Czytaj książkę: «Шейх в Кочках»
Ева Вересова
Шейх в Кочках
Новогодняя комедия
Аннотация
Мне шестьдесят пять. Зять у меня теперь не напрокат, а насовсем. Муж научился говорить «я тебя люблю» — целых три раза за сорок один год. Дочка ждёт сына. Живи и радуйся.
Но тут Митрич на крыльце магазина подслушал мой разговор и к вечеру разнёс по всему району: «К Петровне шейх едет. С нефтью».
А едет к нам Абу Хамад — рыбак из Дубая, сын ловца жемчуга, который за семьдесят три года ни разу не видел снега. Едет сторожить внучку Миру: она полгода будет записывать, как говорят в костромской деревне.
Глава района везёт телевидение — встречать инвестора. Мы прячем поросёнка. Батюшка учит «ассаляму алейкум». Коля ищет компасом с трактора, где у нас Мекка.
А следом на огромном чёрном джипе приезжает Геннадий Павлович. Настоящий миллиардер. Порыбачить с Колей. И почему-то селится у моей подруги Любы — самой острой на язык продавщицы Костромской области.
Сорок один год я замужем. Я вижу, когда мужик врёт. Этот — что-то скрывает.
Кто из них настоящий шейх, Большие Кочки поймут только к Масленице.
Часть первая. Шейх едет
Глава 1.
В которой к нам едет шейх
Слухи в Больших Кочках ходят быстрее трактора.
Это я вам как фельдшер говорю. Сорок один год.
Если у Шишкиных утром отелилась Зорька, то к обеду об этом знает Судиславль. Если Митрич в пятницу выгнал самогон, в субботу к нему приезжает участковый. Не за самогоном. Попробовать. Если у кого-то в Кочках заболело ухо, то к вечеру у половины деревни болит ухо. Из сочувствия.
А если Галина Петровна Морозова в пятницу в пять утра сидит в бане в тулупе и разговаривает с Дубаем — к шести об этом знает вся Костромская область.
И — не так.
Совсем не так.
* * *
Было это пятого декабря. В пятницу.
Пятница у нас теперь — особый день.
По пятницам Коля встаёт в половине пятого. Без будильника. Сорок один год встаёт без будильника — тело само знает. Надевает тулуп. Валенки. Ушанку. Берёт телефон — новый, Светочка подарила, с большими кнопками, хотя кнопок там нет, там экран. И идёт в баню.
В бане у нас интернет.
Лёша провёл. Летом. Я уже рассказывала.
А в пять утра, по-нашему, из Дубая звонит Абу Хамад. Со своего причала в Дейре. Там у него шесть. Он с удочкой. Коля — на полке, в тулупе. И они — молчат. Полчаса.
Абу Хамад ловит. Коля смотрит.
Иногда Абу Хамад показывает рыбу. Коля говорит — «ну». Абу Хамад смеётся.
Так — каждую пятницу. Год почти.
Люба говорит — это у них клуб. Мужской. Без слов.
Я говорю — у Коли все клубы без слов.
* * *
А пятого декабря Коля вернулся из бани не через полчаса.
Через десять минут.
Я ещё печку не растопила. Сижу на корточках, лучину щеплю. Дверь — хлоп. Коля. В тулупе. С телефоном. Лицо — как будто ему трактор подарили второй раз.
Нет. Не так. Как будто трактор — сломался, а потом сам починился.
— Галя, — сказал Коля.
— М?
— Там Мира.
— Где?
— В бане. — Пауза. — В телефоне. Тебя.
Я встала. С лучиной в руке.
Мира — это внучка Абу Хамада. Двадцать один год. Студентка. Учит русский. Говорит так, как у нас в Кочках никто не говорит, — как в книжке. «Галина Петровна, я бесконечно рада вас видеть». У нас так даже на похоронах не говорят.
Я её люблю.
Я её в Дубае лечила. От сердца. Ну — не от сердца. От обиды. На дедушку. Это одно и то же, если вам двадцать.
— Что случилось? — спросила я.
Коля пожал плечами.
— Говорит — важное.
— А ты что?
— Я сказал — ну.
— А она?
— Она сказала — «позовите, пожалуйста, Галину Петровну». — Пауза. — Вежливо.
Я накинула платок. Бабки Нюрин, оренбургский. Мой теперь. Валенки — Колины, мои у печки сохли. И побежала.
В баню.
В пять утра.
В декабре.
Темно — хоть глаз выколи. Снег по колено. Мороз — двадцать два. Звёзды — как гвозди. Я бежала через огород и думала — сейчас упаду, сломаю шейку бедра, и Светочке придётся лететь из Дубая на шестом месяце, а Коля будет варить мне кашу. Без соли. Он всегда без соли.
Не упала.
* * *
В бане было тепло. Коля с вечера протопил — специально. Чтобы в пятницу сидеть.
На полке лежал телефон. Экраном вверх. В экране — Мира.
В платке. В тёмном. В очках. Сидит, видно, у себя в комнате. За ней — окно. За окном — темно, только огни. Дубай не спит. Дубай вообще никогда не спит, я туда год назад летала, видела.
— Галина Петровна! — сказала Мира. — Доброе утро. Простите, что так рано. Я бесконечно…
— Мирочка, — сказала я. — Не бесконечно. Говори, что случилось. Дедушка здоров?
— Здоров.
— Мазь мажет?
— Мажет. Каждый вечер. Он говорит — пальцы как у молодого.
— А что тогда?
Мира помолчала.
Сняла очки. Надела. Опять сняла.
Я этот жест знаю. Так Светочка в детстве снимала варежку, когда приносила двойку.
— Галина Петровна, — сказала Мира. — У меня — новость. Две. Одна — хорошая. Другая — тоже хорошая. Но — большая.
— Давай с хорошей.
— Мне дали грант, — сказала Мира. — На диплом. Я пишу диплом о русском языке. О деревенской речи. Как говорят в деревне. Не в Москве — в деревне. Слова, которых нет в словаре. Поговорки. Песни.
— Это — хорошо, — сказала я.
— И мой профессор договорился. С Костромским университетом. Я буду там — на практике. С февраля до июня. Целый семестр. Полевая практика. Знаете, что такое полевая?
— Знаю, — сказала я. — Я сорок лет — в поле.
— Это значит — надо жить там, где говорят. Записывать. Каждый день. — Мира надела очки. — Я написала в заявке — деревня Большие Кочки. Судиславский район. Костромская область.
Я села.
На полок.
Хорошо, что полок был рядом.
— К нам? — сказала я.
— Если вы позволите, — сказала Мира. — Мой профессор сказал — нужна принимающая семья. Я сказала — у меня есть семья. В России. Он засмеялся. Я показала ему видео. Где вы в шубе в пустыне. Он сказал — «это они?». Я сказала — «это они». Он подписал.
Я сидела на полке.
Мира смотрела на меня из телефона.
— Мирочка, — сказала я. — Да господи. Да живи. Хоть всю жизнь. У нас Светочкина комната пустая. И печка. И Зорька у Шишкиных — молоко будешь пить настоящее. Ты у нас такого не пила. Ты у нас вообще ничего не пила — у вас там всё из коробок.
Мира засмеялась.
Потом — перестала.
— Это первая новость, — сказала Мира. — А вторая.
— Ну.
— Дедушка сказал, что я не поеду одна.
Я кивнула. Правильно. Девушке. Одной. В чужую страну. На полгода. Я бы Светочку тоже не пустила. Я её и не пускала. Она сама уехала. В двадцать два. С одним чемоданом. И двенадцать лет мне врала, что всё хорошо.
— Правильно дедушка сказал, — сказала я. — А кто с тобой поедет? Тётя? Двоюродный брат?
Мира опять сняла очки.
— Дедушка, — сказала она.
* * *
Я сидела на полке.
Долго.
В бане было тихо. Только печка потрескивала. И где-то за стеной, в хлеву, вздохнул Борька. Борька у нас — поросёнок. Сын того Борьки. Тоже Борька. У нас все поросята — Борьки. Чтобы не путаться.
— Абу Хамад, — сказала я. — К нам. В Кочки.
— Да.
— На полгода.
— С конца декабря. Он хочет — на Новый год. Ваш Новый год. Он говорит — Галина Петровна праздновала его Новый год, теперь он хочет праздновать её Новый год. Это — справедливо. Он так сказал. Справедливо.
— Мирочка. Ему семьдесят три.
— Семьдесят три.
— У нас — минус тридцать бывает.
— Я ему говорила.
— А он?
— Он сказал — у него есть валенки.
Я закрыла глаза.
Валенки. Колины. Которые Коля ему подарил. На причале. Год назад. Когда мы улетали. Абу Хамад их тогда прижал к груди, как ребёнка. Как жемчуг. И теперь — в каждой пятнице, в каждом видео — он в них. На причале. В Дубае. В плюс двадцать восемь. В валенках.
Коля говорит — сопреют.
Абу Хамад не снимает.
— Мира, — сказала я. — У нас туалет — на улице.
— Я знаю.
— Ты — знаешь. А дедушка?
— Я ему показала фотографию. Он сказал — у его отца тоже был на улице. На острове. Только тёплый.
— У нас — не тёплый.
— Я ему сказала.
— А он?
— Он сказал — «иншалла».
Я открыла глаза.
Иншалла — это у них «если Бог даст». Я знаю. Мне Мира в Дубае объясняла. Они так говорят на всё. Придёт автобус — иншалла. Будет дождь — иншалла. Не замёрзнет дедушка в Костромской области в январе — иншалла.
— Галина Петровна, — сказала Мира тихо. — Если нельзя — скажите. Я пойму. Дедушка — тоже поймёт. Он не обидится. Он только… — она замялась, — он только год ждёт пятницы. Каждую неделю. Чтобы посмотреть на Николая Ивановича. Он говорит — Николай Иванович — единственный человек, с которым можно молчать. Ему с людьми — трудно. После бабушки. А с Николаем Ивановичем — нет.
Я посмотрела в окошко бани.
Маленькое. В морозных узорах. За ним — темно. Огород. Сугробы. Дом. В окне — свет. Коля поставил чайник. Ходит. Я вижу тень.
Коля — тоже ждёт пятницы.
Я — знаю.
— Мирочка, — сказала я. — Скажи дедушке. Пусть едет. Пусть везёт свою деревяшку. Отцовскую. Рыбу будем ловить. У нас на Кочке окунь — во. И щука. И ёрш. И баню натопим. И шубу я ему свою дам — у меня их две, мутоновая с девяносто седьмого и новая, которую мне Светочка подарила и которую я боюсь носить, она белая. Мутоновую дам.
Мира заплакала.
Тихо. Без звука. Как у них плачут — я видела. Глаза — мокрые, лицо — неподвижное. Как будто это не она плачет, а глаза сами.
— Спасибо, — сказала она. По-русски. — Спасибо вам. Бесконечно.
— Не бесконечно, — сказала я. — Но — долго. До июня.
* * *
Вот и всё.
Вот и весь разговор.
В бане. В пять утра. Шёпотом — потому что я шептала, я не знаю, почему. В бане всегда хочется шептать. Как в церкви.
А за стеной бани — у забора — стоял Митрич.
Это я потом узнала.
Он шёл — к себе. От Серёги. Серёга у нас на краю деревни живёт, у леса. Митрич у него ночевал — они вдвоём «Урал» чинили. Мой Колин «Урал», который Коля продал Серёге, когда мне кольцо покупал. Сорок один год назад. Нет — тогда сорок, сейчас сорок один. «Урал» до сих пор ездит. Не всегда. Митрич с Серёгой его каждую зиму чинят. Как ритуал.
