Czytaj książkę: «Крылья на двоих»

Czcionka:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436–ФЗ от 29.12.2010 г.)


Переводчик: Вера Полищук

Редактор: Анастасия Маркелова


Издатель: Лана Богомаз


Генеральный продюсер: Сатеник Анастасян

Главный редактор: Анастасия Дьяченко

Заместитель главного редактора: Анастасия Маркелова

Арт-директор: Дарья Щемелинина


Руководитель проекта: Анастасия Маркелова

Дизайн обложки и макета: Дарья Щемелинина

Верстка: Анна Тарасова

Корректоры: Мария Москвина, Наталия Шевченко

Рецензия: Марина Самойлова


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© Ashley Schumacher, 2022

First published by Wednesday Books,

An imprint of St. Martin's Publishing Group

Translation rights arranged by Sandra Dijkstra Literary Agency

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025

* * *

Моему Майклу – за все.

И Крису, потому что жизнь – для живых.

Спасибо, что вместе со мной ловили звезды



глава 1
уэстон

Я разучиваю новую пьесу на рояле, когда приключается она. Да, от нее такое чувство – как от Приключения. Только что я плыл в потоке нот, и вдруг дверь репетиционной распахивается, глухо стукается об ограничитель на полу, и вот она уже тут, и на шейном ремешке висит саксофон.

Последняя фортепианная нота все еще звенит в воздухе и ждет следующего риффа, когда Анна Джеймс подходит к скамье вплотную, и я читаю мольбу в ее карих глазах. А потом на меня обрушивается стремительный поток слов:

– Слушай, – начинает она, – я буду с тобой предельно честна, потому что иначе мне никак. Если я облажаюсь, это будет конец света. Мои родители расстроятся. Оркестр расстроится. Сама я расстроюсь. Просто пообещай: что бы мистер Брант ни сказал, ты согласишься! – серьезно добавляет она.

Может, она и Приключение, и ходячая буря, но с виду нормальная девчонка. Волосы темно-каштановые, глаза карие, кожа белая, рубашка – будто не решила, подчеркнуть ее фигурку или, наоборот, спрятать, – и…

…Носки с рождественским рисунком? В первый день учебного года. В августе. Они выглядывают из-под джинсов, и линялые желтые помпончики свисают на узор с елками.

– Ты вообще знаешь, кто я? – спрашиваю я, пялясь на ее носки.

Вопрос серьезный – можно сказать, обвинение. В таком городишке, как Энфилд, в школьных коридорах каждого знаешь в лицо. И чаще всего фамильное древо одноклассника тебе известно не хуже собственного, до последней веточки – на концертах и школьных спектаклях, в которых класс принимал участие с детства, в зале сидят одни и те же бабушки, и дедушки, и родители, и дяди, и тети.


Энфилд – один из типичных, до нелепого крошечных техасских городишек, который считает себя христианским, и потому в нем церкви на каждом углу. Но все-таки главное святилище – футбольное поле в самом центре города, и вот туда-то, с августа по декабрь, все собираются поклоняться божеству кожаного мяча, и металлических трибун, и остывших сырных лепешек-начос, которые продаются в палатке, принимающей только наличку.

Так что Анна меня знает. Возможно, знает и мою фамилию, и мой средний балл успеваемости и уж точно в курсе «скандала» на весь город – развода моих предков – и «потрясной» истории, как я сбежал из-за этого в Блум.

И я ее знаю, смутно. Знаю, что в этом году она – по умолчанию первый саксофон. Что в оркестр она вступила не в пятом классе, как все, а только в девятом – я тогда уже был в десятом, – это случилось за год до того, как я свалил в Блум. Знаю, что ее родители еще женаты, потому что в Энфилде практически у всех родители женаты. И, по-моему, у нее есть младшая сестра.

Но знать всякое такое – все равно что не знать о человеке ничего. Да что там, черт возьми, две недели назад мы с ней были в одном оркестре в летнем лагере, и она со мной ни разу не заговорила. Тут она не то чтобы проявила оригинальность: со мной вообще никто, кроме Рацио и еще иногда Джонатана, если он вдруг вспоминал, что мы друзья, толком не заговаривал. А если и заговаривал кто, то лишь чтобы спросить, почему я сбежал в Блум и почему вернулся. А то они не знали, можно подумать. Можно подумать, им просто хотелось меня раскрутить на разговор про развод предков – добиться, чтобы я все рассказал.

Но ведь и никто из них не стоит ко мне вплотную в репетиционной. Только Анна Джеймс.

Она пристально смотрит на меня, склонив голову набок, а пальцы бегают по клавишам саксофона, и резиновые подушечки выбивают по металлу причудливое стаккато.

Она молчит. Чувствую неопределенность и пустоту. И страх – что она скажет? «Неважно. Я просто перепутала тебя с одним парнем». Или еще того хуже: «Ой, да конечно, я тебя знаю. Ты тот странный тип, который вечно рассекает в черной кожанке».

Но ничего такого она не говорит.

А когда обращается ко мне, то почти шепотом и у меня по рукам бегут мурашки.

– Я тебя знаю, Уэстон Райан.

Глупо, но я ей почти верю – и это несмотря на то, что учителя и чужие родители годами шушукались у меня за спиной, какой я весь из себя «одаренный, но со странностями», в музыке шарю, а вот в коллектив вписаться не могу. У меня даже получается притвориться, что двое моих лучших друзей не всегда общались со мной из жалости и снисхождения.

Я вдруг спрашиваю себя: интересно, Анна вообще в курсе слухов, которые до сих пор бродят, даже год спустя, – слухов, будто я, а не кто-то другой рубанул топором дурацкое школьное Дважды Мемориальное дерево?

Наверняка в курсе. Эту сенсацию напечатали на первой странице местной газетки, и все такое: «Варварски срублено дерево – символ будущего». В статье говорилось, что полиция разыскивает виновного. Еще там были разные словечки типа «злоумышленный», «мстительный» и «пагубный» – а таких в газете не видели с тех самых пор, как девяностолетний мистер Саммерс в День благодарения отказался участвовать в баскетбольном матче студентов местного колледжа против преподавателей.

Юное деревце, которое студенты с любовью называют Дважды Мемориальным деревом, было посажено студенческим советом всего месяц назад – после того, как прошлой весной в первоначальное Мемориальное дерево ударила молния. В течение года студенческий совет устраивал ярмарки выпечки, чтобы заплатить за новый саженец и выкорчевать пень, – и никто из энтузиастов даже не подозревал, что их старательная работа закончится трагедией. У старого Мемориального дерева была богатая история: оно занимало центр студенческой стоянки с тех давних пор, как на ней еще располагалась коновязь; новое Дважды Мемориальное дерево прожило меньше месяца.

Я это долбаное дерево даже пальцем не тронул. А почему подумали на меня – только потому, что кто-то услышал, как я говорю Рацио: «Туда ему и дорога». Это когда он мне сообщил, что дерево срубили. И имейте в виду, сказал я так только потому, что выглядело новое дерево хлипким – даже мягкую техасскую зиму не выдюжит, вот что я имел в виду. Такое и веточкой назвать – слишком щедро будет. Оно, может, вообще скукожилось и само со стыда померло.

Ну и, когда я на следующий учебный год перевелся в «Блум», слухи начали бродить с новой силой.

Но Анна смотрит на меня вовсе не как на убийцу деревьев, который бежал из города, погубив растение муниципального значения. Она смотрит так, что я почти, почти, почти верю: она видит меня настоящего сквозь все это наносное, слухи, обвинения, историю с деревом. Сквозь все.

Но тут нас прерывают. Дверь отворяется – гораздо тише, – и входит руководитель нашего школьного оркестра. Теперь в крошечной репетиционной тесно: рояль, мой чехол с мелофоном1 и рюкзак, Анна со своим саксом и мистер Брант со своей окладистой бородой.

– Уэстон Райан! – начинает он. – Удивительно, вы – и в школе после уроков.

Я неопределенным жестом указываю на ноты на пюпитре:

– Репетирую, сэр.

(Лишь бы не торчать в пустом мамином доме, сэр.)

Мистер Брант кивает, переводит взгляд с меня на Анну и обратно.

– Хорошо. Анна сказала мне, что вы ей поможете разучить дуэт, который вам предстоит исполнить в рамках нашего концертного номера. Все верно?

Анна отходит от меня и встает рядом с мистером Брантом. Не могу понять: легче мне стало дышать, когда расстояние между нами увеличилось до приличного, или нет? Она все так же многозначительно и умоляюще смотрит, стискивая пальцами горло сакса, и от этого ее взгляда у меня внутри все переворачивается.

Но приятно или мучительно переворачивается, я разобраться не успеваю: не до того.

– Конечно, – ляпаю я, не успев осмыслить. Согласился, даже не подумав.

И это мне казалось, будто глаза Анны сияли! Да я просто не видел, как они сияют, когда она улыбается! Такие лучистые. Ощущение, будто я увидел первых за лето светляков.

Мне даже захотелось ответить улыбкой.

– Превосходно. Очень хорошо, – произносит учитель. – Вам надо приниматься за дело. И побыстрее, понятно? Иначе партия Анны перейдет Райланду, а тогда ему понадобится время, чтобы разучить ее, и…

– Да, сэр, – откликается Анна. И взглядом умоляет меня посмотреть на нее.

– Угу, – говорю я.

Мистер Брант поднимает бровь:

– Не знаю, что вам сходило с рук в старом добром «Блуме», мистер Райан, но в оркестре «Энфилдские смельчаки» руководителю междометиями не отвечают.

…«Блум». Длинные-предлинные коридоры, ни Джонатана, ни Рацио, и на оркестрантах форма не того цвета, и все они называют меня Гонщиком, и из школы я возвращаюсь в дом, где не двое родителей, а только один…

Вот от последнего воспоминания я мысленно шарахаюсь. Спасибо, вовремя вспомнил, что Анне Джеймс лучше вообще не находиться рядом со мной. Если мама с папой не сумели справиться, то и у меня никаких шансов нет. И никогда не будет.

От этой мысли в груди возникает пустота.

– Да, сэр, – отвечаю я мистеру Бранту.

Он снова кивает – и вид у него едва ли не извиняющийся. Так себя ведут все учителя с тех пор, как я вернулся в Энфилд в выпускной класс.

– Прекрасно, – говорит мистер Брант. – Договорились. Следующие несколько недель я буду время от времени проверять, как у вас продвигается дело. В этом году мы принимаем участие в конкурсе штата. И не можем позволить себе облажаться.

На этом он поворачивается и уходит, но тяжелую деревянную дверь не затворяет. Мы с Анной остаемся наедине – и в молчании, которое ни один из нас не нарушает, надеясь на другого.

– Спасибо тебе, – наконец произносит она. Стоит сейчас не так близко, как тогда, когда только приключилась со мной. Но делает шаг вперед. – Я думала, ты не согласишься…

Улыбается робкой улыбкой, и, хотя мне следует держать дистанцию, я хочу снова увидеть, как лучатся ее глаза, и потому произношу:

– Но ты ведь знаешь меня, Анна.

Смеется. Грудным, громким, чудесным смехом – без стеснения. Слишком чудесным.

– Знаю, – отвечает она. – Знаю.

Мне бы промолчать, но я не могу.

– Скажи что-нибудь, что знаешь обо мне, – говорю приглушенно, чтобы несколько ребят, которые болтаются в музыкальном зале, меня не услышали.

– Что-нибудь одно?

– Одно.

Анна снова смотрит в упор – и снова так, что у меня в крови вспыхивают искорки.

– Тебе с длинными волосами лучше.

Я провожу ладонью по своей стрижке ежиком. Зря, конечно, так коротко обкорнался, а все потому, что скука накатила и подвернулись триммеры, которыми мама стрижет собаку, а еще захотелось все-все изменить. И если я не властен над разводом родителей или над тем, как со мной обращаются ребята в летнем лагере, то уж хотя бы решить, как мне стричься, имею право.

Возможно, право я и имею, но делать этого мне не стоило.

– Да ничего. – Анна улыбается. – Они ведь отрастут?

Мы обсуждаем всего-навсего прическу, но воздух потрескивает от напряжения так, что, клянусь, мне мерещится запах дыма. Не знаю, какой Бог ведает шестью церквями, которые выстроились вдоль главной улицы Энфилда, но сегодня он, похоже, на моей стороне, потому что у Анны звонит мобильник и тем спасает нас от слишком уж личного разговора. А может, Господу просто виднее, как лучше, и у него есть план или что-то такое – держать Анну от меня как можно дальше.

– Блин, – говорит она. – Надо бежать, иначе опоздаю к ужину. У нас сегодня вечер куриных наггетсов. Ну, до завтра?

Можно подумать, это под вопросом. Можно подумать, мы не должны быть на репетиции каждое утро ровно в шесть.

– До завтра, – отвечаю я твердо, но она улыбается.

Внутри у меня грызутся два волка: один хочет оттолкнуть ее, а другой – проверить, сумею ли я добиться от нее улыбки.

Они рвут меня на части.

Я вздрагиваю.

Я ей не помощник.

Дуэт с ней может разучить Рацио: он играет на мелофоне. Получится ничуть не хуже, чем со мной. Даже лучше, потому что Рацио – гордость Энфилдской школы, наш вундеркинд.

Складываю рюкзак, а сам неотступно думаю об Анне. Репетиционная, которая еще недавно казалась мне тихим святилищем, укрытием, теперь какая-то слишком пустая и покинутая.

«Не хватало тебе отвлекаться еще и на это!» – говорю я себе. Мне нужно продержаться до конца выпускного года, тогда я смогу выбраться из Энфилда и отправиться куда-то еще. Туда, где всем без разницы, что твои предки разведены, и где никто не смотрит на тебя жалостливо, потому что помнит времена, когда они еще были женаты. Куда-то, где люди живут не сплетнями.

Еду домой, стараясь не обращать внимания на тьму, сгустившуюся в животе. Завтра уговорю Рацио порепетировать с Анной. И все станет нормально, как раньше.

Мама утром укатила в очередную командировку, а потому, когда я переступаю порог, дом гулкий и пустой, как пещера. Безудержному пожару, который полыхает у меня под кожей с самого развода родителей, тут есть где развернуться – он пожирает комнату за комнатой, покрывает черной копотью рояль – подарок от мамы с папой мне на семь лет, сжигает мамины картины в рамах, которые папа смастерил сам в сарайчике за домом, и это адское пламя уничтожает мои детские воспоминания одно за другим.

Не могу понять, мне больно, что они сгорают, или мне без них легче. Мама перед отъездом всегда оставляет в холодильнике целый склад дурацких полуфабрикатов, но штука в том, что готовить их надо самому.

