда я от голода стыну;
я узнал свою Прозерпину —
в обноски одета,
богиня мыла во мгле рассвета
замусоленное ртами стекло.
Узнал, как у входа прислоняет вело
иссуетившаяся душа,
затеряться спеша
между столиков чёрных
в смраде и скуке;
узнал зазябшие руки,
краснее сырого мяса, в мокрых опилках
перешаривающие полутьму;
узнал, как расплывшаяся в дыму
девчонка форсит затяжкой
и над своей неналитой чашкой
льнёт к отчаянью моему.
Перевод С.Шервинского16
М.В. Я помню, как в одном из переводов Шервинского меня кольнуло совершенно невозможное слово “велó”, в смысле – велосипед.
Е.С. Вéло?
М.В. Да нет же, по рифме там выходило – именно “велó”. Я поэтому и запомнил с первого раза, как прочитал. Я ещё подумал тогда: “Ну, он же человек с дореволюционной биографией… Может быть, тогда так говорили?” Как у Блока: “Пролетает, брызнув в ночь огнями, / Чёрный, тихий, как сова, мотор…”. А вот это как-то ещё чувствовалось – эта его дореволюционная биография?
Е.С. Его дореволюционная биография – в том, что ему подавал пальто Брюсов. Меня учил подавать пальто Шервинский, а его самого – Брюсов…
Сын выдающегося врача, основателя русской эндокринологии, как следствие этого факта – переводчик-античник. Первые переводы Шервинского из Катулла датированы 1911 годом – “полный” Катулл в его переводе вышел ровно через три четверти века, в 1986 году, в малой серии “Литературных памятников”. Издательская цензура заменила в этой книге четыре строки отточиями; текст, вписанный переводчиком поверх точек в мой экземпляр, действительно малопристоен, но уж таков Катулл – и таковы законы цензуры. <…> У Шервинского учились шесть или семь поколений поэтов-переводчиков. <…> “Как жаль, что мне сейчас не шестьдесят лет! Не семьдесят! Я мог бы всё начать сначала!” – восклицал Шервинский на десятом десятке своего “странствия земного”. Весь он – в этой реплике.
Евгений Витковский, вводка к подборке Шервинского на сайте “Век перевода”17
Е.С. Сергей Васильевич Шервинский, кстати, изначально меня и познакомил с Голенищевым-Кутузовым, предложив мне перевести несколько стихотворений далматинских поэтов для соответствующего сборника, – а Илья Николаевич был составителем этой книги.18
Поскольку область Далмация – на территории современных Хорватии и Черногории – была долгое время частью владений могущественной Венецианской республики, разумеется, там были поэты, писавшие на итальянском.
Цех задорный. Западноармянские поэты и Кавафис
М.В. Тот далматинский сборник – ваша первая “настоящая” публикация как переводчика?
Е.С. Ну как – первая… Дело в том, что я ещё и до этого зарабатывал уже деньги, переводя поэтов народов СССР (с подстрочника, естественно). Там какие-то грузины, помню, были… Но – не первоклассные, потому что первоклассных переводили у нас Заболоцкий, Пастернак, Межиров.
А у меня просто был приятель, консультант по грузинской литературе при Союзе писателей, – он-то и подкидывал мне такую “подработку”. И я переводил худо-бедно. Естественно, никогда этих переводов я не переиздавал и не буду переиздавать; я их и не помню уже. Хотя фамилии некоторых поэтов – помню.
Если говорить о подстрочниках тех лет, то потом я ещё переводил с армянского. И вот этими переводами я уже некоторым образом горжусь.
Была такая книга – “Западноармянские поэты”19; потом её в расширенном виде переиздали в Ленинграде в “Библиотеке поэта”20. И для неё я двух поэтов переводил. Очень хороших, замечательных! Ваан Текеян и Даниэл Варужан.
Предложил мне их переводить Сагател Арутюнян. Он был секретарём Союза писателей Армении. Меня с ним познакомили в Доме творчества в 1969 году – и он сразу вцепился в меня и сказал: “Будет такая книжка, один из этих поэтов учился в Венеции, в школе мхитаристов21, – и, значит, там наверняка есть итальянское влияние!”.