Шёл Митрич мимо нашей бани.
А в бане — свет. И голоса. Мой — и женский. Нерусский.
Митрич остановился.
Митрич — не подслушивал. Это он так говорит. Митрич — «грелся». У нашей бани — стена тёплая. Коля с вечера протопил.
Грелся Митрич минут десять.
И услышал он — я потом восстанавливала, по кусочкам, как следователь — услышал он вот что:
«Дубай».
«Дедушка».
«Грант».
«Полгода».
«Справедливо».
«Иншалла».
И — «шуба».
Больше — ничего. Я ж шептала.
* * *
В шесть утра Митрич был у Любы.
У Любы магазин. «Продакты». Через «а». Это Толя, Любин покойный муж, вывеску рисовал, двадцать лет назад, — рисовал он хорошо, а писал плохо. Исправлять никто не стал. Люба говорит — это у неё вместо фамилии.
Люба открывает в семь. Но Митрич знает — Люба встаёт в пять. И в шесть уже сидит за прилавком. С чаем. С котом Барсиком. Барсик у неё живёт в магазине, на кассе. Вместо кассового аппарата — тот всё равно сломан с две тысячи девятнадцатого.
Митрич постучал в окно.
Люба открыла.
Митрич вошёл. С мороза. Красный. Взял у Любы чаю. Сел на ящик с макаронами. Помолчал.
И сказал:
— Люб. Петровна шейха выписала.
* * *
Я потом Любу спрашивала — как это было. Слово в слово. Люба у нас — главная по связи. Она всё помнит слово в слово. Она бы в разведке работала — если бы в разведке был магазин.
Люба говорит, Митрич сказал так:
— Люб. Петровна шейха выписала. Из Дубая. Тот, который с ними рыбу ловил. Нефтяной. Едет — на полгода. С внучкой. С грантом. Грант — это деньги такие, на развитие. Вкладывать будет. Петровна ему шубу пообещала.
Люба — не поверила.
Люба сорок лет знает Митрича. Люба верит Митричу ровно настолько, насколько Митрич трезвый. А в шесть утра после ночи с Серёгой и «Уралом» Митрич был — ну, процентов на шестьдесят.
Люба сказала — «Митрич, иди спать».
Митрич сказал — «вот те крест». И перекрестился. На банку с огурцами. Икон у Любы в магазине нет, а банка — на полке, под потолком, большая, трёхлитровая. Митрич на неё и перекрестился.
Люба — задумалась.
Потому что Митрич крестится редко. Последний раз — в две тысячи двадцатом. Когда клялся, что не он увёл у Шишкиных бензопилу. Оказалось — не он. Оказалось — бобры. Ну, не бобры, бобры пилу не берут. Но — не он.
— Ну, — сказала Люба. По-Колиному. — Ладно.
И Митрич ушёл спать.
А Люба — осталась.
С чаем. С Барсиком. И с новостью.
Новостью, которую она не могла никому рассказать, потому что до семи утра в магазин никто не ходит.
Люба продержалась — до семи пятнадцати.
* * *
В семь пятнадцать за хлебом пришла Шишкина.
Валентина. Жена Шишкина. Шишкин у нас фермер, у него коровы, Зорька — его, у него земля, у него теперь Колин трактор на неё работает — бесплатно, Коля так решил.
Люба отпустила Шишкиной хлеб. Буханку. Чёрного. И батон.
И — между буханкой и батоном — сказала:
— Валь. Ты слышала? К Петровне шейх едет.
Шишкина — не слышала.
Шишкина — услышала.
В восемь Шишкина доила Зорьку и рассказывала мужу. Шишкин сказал — «иди ты». Шишкина сказала — «Люба сказала». Шишкин сказал — «а-а». Потому что если Люба — значит, правда.
В девять Шишкин поехал в Судиславль. За комбикормом. На своей «Ниве».
В Судиславле на складе комбикорма работает Зинка. Зинка — кума главного бухгалтера районной администрации.
В одиннадцать главный бухгалтер районной администрации зашёл в кабинет к главе района.
Глава у нас — Сорокин. Пётр Ильич. Хороший мужик. Молодой — пятьдесят два. Энергичный. Шесть лет уже глава. Шесть лет пытается найти в Судиславский район инвестора. Инвесторы не находятся. Инвесторы, говорят, вообще в Костромскую область не очень. У нас нет моря. Нефти нет. Газ — есть, но не у всех. У нас в Кочках — нет. У нас — дрова.
Главный бухгалтер сказал:
— Пётр Ильич. Вы сядьте.
* * *
В двенадцать мне позвонили из района.
Я как раз щи ставила.
Звонок — на мобильный. Мобильный у меня в избе не ловит. Ловит — на крыльце магазина, на горке у церкви и в бане. А в избе — если положить телефон на подоконник, в левый угол, и прислонить к банке с вареньем — ловит одна палочка. Иногда.
Телефон зазвонил на подоконнике. У варенья.
Я сняла.
— Галина Петровна? — сказал мужской голос. Бодрый. Как у ведущего. — Здравствуйте! Сорокин! Глава района! Помните меня?
Я помнила.
Я его мать лечила. От давления. Двадцать лет. Пока она в Кострому не переехала, к сестре.
— Помню, Пётр Ильич, — сказала я. — Как мама?
— Мама — хорошо! — сказал Сорокин. — Галина Петровна, я к вам — по делу. По важному. Государственному. Можно сказать.
— Ну.
— Галина Петровна. — Он понизил голос. Как будто нас кто-то мог подслушать. На подоконнике. У варенья. — Это правда?
— Что — правда?
— Про шейха.
Я стояла у окна.
С поварёшкой в руке.
За окном — снег. Сугробы. Колин трактор — синий, «Беларус», новый — у сарая. Коля под ним — опять. Он под ним лежит каждый день. Ничего не чинит — трактору год, там чинить нечего. Просто — лежит. Смотрит. Как на ребёнка в люльке.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Про какого шейха?
— Галина Петровна! — сказал Сорокин. — Ну что вы. Весь район знает. Нефтяной шейх из Эмиратов. Ваш друг. Едет к вам. С инвестиционным грантом. На полгода. Будет вкладывать.
Я молчала.
Я — сорок один год фельдшер. Я принимала роды в «уазике» на трассе в метель. Я вправляла Митричу вывих плеча в три часа ночи под самогон и «Ой, мороз, мороз». Я летала в Дубай и поднималась на самое высокое здание мира, где лифт едет быстрее, чем Коля ругается.
Но такого — не слышала.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Кто вам это сказал?
— Источники, — сказал Сорокин. Солидно.
— Митрич, — сказала я.
Сорокин помолчал.
— Через Зинку, — признался он.
* * *
Я ему всё объяснила.
Честно. Подробно. Как фельдшер объясняет больному, что у него не рак, а изжога.
Что Абу Хамад — не шейх.
Что он — рыбак. Простой. С причала. Сын ловца жемчуга. Вдовец. Семьдесят три года. Что нефти у него нет — у него лодка. Ну, не лодка — у него уже даже лодки нет, он на причале ловит. С берега. На деревяшку. Леской.
Что едет он — не вкладывать. Едет — внучку сторожить. Внучка будет диплом писать. Про то, как Митрич говорит. Ну, не только про Митрича — про всех. Но Митрич, я думаю, попадёт в главу отдельную.
Что грант — это не на район. Это — на диплом. Студенческий. Маленький.
Сорокин слушал.
Молчал.
Потом сказал:
— Галина Петровна.
— Ну.
— Я всё понял.
— Вот и хорошо.
— Он — скромный, — сказал Сорокин.
— Что?
— Настоящие миллиардеры — они все скромные. Это известно. Я читал. Ходят в старом. Ездят на старом. Говорят — «я простой рыбак». Это у них — стиль такой. Восточная мудрость.
— Пётр Ильич…
— Галина Петровна, — сказал Сорокин. Твёрдо. — Я понимаю. Вы его оберегаете. Это правильно. Это — гостеприимство. Я уважаю. Я — никому. Ни слова. Но вы мне только скажите — когда прилетает?
Я посмотрела на поварёшку.
Подумала — может, его по телефону поварёшкой можно?
Нельзя. Не долетит.
— Двадцать девятого, — сказала я.
— Двадцать девятого! — сказал Сорокин. Как будто я ему сказала — Гагарин полетит. — Галина Петровна. Спасибо. Вы — патриот. Вы — не представляете, что вы делаете для района.
И положил трубку.
Я стояла у окна.
Щи кипели. Через край.
* * *
К вечеру знала вся деревня.
К ночи — весь район.
К утру субботы мне позвонили:
— сестра Колина из Шарьи — спросить, правда ли, что у нас будет жить арабский принц;
— Валентина Сергеевна, сватья, из Мурманска — она узнала от Светочки, а Светочка — от Лёши, а Лёша — от Коли, а Коля сказал Лёше по телефону два слова: «Абу Хамад едет», — и Валентина Сергеевна, как учительница литературы на пенсии, решила, что раз «едет», то, значит, надо готовиться, и спросила, какие у них там обычаи насчёт подарков для хозяйки;
— отец Сергий — спросить, не надо ли освятить баню, раз в ней теперь международные переговоры;
— и — Светочка.
Светочка позвонила — в субботу. Вечером. Мне на горку — я специально пошла на горку, к скамеечке, которую Коля поставил. Села. В шубе. В платке. С телефоном.
Светочка была — в Дубае. В отеле. В кабинете. Директорском. За ней — окно. За окном — море. Синее. Пальма.
На Светочке — платье. Свободное. Живот — видно. Шестой месяц.
Я на живот смотрю — и у меня внутри всё теплеет. Как от печки. Как от рюмки. Мальчик. Николай. В марте.
— Мам, — сказала Светочка. — Это правда?
— Что?
— Что ты выписала шейха.
— Света!
— Мне Люба написала. В мессенджере. С крыльца. Голосовым. Восемь минут. — Светочка помолчала. — Мам. Я восемь минут слушала. Там была шуба. Нефть. Грант. Поросёнок, которого надо спрятать. И глава района, который хочет пригласить телевидение.
— Какой поросёнок? — спросила я.
— Борька, мам.
Я задумалась.
Про Борьку я не подумала.
А ведь — правда.
Абу Хамад — мусульманин. Им свинину нельзя. Мне Мира объясняла. Нельзя есть. И вообще — они свинью не держат. Это я в Дубае видела — там ни одного поросёнка. Я там год назад весь город обошла — ни одного. Я ещё думала — где же у них сало? А у них сала нет. У них — финики.
А у нас — за стеной бани. В хлеву. Борька.
Сын Борьки.
Тоже — Борька.
Килограммов — девяносто. Уже.
— Света, — сказала я. — А это — обидно? Для него?
— Мам, — сказала Светочка. — Не знаю. Спроси Миру.
— Спрошу.
— И, мам.
— Что?
— Мы с Лёшей приедем. Двадцать седьмого. На Новый год. И я — останусь.
Я замерла. На скамеечке. В шубе.
— Как — останешься?
— До родов, мам. Я — до родов. У тебя. В Кочках. Я так решила. — Светочка посмотрела на меня. Из Дубая. Из окна с морем. — Я хочу, чтобы ты. Ты — роды принимала. Двести… сколько?
— Триста сорок два, — сказала я. — За сорок лет. Не считая телят.
— Вот. Триста сорок третий — мой. — Светочка улыбнулась. — Я в Дубае рожать не хочу. Там всё — по-английски. А я хочу — чтобы ты сказала «тужься, девка». Как ты всем говоришь. Мне Люба рассказывала.
Я сидела на скамеечке.
Смотрела на телефон.