«Легко! – обещает упаковка лимонно-куриного ризотто. – Просто и приятно!» В инструкции по приготовлению ничего простого и легкого. Так что я просто откапываю в кладовке коробку лапши быстрого приготовления и сую ее в микроволновку.

На разделочном столе – записка маминым идеальным, аккуратным почерком:

Я в Цинциннати до пятницы. Если поедешь к отцу, сообщи. Вынеси свои коробки с чердака и разбери. Вывоз крупного мусора – на следующей неделе. Люблю до неба и обратно.

Мама

Она не говорила, что собирается продать дом, но продажа неминуемо надвигается. В комнатах слишком прибрано, в посудных шкафчиках почти пусто. В гостиной попахивает краской, и я вижу, где именно мама освежила стены.

Готовую лапшу я несу в свою комнату, а про коробки на чердаке забываю. Но мама, похоже, предусмотрела, что так и будет, а потому заранее выстроила их прямо перед дверью – чтобы я не мог войти.

Нет, серьезно?

Отгибаю картонные створки. В основном в коробках старая скаутская форма, всякие призы, которые я наполучал на музыкальных выступлениях еще в начальной школе, и неуклюжие рисунки – я изображал индеек и деревья, ладонями и пальцами размазывая краску. Нашлась пластиковая папка с моим рефератом по биологии за девятый класс. На обложке гордая надпись: «Чешуегорлый мохо2. Реферат Уэстона Райана» – и под ней большая картинка с птицей, отрисованная по квадратикам.

Папка сама раскрывается в руках, и я уже собираюсь сунуть ее обратно в коробку, когда взгляд мой цепляется за последнюю страницу.

Чешуегорлого мохо в последний раз наблюдали в дикой природе в 1987 году – одного-единственного самца, который считался последним представителем вида после того, как самка погибла во время урагана. Когда ученые включили запись пения чешуегорлого мохо рядом с предполагаемым местом гнездования птицы, самец вылетел к ним. Птица решила, что она не одна и что кто-то из ее семьи еще жив.

Остальные коробки я отпихиваю от двери к лестничным ступенькам – разберу и отнесу вниз попозже, – но реферат о чешуегорлом мохо беру с собой.

Потом, ночью, лежу без сна и мои мысли снова и снова, как одержимые, возвращаются к одинокой птахе в гавайских лесах. Знала ли она, что осталась последней, единственной? Горевала ли? Вспыхнула ли в птичьем мозгу искорка надежды, радость узнавания, когда мохо услышал знакомую песенку?

Я думал, что чешуегорлый мохо мне еще и приснится, но вместо этого в моих снах приключились носки с рождественским рисунком и девчонка, которая носит их в августе.

глава 2
анна

Когда мы только переехали в Энфилд, мне тут жутко не понравилось.

– У меня здесь нет друзей! – заявила я маме, пока она распаковывала кастрюли и сковородки, а папа разворачивал тарелки, укутанные в газеты.

– И что я должна предпринять? – мама метнула в папу взгляд, означающий «теперь твоя очередь».

Он потрепал меня по плечу и улыбнулся.

– Почему бы тебе не вывести Миш-Миша на улицу и не показать ему задний дворик? – предложил он. – Он наверняка боится, и ему нужно, чтобы ты объяснила: мы приехали сюда, потому что тут заживем лучше.

– Глупая затея, – отмахнулась я. Но подождала, пока родители отвлекутся на Дженни, и выскользнула за дверь. Вынесла Миш-Миша в огороженный дворик – всего пол-акра – и, гуляя с ним по периметру, шепотом рассказывала про фургоны для переезда и про прощания в слезах. Но добавила, что здесь нам будет хорошо. Что на новом месте будет еще лучше, чем на прежнем. И тяжесть, которая сидела у меня в груди, растаяла.

Друзей у меня в Энфилде не было, зато было кому меня выслушать. А это почти так же хорошо. Даже лучше. По крайней мере, так я себя убеждала.


На утренней репетиции я замечаю, что Уэстон то и дело меня разглядывает. После пробежки-разогрева я улыбаюсь ему. Уэстон тоже едва не отвечает мне улыбкой, что-то светится у него в глазах, но он тут же отворачивается.

Мы на учебной площадке, где асфальт расчерчен сеткой, примерно как на футбольном поле – с ярдовыми3 линиями и зачетными зонами. По ним мы ориентируемся, занимая свои места во время программы, словно капитаны кораблей, только те прокладывают курс по звездам, а мы наносим на карту нужное количество шагов, отсчитывая их от крестиков на белых боковых линиях.

Мистер Брант возвышается над нами метрах в шести – в режиссерской будке, Рацио – под ним, на трехступенчатом подиуме тамбурмажора4, и оба листают объемные оранжевые папки с файлами, пытаясь понять, отчего построение получилось каким-то кривым.

А мы, марширующий оркестр «Энфилдские смельчаки», сорок три человека с инструментами, стоим в положении «вольно», готовые в любую секунду сорваться с места.

В животе у меня все сжимается, и не только потому, что Уэстон Райан не в силах отвести от меня глаз.

Когда мистер Брант сообразит, почему наша здоровенная дуга выглядит кривой, придет время начинать музыкальный номер, а значит, скоро и наш дуэт. С Уэстоном Райаном.

Моим партнером.

Тем, кто нарочно старается не улыбаться мне в ответ… может, потому, что вчера в репетиционной я на него чуть ли не набросилась.

Я смотрю на него. Мы должны стоять ровно напротив друг друга – две крайние точки дуги, – но Уэстон шага на четыре позади меня. Остается только гадать, кто из нас перепутал разметку…

– Анна, – окликает меня мистер Брант. – Ты выдвинулась слишком далеко вперед. Проверь свою метку.

Щеки горят. Лихорадочно пытаюсь поймать буклет со схемами – он висит на шнурке у меня на шее, как у курьера, и болтается у самой талии. Я так спешу, что шнурок запутывается в ремешке саксофона, и секунду-другую мне кажется: сейчас я нечаянно задушусь.

– Мисс Неумеха, – шепчет кто-то из деревянных духовых слева от меня. Чувствую, как от злости вскипает кровь. Я не Неумеха! Не в этом году.

В оркестре я уже третий год – вроде бы звучит серьезно, но это если не знать, что остальные в нем играют с девяти лет. Пока нас, горстку пятиклашек, которые, в отличие от остальных, не вступили в оркестр, таскали из одного банального арт-проекта в другой и загружали миллионом заданий, лишь бы не болтались без дела, мои друзья уже занимались в оркестровом зале средней школы и постигали премудрости четвертных нот, тональностей и динамических оттенков.

– Но почему ты все-таки не хочешь вступить в оркестр? – без устали донимала меня Лорен. В десять лет она уже была такая одаренная – настоящее везение – и гигантскими шагами приближалась к месту второй флейты. – У тебя шикарно получится! И на пятом уроке будешь тусоваться со мной, и Энди, и Кэтрин.

Донимала меня не только она. Мы росли; тех, кто играл в оркестре, то и дело прямо с середины урока отпускали на какой-нибудь конкурс, и учителя, которые знали меня сто лет, каждый раз поглядывали в мою сторону выжидательно.

– Поторапливайся, Анна.

– Я не в оркестре, миссис Томас.

– Да? Точно?

– Абсолютно.

Неудивительно, что они путались. Я ведь тусовалась с ребятами из оркестра. Ходила на все концерты. С учителями разговаривала с уважением, почтительно – отличительная манера оркестрантов, в которых мистер Брант неустанно вгонял страх Божий, чтобы не дерзили. Училась я хорошо и с удовольствием – даже думала, что, когда тебя называют учительским любимчиком, это комплимент.

Но частью оркестра я не была. Нет, я, как верный пес, поджидала у дверей репетиционной, чтобы взять у Лорен футляр с инструментом – или у Энди его сумку.

Оркестр и я напоминали пару в рождественском фильме: ты абсолютно точно знаешь, что им суждено быть вместе, но герои постоянно, раз за разом сталкиваются не вовремя, и, когда сюжет подходит к счастливой развязке под красивым снегопадом, ты диву даешься, как это они могли существовать порознь.

Но мы с оркестром вынуждены были существовать порознь. Финансовое положение нашей семьи раскачивалось словно маятник, от «совсем ни гроша» до «более чем достаточно» и обратно к режиму жесткой экономии на каждой мелочи.

После того как родилась Дженни, папа только и делал, что работал. Когда в новостях замелькали выражения вроде «экономический спад» и «уровень безработицы», я поняла, что дело плохо. Раньше мы каждые выходные отправлялись в ресторан, а в поездки – раз в год. Папа постоянно совал мне с собой в школу двадцатки на мороженое, и на кино с Лорен и Энди, и вообще на что душа пожелает.

Но теперь, даже хотя папа все время вкалывал, а мама подрабатывала секретаршей, на ужин мы всё чаще разогревали вчерашнее. Вместо летних каникул в Колорадо или Флориде довольствовались местным аквапарком. Папа – всегда папа – по-прежнему совал мне деньги, но от силы пятерку, а то и всего доллар и прибавлял: «Только маме не говори», и теперь это было всерьез. Мы не голодали, но я все понимала.

Когда Дженни уже начала ходить, а я перешла в пятый класс, жизнь у нас вроде как немножко наладилась. Папа получил место в новой полиграфической компании. Зарабатывал он меньше, чем раньше, но я слышала, как они с мамой шепотом обсуждали – со временем, когда он приведет новых клиентов, зарплату ему повысят.

Когда в том же году объявили набор в оркестр и к нам пришли старшеклассники, сыграли нам, показали инструменты и дали попробовать на них поиграть, я была в восторге. Инструменты так сверкали! И, когда я воображала, как играю рядом с Лорен и Энди или с кем-то еще из друзей, в груди у меня теплело. Только подумать: с моих губ, с кончиков моих пальцев будет слетать мелодия!

Но потом нам раздали ярко-оранжевые листовки с расценками на аренду инструментов, на учебники с подготовительными упражнениями, концертную форму и частные уроки. Цифры, цифры, цифры… Я даже подсчитывать не стала.

Да, дела у нас в семье теперь были получше, но не настолько, чтобы хватило мне на оркестр.

В тот день, когда старшеклассники уже ушли, на большой перемене мы сидели в столовой и я сказала Лорен и Энди, что хочу записаться не в оркестр, а на изобразительные искусства. А когда вернулась домой и рассказала родителям, что сегодня у нас открыли запись в оркестр и я туда не хочу, они спросили:

– Точно не хочешь?

– Точно-точно, – солгала я.

И мама с папой облегченно переглянулись, как только подумали, что я на них не смотрю.

Но оркестр был терпелив и ждал, и нашептывал из-за кулис, что, может быть, в один прекрасный день настанет черед музыки. В восьмом классе, весной, этот вкрадчивый шепот превратился в настойчивый зов – пришла пора записываться на факультативные занятия старших классов. Наша семья уже опять могла себе позволить путешествовать на каникулах. В ресторан мы ходили дважды в неделю, а еще время от времени папа приносил домой сэндвичи из закусочной BBQ и бургеры из Fixin' Burger – просто потому, что «звучало аппетитно».

Тогда я поговорила с мистером Брантом – а он всегда выискивал и выискивает дурачков-старшеклассников, готовых положить жизнь на алтарь музыки, – и записалась в оркестр.

Этого я ждала с тех пор, как мне исполнилось девять. И вот теперь, когда я наконец в оркестре, я не могу провалить выступление.

Особенно если провал станет пощечиной для моих родителей, которые исправно платят за уроки и прокат саксофона, – и, если я облажаюсь, они расстроятся, ведь они так мной гордятся.

Особенно в этом году, когда проходит конкурс штата.

Особенно если провалить дуэт – значит утянуть за собой остальной оркестр и в целом облажаться.

Громкий звук из усилителя в задней части поля возвращает меня к реальности, и я прикидываюсь, будто ищу нужную страницу в своей методичке с разметкой, не нахожу – и делаю шаг вперед, чтобы встать на одной линии с Уэстоном. Он смотрит на меня так пристально, что я чувствую, как покалывает левую щеку. Стоит мне взглянуть на него, он тут же слегка показывает головой вправо, и я отступаю на полшага в сторону. Еще один едва заметный кивок. Еще шажок. Еще кивок.

Может быть, он все-таки меня не избегает.

– Итак, оркестр. Пьеса должна быть разучена к пятнице, к матчу, всем ясно? А теперь давайте быстренько прогоним номер, и потом все пойдут в душ. Надеюсь, все уже выучили свои партии? – Ответа мистер Брант не ждет. – Хорошо? Отлично. Стойте на месте, но повторяйте шаги для первой половины номера. По вашему сигналу, тамбурмажор. Ударные, начинайте.

В животе у меня все скручивается. Над поникшей мачтой моего корабля прокатывается гром. Мистер Брант знает, вот точно знает, что дуэт я не разучила. Потому-то он и вызвал меня вчера после уроков в свой кабинет и заставил сыграть все от начала до конца, мучительную ноту за нотой, – и потому-то я наврала, что Уэстон согласился мне помочь, а сама его еще даже не спросила.

Мистер Брант что, правда думает, будто я вот так возьму и за один день все выучу? Я и не предполагала, что мне придется сыграть перед всем оркестром уже сегодня.

Но номер неумолимо приближается к дуэту, и вот прочие духовые стихают, уступая мне и Уэстону, и плавный поток музыки разбивается о твердую скалу фальшивых нот. Не то чтобы слишком звонких или слишком глухих – неправильных. Перепутанных, слипшихся и… фальшивых.

По-моему, я ни разу ни в одну ноту не попала.

Когда мистер Брант рявкает: «Стоп!», Рацио уже прекратил дирижировать, да и все оркестранты успели опустить инструменты.

Мистер Брант командует: «Вольно!» – это официальный сигнал к перерыву, – а потом пригвождает меня взглядом к месту.

– Две недели! – голос его звучит зловеще и угрожающе.

Теперь на меня пялится уже весь оркестр. Меня захлестывают волны всеобщего неодобрения, и я говорю себе: «Ты скала. Твердая скала – такие стоят целую вечность и сверху донизу поросли ракушками». Но сердце не слушается. Оно ворочается и дергается, как морская черепаха, которая запуталась в рыболовных сетях и отчаянно бьется в прибое.

Иногда, когда я чувствую, что не справляюсь с задачей, не дотягиваю до того, чего от меня ждут, тогда по мою душу приходят тени, густые, как тяжелые тучи. Они похожи на человеческие силуэты и зажимают мне рот так, что я не могу дышать.

И вот сейчас тени снова пришли за мной. Мне трудно дышать. И удушье усиливается, когда мистер Брант повторяет:

– У вас было две недели, чтобы разучить дуэт. На вечерней репетиции передадите ноты своей партии Райланду. А вы, Райланд, будьте готовы в любой момент сыграть эту партию.