Мне сделали подстрочник с армянского, и я потом даже ходил к армянину какому-то здесь в Москве – чтобы он мне читал вслух. Я слушал, как это всё звучит, делал заметки какие-то…
Даниэл Варужан – очень известный в Армении поэт. Он из западноармянских – и пал жертвой геноцида в Константинополе, в 31 год. В апреле 1915 года его арестовали по приказу турецких властей в числе 200 представителей константинопольской армянской интеллигенции, а в августе того же года – убили…
Никаких влияний итальянских я там, впрочем, не обнаружил. Но зато было у Варужана маленькое стихотворение – “Читая Данте”. С него-то я и начал. А потом – пошло-поехало…
Даниэл Варужан
Зелёная веточка
Терцинами божественного “Ада”
Ещё в плену меня держал поэт,
Когда в окно росистая прохлада
Повеяла и занялся рассвет.
Открыта лучезарная страница,
Ещё Франческа, ангельски чиста,
Вздыхает, деверя маня склониться,
Прижать к её устам свои уста.
И ты вошла – и веточку закладкой
Вложила в книгу поперёк строки
И новостью ошеломила сладкой:
“Для нас раскрыла роза лепестки”.
(1913)
Перевод Е.Солоновича
М.В. Все мы помним горькие слова Арсения Тарковского про восточные переводы, от которых болит голова. Вы же с самого начала занялись переводами “по специальности”, с итальянского, причём сразу – Петрарка, Данте!
Однако и переводы поэтов народов СССР успели, выходит, “зацепить” в начале пути – пусть не переводческого, а поэтического.
Но вот у вас – имею в виду не у вас лично, а у вас, переводчиков с “основных” западных языков: английского, французского, итальянского, немецкого, испанского, – было ощущение, не знаю, какой-то “высшей лиги”? Если продолжать баскетбольную аналогию.
Е.С. В какой-то степени, видимо, да. Благодаря итальянским переводам классиков у меня уже был какой-то багаж, какой-то статус, меня знали – и поэтому предлагали. И, естественно, для Армении это была честь: иметь в переводчиках своей поэзии того, кто ранее уже переводил Данте и Петрарку.
М.В. Есть примеры и обратного. Я помню, как в десятые годы показал одному итальянскому поэту, сотруднику итальянской дипмиссии в Москве, его стихи, опубликованные на армянском языке в литературном журнале, выходившем в Нагорном Карабахе. Причем переводы были сделаны не с итальянского, а с русского – с ваших переводов, опубликованных в “Иностранной литературе”!
Е.С. Кроме того, мне предлагали переводить с подстрочника стихи не только с армянского, но и с других языков. Например, с греческого – я довольно много перевёл Кавафиса. Подстрочники там были замечательные! Соня Ильинская их делала, гречистка наша. Но потом она вышла замуж за греческого писателя, и они уже давно22 переехали на его родину.
Блестящий переводчик итальянской поэзии Евгений Солонович, который видел мои переводы ещё до публикации, был в восторге: “Соня, немедленно подавайте заявку в Гослит на книгу”. То же самое говорил мне замечательный переводчик англоязычной поэзии Андрей Сергеев. Я подала заявку, и тогда мне позвонил Бродский. Он сказал, что хотел бы принять участие в переводах Кавафиса, на что я, конечно же, согласилась, – но этому плану не суждено было осуществиться. Издательство тянуло, я привлекла Бродского к переводам греческих поэтов в антологии антифашистской поэзии Европы “Ярость благородная”. Потом он уехал, не дождавшись, пока Кавафис наконец будет введён в издательский план. Но Кавафис сопутствовал ему всю оставшуюся жизнь.
“Греки бывают не только древними” (интервью с Софьей Ильинской на сайте московского общества греков,10 июня2022)23
Е.С. И я нисколько не жалею о том, что переводил Кавафиса. И, более того, мне часто говорили, что среди тех его переводов, которые были, мои – лучшие. Ну, это, может быть, некоторое преувеличение, но, тем не менее, я продолжал его переводить даже после того, как по-русски уже были изданы его книги. Уже в девяностых, помню, специально для журнала “Иностранная литература” я перевёл два его замечательных стихотворения – очень актуальных по тому времени.
Константинос Кавафис
Вмешательство богов
Должно случиться то, потом другое,
и незаметно время небольшое
пройдёт (полгода или год примерно) —
и мы сочтём, что всё закономерно.