На Светочку. На живот. На море за ней.
— Светочка, — сказала я. — Так ФАП же закрыт. Пять лет. Шесть уже. Рожать — в район везти. В Судиславль. Тридцать километров. А в метель…
— Мам. Ты в «уазике» в метель принимала.
— То — я молодая была.
— Ты и сейчас молодая.
— Мне шестьдесят пять, Света.
— Ну, — сказала Светочка.
По-Колиному.
Она это от отца взяла. Она всё — от отца. Глаза. Молчание. «Ну». И что двенадцать лет можно врать, что всё хорошо, — тоже от отца. Коля моему отцу один раз соврал, в восемьдесят шестом. Про дом. Потом построил.
— Ладно, — сказала я. — Приезжай. Там посмотрим.
— Мам.
— Ну?
— А шейх — правда?
Я вздохнула.
— Абу Хамад, Света. Абу Хамад едет. С Мирой. Мира будет диплом писать. Про нас. А он — её сторожить.
Светочка — засмеялась.
Громко. Из Дубая. До Кочек долетело.
— Мам. Абу Хамад. В Кочках. В январе.
— В феврале, — сказала я. — И в марте. И в апреле. До июня.
Светочка перестала смеяться.
— Мам, — сказала она тихо. — Ты понимаешь, что ты делаешь?
— Что?
— Ты везёшь человека, который не видел снега. В Костромскую область. На полгода.
Я посмотрела вниз. С горки.
На деревню. Шестьдесят дворов. Сорок восемь жилых. Трубы дымят. Снег. Сугробы. Огни. Магазин Любин — с гирляндой, одна лампочка не горит, сорок лет. Колин трактор у сарая. И Коля — опять под ним. В темноте. С фонариком.
— Понимаю, — сказала я.
Помолчала.
— Покажу ему, — сказала я. — Как мы живём.
— Мам. Он же испугается.
— Не испугается, — сказала я. — Он мой. Он — «мама». Он в Дубае так меня и звал — «шейха». А шейха не боится. Шейха — встречает.
* * *
Вечером я пошла к Коле.
Коля был в сарае. У люльки.
Люлька — для внука. Коля строгает её с сентября. С того дня, как Светочка сказала. Деревянная. Резная. С колосками по бортику. Как на моём кольце.
Колоски уже готовы. Коля теперь строгает — что-то ещё. Я не знаю что. Он не показывает. Накрыл тряпкой.
Я встала в дверях.
— Коль.
— М.
— Абу Хамад едет. На полгода.
— Знаю.
— Откуда?
— Мира сказала. В бане. Сначала мне. — Пауза. — Потом тебя позвал.
Я посмотрела на него.
На усы. Седые. Моржовые. На руки — в стружке.
— И ты — молчал? Весь день?
Коля пожал плечами.
— Ты ж знала.
— Я — узнала от Сорокина, Коля. От главы района. Через Зинку.
Коля поднял голову.
Посмотрел на меня.
— Через Зинку, — сказал Коля.
— Через Митрича. Через Любу. Через Шишкину. Через Зинку. Через бухгалтера.
Коля помолчал.
Потом — положил нож. Вытер руки о штаны.
И сказал — неожиданно длинно. Для Коли.
— Галь. Я ему валенки отдал. Год назад. — Пауза. — Я думал — всё. Больше не увижу. Он — там. Я — тут. — Пауза. — А он — едет.
Я смотрела на мужа.
На его лицо. В свете лампочки — голой, на проводе, в сарае.
Сорок один год.
Я знаю это лицо.
Это лицо у него было — в восемьдесят шестом. В поле. Когда я узелок ему оставила с пирожками. И ушла. А он месяц потом мимо ФАПа ездил. На тракторе. Туда-обратно.
Это лицо — когда Коля счастлив и не знает, куда это деть.
— Коль, — сказала я.
— М.
— Борьку — надо спрятать.
Коля посмотрел на меня.
Долго.
— Зачем? — сказал Коля.
— Ему — нельзя. Абу Хамаду. Свинину. Неприлично. Поросёнок за стенкой бани. А он в баню пойдёт. А там — Борька. Хрюкает.
Коля подумал.
— Борька — хрюкает, — согласился Коля.
— Вот.
— Куда?
— К Шишкиным.
Коля подумал ещё.
— Шишкины не возьмут.
— Возьмут, — сказала я. — Я Шишкиной Зорьку три раза с того света вытаскивала. Возьмут.
Коля взял нож.
Опять склонился над люлькой.
— Ну, — сказал он.
Это значило — «ты главная».
Это значило — «я тебя люблю».
Это значило — «Борьку жалко, но — ладно».
Это — у Коли — одно слово.
Я сорок один год его перевожу.
Мира, говорят, пишет диплом про деревенскую речь.
Вот пусть приедет и попробует перевести Колю.
Я посмотрю.
Глава 2.
В которой мы готовимся
Готовиться я начала в понедельник.
С тетрадки.
У меня тетрадка есть. Общая. В клетку. Девяносто шесть листов. Я в неё с восемьдесят шестого года записываю всё важное. Сначала — роды. Кто, когда, сколько весил. Потом — прививки. Потом — давление у бабки Нюры. Потом, когда ФАП закрыли, — рецепты. Потом — Дубай. Год назад. Как сказать по-английски «где туалет». Как зовут Раджеша. Сколько стоит финик.
Теперь — новая страница.
Я написала сверху. Крупно. С нажимом.
«ШЕЙХ».
Подумала.
Зачеркнула.
Написала — «АБУ ХАМАД».
Ниже:
«1. Что ему нельзя».
«2. Где спать».
«3. Где молиться».
«4. Что есть».
«5. Борька».
«6. Сорокин».
Посмотрела на шестой пункт. Подумала. Подчеркнула два раза.
* * *
По первому пункту я позвонила Мире.
Из бани. Вечером. Коля как раз сидел на полке, чинил ушанку. Я села рядом. Он подвинулся.
Мира ответила сразу. Будто ждала.
— Мирочка, — сказала я. — Мне нужен список.
— Какой список, Галина Петровна?
— Что дедушке — нельзя. Всё. По пунктам. Я запишу.
Мира засмеялась.
Потом — стала серьёзной. Она всегда сначала смеётся, а потом серьёзная. Это у неё от дедушки. Абу Хамад тоже сначала смеётся. А потом смотрит так, что хочется поправить платок.
— Свинину — нельзя, — сказала Мира.
Я записала. «1. Свинина».
— Сало?
— Сало — это свинина, Галина Петровна.
Я вздохнула. Записала. «Сало — тоже».
— Колбасу?
— Если в ней свинина — нельзя.
— А докторскую?
— А в докторской есть свинина?
Я задумалась.
Я сорок лет режу докторскую в оливье. Я не знаю, что в ней есть. Я думаю, в ней никто не знает, что есть. Даже на заводе.
— Не знаю, — честно сказала я.
— Тогда — нельзя, — сказала Мира.
Записала. «Докторская — под вопросом».
— Алкоголь — нельзя, — сказала Мира.
Я посмотрела на Колю. Коля — на меня.
— Совсем? — спросила я.
— Совсем.
— А на Новый год? Шампанского? Глоточек?
— Совсем, Галина Петровна.
— А настойку? Клюквенную? Она же — лекарство. Я её от простуды даю.
Мира подумала.
— Дедушка скажет — нет. Вежливо. Но — нет.
Я записала. «Алкоголь — нет. Даже клюквенную». И добавила — для себя: «Предупредить Митрича».
Это — главное. Митрич у нас наливает всем. Гостям. Приезжим. Участковому. Батюшке — на Пасху. Корове Шишкиных — один раз, когда она болела, по моему же совету, но не столько. Митрич не знает, что кто-то может не пить. Для Митрича человек, который не пьёт, — это человек, которому не налили.
— Мясо — можно, — сказала Мира. — Говядину. Баранину. Курицу. Но — халяль.
— Что — халяль?
— Это значит — разрешённое. Правильно забитое. С молитвой. Чтобы — по правилам.
Я записала. Большими буквами. «ХАЛЯЛЬ». Обвела.
— Мирочка, — сказала я. — А где у нас его взять? Халяль?
— В Костроме есть мечеть, — сказала Мира. — Я узнала. И магазин рядом. Татарский. Там — есть.
— Кострома — восемьдесят километров.
— Я знаю. Простите.
— Не прощай, — сказала я. — Съездим. Не в первый раз.
— А ещё — рыбу можно, — сказала Мира. — Любую. Рыба — всегда халяль. Дедушка говорит — море не спрашивает, кто ловит. Рыба — для всех.
Я посмотрела на Колю.
Коля перестал чинить ушанку.
— Рыба, — сказал Коля. — Любая.
— Любая, Николай Иванович, — сказала Мира. — Окунь. Щука. Всё.
Коля кивнул.
Медленно. Значительно. Как будто ему только что выдали разрешение на жизнь.
Я поняла — вопрос с питанием Абу Хамада Коля закрыл. Лично. На полгода вперёд.
* * *
— А Борька? — спросила я.
— Кто?
— Поросёнок. У нас. В хлеву. За баней. Девяносто килограммов. Мирочка, скажи честно. Дедушке — обидно будет? Если поросёнок — рядом?
Мира помолчала.
— Галина Петровна, — сказала она. — Дедушка не ест. Но он не запрещает другим. Это — ваш дом. Ваш поросёнок. Дедушка — гость. Гость не говорит хозяину, кого держать в хлеву.
Я облегчённо выдохнула.
— Только… — сказала Мира.
— Что?
— Только, может быть, не надо — в бане. Сало. На полке. Как в прошлом году на видео.
Я покраснела.
Было такое видео. Летом. Лёша снял. Мы после бани сидели — Коля, Лёша и Митрич. На полке. С салом. На газетке. И Абу Хамад позвонил. В пятницу. И увидел. Сало. На газетке. Крупным планом.
Абу Хамад тогда ничего не сказал. Вежливо посмотрел. Вежливо — в сторону.
А Мира, говорят, полчаса ему потом объясняла, что это не жертвоприношение.
— Не будет сала в бане, — сказала я. — Слово фельдшера.
— Спасибо.
— А Борьку — всё равно к Шишкиным переведу, — сказала я. — На время. Мне так спокойнее.
Мира — засмеялась.
* * *
Борьку мы переводили в среду.
Вчетвером. Я, Коля, Шишкин и Митрич.
Митрича позвали — за силу. Митрич в молодости грузчиком работал. В Судиславле. На хлебозаводе. Говорит — мешок муки одной левой. Я ему не верю. Но силы у него и правда — как у трактора. Только тормоза хуже.
Борька переводиться не хотел.
Борька стоял в хлеву. Девяносто килограммов. Розовый. С пятном на боку — в форме Африки. Мира, когда увидела Борьку по видео летом, сказала — «у него на боку Африка». Я раньше не замечала. А теперь — вижу.
Борька смотрел на нас.
Мы — на Борьку.
— Борь, — сказала я. — Борь. Это — ненадолго. До июня.
Борька не поверил.
Я его понимаю. Я бы тоже не поверила.
— Давай, — сказал Митрич. — Я — спереди. Колька — сзади. Шишкин — сбоку.
— А я? — спросила я.
— А ты, Петровна, — ведро.
Ведро — это морковка. Я должна была идти впереди. С ведром. И трясти. Чтобы Борька шёл на звук.
Я пошла.
Затрясла.
Борька посмотрел на ведро.
Посмотрел на меня.
И — пошёл.
Не за ведром.
На Митрича.
* * *
Я не буду рассказывать подробности.