Я смотрю туда, где стоит Райланд, и замечаю вытаращенные глаза Терранса и Саманты – новеньких саксофонистов, которые играют под моим сомнительным руководством первого саксофона. На маршах и концертах Райланд у нас первый кларнет, но он еще и первый саксофон в джазовом ансамбле.

Райланд смотрит на меня виновато.

Мир вокруг сжимается, давит, и, мне кажется, грудная клетка у меня вдавливается под грузом неловкости, и тени душат все сильнее.

В этом году я не должна была опозориться. В этом году я должна была наконец-то влиться в оркестр, добиться успеха, чтобы никто больше не дразнил меня Неумехой.

Проходит целая вечность, прежде чем мистер Брант объявляет:

– Оркестр свободен.

Все разбегаются, поскорее стремясь в душевую. Еще только начало учебного года, слишком рано для мокрых волос и мешковатых треников. Кое-кто из ребят помоднее даже подумывает устроить голосование и завести номинации «Одет лучше всех» или «Самый стильный», но такие штуки требуют времени, а время – драгоценная субстанция, и в утренней раздевалке запас ее крайне ограничен.

Лорен не задерживается, чтобы поговорить со мной, только наклоняет голову набок – молчаливый вопрос, – пока складывает свои ноты и флейту-пикколо. Безмолвный язык лучших подруг – она спрашивает: «У тебя все нормально?» – и я слегка улыбаюсь в ответ: «Да».

В целом и правда все нормально. Но в душе я застреваю дольше, чем надо бы, – стою под струями тепловатой воды и напоминаю себе: ты хотела в оркестр, вот ты попала в оркестр, тебе судьбой предназначено быть в оркестре несмотря ни на что и неважно, что нашептывают тени.

Вода стекает с моих мокрых волос по спине весь второй урок.

– Все не так уж и плохо, – говорит на большой перемене Лорен, пока мы едим ланч. – То есть лучше, чем в прошлом году, когда Тимоти за два дня до окружного конкурса заехал Лидии по затылку кулисой тромбона.

Я отколупываю корочку от сэндвича.

– Такое разве забудешь!

– А у тебя еще есть несколько недель, чтобы разучить свою партию как следует. Недель, не дней!

Обычно светлую сторону во всем стараюсь найти именно я, поэтому слышать такие рассуждения от Лорен как-то непривычно.

Энди молча, без спроса, отодвигает мой обычный йогурт и подталкивает ко мне свой, диетический, а через секунду – еще и печенье «Орео» в качестве извинения. Это у нас такая давняя договоренность, потому что его мама настырно сует ему в пакет с ланчем диетический йогурт (а он его называет «идиотический»).

Я уже пожаловалась друзьям, что в отчаянии, и рассказала, как чуть ли не силой заставила Уэстона мне помочь, и как он непонятно себя ведет, и в какой тупик меня загнало то, что мистер Брант потребовал отдать мою партию Райланду, и это на виду у всего оркестра!

– Ужасно интересно, как ты поладишь с Уэстоном, – сообщает Энди. – Этот парень такой странный.

– В каком смысле? – спрашивает Кристин. За нашим столиком она единственная девятиклассница, но мы ее принимаем, потому что она у нас в оркестре – гобой, всего один, и ее необходимо беречь и радовать. Гобой и так сложно встроить в оркестр, а если гобоист будет грустить за ланчем в одиночку, то тем более. – С виду он вроде нормальный.

– Он все время таскает эту кожанку. Ладно, кожанка сама по себе норм. Но в разгар лета?! Парень что, воображает себя Призраком Рокера или кем? Бред какой-то, – объясняет Энди, поедая йогурт. – Мы с ним занимались у одного и того же препода фортепиано, только в прошлом году Уэстон бросил. Могу подтвердить, что Уэстон жесть какой талантливый, но при этом до чертиков асоциальный. Так что парень реально странный.

– Точно, – подхватывает Лорен, и внутри у меня вспыхивает раздражение: она так охотно согласилась, а я готова поставить все содержимое своей копилки на то, что она ни разу с Уэстоном толком не разговаривала. – Давай лучше я тебе помогу? – Поворачивается ко мне. – Тебе же в общем не надо, чтобы он разучивал твою партию.

Уэстон Райан. Когда я сказала, что знаю его, то не хотела лгать. А получилось – солгала. На самом деле не знаю. Не так, как Лорен, или Энди, или кого угодно в школе. Уэстон похож на туман, который ранним утром стелется низко над полями, – он здесь, но никак не оседает.

Но все-таки я знаю достаточно. У меня есть несколько отрывочных воспоминаний – как вспышки – со времен первого года в старшей школе, до того как Уэстон уехал в Блум.

Вот он сидит в углу оркестрового зала и читает книгу – во время длинных летних репетиций. Вот Уэстон словно далекая планета на солнечной орбите, а солнце – это Рацио и Джонатан, те громко шутят и всегда готовы улыбнуться. Вот Уэстон не жалеет времени, чтобы поймать геккончика, который забрел в зал, где все шумно и суетливо собираются на футбольный матч, – и, сложив ладони ковшиком, бережно выносит его наружу, подальше от опасности.

Вот Уэстон после окончания финальной вторничной репетиции в прошлом году, стоит прислонившись к своему старому «форду-эксплореру» травянисто-зеленого цвета: кожаная куртка, длинные светлые волосы падают на лоб, когда он понуро опускает голову, а бледные длинные пальцы небрежно держат мобильник.

Я уезжала одной из последних, потому что в тот вечер была очередь моей группы убирать аппаратуру. Мне следовало тогда спросить его, что случилось, а я не спросила. Чтобы оказаться у машины, где меня ждала мама, надо было как раз пройти мимо Уэстона – но я ни слова ему не сказала.

Я знаю, что он не учился у нас в прошлом году из-за развода родителей, знаю, что год провел в ближайшем городке, Блуме, в школе, которая во всем наш конкурент, – и их оркестр тоже соперничает с нашим. Две недели назад в летнем музыкальном лагере ребята в шутку обзывали Уэстона предателем.

А он не смеялся.

Но, главное, я знаю, что все, за исключением Рацио и Джонатана, уверены: Уэстона надо терпеть или сторониться. Интересно, может, меня так мутит потому, что я знаю, твердо знаю: если бы только окружающим было известно, какие тени незримо нависают надо мной, хотя я каждый день прикидываюсь веселой и общительной, со мной бы тоже никто не дружил.

Поэтому я говорю Лорен:

– Ну вы же все заняты. Так что я это предусмотрела.

Тут к столу подходит Райланд, и Лорен с Энди и Кристин внезапно глубоко погружаются в свой отдельный разговор.

– Анна? Я хотел извиниться. Честное слово, я ничего не говорил мистеру Бранту насчет того, что заберу твою партию. Вот правда. Я не хочу играть дуэт.

В руках у Райланда поднос, и стоит он вполоборота к столу, точно готовится отшатнуться, если я разозлюсь, – до чего нелепо. Райланд сто раз подвозил меня на репетиции, когда я еще не получила права. Когда мы сидим в секции духовых, он постоянно шутит себе под нос, чтобы рассмешить меня, а еще все уговаривает вписаться в джазовый ансамбль.

Разозлиться на Райланда – все равно что разозлиться на щенка. Очень умненького и талантливого щенка.

– Я знаю, что ты не говорил, – откликаюсь я и кладу печенье «Орео» на свободный пятачок подноса. – Но, если с Уэстоном ничего не получится, тогда, возможно, мне понадобится твоя помощь.

Райланд фыркает:

– Неохота так говорить, но Уэстон – лучший вариант. Он, может, и странный, но по части любой музыки просто зверский талантище. Если тебе кто и поможет разучить дуэт к сроку, так это он.

– Эй! – восклицает Лорен, подозрительно быстро переключаясь со своего притворно увлекательного разговора. – Я уже предложила Анне помощь!

Райланд улыбается ей поверх моей макушки:

– Ага, можно подумать, ей нужна помощь пикколо. Ты у нас единственная пикколо по одной простой причине: никому не вынести двух пикколо сразу.

– Я – единственная флейта-пикколо, потому что я лучшая! – Лорен хватает печенье с подноса Райланда и проворно закидывает в рот.

Но Райланда этим не собьешь.

– Хочешь узнать, как заставить две флейты-пикколо играть слаженно? – растягивая слова, произносит он.

Лорен испепеляет его взглядом.

– Для этого одну придется убить.

– Ха-ха. Офигеть как смешно. Лопнуть можно. По крайней мере, мне не приходится бежать к медсестре с занозой в губе.

Райланд закатывает глаза и направляется к своему столу, бросив через плечо:

– По крайней мере, мой инструмент слышно с расстояния более трех метров.

Лорен поворачивается к нам:

– Ах, так я недостаточно громко играю? В моей секции четыре человека. Че-ты-ре. А у Райланда семь. И все равно мистер Брант каждую репетицию требует, чтобы играли погромче.

– Разве вы с Райландом не ходите вместе в молодежную группу при Первой баптистской? – застенчиво спрашивает Кристин.

– Да, к счастью. Только Господь способен помочь этому мальчику, благослови его небо, – отвечает Лорен.

– Гм, вообще-то раньше они еще и встречались, – добавляет Энди и кладет передо мной еще одно печенье.

– Так вы друг друга ненавидите? – уточняет Кристин.

Лорен фыркает:

– Ой, что ты. Если мы тут будем ненавидеть каждого из оркестра, с кем бегали на свиданки, тогда и друзей не останется. Энди вот ходит в духовую секцию как на работу.

– Ну уж извините. Я продвигаю межсекционные отношения, – возражает Энди. – Нелегкая ноша, но кто-то должен делать это дело.

– Ах, какой герой, – невозмутимо вставляю я.

– А еще прошлогодняя эпидемия мононуклеоза разразилась исключительно по его вине, – добавляет Лорен, забрасывая в рот крошечную морковку.

– А вот и нет. Все из-за вас, духовых, с вашей отвратной привычкой капать слюной на пол и везде ее разбрызгивать. А вот от ударных никаких физиологических жидкостей. Разве что кровь, пот и слезы.

От этих веселых препирательств тугой узел, в который у меня с самой репетиции завязались внутренности, расслабляется. Целый урок истории и потом испанского я так и сяк крутила в голове события этого утра, и они успели разрастись до чудовищных размеров Годзиллы, уничтожив все остальное.

Но сейчас, когда Лорен и Энди весело препираются, а Кристин боится рассмеяться, но не выдерживает и хохочет, мне уже кажется, что мое положение не так ужасно. Год ведь еще только начинается. И я успею утрясти проблемы. Теням меня не одолеть.

К тому времени, как раздается звонок с большой перемены, я уже почти убедила себя – все хорошо. Но потом кожу вдруг начинает покалывать от чьего-то взгляда, и точно – вот он, Уэстон Райан, с кожаной курткой, перекинутой через руку, прислонился к кирпичной стене у лестницы.

Когда мои карие глаза встречаются с его голубыми, внутри снова все сжимается, но как-то по-новому – скорее приятно. Да, приятно.

– Э-э… мне надо с ним поговорить, – сообщаю я Лорен, кивнув в сторону Уэстона. – Увидимся на уроке. Прихватишь мой учебник для подготовительного курса, он у меня в шкафчике?

Лорен тоже смотрит на Уэстона, но прищурившись:

– Анна, он странный. Очень странный. Может, мне все-таки пойти с тобой?

Я отрываю взгляд от Уэстона и слегка поворачиваюсь, чтобы он не видел, как шевелятся мои губы.

– Почему вы все твердите одно и то же? – Удивительно, но тон у меня раздраженный и оборонительный. – Из-за его куртки?

– Из-за того, что он – такой. Ты же знаешь, как всем с первого взгляда нравится Джессика, даже если они еще ничего о ней не знают?

Джессика – хорошенькая, говорливая трубачка. Я киваю:

– Да, и что?

Лорен понижает голос и многозначительно шепчет:

– Вот точно так же у всех одинаковое ощущение от него: даже если ничего о нем не знают, странность нутром чувствуют. И опасаются.

Эта всеобщая неприязнь к Уэстону – просто поразительная несправедливость! Я не понимаю, почему так. Подумаешь, человек носит кожаную куртку! А еще он читает книжки и спасает гекконов. И не выставил меня за дверь, когда я ворвалась в класс и, помешав ему репетировать, взмолилась о помощи.

Ну не может он быть совсем плохим. Я даже убеждена: он совсем не плохой.

– Я тоже со странностями, – напоминаю я, и Лорен досадливо хмыкает.

– У тебя странности в социально допустимых пределах. Самая большая – рождественские носки, ну и, может, то, что твоя семья ужасно забавная.

На это мне ответить нечего. Лорен практически моя ближайшая подруга. Мы знакомы с третьего класса. Но, хотя мы сто раз ночевали друг у друга и целую вечность катались вместе на оркестровом автобусе, сейчас я задумываюсь: а у Лорен вообще есть время, чтобы хоть кого-то узнать как следует? Она занимается уймой всего, и все у нее получается блестяще: в оркестре играет, в танцевальной команде выступает, участвует в забегах по пересеченной местности и в школьных научных конкурсах – а еще успевает ходить на секцию плавания вне школы.

Она всегда куда-то торопится, и порой мне кажется: наша дружба у нее где-то на последнем месте, если остается время после всех занятий. Вот я и отказалась, когда она предложила помочь с дуэтом: даже если сейчас Лорен сказала это на полном серьезе, потом она, возможно, будет слишком загружена.

Эта мысль сбивает меня с толку, зато придает решимости.

– Ничего страшного со мной не случится. Я поговорю с ним буквально минутку. Прихватишь мой учебник?

Лорен закатывает глаза и забирает у меня коробку из-под ланча.

– Превосходно. Это я положу в твой шкафчик, но только чтобы облегчить задачу твоим родителям, когда они приедут за твоими вещами – после того, как твои чудачества доведут тебя до смерти.

– Ой, все, иди уже, – говорю я.

До урока остается минут пять, и две из них мы уже истратили на этот спор шепотом.

Даже еще не обернувшись, я знаю, что Уэстон по-прежнему дожидается меня: чувствую, он так и не сводил с меня глаз. Когда я поворачиваюсь к нему, он за секунду окидывает меня взглядом с головы до ног – мою синюю футболку с прошлогоднего церковного марафона, любимые джинсы и теннисные туфли. И опять смотрит мне в глаза.

Глупо, но я жалею, что на мне не тот наряд, что в первый день учебы, – не блузка с пышными рукавами. Ой, можно подумать, мальчики замечают такие нюансы.