Какие мы старанья ни приложим,
чтоб сделать мир на прежний не похожим,
мы лишь вконец развалим всё, что сможем,
и, убедившись в этом, руки сложим.
Хаосу положить предел в итоге
возьмутся, из машин явившись, боги.
Они покончат быстро с лихолетьем,
спасая тех, неся погибель этим,
всё по обыкновению исправят
и каждому приняться предоставят
за старое, и, как не раз бывало,
потом опять начнётся всё сначала.
Перевод Е.Солоновича24
Пути просвещения
М.В. Давайте вернёмся чуть назад – и поговорим о начале вашей собственно переводческой (ещё не поэтической) деятельности. Это конец пятидесятых, да? Вы поступили в 1951-м, значит, закончили в 1956-м, аккурат в год XX съезда. Куда вы получили распределение как выпускник Иняза?
Е.С. У меня было свободное распределение – и я после окончания института несколько лет работал со всякими делегациями, пополняя свой багаж итальянского языка – например, обучаясь нецензурной лексике, которой меня мои преподавательницы, разумеется, не учили. Песни всякие пел вместе с ними…
У меня второй язык был английский, и в дипломе моём написано “преподаватель английского языка средней школы”, – но я английский не знал и до сих пор не знаю. Слава богу, что меня не отправили никуда учить школьников…
И когда делегации эти приезжали – я с ними ехал, допустим, в Ленинград или в Киев. В общем, путешествовал с ними по стране. Это по линии ВЦСПС было. Раза два или три были спортивные делегации, но в основном – профсоюзные. В том числе был такой профсоюз бумажников и tipografi – то есть печатников, например.
И среди них встречались разные люди, но в основном, конечно, там были “прогрессивные”, то есть какие-то профсоюзные деятели левой ориентации. Поэтому с итальянскими левыми я часто сталкивался в то время, работая с этими делегациями профсоюзов. И я не скажу, что, общаясь с ними, я как-то “политически” развивалcя, – нет; но, тем не менее, человеческие отношения складывались у нас сразу хорошие, дружеские. И мы говорили – на любые темы.
Но прежде всего, конечно, о литературе. Я тог-да уже старался следить за итальянской поэзией – и поэтому много расспрашивал их про современных итальянских поэтов. А поскольку я в то время уже потихоньку переводил стихи “для себя” (ну, скажем так, пытался переводить), то, когда они меня спрашивали, что́ мне в подарок прислать, – я, конечно, просил книжку какую-нибудь поэтическую. Таким вот образом и начала складываться моя библиотека.
М.В. То есть профсоюзные деятели были в состоянии поддержать разговор о современной поэзии? Это, видимо, связано с общим уровнем культуры в итальянском обществе. Или с тем местом, которое занимала в нём поэзия.
Е.С. Дело в том, что был неореализм. В основном он проявлялся в прозе и в кино, конечно… Но в любом случае, собеседники были у меня подкованные. Они, конечно, прежде всего были профессионалами в своём деле, по своей специальности, – но они же что-то ещё и читали, кто-то что-то знал… Так что многие могли о поэзии говорить, да.
В какой-то из этих поездок по линии ВЦСПС, в Бресте, я познакомился с печатником, с которым тоже всё время обсуждал поэтов. И он сказал – так вот, просто, между делом, – “А я знаком с Монтале”. Оказалось, что поэт Эудженио Монтале, о котором мы с ним, конечно, тоже говорили, был в то время одним из редакторов газеты “Corriere della Sera”, а мой собеседник работал там линотипистом. И он, когда вернулся обратно в Италию, рассказал Монтале обо мне, о том, что его поэзией горячо интересуются в СССР, – а потом ещё и прислал мне книжку с автографом Монтале!
И своей первой переводческой книжкой с итальянского я тоже обязан вот такому знакомству. С одним из членов очередной делегации, который был секретарём левого профсоюза на Сицилии, мы тоже про поэзию говорили. И он мне рассказал, что вот есть у них такой сицилийский поэт, Иньяцио Буттитта, который пишет на сицилийском диалекте, и потом прислал мне его книгу. Эта книга называлась на диалекте “Lu pani si chiama pani”.25 Это было двуязычное издание, там был параллельный текст – оригинальный сопровождался переводом на итальянский авторства Сальваторе Квазимодо.
Darmowy fragment się skończył.