Скажу только, что через пять минут Митрич сидел в сугробе у забора. С морковкой во рту — не знаю, как она туда попала. Шишкин держался за плетень. Коля лежал на Борьке. Ну — не лежал. Сидел. Верхом.
Борька — бежал.
С Колей.
Через огород. Через двор. Мимо бани. Мимо сарая. Мимо трактора.
К Шишкиным.
Сам.
Добежал до шишкинского хлева. Остановился у двери. Обнюхал. Хрюкнул.
И — вошёл.
Коля слез.
Отряхнулся.
Пошёл обратно. Через огород. Мимо Митрича в сугробе.
— Ну, — сказал Коля.
Митрич вынул изо рта морковку.
— Колька, — сказал Митрич. — Ты на нём — как казак.
Коля не ответил.
Но я видела — усы шевельнулись.
* * *
А вечером Борька вернулся.
Сам.
Пролез под забором у Шишкиных. Прошёл через наш огород. Встал у двери хлева. И — хрюкнул.
Я открыла.
Он вошёл. Лёг. На своё место. В солому. И посмотрел на меня.
Так, как Коля смотрит, когда я говорю «надень шарф».
Я закрыла дверь.
— Ладно, — сказала я Борьке. — До двадцать девятого живи. А там — посмотрим.
* * *
По второму пункту — «где спать» — я думала три дня.
Изба у нас — пятистенок. Колин. Он его в восемьдесят шестом сам перестроил. Из развалюхи. Где лиса жила. Я уже рассказывала.
Комнат у нас — три. Наша — с Колей. Светочкина — маленькая, за печкой. И горница — большая, где стол, телевизор и красный угол.
Светочка с Лёшей приедут. Двадцать седьмого. Им — Светочкину. Светочке на шестом месяце — только на кровати. На своей. Где она в девять лет болела корью и где я ей читала «Капитанскую дочку».
Мире — горница. На диване. Он раскладывается. Не до конца — заедает. Коля обещал починить.
А Абу Хамаду?
Я обошла избу. Три раза.
Абу Хамаду места — нет.
— Коль, — сказала я.
— М.
— Абу Хамада — куда?
Коля подумал.
— К нам, — сказал Коля.
— К нам — это куда? У нас кровать — одна.
Коля посмотрел на меня.
— А мы — на печь, — сказал Коля.
Я посмотрела на печь.
Русская. Большая. Белёная. Коля её сам клал. С Митричем. В восемьдесят седьмом. На печи — лежанка. Тёплая. Широкая. Я там в первую зиму, когда Светочку носила, спала — у меня спина болела, а на печи — не болит.
Мы с Колей на печи не спали — вдвоём — сорок лет.
— Коль, — сказала я. — Мы там не поместимся. Ты — метр девяносто.
— Поместимся, — сказал Коля.
— Ты ноги куда денешь?
Коля подумал.
— Свешу, — сказал Коля.
И я поняла — всё. Решено. Абу Хамад — в нашей кровати. Мы — на печи. Коля — с ногами наружу.
На полгода.
* * *
По третьему пункту — «где молиться» — пришёл Коля.
Сам.
Вечером. С компасом.
Компас — с трактора. В новом «Беларусе» есть компас. Маленький, круглый, на панели. Я не знаю, зачем трактору компас. Коля говорит — «чтоб не заблудиться». Я говорю — «Коля, ты на тракторе сорок девять лет ездишь, ты по этим полям с закрытыми глазами доедешь». Коля говорит — «а вдруг».
Коля открутил компас. С панели. Принёс в избу.
Положил на стол.
И — сел. Перед ним. С тетрадкой. С моей. В клетку.
— Коль, — сказала я. — Ты что?
— Кыбла, — сказал Коля.
Я — не поняла.
Коля объяснил. Длинно. Для Коли — очень длинно. Семь слов.
— Им молиться — на Мекку. Надо знать — где.
Оказывается, Коля в пятницу спросил у Миры. В бане. Сам. Как молится дедушка. Мира объяснила — пять раз в день. Лицом — к Мекке. Это называется — кыбла. Направление.
Коля — запомнил.
И теперь сидел над компасом.
С тетрадкой. С карандашом. С Светочкиным школьным атласом. Атлас — с девяносто девятого года. Там ещё на карте есть страны, которых уже нет. Но Мекка — есть. Мекка — никуда не делась.
Коля сидел два часа.
Мерил. Линейкой. По атласу. От Костромы до Мекки. Считал что-то. Шевелил губами. Писал цифры.
Я не мешала.
Я сорок один год не мешаю Коле, когда он считает. Последний раз я помешала в девяносто третьем — когда он считал, сколько стоит наш колхоз «Рассвет», если его продать. Коля сбился. Пересчитал. Получилось — ничего не стоит. Колхоз закрыли через месяц. Коля потом говорил — это я виновата, я ему сбила. Шутил. Наверное.
В десять вечера Коля встал.
Взял компас.
Пошёл — по избе.
Медленно. Глядя на стрелку. Как сапёр.
Прошёл горницу. Вышел в сени. Вернулся. Повернулся. Повернулся ещё.
Остановился.
Посмотрел — вперёд.
Вытянул руку.
— Там, — сказал Коля.
Я посмотрела, куда он показывает.
Юг. Чуть правее. Стена. За стеной — двор. За двором — огород.
За огородом — уборная.
Наша. Деревянная. С сердечком на двери. Коля вырезал. В восемьдесят восьмом.
Мы с Колей посмотрели — друг на друга.
— Коля, — сказала я.
— Знаю, — сказал Коля.
— Он будет молиться — на уборную.
— Не на уборную, — сказал Коля. — Сквозь.
— Коля!
Коля помолчал.
Посмотрел на компас. На стену. Опять на компас.
— Перенесу, — сказал Коля.
— Что?
— Уборную.
* * *
Он её перенёс.
Я не шучу.
В четверг утром Коля, Митрич и Серёга — втроём — сняли нашу уборную с места. Целиком. Подцепили к трактору. И — переставили. На двенадцать метров левее. К малиннику.
Митрич ругался. Серёга смеялся. Коля молчал.
Шишкины смотрели через забор.
Бабка Нюра смотрела через забор.
Отец Сергий — шёл мимо, с горки, — остановился. Посмотрел. Перекрестился.
— Николай Иванович, — сказал отец Сергий. — А зачем?
Коля вытер руки.
— Мекка, — сказал Коля.
Отец Сергий — постоял.
Подумал.
Кивнул.
— Правильно, — сказал отец Сергий. — Уважение.
И пошёл дальше.
А на юг — чуть правее — от нашей горницы теперь видно только огород. Сугробы. Лес. И небо. Над лесом.
Коля приколотил на южную стену в горнице — дощечку. Маленькую. Со стрелкой. Вырезал сам. Ножом.
Стрелка показывает — туда.
Сквозь стену. Сквозь огород. Сквозь лес. Сквозь Москву, Ростов, Кавказ, Турцию и всё остальное.
На Мекку.
Я посмотрела на дощечку.
Потом — на красный угол. Там — иконы. Бабушкины. Николай Угодник. Богородица. Лампадка.
Иконы — на восток. Как положено.
Стрелка — на юг.
Чуть правее.
Я подумала — ну и хорошо. Пусть. Изба большая. Бога — на всех хватит.
* * *
По четвёртому пункту — «что есть» — мы поехали в Кострому.
В субботу. С Колей. На Серёгиной «Ниве». Коля за рулём. Я — с тетрадкой.
Восемьдесят километров. По трассе — снег. По обочинам — снег. Небо — белое. Коля ехал шестьдесят. Говорит — на «Беларусе» привык.
В Костроме нашли — мечеть. Небольшую. Кирпичную. С полумесяцем наверху. Рядом — магазин. Маленький. Вывеска — «Халяль». Без ошибок. Я проверила.
Вошли.
За прилавком — женщина. Лет пятидесяти. Платок. Глаза — тёмные, весёлые. Татарка. Зовут — Гульнара. Я потом узнала.
— Здравствуйте, — сказала я. — Мне — халяль.
Гульнара улыбнулась.
— Здесь всё — халяль, — сказала она.
— Тогда — всё, — сказала я.
Гульнара перестала улыбаться.
Посмотрела на меня. На Колю. На нашу «Ниву» за окном — с прицепом. Прицеп я велела Серёге прицепить. Мало ли.
— Всё? — сказала Гульнара.
— На полгода, — объяснила я. — У меня гость. Из Эмиратов. Пожилой. Ему — нельзя ничего. А у нас — Кочки. Тридцать километров от Судиславля. Магазин один — Любин. Там халяля нет. Там есть — макароны, хлеб, водка и кот.
Гульнара смотрела на меня.
Долго.
Потом — засмеялась. Громко. По-нашему.
— Садитесь, — сказала она. — Чай будем пить. Рассказывайте.
* * *
Я рассказала.
Всё. Про Дубай. Про Абу Хамада. Про его отца — ловца жемчуга. Про Миру. Про грант. Про Борьку. Про уборную. Про стрелку на стене.
Гульнара слушала. Наливала чай. Подкладывала чак-чак.
Когда я дошла до уборной — Гульнара положила чак-чак обратно.
— Перенесли? — спросила она.
— Перенесли.
— Трактором?
— Трактором.
Гульнара посмотрела на Колю.
Коля сидел. Пил чай. Молчал. Чак-чак — ел. Третий кусок. Коля сладкое не любит. А чак-чак — ел.
— Николай Иванович, — сказала Гульнара. — Вы — святой человек.
Коля поперхнулся.
— Ну, — сказал Коля.
* * *
Уехали мы с прицепом.
Полным.
Баранина — двадцать килограммов. Говядина — тридцать. Курица — двенадцать штук. Конина — немножко, Гульнара сказала, им понравится. Колбаса — говяжья, халяль, три палки. Финики — Гульнара дала коробку от себя. Чак-чак — две коробки. Одна — Коле. Лично.
И — книжка. Тоненькая. «Основы ислама для начинающих». Гульнара подарила. Сказала — «Галина Петровна, вы почитайте. Не для того, чтобы — а для того, чтобы понимать».
Я взяла.
И телефон Гульнары. На всякий случай.
— Если что, — сказала Гульнара, — звоните. Я подскажу. Мы тут все — гостей любим.
Я ехала обратно и думала: вот ведь. Восемьдесят километров. Чужая женщина. А — как своя.
Как Раджеш в Дубае. Как Айгерим в аэропорту. Как Оксана из Житомира.
Как Абу Хамад — на причале.
Люди — они везде люди. Если с ними чай пить.
* * *
А по шестому пункту — «Сорокин» — Сорокин приехал сам.
Во вторник. На следующей неделе. На чёрной «Волге». Ну — не на «Волге». На чём-то чёрном, большом, с номерами района. Я в машинах не разбираюсь. Коля разбирается. Коля сказал — «служебная».
Сорокин вышел. В пальто. В шапке. С папкой.
За ним — ещё двое. Молодой человек в куртке — с планшетом. И женщина. В шубе. С блокнотом.
— Галина Петровна! — сказал Сорокин. Раскинул руки. — Рад! Рад!
Я стояла на крыльце. В фартуке. С тестом на руках. Я пирожки ставила.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Здравствуйте.
— Галина Петровна. Знакомьтесь. Это — Игорь, мой заместитель по инвестициям. — Молодой человек кивнул. — А это — Елена Викторовна, отдел культуры. Будет готовить программу.
— Какую программу?
— Встречи, — сказал Сорокин. — Почётного гостя.
Я вытерла руки о фартук.
— Заходите, — сказала я. — Только разуйтесь. У меня полы.
* * *
Программа встречи почётного гостя была на шести листах.