Когда я оказываюсь лицом к лицу с Уэстоном, то вся вспыхиваю. Он не меняет позу – по-прежнему стоит привалившись к стене, и это удачно, потому что так меньше заметно, насколько он выше меня, а он намного выше.

Я не знаю, что сказать. Растерялась. Перед глазами у меня одновременно прокручиваются на повторе утренний позор на репетиции и то, как вчера меня встретил широко распахнутый взгляд Уэстона, когда я ворвалась в репетиционную.

Поэтому брякаю первое, что пришло в голову:

– Ты собираешься отращивать волосы?

Брякнула – и внутренне вся сжалась. «Ай, молодчина, Анна. Каждый разговор с ним начинаешь с волос».

Лицо Уэстона проясняется – будто в пасмурный день, когда не ждешь, что хмарь разойдется, солнце вдруг проглядывает сквозь тучи. Он склоняет голову набок:

– А ты хочешь, чтобы отрастил?

Под пристальным взглядом его голубых глаз я особенно остро чувствую, как лямка рюкзака трет мне плечо.

– Я хочу, чтобы ты мне сказал, когда мы встретимся разучивать дуэт, – отвечаю я.

На лицо его набегает тень. Только этого не хватало, погода опять хмурится.

– Я не могу тебе помочь.

Сердце у меня падает.

– Не можешь или не хочешь? – уточняю я.

Уэстон приоткрывает рот, но я говорю: «Только не ври», и его губы смыкаются.

– Все врут, – помолчав, произносит он.

Между нами вклинивается звонок на урок, но мы оба не двигаемся с места. У нас осталась одна минута.

– А если мы договоримся не лгать друг другу? – спрашиваю я. – Ну вот просто пообещаем говорить друг другу только правду, даже если она горькая?

В детстве я была влюблена в мультяшного пирата из образовательной телепередачи, которую смотрела Дженни. По сюжету он был плохим парнем, негодяем, но то, как ухмылка у него перетекала в улыбку, искупало все: и что он постоянно воровал буквы алфавита, и что портил идеальные геометрические фигуры.

Так вот кого мне напоминает медленная улыбка Уэстона – того самого пирата. Негодяя. От его улыбки ноги у меня забывают, как стоять, и подгибаются.

– Так ты хочешь, чтобы я отрастил волосы?

Голос у него сейчас низкий – не шутит, – и глаза слишком серьезные.

– Можешь делать что уго…

– Ты обещала, – перебивает он. – Правду.

Я мучительно ищу ответ, но тут звучит звонок на урок. Спасена! Так церковный колокол в сказках спасает от нечистой силы.

– Урок. – Я показываю рукой куда-то дальше по коридору. – Мне нельзя сильно опаздывать к миссис Бенсон.

– Я и не хочу, чтобы ты опоздала. Ни за что. – Ох, какой низкий голос. – Но, Анна?

Я уже хотела было уйти.

– Что?

– Как насчет моих волос? Тебе больше нравятся длинные? – Уэстон поднимает брови.

Я делаю шажок назад.

– Ну а если нравятся?

Он пожимает плечами.

– Буду отращивать.

Пусть я опоздаю, но не уйду, пока не спрошу.

– Почему?

– Потому что я знаю тебя, Анна Джеймс, – произносит он.

И уходит прочь, в крыло, где учатся старшие классы.

Только на полпути в кабинет математики я понимаю: Уэстон ведь так и не дал внятного ответа, поможет он мне с дуэтом или нет.

глава 3
уэстон

Я – образцовый идиот.

Я нарочно ушел пораньше с урока, где отбывал срок помощником учителя – и это было просто издевательство, потому что меня отправили помогать мистеру Бранту в музыкальном зале. Ушел, чтобы перехватить Анну после ланча и сказать, что помочь ей с дуэтом не смогу. И я знал, что именно произнесу. Подготовился. Даже отрепетировал слова: «Я не смогу тебе помочь. Ты меня еще поблагодаришь, когда поймешь, что я бы все только испортил».

Но глаза у нее лучились, и что-то такое было в их сиянии, в том, как она не боялась общаться со мной на публике, как отмахнулась от уговоров Лорен Андерсон… От всего этого у меня защемило сердце. И я ничего не смог сказать.

А потом она снова проявила интерес к моим волосам – получается, и раньше обращала на меня внимание и ей не все равно, с какой прической я хожу, и тут уж я не выдержал и улыбнулся.

Но то, что произошло после ланча… Так продолжаться не может. Нельзя вестись на то, как у нее вспыхивают уши, когда она чувствует мой взгляд, или на то, как она рассматривает меня, будто старается запомнить черты моего лица.

Разучить дуэт ей поможет Рацио.

И мне совершенно точно нельзя больше тратить время на мысли о ее волосах… или о том, как шорты облегают ее бедра на репетициях… или джинсы – на переменах… или какие у нее хорошенькие ушки, даже когда не красные.

Черт.

Сегодня первая вторничная репетиция сезона, но, что еще важнее, я впервые на школьном стадионе Энфилда после всего того, что случилось в прошлом году.

С виду стадион не изменился, и пахнет тут по-прежнему. Прожектора включили заранее, хотя еще не совсем стемнело, и они ярко высвечивают комочки искусственного газона у меня под ногами. Над стадионом висит запах пота футболистов: их тренировку после уроков закончили пораньше, чтобы дать нашему оркестру время помаршировать по полю.

Высоченные металлические трибуны ослепительно вспыхивают в лучах закатного солнца и прожекторов, и от них на поле, где и без того жарко, еще жарче. Сейчас скамьи пусты, но, когда начнется репа, первые два ряда займут родители оркестрантов – будут смотреть, как мы снова и снова повторяем одни и те же номера программы.

Пока что и поле пустует, если не считать Рацио и Ландона, которые стоят бок о бок и изучают план расстановки и движений.

Конечно, Рацио пришел пораньше, чтобы помочь очередному Неумехе.

– Я просто не понимаю, как я должен переместиться с пятидесятиярдовой линии на тридцатиярдовую за такое время. Что мне делать-то, передвигаться гигантскими шагами, как великан?

– Да, – хором отвечаем мы с Рацио.

Ландон стонет, а Рацио усмехается.

– Лучше начни растягивать квадрицепсы перед репетицией, – советует Рацио и отдает Ландону буклет с разметкой. – Пригодятся.

Ландон уходит в оркестровый зал, а я помогаю Рацио установить главный подиум для ударных, и работаем мы молча, и от этого молчания нам хорошо – вот чего мне остро не хватало в Блуме в прошлом году.

Мы с Рацио и Джонатаном подружились в первом классе на злосчастной игре в вышибалы, и, хотя с тех пор нас нельзя было назвать неразлучными, нас связывало взаимопонимание, а скрепляли его выходные: мы рубились в видеоигры, катались на квадроциклах и пару раз оглушительно громко играли на музыкальных инструментах в лесу вокруг нашего дома – две валторны и эфониум. Мы трубили в ночи так, что заглушили даже настырный вой койотов.

«Теперь это мамин дом», – напомнил я себе. Папа переселился в Блум, и чахлые деревца, которые растут вокруг его трейлера, лесом никак не назовешь.

– Гонщик! – официально приветствует меня Рацио.

– Я же просил не называть меня так, Горацио! – я в ответ зову его полным именем.

– Один – один, – Рацио смеется. – А все-таки признай: эти блумовские ребята маршировать не умеют, зато прозвища придумывают прилипчивые.

– Лишай тоже прилипчивый, но никто его не любит, – отвечаю я.

Гонщик! Это прозвище я заработал, потому что быстро бегал обратно на исходную позицию, когда директор «Блума» требовал в сотый раз повторить очередную часть представления, которую мы репетировали. Мистер Брант строгий руководитель, поэтому в «Энфилде» такие пробежки – обычное требование. Бежишь – тренируешь сердце. Экономишь время. Если поймают на том, что не соблюдаешь требования, то к утренней пробежке в полтора километра добавится еще один штрафной круг или же всему оркестру назначат отжимания, и тогда на тебя все обозлятся.

Привычка быстро бежать на исходную позицию так в меня въелась, что отучиться от нее я не мог, хотя в «Блуме» музыканты по своим местам просто расходились неспешным шагом. А потому новые одноклассники посмеивались и хихикали у меня за спиной, прячась за инструментами и собственными руками.

– Ты при мне заразные болезни даже не упоминай, – говорит Рацио. – Прошлогоднюю вспышку мононуклеоза ты пропустил. А это был полный кошмар. Заболела половина ударных, трубачей косило одного за другим, а деревянные духовые вообще всегда выглядят полудохлыми, но тогда они были совсем как призраки из «Королевской власти».

– Ужасно жаль, что я все это пропустил, – говорю я, и мы с кряхтением ставим металлический подиум на место, а он пронзительно скрежещет. – Разве Ландону должен помогать не Джонатан? Он же возглавляет секцию баритонов.

– У Джонатана после уроков ученический совет. – Рацио наклоняется и потирает лодыжку. – Кроме того, как тамбурмажор, я не мог позволить, чтобы Ландон все время мазал мимо своей первой метки в номере. К слову сказать, он даже не знал, что такое номер.

– В смысле – музыка? – спрашиваю я.

– В смысле не знал, что номер – это синоним пьесы, если речь идет о марширующем оркестре.

– Господи Иисусе.

– Не упоминай имя Божье всуе, – говорит Рацио.

Если бы я получал пять центов всякий раз, когда Рацио требует, чтобы я следил за языком, то давно купил бы каждому из нас по валторне ручной работы фирмы «Холтон».

– Иди на хрен, – беззлобно отвечаю я, и Рацио смеется.

С минуту мы молчим, потом Рацио толкает верхнюю часть подиума и проверяет, сработали ли защелки с обеих сторон.

– Ну так что, поговорим об этом?

Я вытираю испачканные пальцы о шорты: подиум-то грязный.

– О чем об этом?

Рацио смотрит на меня с выражением «Не будь идиотом», но я и правда не понимаю, что за «это» он имеет в виду – Блум? Моих родителей?

– Про Анну.

«Ах, это Это».

– А что насчет Анны?

Теперь во взгляде Рацио читается: «Нет, ты все-таки упорно изображаешь идиота».

– «А что насчет Анны»! – передразнивает он. – Уэс, я видел, как ты флиртовал с ней в конце большой перемены.

– Я не флиртовал. Мы обсуждали дуэт.

Рацио забирается по ступенькам на подиум и садится, свесив ноги, а локти уперев в колени.

– Я знаю, ты любишь музыку, но ни разу не видел, чтобы даже соло у тебя вызывало улыбку, не говоря о дуэте в четыре фразы. Спалился.

Его поза так напоминает мне о детстве, что я не знаю, смеяться или плакать.

Когда мы были младше и летом еще не ездили в музыкальный лагерь и не ходили на репетиции – для разных секций оркестра и на общие, – то Джонатан, Рацио и я целые дни проводили в моем домике на дереве.

Собственно говоря, домика там не было. Была деревянная площадка, которую папа приделал к стволу в трех метрах над землей, а в середину площадки вела лесенка. Но оттуда замечательно было обороняться от имперских штурмовиков, прятавшихся в лесу и паливших по нам из бластеров. Мы были зоркие молодые джедаи, обученные искусству отражать такие атаки световыми мечами.

И мы всегда побеждали.

Потом мы перешли в среднюю школу и джедайские тренировки закончились, но мы все так же проводили на дереве долгие часы – часто просто молча лежали на досках и смотрели на ветви.

Но потом нас стали одолевать чувства, в которых требовалось разобраться, и тогда Рацио садился на край настила, свесив непомерно длинные ноги и подперев подбородок руками, Джонатан устраивался скрестив ноги и водил пальцами по истертым доскам, а я лежал на спине и рассматривал ветки на фоне неба.

Мы разговаривали о родителях, о том, как они больше не скрывают от нас свое настроение. Говорили о девочках в школе, гадая, почему некоторые пахнут как сахарная вата, а другие – как карамель и что означает, если девчонка говорит тебе, что ты пахнешь дезодорантом «Акс». (Это комплимент? Или нет? Нам так и не удалось понять.)

Говорили об оркестре и о том, как волнуемся, не провалим ли выступление в старших классах – ха-ха! – а еще о страхах, которые поджидали нас за порогом школы, после выпуска, в таинственном и туманном мире колледжа. Мы говорили о будущем и о времени. Всегда о времени.

– Я не флиртовал, – повторяю я. – Она забавная. Вот я и улыбнулся. Конец истории.

Рацио приподнимает бровь:

– Долбаная чушь.

Ого, крепко выражается! Я не могу скрыть удивление:

– Называй как хочешь. Я говорю правду.

– Повторяю: дол-ба-на-я чушь. Анна тебе нравится. И, кстати, я одобряю. Она тебе будет очень на пользу, честно.

Все это время я стоял, привалившись спиной к подиуму, а рядом свисали ноги Рацио. Но теперь поворачиваюсь к нему – донести свою мысль и понять, что он такое имеет в виду. Рацио насмешливо щурится.

– Я не могу ее получить, и ты это прекрасно знаешь. – Стоило произнести эту мысль вслух, и слова обожгли гортань.

– Ну, для начала, – самодовольно говорит Рацио, – человека получить нельзя. Но не вижу, почему бы тебе не завязать с ней нормальные, здоровые отношения.

– Сам знаешь почему, – огрызаюсь я. Он что, правда хочет, чтобы я произнес это вслух?

– А ты все-таки скажи.

«Ладно».

– Потому что, – говорю я, – она – совершенство, а я ее погублю. Или, что еще хуже, даже не успею погубить, потому что мы две секунды пообщаемся – или что там еще люди делают – и она поймет, в каком я раздрае, и убежит в холмы.

Над футбольным полем разносится смех, нарушив тишину. Мы оборачиваемся. Через черный ход из школы в ворота стадиона начинают стекаться музыканты, направляясь к подиуму.

Я высматриваю Анну и так увлекаюсь, что слов Рацио не слышу.

– Минутку, что ты сказал?

Рацио возводит глаза к небу, точно умоляя Господа вмешаться и помочь вразумить придурочного друга.

– Во-первых, – начинает он, растягивая слова, чтобы показать, как раздражен, что вынужден повторять, – то, что делают люди, когда нравятся друг другу, называется «встречаться», «ходить на свидания». Во-вторых, ты слишком самонадеян, если думаешь, будто способен кого-то погубить. И, в-третьих, в Энфилде нет никаких холмов, так что Анне придется сильно постараться, чтобы добежать туда, где они есть. Кроме того, я сомневаюсь, что она испугается и сбежит.

– С чего ты решил?

Рацио с улыбкой хлопает меня по плечу:

– Потому что ты недоумок, но при этом замечательный. Вот почему. Даже если ты отстойно играешь в «Королевскую власть».

– Ты поможешь ей с дуэтом? Ну пожалуйста! – торопливо выпаливаю я, пока оркестранты не подтянулись поближе. – Всего дня два в неделю. Сделай одолжение.

Но Рацио уже закончил разговор, и взгляд его сосредоточен на оркестрантах, а мысли явно заняты предстоящей репетицией.

– Я сделаю тебе одолжение, – отвечает он, и я даже не успеваю понять, от чего у меня по жилам пробегает холодок – от облегчения или от разочарования, потому что Рацио заканчивает: – Сделаю одолжение и не буду помогать Анне.

А потом нас накрывает волна сорока голосов – смеясь и болтая, оркестранты занимают свои места на разметке.

И я различаю в этой волне смех Анны. Он как музыка.

Репетиция требует большой сосредоточенности, и, пока мы занимаемся, мысли у меня хотя бы не мечутся. Не до того.

Мы прорабатываем трудные места во вступлении, полируем шероховатости, чтобы достойно отыграть в пятницу в перерыве между таймами. Потом переходим к вещи, которую будем исполнять на следующей неделе, и полностью сосредотачиваемся на ней.

Мистер Брант лютует, сидя в кабине комментатора наверху. Оркестранты забыли, как читать значки динамики в нотах. Флейтам нужно играть громче. Трубам надо усвоить разницу между форте и форте-фортиссимо, а то играют слишком громко да еще и фальшивят при этом.

Тубы слегка сбились с ритма. Младшие, новички-девятиклассники, слишком старательно топают, и, что еще хуже, Неумехи из числа десятиклассников, которым бы уже пора знать, как правильно, тоже чересчур усердствуют – как будто едут на велосипеде, вместо того чтобы плавно ступать с пятки на носок.

При каждом повторе что-нибудь да идет наперекосяк. Мистер Брант отключает метроном, отбивающий ритм в другой части поля.

– Еще раз, – объявляет он. – Еще раз.

И мы бежим обратно на исходные позиции.

Когда такие «еще раз» повторяются снова и снова, поневоле понимаешь, откуда взялась дразнилка про Неумех: «Еще раз, еще раз, Неумехи среди нас». Мы бегаем на исходные позиции, пот струится по ногам, по спине, по лбу, а солнце постепенно склоняется за горизонт, и теперь нас освещают только лучи прожекторов.

Не скажу, что на репетиции все было чопорно и прилично. Мистер Брант вдруг брякает: «Хватить трясти задами» вместо «Хватит трясти ногами», и ему приходится досрочно объявить перерыв «на попить», чтобы все, включая родителей, ассистентку миссис Тейлор и его самого, отдышались от неудержимого хохота.

Но больше всего я отвлекаюсь на Анну. Во вступительном номере мы с ней стоим на противоположных концах поля и за все три часа изматывающей репетиции не приближаемся друг к другу ни на шаг. Каждый раз, как я смотрю на нее и она не отвечает мне взглядом – занята, помогает своей секции, пересмеивается с соседями-духовиками или изучает свой буклет с разметкой, и между бровей у нее складочка, – так вот, у меня каждый раз ощущение, что я со всей дури фальшиво вдарил по клавишам.

Наши глаза встречаются лишь единожды, и в этот единственный раз она улыбается и машет мне мизинцем с другого конца поля. А когда я наконец решаю, что ответить улыбкой – не значит обещать помочь, Анна успевает отвернуться; губы у нее все еще улыбаются, и она смеется вместе с Лорен, но глаза уже серьезные.

Когда репетиция завершается, все выстраиваются тесным кольцом. Инструменты держат под причудливыми углами, чтобы не побить и не поцарапать о соседние. Деревянные духовые возмущаются, когда медные духовые по небрежности задевают их локтем или рукой: боятся, как бы им не повредили флейты и кларнеты. Ударники стучат палочками по усталым плечам других оркестрантов, пока те не отмахиваются от них как от надоевших комаров. Инструмент – продолжение твоего тела, дополнительная конечность, только она не из плоти и крови, а из металла и дерева.

Мы строимся на роспуск – эта традиция соблюдается на играх, соревнованиях и вечерних репетициях по вторникам. Этот ритуал роспуска мистер Брант учредил в «Энфилде» задолго до нашего рождения, и даже самые растяпистые Неумехи помнят команды наизусть.

По вторникам роспуск обычно следует после разглагольствований мистера Бранта: он долго говорит о том, что́ необходимо подготовить к следующей репетиции, напоминает родителям – пусть присмотрят, чтобы оркестранты занимались дома до мозолей на губах и до крови на пальцах, и еще назидательно повторяет, как надо гордиться тем, что делаешь, и тогда мы удостоимся высочайшей награды и возьмем первый приз на конкурсе.

Выкрикивать команды на роспуске – обязанность тамбурмажора. Предыдущий для этого обычно забирался на подиум. Но Рацио просто стоит вровень с нами на поле, и оркестр теснее строится вокруг него: инструменты опущены, но все вытянулись по стойке смирно.

Голос у Рацио глубокий, сильный, он перекрывает далекий стрекот цикад, негромкие разговоры родителей, монотонный белый шум динамика.

– Равня-яйсь, смир-рно! Ноги.

А мы хором отвечаем еще громче:

– Вместе.

– Локти.

– В ряд.

– Грудь.

– Колесом.

– Глаза.

– Горят!

– Глаза!

– ГОРЯТ!

– ГЛАЗА!

– ГОРЯ-Я-Я-ЯТ!

Наступает долгая пауза. Все взгляды направлены вверх. И все застыли неподвижно.

– Оркестр! Как мы называемся?

– «Энфилдские смельчаки»!

– Наш девиз?

– Гордость! Вера! Честь! Вперед, смельчаки!

Это последняя команда на роспуске, но никто не шевелится. Мы ощущаем энергию, которая окутывает каждого и связывает нас всех.

Потом мы будем жаловаться и ныть, как сегодня достала нескончаемая репетиция, подшучивать над теми оркестрантами, которым влетало, и даже посмеиваться над своими секциями, но сейчас мы – единое целое.

Молчание длится.

Длится.

– Оркестр свободен.

Заклятие снято, и вместо всеобщей тишины поднимается оглушительная разноголосица. Я не ищу Анну в море лиц, а вместо этого заставляю себя сосредоточиться на том, чтобы медленно описать мелофоном круг, вытряхивая из него слюну и капельки воды – на верхнем ре услышал, что она попала в инструмент.

Мне хочется найти Анну и сказать, что помочь ей я не смогу, а Рацио – что бы он мне ни заявил – будет рад с ней позаниматься. Но в то же время мне хочется уклониться от разговора, прожить еще один день, представляя, что у меня все-таки есть шанс узнать Анну Джеймс, и эта мысль будет сверкать в сознании, как бенгальский огонь.

Его искры приглушенно потрескивают у меня в ушах, но я совсем не такого ощущения ожидал от первой репетиции по возвращении в Энфилд. Перекличка прошла как надо, но вот это… Когда все упаковываются и дружно несут инструменты и аппаратуру в оркестровый зал, а ты ретируешься на парковку и ищешь свою машину, лишь бы избежать разговора с саксофонисткой – девчонкой!.. Да это ни в какие ворота.

Мой рюкзак остался на стеллаже в музыкальном зале, но мне уже наплевать. Ключи от машины пристегнуты к чехлу мелофона тесемкой с карабином, так что без рюкзака обойдусь. Правда, надо сделать домашку по истории, но какая разница, сколько плохих оценок я нахватаю: одной больше, одной меньше, их ведь явно будет много.

Впереди у меня длинная ночь квестов в «Королевской власти».

Я добьюсь, чтобы Рацио передал Анне, что я ей помогать не буду. Я ведь трус, а после нашего с ней разговора на большой перемене я уже не верю, что найду в себе силы посмотреть ей в глаза и сказать хоть слово.

У меня даже не вышло одолеть хотя бы одну обычную репу – все равно навалилась проклятая тоска; и я не намерен утянуть Анну за собой в эту пучину.

– Эй!

Отлично. Мне уже мерещится голос Анны. Просто прекрасно.

– Уэстон Райан, я знаю, ты меня слышишь.

Она подбегает ко мне, запыхавшись, – мечта воплотилась и шагнула в мою реальность.

– Эй! – выдыхает Анна, и мне с трудом верится, что она так близко. – Ты не можешь просто… – замолкает, сгружает саксофон на землю и быстрыми пальцами поправляет свой конский хвостик. Видимо, тоже не понесла аппаратуру со всеми в зал, пожертвовала этим маленьким ритуалом, лишь бы нагнать меня. – Ты не можешь сначала предложить помощь с дуэтом и пообещать, что отрастишь волосы, а потом взять и сказать, что помогать мне не будешь, и еще избегать меня на репетиции! Так нельзя!

Я быстро перебираю все воспоминания об Анне Джеймс, которые у меня уже скопились, и понимаю: кажется, ни разу не видел ее в гневе. Глаза у нее по-прежнему блестят, но сейчас она прищурилась и хмурит свои густые брови.

Не знаю, куда девать руки, поэтому скрещиваю их на груди.

– Прости, – говорю, не зная, что еще сказать.

И молчу. Не дождавшись другого ответа, Анна пристально вглядывается в мое лицо, потом – зеркальным жестом – тоже складывает руки на груди.

– Я тебе не подхожу. Куда я тебе такой, – говорю я.

Рот у нее приоткрывается, как у персонажа комикса, и у меня мелькает мысль: только бы ей в горло не залетел комар.

– Так ты поэтому так странно себя вел? – Один такт молчания. – Ты это всерьез?

– Да, – я киваю.

Анна закатывает глаза:

– Ты что, столетний вампир, которому нравится аромат моей крови?

Тон у нее такой деловитый, что я решаю: неверно ее расслышал.

Хлопаю глазами.

– Что? Нет?

– Это вопрос? – Губы у нее изгибаются в улыбке, и я невольно повторяю за ней.

– Нет, я не вампир.

– Тогда, может, ты маньяк – серийный убийца? – Она делает шаг ко мне, роняет руки вдоль тела, перешагивает свой саксофон. Она забыла, что ремешок от саксофона все еще обвивает ее шею?

– Я не серийный убийца, – отвечаю я, а сам смотрю туда, где пряжка ремешка касается ее груди. Протягиваю руку к ремешку, который затягивается на шее, но на полпути понимаю, что именно делаю, и поспешно сую руки в карманы. – И не разовый убийца – на случай, если ты собираешься спросить.

Чем ближе она подступает ко мне, тем сильнее я чувствую жар в горле, там, где голосовые связки. Ощущение такое, будто все тело пылает. Не знаю, потушит ли она пламя или плеснет бензина.

И я не знаю, какой вариант предпочту.

Анна делает еще шаг вперед:

– Последний вопрос?

– Валяй.

Ее усмешка становится коварной.

– Ты носишь кожаную куртку, чтобы прикрыть свой стыд за то, что убил Дважды Мемориальное дерево?

Неудержимый хохот прорывается наружу – и заполняет меня до кончиков пальцев. Так, значит, она в курсе этих слухов, но ведь решилась спросить то, что никто, даже школьный психолог, не решался сказать мне в лицо. Нет, ну она просто прелесть!

– Вы собираетесь меня сдать, мисс Джеймс? – поддразниваю я.

Она улыбается широко и весело.

– Нет. – И улыбка меркнет. – Но… если ты не вампир и не убийца деревьев, откуда у тебя идея, будто ты – угроза обществу?

– Не обществу, – без особой уверенности объясняю я. – Тебе.

Анну, кажется, разбирает смех, но она не смеется.

– Я сумею о себе позаботиться, – говорит она. – Это у меня получается лучше, чем дуэты. Обещаю.

– Сомневаюсь.

О Господи, она все так усложняет. И как она умудряется так приятно пахнуть после трехчасовой репетиции? У меня от нее мысли путаются, и я мгновенно забываю все заготовленные аргументы – типа я должен оставить ее в покое.

– Есть лишь один способ развеять твои сомнения, – говорит Анна. – Он заключается в том, чтобы ты помог мне разучить дуэт и перестал дуться.

В паузах между ее словами весь мой мир замирает. Даже стрекот цикад и сверчков как будто звучит глуше.

Остается только Анна. Только мы с ней.

– Я справлюсь, – добавляет она. – Знаешь, я способная. Мне уже куча народу улыбалась, и, видишь, я как-то умудрилась это пережить.

– С дуэтом тебе поможет Рацио. – Слова, которые я продумал и приготовил заранее, теперь отдают на губах горьким. – К твоему сведению, он и на мелофоне играет.

– А мне не нужна помощь от Рацио, – возражает Анна. И делает еще один крошечный шажок ко мне, будто надеется, что, если двигаться медленно, я не замечу, как она приближается. – Мне нужна именно твоя помощь.

Я молчу. Но ее лицо не меняется. На нем все та же улыбка.

– Это называется дружить. Поверь, это не страшно. – Она улыбается все шире. – Я тебя не укушу.

Опускаю голову, зажмуриваюсь, лишь бы не смотреть ей в лицо.

– Помочь тебе я помогу, – уступаю я, – но дружить не будем.

Наступает тишина, и в этой тишине над нами ухает сова – может, ловит насекомых, которые слетелись на свет прожекторов над стадионом. В отдалении хлопает дверь оркестрового зала, и звук этот разносится над парковкой. Наше уединение скоро нарушат. Интересно, вот вырастешь – и во взрослой жизни тебя тоже будут постоянно отвлекать?

Я все еще стою зажмурившись и вдруг чувствую, как рука Анны касается моей. Распахиваю глаза, но Анна уже подбирает с земли саксофон, и я так и не понимаю, померещилось мне или нет.

– Ладно, – произносит она, но голос у нее сдавленный. – До завтра, Уэстон.

В ее голосе такая усталость. И…

Такое одиночество.

Чувство острого узнавания обжигает меня изнутри, и, хотя я думал, что всматривался в Анну донельзя внимательно, сейчас я наблюдаю за ней еще пристальнее. Она шагает к голубой машине с желтой полоской краски на капоте, укладывает футляр с саксофоном на заднее сиденье, и в свете фар уши у нее полыхают красным.

Чешуегорлый мохо из давнего реферата снова прилетает ко мне и усаживается на плечо.

«Может, она и не твоего вида, – чирикает он, – но лети поскорее и проверь».

– Прости, – говорю я.

Не выкрикиваю, нет. Вокруг нас на парковке открываются и захлопываются двери машин. Наше время истекло, но Анна замирает, потом мягко закрывает дверцу.

Последний чешуегорлый мохо спархивает с моего плеча и растворяется в ночи.

– Я разучивала наш дуэт с самого начала лета, между прочим, – говорит Анна, медленно возвращаясь ко мне. – Как только получила ноты, начала репетировать. Это единственная часть программы, которая мне не дается, мне с ней просто не справиться.