Елена Викторовна читала вслух. Я слушала. Коля сидел у печки. Молчал. С компасом. Компас он так и не прикрутил обратно к трактору. Носит с собой. В кармане.
Программа была такая.
Пункт первый. Встреча на вокзале в Костроме. Оркестр.
Пункт второй. Кортеж. Три машины. С флажками. Российским и эмиратским.
Пункт третий. Встреча на въезде в Кочки. Хлеб-соль. Девушки в кокошниках. Растяжка. «Добро пожаловать, уважаемый шейх!».
Пункт четвёртый. Концерт в клубе. Хор ветеранов. Детский ансамбль «Колокольчик». Номер — «Калинка».
Пункт пятый. Экскурсия. Фермерское хозяйство Шишкина. Пилорама. Перспективные земли.
Пункт шестой. Пресс-подход. Костромское телевидение.
Пункт седьмой. Подписание соглашения о намерениях.
Елена Викторовна закончила.
Сорокин посмотрел на меня.
Игорь посмотрел на меня.
Елена Викторовна посмотрела на меня.
Коля посмотрел на компас.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Можно — вопрос?
— Конечно, Галина Петровна!
— Какое соглашение?
— О намерениях, — сказал Сорокин. — Это — формальность. Он подпишет, что намерен рассмотреть возможность инвестиционного участия в развитии…
— Пётр Ильич, — сказала я. — Он — рыбак.
— Галина Петровна…
— Он подпишет, что намерен рассмотреть возможность поймать окуня. Вот всё, что он подпишет. И то — если Коля даст ему лунку.
— Дам, — сказал Коля. От печки.
Сорокин посмотрел на Колю. На меня. Вздохнул.
— Галина Петровна, — сказал он. Тихо. По-человечески. Без бодрости. — Вы поймите. Район — умирает. Школу в Кочках закрыли. ФАП — закрыли. Автобус — два раза в неделю. Дорогу — десять лет не чистили, только трактором. Молодёжь — вся в Кострому. В Москву. В Дубай — как ваша. — Он помолчал. — Я шесть лет ищу хоть кого-нибудь. Хоть одного. Кто вложит рубль. Хоть рубль. И вот — шейх. Из Эмиратов. Едет. Сам. К нам. Галина Петровна. Ну хоть — посмотреть. Хоть — показать. Вдруг.
Я смотрела на Сорокина.
На его пальто. Старое, если присмотреться. Локти — протёрты. На папку — облупленную. На шапку — кроличью.
Я этого мужика лечила, когда ему было двенадцать. От ангины. Он плакал, когда я ему горло смазывала. Мама его держала.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Оркестра — не надо.
Сорокин сник.
— Кортежа — не надо. Растяжки — тем более. Он — не шейх. Он испугается. У него сердце. Ему семьдесят три.
Сорокин кивнул. Молча.
— А дорогу, — сказала я, — почистите.
Сорокин поднял голову.
— Дорогу?
— От трассы до Кочек. Восемь километров. Он — с поезда. Старый человек. Если по сугробам — растрясёт. А он нам ещё нужен. Живой.
Сорокин посмотрел на меня.
— Почищу, — сказал он.
— И фонари, — сказала я. — У клуба. Три штуки. Не горят — четыре года.
— Почищу. Починю.
— И — ещё.
— Что?
— Если он сам захочет — с телевидением поговорить, — сказала я, — пусть. Сам. Без программы. А не захочет — не трогайте.
Сорокин подумал.
Протянул руку.
Я пожала. Мукой. Он не заметил.
— Договорились, — сказал Сорокин.
* * *
Дорогу почистили в пятницу.
Грейдер пришёл. Жёлтый. Огромный. С мигалкой. Первый раз за десять лет. Вся деревня вышла смотреть. Шишкин снимал на телефон. Митрич шёл за грейдером метров сто и что-то кричал водителю — я думаю, предлагал налить.
Фонари у клуба починили в субботу. Все три. Загорелись — жёлтым, тёплым.
Бабка Нюра постояла под фонарём. Подняла голову. Сказала:
— Ох, Галка. Шейх ещё не приехал — а уже свет дали. Что ж будет, когда приедет?
Я не знала.
Я тогда ещё ничего не знала.
* * *
Светочка с Лёшей приехали двадцать седьмого.
Вечером. На Серёгиной «Ниве» — Серёга их встречал в Костроме. По чищеной дороге. Без сугробов.
Я стояла на крыльце. В платке. В шубе. Ждала. С пяти часов. Было семь.
Фары.
«Нива» остановилась у ворот.
Дверь открылась.
Лёша вылез первым. Высокий. В пуховике. С бородой — короткой, тёмной, с сединой. Обошёл машину. Открыл заднюю дверь. Подал руку.
Светочка вылезла.
Медленно. Осторожно. Держась за Лёшу. В пуховике — нараспашку, не сходится уже. В шапке. Живот — вперёд.
Встала. На снег. На наш снег. Кочкинский.
Подняла голову.
Посмотрела на дом. На крыльцо. На меня.
— Мам, — сказала Светочка.
Я сбежала с крыльца.
Не помню как. Без валенок — потом Лёша сказал. В тапках. По снегу.
Обняла.
Осторожно. Сбоку. Чтобы живот не задеть.
Живот — толкнулся.
Я — почувствовала. Через пуховик. Через шубу. Через всё.
Толкнулся. Маленький. Николай.
— Он тебя узнал, — сказала Светочка. В плечо мне. — Мам. Он тебя узнал.
Я ничего не сказала.
Я не могла.
* * *
Лёша подошёл.
Обнял нас — обеих. Сверху. Как медведь. Он у нас — бывший подводник. Двенадцать лет на лодке. Он обнимает так, будто сейчас будет погружение.
— Здравствуй, мама, — сказал Лёша.
— Здравствуй, Лёшенька.
— А батя где?
Я обернулась.
Коля стоял — у сарая. У трактора. В тулупе. Смотрел.
Не подходил.
Коля никогда не подходит первым. Он ждёт. Пока все наобнимаются. Пока все наплачутся. Пока все скажут всё, что хотели. А потом подходит — и говорит одно слово.
Лёша отпустил нас.
Пошёл к Коле.
Через двор. По снегу.
Остановился перед ним.
Они постояли.
Два мужика. Один — метр девяносто, с усами. Другой — метр девяносто два, с бородой. В тулупе и в пуховике. У синего трактора. Под фонарём.
— Батя, — сказал Лёша.
— Ну, — сказал Коля.
И — протянул руку.
Лёша — пожал.
Потом — Коля дёрнул его за руку. К себе. И обнял. Одной рукой. Коротко. Хлопнул по спине. Два раза.
Отпустил.
— Баню, — сказал Коля. — Протопил.
— Ну, — сказал Лёша.
И они пошли — в баню.
Вдвоём. Не оглядываясь.
А мы со Светочкой стояли посреди двора. В снегу. Я — в тапках.
— Мам, — сказала Светочка. — Они что, даже чемоданы не взяли?
— Не взяли.
— А ужин?
— После бани.
Светочка посмотрела на баню. На дым из трубы. На свет в окошке.
Засмеялась.
— Мам. Это — мой муж. Мой. Я его три месяца назад замуж взяла. А он — с папой в баню. Сразу.
— Это значит — свой, — сказала я.
Светочка перестала смеяться.
Посмотрела на меня.
— Да, — сказала она. — Свой.
* * *
А ночью я не спала.
Лежала. На кровати. Последнюю ночь — на кровати. Послезавтра — на печь. С Колей. С его ногами наружу.
Коля спал. Рядом. Тихо. Он всегда спит тихо. Как трактор на холостом ходу.
За стенкой — Светочка с Лёшей. Шептались. Потом — затихли.
За другой стенкой, в хлеву, — Борька. Вздохнул. Тяжело. Как человек, которого скоро переведут к Шишкиным.
Я лежала и думала.
Послезавтра — Абу Хамад.
В Кочках.
В валенках.
Человек, который не видел снега. Который прыгал в море за жемчугом, когда ему было двенадцать. Который сорок лет ловил рыбу с причала. Который назвал меня «шейхой» — в шутку, а получилось — всерьёз. Который отдал мне последнюю отцовскую жемчужину.
Она у меня — здесь. В лифчике. В кармашке. Там у меня самое надёжное место. Туда даже фашист не полезет. Так ещё бабушка моя говорила. В войну.
Я потрогала. Через рубашку.
Жемчужина — на месте. Маленькая. Тёплая.
Я подумала — а вдруг ему у нас не понравится?
Вдруг — холодно. Вдруг — темно. Вдруг — туалет на улице, хоть и перенесённый. Вдруг — Митрич нальёт. Вдруг — Сорокин с телевидением. Вдруг — Борька вернётся.
Вдруг он посмотрит на наши Кочки — шестьдесят дворов, сорок восемь жилых, трубы, сугробы, Любин магазин с одной лампочкой — и подумает: так вот как живёт шейха.
Бедно.
Я лежала и смотрела в потолок.
Коля — повернулся. Во сне. Положил руку. На меня. Тяжёлую. Тёплую. В мазуте — даже во сне.
— Галь, — сказал Коля. Сквозь сон.
— М?
— Не бойся.
Я замерла.
— Я не боюсь.
— Боишься, — сказал Коля. — Я слышу.
Он не открыл глаза.
— Ему — понравится, — сказал Коля.
— Почему ты знаешь?
Коля помолчал.
— Мне — понравилось, — сказал Коля. — У него.
И — уснул.
Опять. Тихо. Как трактор.
А я лежала. Под его рукой. И смотрела в потолок.
И думала — сорок один год. Сорок один год я этого человека знаю. И — каждый раз.
Каждый раз.
Глава 3.
Люба
.
В которой ко мне подселяют миллиардера
Меня зовут Любовь Андреевна Соколова.
Мне шестьдесят четыре года. Я вдова. Девять лет. Муж мой, Толя, умер в восемнадцатом, в марте, от сердца. Прямо в магазине. За прилавком. Сел на ящик с макаронами — тот самый, на котором Митрич теперь греется, — сказал «Люб, что-то мне…» и всё.
Галка приехала через семь минут. На велосипеде. В марте. По грязи.
Не успела.
Никто бы не успел. Галка потом мне сказала — «Люба, это было сразу». Я ей верю. Галка не врёт. Галка вообще такой человек — она когда врёт, у неё уши горят. А у меня — нет. Я вру спокойно. Профессионально. Сорок лет в торговле.
У меня магазин. «Продакты». Через «а».
Это Толя вывеску рисовал. В две тысячи седьмом. Он рисовал хорошо. Он в армии в клубе служил, художником. Плакаты писал. «Слава советскому воину». Без ошибок, между прочим. А тут — «Продакты».
Я говорю — Толь, ты что. Через «у».
Толя посмотрел на вывеску. Долго. Почесал затылок.
Сказал — «Люб, через «а» — красивее. Буква круглая».
И — оставил.
Я двадцать лет хотела исправить.
Девять лет — не хочу.
* * *
Магазин у меня — это не магазин.
Это — штаб.
У меня на крыльце ловит интернет. Одна из трёх точек в Больших Кочках. Две другие — горка у церкви и Галкина баня. Но на горке холодно, а в бане — Галка с Колей. Так что все идут ко мне.
Идут — якобы за хлебом.
Берут — буханку.
Стоят — час.
Пенсионеры приходят смотреть новости. Молодые — их у нас шестеро — приходят сидеть в телефонах. Дачники летом приходят ругаться, что нет оливкового масла. Митрич приходит греться. Отец Сергий — за свечками, свечки я ему из Судиславля привожу, оптом. Участковый приходит — пить чай и спрашивать, кто гонит. Я говорю — никто. Он говорит — понятно. И уходит. Мы так двадцать лет разговариваем.