Похоже, Анне все равно, что теперь вокруг полно ребят из оркестра и их родителей, а потому я тоже не обращаю внимания на многолюдную парковку и не свожу глаз с лица Анны.

– Как ты думаешь, все происходит не просто так? – спрашивает она. И не дает мне ответить: – Я думаю, не просто так.

Такое искушение согласиться! Но кто-то явно прилагает усилия, чтобы каждый наш разговор прерывали посторонние именно тогда, когда мне уже интересно, что будет дальше.

– Анна! – рядом возникает очень похожая на нее девчонка, только младше, худощавее и с занудным голоском. – Ты не попрощалась с Лорен и миссис Андерсон и рюкзак не забрала, и теперь мама на тебя сердится. Прямо очень сердится.

– Ой, да перестань, Дженни. Никто не сердится. – Это подоспел отец Анны, лысоватый, круглый, дружелюбный. Улыбка у него такая же, как у Анны. Подходит ко мне, на плече у него рюкзак Анны, джинсовый в горошек. – Плюшечка, она просто подначивает тебя, чтобы ты проиграла пари насчет хорошего поведения: тогда ты потеряешь право выбирать, какое кино мы смотрим на этой неделе.

Мистер Джеймс поворачивается ко мне, и, как и Анне, ему приходится смотреть на меня снизу вверх.

– Анна заявила, что они недели не могут прожить без ссор, а ей никто не поверил. И теперь у нас на кону – какое кино смотреть всем вместе.

– Это не на кону, Мартин, – включается в разговор миссис Джеймс, подходя к нам сзади. – Не драматизируй.

– Нет, это драма, – ворчит Дженни. – Никто не хочет смотреть «Эльфа», когда фильм только-только вышел.

Анна делает такой жест, будто застегивает губы на молнию.

– Я с тобой не спорю, – говорит она. – И выбирать, что смотреть на этой неделе, буду я, я!

Пока они шутливо препираются, перебивая друг друга, я стою в каком-то оцепенении и не успеваю уследить за всеми репликами: слишком быстро говорят, да еще и все разом.

Видеть семью Анны издалека на репетициях или на матчах – совсем не то, что вблизи, когда перед тобой ее знакомые черты, но распределенные по еще трем разным лицам. Улыбка у Анны отцовская. Носы похожие с сестрой, но у родителей – совсем другие.

Глаза у миссис Джеймс карие, и можно подумать, будто их в точности скопировали на лицо старшей дочери, но только вот у матери они не лучатся и не искрятся при взгляде на меня. Ростом миссис Джеймс еще меньше Анны, но, когда ее мама избавляется от меня с типично энфилдской фальшивой улыбкой, я чувствую себя перед этой невысокой женщиной просто карликом.

– Пора домой, Анна, – напоминает миссис Джеймс. – Время позднее.

– Я сейчас. Мне только надо сказать Уэсту…

– Уже очень поздно, – с нажимом повторяет ее мать, и, хотя тон вроде как шутливый, возражений он не подразумевает.

– О-о… – стонет Дженни.

– Не старайся. – Анна легонько пихает ее. – Ты меня так легко не расколешь.

– Пожалуйста, пожалуйста, умоляю, не выбирай «Эльфа», – упрашивает Дженни.

– Если умолять, непременно выберет, гарантия, – произносит мистер Джеймс. Гладит Дженни по голове, ерошит ей волосы. Дженни уворачивается, и они направляются к своему джипу, пререкаясь про кино и прически.

Миссис Джеймс бросает взгляд через плечо – проверяет, идет ли Анна к своей машине.

– Наверное, я единственная шестнадцатилетняя девочка, которую загоняют спать в строго определенное время, – вполголоса сообщает мне Анна.

– Анна!

– Иду, иду, мам. Да тьфу! – Анна преувеличенно фыркает, но улыбка у нее снисходительная. – Пока, Уэстон. – Это она произносит нарочито громко, чтобы мама услышала. – Увидимся завтра!

Я в прощальном жесте поднимаю руку, но молча, и сажусь в свою машину. Когда семейство Джеймс прокатывает мимо меня, выезжая с парковки, мы с Анной успеваем переглянуться – и я вижу, как лучатся ее глаза и как она улыбается.

«Всего десять минут», – думаю я по дороге домой. Да, мы в сумме проговорили не меньше десяти минут. И даже позволяю себе улыбаться, а из колонок льется джаз.

Пусть даже мама Анны поглядела на меня так, словно я таракан.

Пусть даже папина дверь уже заперта, и свет у него выключен, и я вхожу в дом и ем сэндвич, стоя над раковиной на кухне.

Пусть даже из этого ничего не выйдет, но я позволяю себе роскошь улыбаться самой возможности по имени Анна.

Прежде чем уснуть, я думаю: решено, завтра попытаю удачу. Попробую проговорить с ней двадцать минут.

глава 4
анна

Летом перед седьмым классом Лорен пригласила меня в гости с ночевкой. Ничего необычного. А вот вечеринка у бассейна у них в саду – это было внове. Девчонки и мальчишки в купальниках и плавках, облегающих по-летнему стройные тела, скользили в воде, толкали друг друга под маленький искусственный водопад и нежились на каменных бортиках, болтая ногами в воде.

– Я хочу познакомить тебя со своими остальными друзьями! – объявила Лорен и показала на всю эту спортивную компанию.

Вот тогда-то я впервые в жизни застеснялась в купальнике, потому что у меня как раз начала ужасно быстро расти грудь и теперь она была гораздо больше, и заметнее, и все-все такое, чем у этих стройных мускулистых девочек.

Я твердо решила, что заморачиваться насчет этого себе не позволю. Плавала. Болтала. Улыбалась. Даже получала удовольствие и нравилась себе.

Но в какой-то момент я сидела на подводной скамье под водопадом и смотрела на других ребят, как они пьют лимонад и улыбаются, и вдруг подумала: а может, мне лучше отсидеться тут до конца вечера?

Подумала: лучше быть одинокой самой по себе, чем одинокой в компании.

После душа я лежу в кровати и считаю звездочки на потолке, пытаясь утомить взбудораженный мозг и уснуть. Большая часть музыкального сезона проходит вот так напряженно, и побыть в тишине и покое вне школы и репетиций у меня получается, только когда я лежу в постели и смотрю, как светятся наклеенные на потолок созвездия.

Может, в комнате у меня и искусственное звездное небо, зато в сознании – океан, где плещутся бессвязные мысли, и их выносит на берег, как морской мусор и обломки кораблекрушения, и каждая мысль ждет, чтобы я ее поддела палочкой.

Чаще всего это происходит, когда я устаю, а после длинного вторника, да еще раз десять прокрутив в голове разговор с Уэстоном Райаном, я очень-очень устала, даже если мозг и не в курсе.

Океан в голове выплевывает на берег грубый обломок, шершавый, выбеленный солнцем, и требует, чтобы я подробно его рассмотрела. Здесь. Сейчас же.

Этот обломок выбрасывает на берег часто, и неважно, сколько раз я швыряла его обратно в море.

Он спрашивает, зачем я вообще записалась в оркестр.

Спрашивает, зачем я остаюсь в оркестре и прилагаю такие усилия.

Сердце у меня колотится все быстрее, руки холодеют, а я повторяю и повторяю обломку то же, что и всегда, и сую в его шершавую физиономию воспоминание о том, как впервые маршировала с оркестром.

Был пятничный вечер, и мы играли на матче, в перерыве между второй и третьей четвертью, уже после того, как выступили чирлидерши и танцевальная группа. Сыграли для начала быструю вещь во вкусе публики, построенную в основном на ритме ударных. Мне удалось играть лишь часть времени – саксофон все еще был для меня посторонней металлической штуковиной на ремешке, а не продолжением тела, – а когда я все-таки вступала, то в основном мазала мимо нот и звук получался неуверенный, робкий.

Но к концу выступления, когда музыка повисла в воздухе и неумолчные голоса толпы превратились в далекий ровный гул, я взяла одну ноту. Это была ми. Идеальная ми. Я идеально попала в такт. Я расслышала, как она ловко встроилась сразу после фразы, которую вывела труба, и влилась в руладу, которую сыграли остальные саксофоны.

Все остальные тоже точно попали в ноты, и я впервые в жизни уловила, каково это, поймала кайф от того, что у меня все получилось как надо. Голова пошла кругом от удовольствия. Радость и гордость забурлили в крови, будто в нее впрыснули адреналин, и я радовалась еще сильнее, зная, что все мы, оркестранты, сейчас испытываем одно и то же.

Я видела, как родители на трибуне вскочили на ноги и захлопали. Мама даже успела нацепить слащавый значок из тех, что надевают родители оркестрантов, – с моей фоткой в концертном кивере.

– Вот почему, – объясняю я шершавому обломку, зашвыривая его подальше в океан своих мыслей, – вот почему мне невыносима даже мысль о том, что придется жить без этих ощущений.

Воспоминания успокоили меня, сердце уже не так колотится, и я укладываюсь поудобнее и считаю звезды дальше.

Успеваю насчитать всего пять звезд, когда океанский прибой приносит мне Уэстона, его улыбку и едва уловимый аромат кожи и сосны. Может, вытащить из тайника дневник? Он в ничем не примечательной черной обложке и сойдет за школьную тетрадку, а прячу я его под матрасом. Вытащить и при свете мобильника кое-что туда записать… Но нет, руки и ноги слишком отяжелели – не пошевельнуться.

Я успеваю насчитать шестьдесят три звездочки, и тут без стука входит мама.

Когда дверь распахивается, я вздрагиваю, и в голове проносится нелепая мысль: может, мама почувствовала, как я думаю только о Уэстоне и оркестре?

– Ты уже спишь? – спрашивает мама.

– Нет, – со стоном отвечаю я. – К сожалению.

Отодвигаюсь, чтобы мама могла сесть на край постели.

У нас в семье тростинок нет. Мы все круглые, как Винни-Пух.

Обычно мне все равно, что я ношу джинсы на два размера больше, чем у самой крупной из энфилдских чирлидерш, или что я не такая тоненькая, как модели, которые скалят мне зубы с журнальной стойки. Да и сейчас мне тоже все равно. Но я гадаю, что же видит Уэстон, когда обводит меня взглядом, как вчера на большой перемене. Я знаю, я не должна переживать, я – больше, чем мое тело, а оно прекрасно такое, какое есть… И все-таки мне интересно: вот Уэстон смотрит на меня и что ему во мне нравится?

Темнота – мой лучший друг. Если мама и способна услышать мои мысли, по крайней мере она не видит, как я краснею в темноте.

– Ты хочешь просто поболтать перед сном? – уточняю я.

Мама треплет меня по колену через лиловый плед:

– Вроде того.

Тон у нее такой, что я резко сажусь и прислоняюсь спиной к изголовью:

– Что случилось?

Мама делает глубокий вдох:

– Сегодня вечером на репетиции я поговорила с мамой Лорен.

«А Земля вращается вокруг Солнца», – думаю я, но вслух говорю лишь:

– Да, и что?

Даже в почти полной темноте смотреть в мамины глаза – все равно что в глубокие карие зеркала. Папа называет ее Гипноглазкой. Говорит, потому-то он и влюбился в маму, когда им было по пятнадцать.

Мило до отвращения.

Но сейчас, в слабом свете, который сочится из коридора, я вижу, что в карих маминых глазах плещется тревога и голову она обеспокоенно склонила набок:

– Она рассказала, как ты села в лужу сегодня утром.

Поскольку мысли мои заняты только Уэстоном, мне практически удалось забыть фиаско на утренней репетиции.

– Я все уладила, – отвечаю я. – Лорен предложила помочь. Но у меня просто был приступ страха перед сценой. Невелика беда.

– Миссис Андерсон сказала мне, что помощь Лорен ты отвергла. А Лорен, по ее словам, утверждает, что ты вознамерилась репетировать с этим Райаном.

Я цепенею, тут же усилием воли заставляю себя расслабиться – только бы мама не заметила! Обычно я рассказываю ей все-все без утайки, но Уэстона и его пиратскую улыбку хочу приберечь только для себя – по крайней мере, пока не разберусь, что она означает.

Пока еще не время рассказывать о нем… не сейчас. И мне совсем не понравилось, как мама произнесла его фамилию – будто в чем-то обвиняя, будто подражая сегодняшнему тону Лорен на большой перемене.

От такого тона у меня мурашки по коже.

– Ну да, – вяло говорю я, стараясь придать голосу безразличия и усталости, чтобы мама поскорее ушла. – Он мой партнер по дуэту. А что не так?

– Анна, мы этого мальчика совсем не знаем, – произносит мама так, будто это снимает все вопросы. – Миссис Андерсон сообщила мне, что в прошлом году его выгнали из «Энфилда». Это правда?

Если я закачу глаза, мама даже в полутьме увидит, но до чего хочется!

– Мам, его не выгнали. Миссис Андерсон, как всегда, все преувеличивает. Такое бывает, когда у тебя дочка – кладезь талантов и хочет везде успеть. Вот мама Лорен со скуки и начинает выдумывать разное про других ребят, лишь бы скоротать время. Если из школы выгоняют, то на следующий год не принимают обратно. Так что это все чушь.

Мама ерзает на краешке кровати.

– Анна, миссис Андерсон говорит правду. И, с ее слов, именно этот Райан виноват в том, что погибло новое Мемориальное дерево.

Я уже открываю рот, чтобы возразить, но мама опережает меня:

– «Почему» тут неважно. Разве ты не хочешь, чтобы Лорен тебе помогла? О! Или Уильям? Сама знаешь, он с радостью поможет.

Тут уж я прячу лицо в подушку, чтобы все-таки закатить глаза незаметно для мамы. Иначе у меня веко задергается.

Мамы, моя и Уильяма, еще с давних времен хотят, чтобы мы с ним встречались. Началось все еще тогда, когда они обе вызвались напечь кексов для праздника с танцами в начальной школе и обнаружили, что совершенно случайно нарядили своих отпрысков очень похоже.

История такая древняя, что, возможно, записана на пергаменте одной из ведьм, которых сожгли пуритане на заре освоения Америки: «Ибо в первый день октября оба чада были в голубых банданах, Анне Джеймс и Уиллу Джеймсу судьбой предначертана вечная любовь. Так изрекли их матери».

Мы с Уиллом сто раз твердили мамам, что мальчик и девочка не будут встречаться, если у них одинаковая фамилия. Шанс, что мы с Уиллом родня, равен нулю: он урожденный Уилл Томас, а Джеймсом его записали в начальной школе, когда Уилла усыновил отчим. И все равно однофамильцам встречаться как-то… странновато, в чем мы с ним согласились.