А я — сижу за прилавком.
С чаем. С котом.
И — слушаю.
Я всё слушаю. Я всё помню. Я всё — передаю.
Галка говорит — я главная по связи. Я говорю — я главная по правде. Я правду не придумываю. Я её — распространяю. Это разные вещи.
Митрич вот — придумывает.
Митрич — это фабрика.
А я — склад.
* * *
Кота моего зовут Барсик.
Ему двенадцать лет. Он серый. Толстый. Наглый. Как налоговый инспектор.
Раньше он жил у Галки. Год назад, когда Галка с Колей улетали в Дубай, она мне его оставила. Сказала — «Люб, на две недели». Две недели прошло. Галка вернулась. Барсик — не вернулся.
Барсик решил, что магазин — его.
Он спит на кассе. На кассовом аппарате. Аппарат — сломан с девятнадцатого года. Я считаю на калькуляторе. А Барсик — греется. Аппарат, хоть и сломан, — в розетке. Тёплый.
Галка приходила — забирать. Барсик посмотрел на неё. С кассы. Как директор на уборщицу.
Галка ушла.
Сказала — «Люба, пусть. Будет у тебя вместо кассового аппарата». Я сказала — «Галка, а он и так вместо кассового аппарата. Ничего не считает. Только лежит и смотрит».
Вот так у меня и живёт.
Барсик и я.
Два вдовца. Ну — вдовец и вдова. Барсик тоже вдовец. У него была кошка Мурка, у Шишкиных. В прошлом году ушла и не вернулась. Барсик две недели сидел на крыльце. Потом перестал.
Я его понимаю.
* * *
Про шейха я узнала первая.
От Митрича. В шесть утра. Это вы уже знаете — Галка рассказывала.
Только Галка рассказывает — как будто я виновата. А я — не виновата. Я — склад. Мне привезли — я выдала. А что Митрич привёз гнилое — это к Митричу.
И потом — я же проверила.
Через час. Позвонила Галке.
Галка — не ответила. Галка была в бане. Потом — в избе. А в избе у неё не ловит, только у варенья. Так что я позвонила Коле.
Коля — ответил.
— Коль, — сказала я. — Это правда? Шейх едет?
— Ну, — сказал Коля.
И положил трубку.
Ну — а я что должна была подумать?
«Ну» — это «да». У Коли «ну» — это «да». Сорок лет. Вся деревня знает. Когда Коля сказал «ну» в загсе — это было «да».
Так что я — передала. С подтверждением.
Галка потом говорила — «Люба, он имел в виду — Абу Хамад едет». Я говорю — «Галка, я его спросила — шейх едет? Он сказал — ну». Галка говорит — «он его так и зовёт — шейх. В шутку». Я говорю — «а я откуда знаю, что в шутку? У Коли шутки от правды не отличаются. У него голос — один».
Галка — подумала.
И — согласилась.
Видите? Я — не виновата.
* * *
А торговля — пошла.
Это я вам честно скажу. Как предприниматель.
С пятого декабря выручка у меня — выросла. В три раза.
Потому что все пошли — узнавать.
Шишкины пришли — трижды за день. Бабка Нюра — пришла. Бабка Нюра ко мне не ходит с пятнадцатого года, ей Галка всё носит. А тут — пришла. Сама. С клюкой. Купила — спички. Одну коробку. Стояла — сорок минут.
Из Судиславля приехали — двое. На машине. Тридцать километров. Купили — две бутылки лимонада. Стояли — час. Спрашивали, где будет жить шейх. Я сказала — у Петровны. Спросили, где Петровна живёт. Я сказала — вон, где синий трактор. Они поехали — смотреть. На трактор.
Коля потом говорил — подъехали, постояли, посмотрели. Сфотографировали трактор. Уехали.
Коля сказал — «ну». В смысле — «люди странные».
Из района — звонили. Из Костромы — звонили. Двоюродная сестра из Буя — звонила. Я с ней пятнадцать лет не разговаривала. С похорон тётки. Из-за серванта. А тут — позвонила. Первая. Спросила — «Люб, это правда, что у вас там нефть нашли?»
Я сказала — «правда».
Ну а что? Пятнадцать лет не разговаривали. Пусть хоть нефть будет.
* * *
А двадцатого декабря Галка пришла ко мне с лицом.
С таким лицом, какое у неё бывает, когда она идёт ставить укол и знает, что будет больно, но — надо.
Пришла. В шубе. В платке. Сняла варежки.
Барсик посмотрел на неё с кассы. Отвернулся.
— Люб, — сказала Галка. — У меня к тебе — просьба.
— Ну.
— Большая.
— Ну.
— Ты только сразу не отказывайся.
Я налила ей чаю. Я всегда наливаю чаю, когда человек говорит «ты только сразу не отказывайся». Это значит — разговор длинный. И что я откажусь. Но не сразу.
— Говори, — сказала я.
Галка села. На ящик. С макаронами. Толин.
— Мне вчера звонил Геннадий Павлович.
Я подняла брови.
Геннадий Павлович — это я знаю. Это — их миллиардер. Дубайский. Ну — не дубайский. Он из Череповца. Но познакомились — в Дубае. Он там на Новый год двести человек своих возил. И Галка ему оливье делала. И Коля с ним на рыбалку ходил. А потом этот Геннадий Павлович Коле — трактор подарил. Новый. Синий. «Беларус».
Я этого трактора, между прочим, первая увидела. Его на тягаче везли — мимо магазина. Водитель тягача у меня спросил дорогу. А я ему — «а кому?». А он — «Морозову Николаю Ивановичу». А я — «а от кого?». А он — «от Бурова Геннадия Павловича». А я — «а это кто?». А он — «а я знаю?».
Я потом — посмотрела. В интернете. На крыльце.
Буров Геннадий Павлович. Шестьдесят один год. Череповец. Металл. Заводы. Пароходы.
Портрет — в костюме. Большой. Лысый. Тяжёлый. Глаза — как у сварщика: прищур. Будто смотрит на огонь.
Миллиардер.
Не миллионер.
Мил-ли-ар-дер.
Я поставила телефон на прилавок. Посмотрела на Барсика. Сказала — «Барсик. У нашего Коли друг — миллиардер». Барсик — зевнул.
Ему всё равно. Он кот.
А мне — нет.
* * *
— И что Геннадий Павлович? — спросила я.
Галка вздохнула.
— Он хочет приехать.
— Куда?
— Сюда. В Кочки. Порыбачить. С Колей. На льду. — Галка покрутила кружку. — Он говорит — ему врачи велели отдыхать. Сердце. Давление. Нервы. Говорят — или в санаторий, или в гроб. Он сказал — в санаторий не поеду, там скучно. Поеду к Николаю Ивановичу. На лёд.
— Ну и пусть едет, — сказала я. — Мне-то что?
Галка посмотрела на меня.
С тем самым лицом.
Укольным.
— Люб, — сказала Галка. — У меня — некуда.
* * *
И она мне — объяснила.
У неё — Абу Хамад. С Мирой. С двадцать девятого. На полгода.
У неё — Светочка с Лёшей. С двадцать седьмого. Светочка — до родов.
Абу Хамад — в их с Колей кровати. Мира — в горнице, на диване. Светочка с Лёшей — в Светочкиной. Галка с Колей — на печи.
Галка сказала — «Коля будет ноги свешивать».
Я представила. Колю. Метр девяносто. На печи. С ногами. Свешенными. Над горницей. Над Мирой на диване.
Я засмеялась.
Галка — не засмеялась.
— Люб. Гостиницы у нас нет. В Судиславле — есть, но он туда не поедет, он хочет рыбачить. Каждый день. С утра. Ему надо — тут. В Кочках. Рядом.
— Пусть у Митрича живёт, — сказала я.
— У Митрича — самогон.
— Пусть у Шишкиных.
— У Шишкиных — Борька. Теперь. И пятеро внуков на каникулах.
— Пусть у батюшки.
— У батюшки — одна комната. И матушка. И шесть ящиков песка.
Я помолчала.
— Галка, — сказала я. — Ты мне что предлагаешь?
Галка посмотрела на меня.
— У тебя — дом, Люба, — сказала Галка. — Большой. Толин. Пятистенок. Две комнаты — пустые. Девять лет.
Я поставила кружку.
На прилавок.
Громко.
Барсик — проснулся. Посмотрел.
— Нет, — сказала я.
* * *
Галка знала, что я скажу «нет».
Галка знает меня пятьдесят лет. С пятнадцати. С того дня, как я приехала в Кочки из Судиславля — к тётке, после школы. И пошла на танцы. В клуб. Под Гагарина. И там была — рыжая. Нахальная. С косой. Галка. Она пришла с тракторной бригадой. В смысле — пришла сама, а тракторная бригада смотрела.
Галка подошла ко мне. И сказала — «ты чего у стенки стоишь? Пошли. Покажу, кто тут нормальный».
Нормальных — не оказалось.
Но мы — с тех пор вместе.
Пятьдесят лет.
Она у меня — роды принимала. Танькины. В восемьдесят девятом. Дома. В бане. Потому что метель, и «уазик» застрял.
Она у меня — Толю провожала. Сидела со мной три ночи. Не спала. Держала за руку.
Она мне — ни разу ничего не сделала плохого.
Кроме Барсика.
И вот теперь — миллиардер.
— Нет, Галка, — сказала я. — Нет. Ни за что.
— Люба…
— Он — чужой мужик. В моём доме. В Толином. Девять лет там никого. Я там — одна. Я там привыкла. Я там хожу — в чём хочу. Я там пою — когда хочу. Я там сериалы смотрю — до двух ночи. Я там — плачу, когда хочу, Галка.
Галка смотрела на меня.
— А тут — он, — сказала я. — Миллиардер. Сто двадцать килограммов. С охраной. С вертолётом. С этими… с помощниками. Он будет ходить по Толиному дому — в ботинках. Он будет требовать — кофе. Он будет — звонить, звонить, звонить. Он будет — смотреть на мои занавески и думать — «бедность». Нет, Галка. Нет.
Я выдохнула.
Барсик смотрел на меня. С уважением.
Галка помолчала.
Допила чай.
Поставила кружку.
— Он заплатит, — сказала Галка.
* * *
Я — засмеялась.
— Галка. Ты что. Ты меня — деньгами?
— Пять тысяч, — сказала Галка. — В день.
Я перестала смеяться.
— Сколько?
— Он сказал — сколько скажете, Галина Петровна. Я сказала — пять тысяч. В день. Он сказал — мало. Я сказала — для Кочек — нормально. Он сказал — ну, вам виднее.
Я посчитала.
Я — предприниматель. Я считаю быстро. Без калькулятора. Калькулятор у меня — для покупателей. Чтобы видели.
Пять тысяч. В день.
Месяц — сто пятьдесят тысяч.
У меня магазин за месяц — ну, в хороший месяц — двадцать. Чистыми. В декабре вот — шестьдесят. Из-за шейха.
Сто пятьдесят.
— Галка, — сказала я. — Это неприлично.
— Почему?
— Пять тысяч — за комнату? В Кочках? Где туалет на улице? Он что, дурак?
— Он — миллиардер.
— Это одно и то же, — сказала я.
Галка — засмеялась.
Я — нет.
Я думала.
Сто пятьдесят тысяч.
Крыша. Крышу у Толиного дома — надо перекрывать. Шифер — с восьмидесятого года. Течёт. Над той самой пустой комнатой. Я туда ведро ставлю. Каждую весну.
Таньке. Танька третьего родила, в Судиславле живёт, муж — на вахте, денег нет. Танька не просит. Танька гордая. В меня.
Холодильник. В магазине. Старый. Гудит, как Митрич после бани.
Вывеска…
Нет. Вывеску — не трогать.
— Пять тысяч — неприлично, — сказала я. — Три.
Галка подняла брови.
— Три?
— Три тысячи. В день. Это — нормально. За комнату, за завтрак, за ужин. Обед — пусть у тебя ест, он к Коле едет, не ко мне. — Я подумала. — И дрова колет сам.
Галка смотрела на меня.
— Люба, — сказала она. — Он — миллиардер. Сто двадцать килограммов. С сердцем. Ему шестьдесят один год. Ты ему — дрова колоть?
— А что? — сказала я. — Ему врачи сказали — отдыхать. А лучший отдых — это дрова. Толя всегда говорил. Колешь — и ни о чём не думаешь. А сердцу — полезно. Ты же фельдшер. Скажи — полезно?
Галка подумала.
— Полезно, — признала она. — В меру.
— Вот, — сказала я. — В меру — пусть колет.
— Так ты — согласна?
Я посмотрела на Барсика.
Барсик посмотрел на меня.
Я сказала:
— Пусть платит.
* * *
Галка ушла довольная.
А я осталась.
С чаем. С Барсиком.
И с мыслью — что я наделала?
* * *
Вечером я пошла в дом.
В Толин. Ну — в мой. Девять лет — мой. Но я его всё равно зову — Толин.
Дом стоит на краю деревни. Ближе к речке. К Кочке. Толя его сам строил. В восемьдесят пятом. Когда мы поженились. Пятистенок. С резными наличниками. Наличники Толя тоже сам резал. Петухи. Солнышки. И — две буквы. Над крыльцом. «Л» и «Т». Люба и Толя.
Я открыла дверь.
Включила свет.
Прошла — в горницу. Где я живу. Где телевизор. Где диван. Где Толин портрет на стене — в рамке, в пиджаке, на доске почёта в восемьдесят восьмом.
Потом — в ту комнату.
Пустую.
Вторую половину пятистенка.
Я туда не захожу. Почти. Летом — проветрить. Весной — ведро поставить. Осенью — ведро убрать.
Там — Толины вещи.
Его кровать. Наша. Мы на ней тридцать три года спали. Я после Толи — не смогла. Переехала — в горницу. На диван. Девять лет — на диване.
Его шкаф. С его пиджаками. Три пиджака. Один — свадебный.
Его мольберт. Старый, деревянный. С незаконченной картиной. Речка. Кочка. Летом. С лодкой. Лодка не дорисована — только нос.
Его удочки. Пять штук. В углу.
Его тапки. У кровати.
Девять лет.
Я села. На кровать. На краешек.
Пыль. Тонкая. Летом протирала.
Посмотрела — на мольберт. На речку. На лодку без кормы.
— Толь, — сказала я. — Тут мужика пустить надо.
Толя — молчал.
С мольберта. С речки.
— Чужого, — сказала я. — Богатого. Глупого, наверное. Галкиного. Ну — Колиного. На месяц.
Толя — молчал.
— Сто пятьдесят тысяч, Толь, — сказала я. — Крышу перекроем. Над тобой. А то ты тут мокнешь каждую весну.
Тишина.
— Ты — против? — спросила я.
Где-то за стеной — скрипнуло. Половица. Дом старый. Скрипит сам.
Я подождала.
Больше — не скрипнуло.
— Ну, — сказала я. — Значит — не против.
Встала.
Взяла тряпку.
И начала — протирать.
* * *
Протирала я три дня.
Пиджаки — вынесла. В горницу. В свой шкаф. Повесила. Рядом с моими платьями. Они висят теперь вместе. Толины пиджаки и мои платья. Как раньше.
Мольберт — оставила. Не смогла. Накрыла простынёй.
Удочки — оставила. Он рыбак. Пусть видит.
Тапки — убрала. Под кровать. Глубоко.
Кровать — застелила. Новым. Купила в Судиславле — бельё. Хорошее. Белое. С вышивкой. Три тысячи. Галка сказала — «Люба, ты на один день от него деньги уже потратила». Я сказала — «это инвестиция».
Печку — протопила. Два раза. Чтобы стены прогрелись. Девять лет холодные.
Окна — помыла. В декабре. Изнутри. Снаружи — не дотянулась, там сугроб.
Занавески — повесила новые. Тоже из Судиславля. Белые. С ромашками.
Галка пришла — посмотрела.
Постояла в дверях.
— Люба, — сказала Галка. — Ты так для меня не убиралась. Когда я у тебя после Дубая ночевала.
— Ты — своя, — сказала я. — Тебе — можно и в пыли.
— А он?
— А он — за деньги, — сказала я. — За деньги — должно быть чисто. Это — торговля.
Галка посмотрела на меня.
Тем самым взглядом.
Фельдшерским.
— Ну-ну, — сказала Галка.
И ушла.
А я стояла посреди Толиной комнаты. С тряпкой. В новых занавесках. Пахло — печкой, мылом и почему-то — Толей. Его одеколоном. «Шипр». Хотя одеколона там не было девять лет.
Наверное — показалось.
* * *
Двадцать восьмого он позвонил.
Сам.
Мне — на мобильный. На крыльцо магазина. Я как раз стояла — курила. Я курю одну в день. Вечером. Галка ругается. Я говорю — «Галка, одна — это не курение, это ритуал». Галка говорит — «ритуал у тебя будет на кладбище». Я говорю — «вот и хорошо, будет что вспомнить».
Номер — незнакомый. Длинный.
Я сняла.
— Любовь Андреевна? — сказал голос.
Бас.
Низкий. Густой. Как у дьякона. Только без пения.
— Ну, — сказала я. По-Колиному. От неожиданности.
— Буров, — сказал бас. — Геннадий Павлович. Мне Галина Петровна дала ваш номер. Я буду у вас жить. С второго числа. Если вы не против.
— Галина Петровна сказала — против, — сказала я.
Пауза.
— Не сказала, — сказал бас. Осторожно.
— Значит, не всё сказала, — сказала я. — Я — против. Но — согласна. Это разные вещи.
Пауза. Длинная.
Потом — в трубке — звук. Странный. Как будто трактор пытается завестись.
Это он — засмеялся.
— Любовь Андреевна, — сказал Геннадий Павлович. — Я понял. Я — постараюсь. Мешать не буду. Я — тихий.
— Сто двадцать килограммов не бывают тихими, — сказала я.
Опять — трактор.
— Галина Петровна вам и это сказала?
— Я в интернете посмотрела.
— А, — сказал он. — Там — сто пятнадцать. Старая фотография.
— Значит, теперь — сто двадцать пять, — сказала я.
Пауза.
— Сто двадцать три, — признался он.
* * *
Мы поговорили — десять минут.
О деле.
Он спросил — что привезти. Я сказала — ничего, у меня магазин. Он спросил — есть ли у меня кофемашина. Я сказала — у меня есть турка. Он помолчал. Сказал — «понял».
Он спросил — сколько я хочу за комнату. Я сказала — Галина Петровна вам сказала. Он сказал — Галина Петровна сказала «пять тысяч», а потом позвонила и сказала «три, но дрова колете сами». Он сказал — он не понял про дрова.
Я объяснила.
Он помолчал.
Сказал:
— Любовь Андреевна. Я последний раз колол дрова в восемьдесят первом году. В Кадникове. У мамы.
— Вспомните, — сказала я.
— А если не вспомню?
— Галина Петровна вправит, — сказала я. — Она вправляет.
Опять — трактор. Громкий. Долгий.
Я держала телефон у уха.
Стояла на крыльце. В темноте. В мороз. Сигарета догорела. Я не заметила.
И я поймала себя на том — что улыбаюсь.
Мне это не понравилось.
* * *
— Любовь Андреевна, — сказал Геннадий Павлович. Под конец. Уже другим голосом. Тише. — А можно вопрос?
— Ну.
— Почему вы — согласились? Галина Петровна сказала — вы девять лет никого в дом не пускали.
Я помолчала.
Посмотрела на вывеску. Над головой. «Продакты». Толя рисовал. Буква «а» — круглая. Красивая.
— Крыша течёт, — сказала я.
Пауза.
— Понял, — сказал он.
— Над комнатой, где вы будете жить, — сказала я. — Так что если весной закапает — это не я. Это — Толя.
— Толя?
— Муж мой. Покойный. Он там — ну, его вещи там. Удочки. Мольберт. Вы не трогайте.
Пауза.
— Не трону, — сказал Геннадий Павлович. Серьёзно. — Слово.
— Ну, — сказала я.
И положила трубку.
Сама. Первая. Без «до свидания».
Постояла ещё.
На крыльце. В темноте.
Барсик сидел за стеклом. На кассе. Смотрел на меня.
С таким лицом, какое у Галки бывает, когда она говорит «ну-ну».
— Не смотри, — сказала я Барсику.
Барсик — смотрел.
* * *
А на следующий день приехал шейх.
Но это — Галка расскажет. Она лучше рассказывает. У неё — с выражением. А у меня — с подробностями.
Скажу только одно.
Когда этот шейх вылез из саней Митрича — маленький, сухонький, в Колиных валенках, в Галкиной шубе, с бородой седой и с палочкой, — и посмотрел на нашу деревню, на фонари, на людей, на сугробы, — и приложил руку к груди —
Я подумала:
Ну какой же это шейх.
Это же — дедушка.
Обычный. Как мой. Как Толин. Как все.
А вот второй — который приедет второго — тот, наверное, шейх.
С кофемашиной.
Я ещё не знала.
Я тогда ничего не знала.
Глава 4.
В которой шейх видит снег
Дорогу Сорокин почистил.
Это — правда. Грейдером. Жёлтым. С мигалкой. Восемь километров — от трассы до Кочек. Как стекло. Как в Дубае.
А двадцать восьмого ночью — пошёл снег.
И шёл — до утра.
И к утру двадцать девятого дорога от трассы до Кочек была — как десять лет до того. По пояс. По колено — в лучших местах. А в низинке у моста — по грудь. Митрич потом мерил. Собой.
Природа на программу Сорокина не подписывалась.
* * *
Я позвонила Сорокину в семь утра. С горки.
— Пётр Ильич, — сказала я. — Замело.
— Знаю, — сказал Сорокин. Голос — убитый. — Галина Петровна. Грейдер — в Островском районе. Там тоже замело. Там — школьный автобус в кювете. Детей вытаскивают. Я не могу — снять.
— И не надо, — сказала я. — Детей — важнее.
— Но шейх…
— Пётр Ильич. Он — не шейх. Он — дед. А деда мы — довезём. У нас трактор есть.
Сорокин помолчал.
— Два, — сказал он. — У вас — два трактора. Колин и Митричев.
— Вот, — сказала я. — Два. Довезём.
* * *
План был такой.
Поезд из Москвы приходит в Кострому в одиннадцать сорок. Коля с Лёшей едут встречать — на Серёгиной «Ниве». До Костромы дорога — трасса — чищеная. Трассу чистят всегда. Трасса — федеральная.
От Костромы до поворота на Кочки — «Нива» тоже проедет.
А от поворота — восемь километров — по пояс.
На повороте их ждёт Митрич. На тракторе. Старом. Митричевом. Красном. «Т-40». С санями.
Сани — наши. Деревенские. Большие. Деревянные. На полозьях. В них в Кочках возят — сено, дрова, покойников и невест. В зависимости от случая.
На сани я велела постелить — сено. Сверху — тулуп. Сверху — ватное одеяло, Светочкино, детское, с зайцами. Сверху — ещё тулуп.