На самом деле из общего у нас с Уиллом только фамилия и твердая убежденность: мы друзья, и не более того.

Мама на эту тему скорее шутит, и я понимаю почему. Нет, правда понимаю. Уильям – мечта любой мамы, идеальный первый бойфренд для дочери. Симпатичный, неглупый, талантливый гитарист, играет в церковном ансамбле, звезда бейсбольной команды.

Если бы печатали рекламные листовки «Бойфренд, которого рекомендуют родители», ну вот как в рекламе отелей и прочего, то фото Уильяма Джеймса непременно оказалось бы на такой листовке – в анфас, и в профиль, и, может, даже с нимбом вокруг головы.

– Мам, послушай, я не буду просить Уильяма мне помочь, ладно? Он даже не в составе оркестра. И я не собираюсь встречаться с Уэстоном. Он просто поможет мне разучить дуэт.

Мама, похоже, собирается возразить, и я торопливо продолжаю:

– Мне обязательно надо сыграть дуэт как следует, иначе партию отдадут Райланду, а я правда очень-очень хочу доказать, что справлюсь, понимаешь?

Мама молчит, и молчит она так долго, что я пугаюсь: а вдруг она каким-то образом поняла, как слова застревали у меня в горле, когда я сказала, что буду с Райаном просто репетировать, а не встречаться? Вообще считается ли такое враньем, если сама не знаешь правду?

Наконец мама со вздохом произносит:

– Поговорю об этом с папой. Я тебе верю, Анна. Просто хочу, чтобы ты была осторожна. Договорились?

Я притворно зеваю во весь рот, наклоняюсь к маме и обнимаю ее.

– Я всегда осторожна, – отвечаю я. – Такова моя суперспособность!

Теперь глаза возводит к потолку уже мама. Несправедливо! Родителям, значит, можно, у них, значит, смешно, а стоит мне многозначительно поднять глаза, так сразу влетает за дерзость.

– Скажи это желтой полоске на своем переднем бампере, – напоминает мама.

– Я думала, что впереди еще есть место! И хотела купить мороженое! Почему в Fixin' Burger обязательно нужно ставить ярко-желтые столбики между парковочными местами, если их всего лишь три? Это загадка, достойная документального фильма-расследования!

Мама крепко обнимает меня и целует в щеку, а потом мягко толкает обратно на подушки.

– Детка, такую документалку никто не будет смотреть. Даже наш папа.

– Он высидел целую псевдодокументалку про морские огурцы, а она шла два часа. Два часа, мам!

Мама уже на пороге – закрывает дверь.

– А что тебя удивляет? Ты же знаешь, папа пойдет на что угодно, лишь бы отлынивать от стрижки газона. – Она смеется. – Спокойной ночи, Анна. Я тебя очень-очень-очень люблю.

– А я тебя еще больше очень-очень, – отвечаю я, и мама выходит.

Может, Уэстону и не попасть на листовку «Бойфренд, которого рекомендуют родители», но всю ночь, засыпая и просыпаясь, я думаю о нем.

Недосып, пересчет звездочек на потолке, перебирание воспоминаний, выброшенных прибоем памяти, – от всего этого я еще хуже справляюсь с заданием на уроке у миссис Иташики, когда наступает четверг.

– Ты снова прикусываешь трость, Анна. Опусти челюсть. Ниже. Еще ниже, Анна!

Из уголка рта у меня вырывается воздух, и саксофон сердито пищит.

Миссис Иташики вздрагивает.

– Ты не сосредоточена, – объясняет она. – А когда ты не сосредоточена на своем амбушюре, то сжимаешь челюсти.

В животе у меня урчит: он недоволен протеиновым батончиком, который я заточила по дороге от шкафчика в оркестровый зал. По четвергам ланч теперь приносится в жертву ради оркестра, так как из-за частных получасовых уроков я практически никогда не успеваю нормально поесть.

– Нужно, чтобы у тебя был добротный, полный звук, – наставляет миссис Иташики, постукивая карандашом по нотам дуэта. – Иначе мелофон полностью перекроет тебя своей громкостью. Твоя задача – закруглить нижние ноты, но ты не сумеешь это сделать, если звук у тебя будет такой слабый.

Я тру ладонями лицо, и несколько секунд саксофон висит на шейном ремне, а я пытаюсь вспомнить, с какого перепуга мне когда-то показалось, будто поступить в оркестр – хорошая идея.

– И с такта ты тоже сбиваешься. Здесь четвертная пауза, а у тебя от силы восьмая.

– Я буду ориентироваться на партнера, – говорю я. – Он не сбивается. Он классно играет.

На лице у миссис Иташики появляется неодобрительное выражение.

– Ты должна суметь сыграть дуэт так, как если бы играла одна, – говорит она. – Должна научиться обыгрывать паузы.

Она заставляет меня сыграть весь дуэт от и до еще раз, обводит розовым маркером и без того уже обведенный знак хроматизма, который я сегодня пропустила дважды, – «Там до-диез, Анна!» – и уносится в следующую школу, к следующим жертвам-духовикам.

Едва за ней хлопает дверь, как в виски мне ввинчивается головная боль. У меня нет сил даже убрать саксофон в футляр. Даже не представляю, как отсидеть остальные уроки. Океан в моей голове сердито ревет, волны отбрасывают на берег тени, и эти тени выползают из моего сознания наружу и взбираются по стенам репетиционного класса.

Да и пусть. Сейчас мне не хочется загонять их обратно.

Тени приходят, только когда я одна. Когда рядом кто-то есть – не осмеливаются соваться. Вот что у меня точно есть: уверенность, что никто не должен обо мне беспокоиться. Анна Джеймс – воплощение бодрости, доброты и оптимизма. Никаких теней.

А если тени и есть, Анна запирает их в дневнике, откуда им не выбраться.

Тени всегда шепчут примерно об одном и том же – о моем страхе, что я не становлюсь лучше, или что бегу со всех ног, не разбирая дороги, неведомо куда, или что я для всех сплошное разочарование.

Вот бы быть из тех, для кого неопределенность – волнующая штука, приключение. Вот бы внутри я была такой же улыбчивой и безоблачной, как снаружи, вот бы в сердце у меня не бушевал океан.

Но нет. Так получается не всегда.

Я решаю, что остаток большой перемены лучше всего колотить футляром от саксофона в стенку – бум-бум – в такт ударам волн у меня в голове.

Когда дверь распахивается, я замираю от неожиданности. Может, у меня галлюцинации? Или нет? Уэстон опускается передо мной на корточки – ну и длинные же у него ноги! – и заглядывает мне в глаза.

– Ты чего?

Ни тени пиратской улыбки. Уэстон Райан – сама серьезность и встревоженность, светлые брови нахмурены, уголки рта опущены, а глаза голубее неба.

С той вечерней репетиции во вторник мы не разговаривали. Главным образом потому, что мистеру Бранту вздумалось срочно отрепетировать к завтрашнему матчу мелодию, которую оркестр играет с трибун, а это означало, что по крайней мере два утра мы проведем не на стадионе в построении, а в музыкальном зале, – но не разговаривали мы не только поэтому.

Я избегала Уэстона: слишком устала за первую неделю – от учебы, репетиций, нервотрепки с дуэтом и мне было не до того, чтобы разбираться в тех чувствах, которые вспыхивали в душе, едва он появлялся рядом. Вчера Уэстон попытался заговорить со мной – после репетиции я издалека увидела, как он направился в мою сторону, но я ретировалась как полная трусиха. Вымотанная трусиха. Прикинулась, что мне срочно надо в туалет, – лишь бы не разговаривать с ним, лишь бы не выслушивать еще раз, что дружить мы не можем.

Сейчас сажусь прямее.

– Все хорошо, – отвечаю я Уэстону и, поскольку он, как и все на свете, считает, будто я всегда сияю улыбкой, добавляю: – Просто тут заморочки с футляром. – И отчаянно гоню тени вон из репетиционной.

Уэстон склоняет голову набок:

– Разве тебе сейчас не пора на ланч?

– У меня новое расписание с миссис Иташики, – я старательно говорю бодрым звонким голосом. – Все «окошки» во время уроков по музыке разобрали, и, когда я спохватилась, ни одного свободного уже не было. Миссис Иташики делает мне одолжение и занимается со мной перед тем, как ехать на уроки в «Блум».

Уэстон при упоминании «Блума» и бровью не повел, но подался вперед, медленно, осторожно, словно я бабочка, которую легко спугнуть.

– Можно? – он показывает на мой саксофон.

Я киваю, и моя притворная улыбка гаснет. Видит ли он тени, которые снова пытаются расползтись по стенам?

Уэстон легонько, почти неощутимо касается моего живота и отстегивает саксофон с ремешка на шее. Я наблюдаю, как он умело развинчивает лигатуру, аккуратно снимает трость и кладет в чехол, потом развинчивает корпус и эску и каждую часть укладывает в отведенное ей гнездо внутри футляра. Его движения полны благоговения, словно он прикасается к святыне или играет на фортепиано.

Он запирает футляр, и замочки радостно щелкают. «Он мне нравится больше тебя», – шепчет предатель-саксофон, и я знаю: инструмент помнит, сколько раз я швыряла мундштук на пробковое ложе, не потрудившись сначала смазать его.

«Знаю, – мысленно отвечаю я. – Ты прав».

Уложив саксофон, Уэстон выпрямляется, а потом присаживается на банкетку перед фортепиано, где во время урока сидела миссис Иташики. Но, поскольку Уэстон куда выше нее, он задевает своими коленками мои. И, несмотря на мигрень, в крови у меня вспыхивают мириады искорок.

Впервые молчание нарушает он, а не я:

– О чем думаешь?

Я опускаю взгляд и рассматриваю его небрежно завязанные черные кеды – «вэнсы». Они похожи на нашу форменную обувь для выступлений. Терять мне нечего – отвечу начистоту.

– Я думаю, будет лучше, если я уступлю дуэт Райланду.

Уэстон то ли фыркает, то ли усмехается.

– Ты шутишь, – говорит он.

– В этом году конкурс штата. – Теперь я смотрю ему в глаза. – Не хочу испортить всем остальным выступление. Райланд разучит дуэт на отлично хоть к завтрашнему дню. А у меня уйдет не меньше двух недель, чтобы научиться играть нормально, и даже тогда не получится так хорошо, как у Райланда, если вообще получится.

Будь Уэстон кем-то еще, например одним из моих друзей, он бы обнял меня или, что вероятнее, хлопнул по колену и ласково, но твердо сказал, чтобы я не раскисала и взяла себя в руки.

Но он не Лорен, которая не выносит проявлений чувств, и не Энди, который всегда спешит и не умеет задерживаться на одном месте.

Он – Уэстон Райан. Тот, о ком шушукается вся школа. Тот, насчет кого меня предупреждала мама. Мальчик в кожаной куртке, который твердит, что друзьями нам не быть.

– Ты правда хочешь уступить дуэт Райланду? – спрашивает Уэстон. Я открываю было рот, но он опережает меня: – Только честно!

– Я не хочу уступать партию Райланду, – сознаюсь я. – Но и не уверена, что справлюсь.

Уэстон никогда не догадается, каких усилий мне стоила последняя фраза. Анна Джеймс не привыкла сдаваться.

– Справишься, – говорит Уэстон.

– Откуда ты знаешь?

Он молчит. Размышляет. Я прямо вижу, как он крутит в голове мысли, ворошит слова, подбирая нужные.

– Он построен как диалог, зов – ответ, – наконец говорит Уэстон. – Я про наш дуэт. Тебе известно, что это?

В голосе ни капли снисходительности, поэтому отвечаю:

– Ну, вроде да.

Уэстон делает глубокий вдох:

– В этом случае на протяжении всей пьесы наши секции по очереди играют видоизмененные варианты одной и той же мелодии, или мелодические фразы, которые заканчивают начатую другими мысль. Это все равно что подхватывать и заканчивать фразы друг друга.

– И?

– И, – с нажимом продолжает он, – наш с тобой дуэт – завершение этого всего. Обе мелодии переплетаются, чтобы разрешить вопросы, которые музыка задавала на протяжении пьесы.

– И какое отношение это имеет ко всему остальному? – спрашиваю я. – Мои вопросы прозвучат как крики умирающих гусей, а мои ответы – как кошачьи вопли. Из Райланда партнер будет куда лучше.

– Я не хочу, чтобы моим партнером был Райланд. Я согласился помочь тебе. А не ему.

– Вообще-то ты не согласился. – В голове теперь не стучит, но я чувствую недоверие и раздражение. – То есть пообещал, а потом взял и передумал.

– А после вторничной репетиции перепередумал обратно.

– Но почему? – не понимаю я. – Только не говори, что просто не хочешь играть с Райландом.

– Назови это любопытством, – говорит Уэстон.

– Только честно, – напоминаю я.

Я не дожимаю его по полной, но кто угодно увидел бы: он что-то скрывает. Мне интересно знать, что такого он боится сказать.

– Потому что я хочу убедиться, что все происходит неспроста, – отвечает Уэстон. – И… – Снова глубокий вдох, будто он собирается нырнуть и сомневается, вынырнет ли. – И потому что ты позвала, а я ответил.

Глупо, но тут я вспоминаю про маму и как слова застревали у меня в горле, когда я обещала ей не встречаться с Уэстоном. С кем-то другим мне легко было бы сдержать обещание, которое я без труда соблюдала шестнадцать лет, но с Уэстоном моя решимость слабеет.

Любопытство полыхает между нами как костер.

– Так, значит, ты мне поможешь? – спрашиваю я.

На этот раз Уэстон отвечает мгновенно:

– Да, помогу.

– Когда?

– Давай завтра? – предлагает он. – Перед уроками?

По пятницам у нас утренних репетиций нет, потому что накануне по четвергам мы допоздна играем на футбольных матчах. Какое облегчение, не придется ждать все выходные – и уже завтра я снова окажусь с ним в четырех стенах!

– Да, – соглашаюсь я.

Он достает из кармана мобильник, смотрит, который час:

– О, уже почти…

– Почти что?

На лице Уэстона возникает та самая пиратская улыбка.

– Я должен тебе пять минут.

Вообще не понимаю, о чем он, но говорю:

– Я буду на этом настаивать.

– Завтра, – обещает он, и я улыбаюсь в ответ, и тут звучит звонок с большой перемены.

Я убегаю на урок, а тени за мной не ползут. И до конца дня не появляются.

глава 5
уэстон

Когда раньше этим же летом я сообщил Джонатану и Рацио, что на выпускной год официально вернусь в «Энфилд», они не удивились.

– Долго же ты собирался, – заметил Джонатан. – Поразительно, что ты вытерпел в «Блуме-Угрюме» целый год. – Он хлопнул меня по спине джойстиком и случайно снял с паузы очередной квест «Королевской власти», в которую мы играли. Собака, подобранная в последней деревне, приветственно залаяла, прежде чем Джонатану удалось поставить ее обратно на паузу.