Колин трактор я оставила — дома. Колин «Беларус» — с кабиной. Новый. В кабину влезает один человек. Ну — полтора. А нас — пятеро. С чемоданами.
Коля сказал — «я довезу на «Беларусе», Галь, в кабине тепло».
Я сказала — «Коля. Ему — семьдесят три. Он — первый раз. Пусть видит. Не через стекло».
Коля подумал.
Сказал — «ну».
Он понял.
Год назад, когда мы с ним прилетели в Дубай, нас Светочка везла — в машине. В белой. С кондиционером. Через стекло. Я смотрела на пальмы — и не верила. Через стекло всё — как в телевизоре. Я поверила только потом. Когда вышла. И песок в туфли набился.
Пусть Абу Хамад — тоже.
Без стекла.
* * *
Они уехали в шесть утра.
Коля. Лёша. Серёга — за рулём. Митрич — следом, на тракторе. До поворота — своим ходом. Восемь километров. По пояс. На «Т-40». Два часа.
Я осталась дома.
Со Светочкой.
И с пирогами.
Я пекла с четырёх утра. Пирожки — с капустой, с картошкой, с луком и яйцом. Рыбник — со щукой, Коля поймал в субботу. Шанежки. Кулебяку — с рисом и с халяльной говядиной от Гульнары. Пирог с брусникой — сладкий. Пирог с клюквой — кислый. Пирог с яблоками — потому что пирог с яблоками должен быть всегда, это Светочка в детстве так решила.
Светочка сидела за столом. С животом. Чистила яйца. Медленно. Она всё теперь делает медленно.
— Мам, — сказала Светочка. — Ты зачем столько?
— Как зачем? Гости.
— Мам. Их — двое. Дедушка и девушка. Дедушка ест — как птичка. Мира — тоже. Они в Дубае весь вечер ели — финик.
— То — в Дубае, — сказала я. — Там жарко. Там есть не хочется. А тут — мороз. Тут — организм требует.
— Мам. Тут пирогов — на роту.
Я посмотрела на стол.
На пироги. На все. На полотенца — которыми они накрыты. На печь — в которой ещё два.
— Придут же, — сказала я.
— Кто?
— Все.
Светочка подняла голову.
— Мам. Кто — все?
Я не ответила.
Я сорок один год в Кочках живу. Я знаю — кто все.
* * *
Все начали приходить в три.
Сначала — Люба.
Пришла — с банкой. Огурцы. Свои. С укропом. Поставила на стол. Села. Сказала — «я на минутку». Сняла платок. Сняла шубу. Сняла валенки.
На минутку.
Потом — Шишкины.
Шишкин — с молоком. Три литра. От Зорьки. Шишкина — с творогом. Пятеро внуков — с санками. Санки оставили во дворе. Внуков — тоже. Внуки — сразу полезли на сарай. Где трактор стоял. Пустое место. Снег. Прыгать — удобно.
Потом — бабка Нюра.
Сама. С клюкой. Через сугробы. Девяносто два года. В тулупе. В валенках. В платке — сером, не в оренбургском, оренбургский — теперь мой. Она мне его отдала. Сказала — «он Дубай видел, мне его носить неприлично».
Бабка Нюра пришла — и села в красный угол. Под иконы. Сразу. Как к себе.
У неё под тулупом что-то шуршало.
Я знала что.
Письмо.
Тринадцатое.
Она его неделю писала. Мне сказала — «Галка, не мешай, у меня ответ».
* * *
К четырём — отец Сергий. С матушкой. Матушка — с вареньем. Отец Сергий — с банкой. Пустой.
— Это — под песок, — объяснил отец Сергий. — Вдруг он привёз.
Это у него коллекция. Песок. Со всего мира. В банках. Кто куда едет — привозит. Год назад я ему привезла — из Дубая. Две банки. С пляжа и из пустыни. Он их поставил — на почётное место. На полку. Под иконой Николая Чудотворца. Сказал — «Николай Угодник — покровитель путешествующих. Пусть смотрит».
Потом — Митричева жена. Нина. С холодцом.
Потом — Серёгина жена. Ленка. С тортом. «Наполеон». Двенадцать коржей.
Потом — Толик-пилорама с женой. С грибами.
Потом — Зойка с почты. С лимонадом. Почты у нас нет уже три года. А Зойка — есть. Её все так и зовут — Зойка с почты.
Потом — дачники. Те четверо, которые зимуют. Москвичи. Пенсионеры. Пришли — с конфетами. В коробке. Дорогими. Положили на стол — рядом с Ленкиным «Наполеоном». Посмотрели на «Наполеон». Молча забрали конфеты обратно. Положили — в угол. Я видела.
К пяти — в избе сидело сорок человек.
На лавках. На табуретках. На сундуке. На печи — дети. Шишкинские. Пятеро. Свешивались.
Светочка смотрела на меня.
— Мам, — сказала Светочка. — Это — все?
— Нет, — сказала я.
* * *
Остальные ждали — на улице.
Я выглянула в окно.
На улице — у ворот, вдоль забора, по всей улице до самого клуба — стояли люди.
С фонариками.
Как год назад. Когда мы из Дубая вернулись. Тогда вся деревня тоже вышла — встречать. С фонариками. Сто сорок человек.
Сейчас — больше.
Из района приехали. Из Судиславля. Из Лосева. Из Шишкина-Починка — там живёт Шишкин-старший, брат нашего Шишкина, он тоже Шишкин, у них вся деревня Шишкины. Приехали — на машинах. Машины — встали у трассы. На повороте. Дальше — не проехать. Пешком пошли. Восемь километров. По пояс.
Посмотреть на шейха.
А у клуба — горели фонари.
Три. Новые. Жёлтые. Сорокин починил.
Под фонарями — стоял сам Сорокин.
В пальто. В кроличьей шапке. Один. Без Игоря. Без Елены Викторовны. Без растяжки. Без оркестра.
Только за ним, у крыльца клуба, — стояли дети.
Двенадцать штук. В шубках. В шапках с помпонами. Девочки — в кокошниках. Поверх шапок.
Ансамбль «Колокольчик».
Я посмотрела на Сорокина.
Сорокин посмотрел на меня. Через улицу. Через окно.
Развёл руками.
Мол — договаривались без программы. Но — дети. Дети сами пришли. Дети — хотели.
Я кивнула.
Детям — можно.
* * *
В шесть зазвонил телефон.
Светочкин. Светочкин ловит в избе лучше моего — у неё телефон дубайский, дорогой. Ловит даже без варенья.
Лёша.
— Света, — сказал Лёша. — Мы на повороте. Пересели. Едем.
— Как он? — спросила Светочка. — Как дедушка?
Лёша помолчал.
— Свет, — сказал он. — Он — смотрит.
— Что?
— Смотрит. На всё. Молчит. И смотрит. — Пауза. — Свет. Я двенадцать лет на лодке. Я такого лица не видел. Ни у кого.
— Какого?
Лёша подумал.
— Как у ребёнка, — сказал он. — На ёлке.
* * *
Ехали они — два часа.
Восемь километров. Два часа. Митрич потом говорил — нарочно медленно. Чтоб не растрясти. Я Митричу не верю. Я думаю — «Т-40» быстрее не может. Он с семьдесят девятого года. Он старше Светочки.
Но — довёз.
В восемь вечера — на дальнем конце улицы, у леса, у Серёгиного дома — показался свет.
Фара.
Одна. У «Т-40» вторая не горит — с девяносто шестого.
Тарахтение. Знакомое. Митричево.
И вся улица — сто сорок человек, двести, я не знаю сколько — подняла фонарики.
Разом.
Как будто кто-то скомандовал.
Никто не командовал.
* * *
Я вышла на крыльцо.
В шубе. Белой. Новой. Светочкиной. Которую я боялась носить.
Мутоновую — я отдала. Заранее. Коле. С собой. В Кострому. Сказала — «на вокзале — надень на него. Сразу. Как выйдет из вагона. Без разговоров».
Коля — надел.
Я это увидела — когда сани подъехали.
* * *
Трактор встал у ворот.
Митрич заглушил мотор.
Стало — тихо.
Совсем.
Двести человек. С фонариками. В снегу. Молчат.
Только дети на печи у меня в избе — сопят. Прилипли к окну.
Сани.
Большие. Деревянные. На сене. С тулупами.
В санях — четверо.
Лёша — сзади. С чемоданами. Обнимает чемоданы — как ребёнка.
Коля — спереди. В тулупе. В ушанке. Прямой. Как столб.
Мира — посередине. В пуховике — розовом, Светочкином старом, Светочка ей заранее отправила с Колей. В шапке с помпоном. Лицо — красное, мокрое. От мороза. Или — нет.
И рядом с Мирой —
Абу Хамад.
В моей шубе. Мутоновой. С девяносто седьмого года. Она ему — до пят. Рукава — подвёрнуты.
В Колиной ушанке. Великоватой. Съехала на брови.
Под шубой — белое. Длинное. Его. Канду́ра. Мне Мира говорила, как называется. Торчит из-под шубы. До валенок.
В Колиных валенках.
Тех самых. Которые Коля ему отдал на причале. Год назад.
Он их привёз — обратно.
В Кочки.
На себе.
Борода — седая. Белая. В инее. Брови — в инее. Ресницы — в инее.
Он сидел в санях.
И — не двигался.
Смотрел.
На улицу. На дома. На трубы — дымят. На сугробы — до окон. На фонари. На людей. На двести фонариков — в темноте. На звёзды — над лесом.
Двести человек смотрели на него.
Он — на них.
Тишина.
* * *
Потом Мира что-то сказала ему. Тихо. По-арабски.
Он кивнул.
Медленно.
Взялся за край саней. Рукой — в Колиной варежке.
Коля — встал. Первым. Вылез. Подал руку.
Абу Хамад взялся за Колину руку.
И — вылез.
Тяжело. С палочкой. Шуба — путалась. Валенки — проваливались.
Встал.
На снег.
На наш снег.
Кочкинский.
Постоял.
Потом — наклонился.
Медленно. С палочкой. Как старики наклоняются. Сначала — спина. Потом — колени.
Снял варежку. Колину.
И — положил ладонь. Голую. На снег.
Подержал.
Долго.
Двести человек — молчали.
Абу Хамад поднял руку. Посмотрел на ладонь. Мокрую. Красную.
Сказал что-то.
Мира — у саней — закрыла рот рукой.
Потом — перевела. Громко. Для всех.
— Он говорит, — сказала Мира. — «Он — живой».
* * *
Я потом спрашивала Миру. Что он имел в виду.
Мира сказала — дедушка всю жизнь думал, что снег — это как песок. Белый песок. Холодный. Сухой. Мёртвый. Как в кино. А он — тает. Под рукой. Он — тёплый внутри. Он — живой.
Я сказала — «Мирочка. Снег — холодный».
Мира сказала — «для дедушки — тёплый».
Я не стала спорить.
* * *
Абу Хамад выпрямился.
Огляделся.
Увидел меня. На крыльце.
В белой шубе.
И — улыбнулся.
Той самой улыбкой. Как на причале. Год назад. Когда я ему мазь на руки мазала, а он смотрел на меня и улыбался беззубо, во весь рот, как будто я ему не мазь мажу, а жемчуг отдаю.
Он сказал — одно слово.
Громко. Через всю улицу. Через двести человек.
— Шейха!
И я — сбежала с крыльца.
Опять. Как со Светочкой.
Только теперь — в валенках. Я научилась.
* * *
Я не буду рассказывать, как мы обнимались.
Darmowy fragment się skończył.