Рацио лишь послал мне свою обычную полуулыбку, кивнул и сказал:

– Между прочим, тебе придется побиться с Дарином за место первого мелофона.

– Видит Бог, если только Уэстону не ампутировали в «Блуме» все пальцы, Дарину его ни за что не обставить – ни в чем, – со смехом сказал Джонатан. – Особенно в игре на мелофоне. Особенно в музыке.

После того как я переехал в Блум, с Джонатаном мы общались мало. У него и свободного времени всегда было меньше, чем у Рацио, – он осторожно, если и ненамеренно, отстранился от нашей тройки. Но все-таки его похвала согрела мне сердце. (И то, что он проехался по паиньке-говнюку Дарину.)

– Слушай, я тамбурмажор, – сказал Рацио. – И не собираюсь ругать оркестрантов за глаза.

– Да тут же никого нет! – Джонатан обвел рукой идеально прибранную спальню Рацио. – Ни пылинки, ни соринки, ни мошки – никто не полетит и оркестрантам в уши не нажужжит.

– В Энфилде даже у воздуха есть уши, – возразил Рацио – почтительно, потому что усвоил, каково это – вырасти в городке, слишком маленьком себе же на беду.

– А ты скажи воздуху, что наш тамбурмажор – осел, который за весь разговор шестнадцать раз упомянул, что он тамбурмажор, и проверь, сумеет ли воздух его заткнуть, – предложил я.

– У воздуха есть уши, а не способности творить чудеса, – невозмутимо парировал Джонатан. – Ты, старина, радуйся, что в прошлом году тебя тут не было. Рацио был просто невыносим.

Позже, въезжая на школьную парковку, я задним числом соглашаюсь с Джонатаном: машина Рацио уже стоит на парковке, хотя до репетиции еще целых два часа. Его самого я обнаруживаю в кладовке с формой – он перебирает ярко-оранжевые пакеты с униформой оркестрантов и считает вслух.

– Ты чего так рано приехал?

Рацио слегка подскакивает, что-то буркает себе под нос, но считать не прекращает.

– Пятьдесят три, сто, шесть, – произношу я.

Ему не смешно. Рацио хмурит брови, но продолжает считать, перебирая пакеты справа налево.

– Боишься, что кто-то залез сюда и спер оранжево-белую форму образца две тысячи первого года?

– Сорок три, – досчитывает Рацио с очень сердитым видом. – А тебя чего сюда принесло в такую рань?

– Собираюсь помочь Анне с дуэтом, как ты мне и прописал.

Выражение лица у него мгновенно меняется – его озаряет улыбка.

– Хороший мальчик. На большой перемене расскажешь, как пошло дело. И кстати, ты доделал вчера вечером домашку по литературе? Хотел глянуть, что ты думаешь по вопросу номер девять. – Рацио готовится выключить свет и выйти из кладовки.

– Забыл, – сознаюсь я. – Сделаю прямо перед уроком.

– Литература у нас третьим уроком, Уэстон. И задания там – написать развернутые ответы на вопросы. И еще сегодня все перемены сокращены из-за собрания болельщиков.

– Я успею, – обещаю я. – Все в порядке.

Рацио вздыхает и многозначительно смотрит на меня.

– Ну что? – спрашиваю я. – Валяй, жги.

– Твои оценки, – начинает Рацио. – Я знаю, что тебя не допустили к нескольким выступлениям в «Блуме» за общую неуспеваемость, и мистера Бранта удар хватит, если ты…

– С оценками у меня все будет в полном порядке, – отвечаю я. – Прошлый год – это другое. А в «Энфилде» я не облажаюсь. Конечно, по всем предметам высшего балла не будет, но из оркестра меня не исключат.

– Но ты ведь можешь получить высший балл по всем предметам. – Рацио явно недоумевает.

Я не спорю. Просто говорю:

– Я справлюсь. Клянусь.

– Да уж, лучше поклянись, – говорит он. – Потому что если тебя исключат из оркестра за неуспеваемость и ты не сможешь играть на конкурсе штата, то мистер Брант оторвет голову не только тебе, но и мне – так и будут обе висеть у него на стене.

– По крайней мере, если мне оторвут голову, у тебя будет отличный шанс победить меня в «Королевской власти».

Рацио фыркает:

– А как же девушка, на которую надо произвести впечатление? Дуэт, который надо разучить?

– А как же туфли, которые тебе надо начистить? Униформу кто будет еще раз пересчитывать?

– Я не собираюсь пересчитывать ее. Одного раза вполне достаточно.

Стараясь сохранять серьезное лицо, говорю:

– По-моему, ты посчитал один пакет дважды.

Рацио пристально смотрит на меня. Щурится.

– Знаешь что, ты – настоящий плод незаконной любви!

– Приятного пересчета, сукин ты сын.

Я закрываю за собой дверь в репетиционную, а Рацио уже начал считать пакеты вслух.

Когда появляется Анна, я как раз сижу за роялем. Но, поскольку в этот раз она не врывается с мольбой о помощи, то и игру не прерываю. Не могу удержаться и невольно добавляю кое-какие украшательства, каких нет в партитуре – октавные ходы для выразительности, мелизмы между пассажами. Я-то думал, Анна ничего не заметит, но, как только я заканчиваю фрагмент, она тихонько аплодирует и шепчет:

– Выпендрежник.

Футляр с саксофоном кладет на пол рядом с моим полурасстегнутым рюкзаком, из которого выглядывает незаконченная домашка по «Гамлету». Вынимает саксофон.

– Подожди, – говорю я, и она выпрямляется. Сегодня волосы у нее не собраны в хвост, как обычно, а распущены по плечам – шоколадный водопад с карамельными струйками так и растекается по белому форменному поло. На миг я зависаю и могу только смотреть на этот шелковистый поток и лелеять всякие преступные мысли о том, как бы запустить в него пальцы.

– Ты обещал, – начинает она, и в голосе у нее проскальзывает паника. – Сказал, что ты…

– Я и не отказываюсь от своих слов, – отвечаю я. Пожимаю плечами, и мое белое поло, все измятое, потому что год провалялось комком в дальнем углу шкафа, царапает шею. – Просто пока инструмент тебе не нужен.

Анна смотрит на меня с сомнением.

– Ты хочешь сказать, что мне не нужен мой саксофон, чтобы разучивать дуэт для саксофона и мелофона? Так?

Я сдвигаюсь на край банкетки перед роялем и надеюсь, что она воспримет это как молчаливое приглашение. Так и есть – садится рядом, и теперь я волнуюсь: а вдруг она таинственным образом почувствует, что под курткой у меня мурашки по коже бегают от ее близости?

– Я так плохо играю, что легче будет учить меня заново на другом инструменте?

Фыркаю в ответ.

– Честно? Закрадывалась у меня такая мысль.

Анна шутливо пихает меня в предплечье:

– Я отзываю наш договор об абсолютной честности!

Теперь все пламя, которое разливалось по телу, сосредоточилось там, где ее рука коснулась моей. Не обращать внимание на ожог ой как трудно, но я говорю:

– Просто думаю, что так лучше получится.

Достаю ноты, с которыми возился вчера вечером – над каждой строчкой коряво написал наши отдельные партии.

– Я размышлял о паузах в нашем дуэте, – начинаю я. – Подумал, должно помочь, если мы посмотрим на них на бумаге и послушаем их на фортепиано. Тогда ты сможешь для начала сосредоточиться на том, как ноты смыкаются друг с другом, а уже потом – на том, как они должны звучать.

Волнуюсь: а вдруг я несу чепуху, вдруг непонятно? Но Анна кивает и наклоняется вперед, и от этого движения ее нога прижимается к моей.

– Я и не осознавала, что тут, где у меня декрещендо, ты делаешь паузу, – показывает она на ноты.

Я киваю и быстро проигрываю фрагмент на фортепиано.

– Видишь, последнее затишье перед кодой?

– Ты ведь не заставишь меня проиграть свою партию на фортепиано, а?

– Это легко, – говорю я. – Просто играй первую ноту каждого из твоих двух пассажей. Остальные целые и половинные. Ты же знаешь, какие ноты на каких клавишах?

Она кивает. Я беру ту ее руку, которая ближе ко мне. У Анны на двух пальцах кольца – одно в виде розы, другое в виде крошечной рождественской елочки.

Трудно удержаться от вопроса:

– У тебя какие-то особые чувства к Рождеству?

– Ты о чем?

Я легонько касаюсь колечка:

– Кольцо, рождественские носки, то, что ты в сентябре решила смотреть рождественское кино.

– Тебе честно? – спрашивает Анна.

– Как договаривались.

Она начинает – медленно, колеблясь, и, хотя ее не назовешь робкой, никогда еще я не слышал, чтобы Анна говорила настолько тихо:

– Понимаешь, по-моему, в Рождество мир такой, каким должен быть. – Глубоко вздыхает. – Внутри меня как будто целый свой мир, и большую часть года он вообще не совпадает с миром внешним. Но на Рождество все иначе – тогда я чувствую, что все-таки вписываюсь в мир вокруг. – Она устремляет на меня взгляд, точно надеясь донести что-то своими выразительными глазами. – В Рождество все плохое уже не кажется таким плохим, а все хорошее становится еще лучше. Вот поэтому я и стараюсь носить Рождество с собой – ну, как могу. Чтобы мир стал ко мне… благосклоннее.

Наверное, я молчу слишком долго, потому что Анна спохватывается:

– Глупо, конечно. Прости. В следующий раз буду честной по-другому и скажу, что кольцо мне купил папа или что я очень-очень люблю снег, как-нибудь так.

Щеки у нее пунцовые.

– Ничего не глупо, – отвечаю я наконец, и сердце у меня колотится.

За окном раздается шум крыльев – это одинокая птица села отдохнуть, ведь она облетела весь мир в поисках себе подобной.

– Ничего не глупо, ты чего.

Я прекрасно понимаю, что она имеет в виду, когда говорит про мир, который будет к ней благосклоннее. Но здорово удивлен: Анна, всегда такая разговорчивая, улыбчивая, оказывается, знает, каково это – чувствовать, до чего реальность сопротивляется твоим желаниям и мечтам.

Мы засмотрелись друг другу в глаза, и никто не хочет отводить взгляд, но все-таки это происходит, и я неохотно выпускаю ее руку и указываю на клавиатуру… освежая в памяти среднее до и втиснутое между второй и третьей черными клавишами ля.

– Готова? – спрашиваю и отчасти надеюсь – сейчас она скажет «нет», и мы продолжим разговор.

– Ага, – откликается она. – С чего начнем?

– С самого простого. Как на поле. Нам надо дышать в унисон.

А потом – на удивление легко – мы вдыхаем как один человек и начинаем играть, и наши руки легко и естественно перекрещиваются, летая над клавишами, а наша музыка сплетается в единое целое. Пока что она несовершенна, и помимо того, что играть приходится медленнее, чем указано в нотах, чтобы Анна могла отсчитывать клавиши, она еще и вступает во время паузы, а я случайно задеваю ее руку своей, и она фальшивит. Но мы все-таки доигрываем до конца весь дуэт, над которым я расписал наши партии, и сидим в ошеломленном молчании.

– Как красиво, – произносит Анна. – Звучит как Рождество.

– Похоже, – соглашаюсь я, не глядя на нее. Мне достаточно того, что я вижу, как наши руки лежат на коленях, совсем рядом.

– Может, и получится, – говорит она. – Может, я и сумею это сыграть.

– Сумеешь, – обещаю я. – Уж я постараюсь.

Чувствую, как она ерзает рядом со мной.

– Ты и правда особенный, недаром все это говорят, – шепчет Анна. – Я так рада.

Иногда мне кажется, что пожар внутри – он как тоска по дому. Когда я гашу у себя в комнате свет и в наушниках у меня звучит определенная музыка или когда солнечные лучи сверкают на поверхности озера, я тоскую по неведомому месту, где никогда не был.

Но об этом никому не расскажешь, даже всем Джонатанам и Рацио нашего мира, ведь они решат, что ты излишне драматизируешь или в тебе слишком много чего-то, чего они так боятся.

Поэтому я никому и не говорю, а лишь молча запоминаю и храню эти мгновения, пробуждающие во мне жажду того, чего я никогда не пробовал. И надеюсь, что в один прекрасный день сложу из них карту, а уж она приведет меня туда, где пожары в сердце обретут смысл, а любимые перестанут меняться, уходить и портиться.

Но сейчас, когда я ощущаю тепло, исходящее от Анны, мне кажется, что такая тоска – она необязательно по какому-то неведомому месту.

Может, она по какому-то человеку.

Может – по ней.

– Хочешь попробовать сыграть на саксофоне? – спрашиваю я.

Анна не поворачивает голову, не поднимает глаз от клавиатуры.

– Нет, – задумчиво говорит она. – Не сегодня.

– Ладно.

– Лучше ты мне сыграй что-нибудь, а?

Я мысленно отмахиваюсь от далекого звона тревожной сигнализации – той, что напоминает о разводе и несделанной домашке и о том, как мама Анны и остальные смотрят на меня, будто я не человек, а мебель, – и играю ей начало мелодии, которая зародилась у меня в голове, когда Анна впервые приключилась здесь, рядом, и с тех пор мелодия эта неотступно следовала за мной.

Музыка, которая гремит из динамиков в коридоре, почти что заглушает мелодию Анны у меня в голове – почти, но не совсем. Я чувствую, как басовые ноты «Eye of the Tiger» отдаются у меня в грудной клетке.

По пятницам все коридоры увешаны оранжево-белыми вымпелами, а уроки и перемены ужимают, чтобы втиснуть еженедельное собрание болельщиков. Оркестранты по пятницам приходят в одинаковых джинсах и поло, чирлидерши кружатся в своих форменных юбочках и сверкают белоснежными теннисными туфлями, а сами футболисты щеголяют в джерси, которые без подплечников на них смотрятся комично-мешковато.

Однажды в «Блуме» я попытался объяснить остальным мелофонистам идею еженедельных собраний болельщиков – повального безумия, которое охватывает школу Энфилда каждую пятницу и не отпускает до субботнего утра, когда у всех сонные глаза. Но эта пятничная смесь привычных ритуалов и искусственно накрученного ажиотажа! Как описать ее тем, кто никогда не слышал, как из школьных динамиков на переменах гремит «Another One Bites the Dust» группы Queen и как учителя перед началом урока скандируют энфилдские речовки семидесятых годов; тем, кто никогда не входил в спортзал, где для футболистов школьной команды уже расставлены ряды стульев перед трибунами, будто для почетных гостей.

Хотя домашку по «Гамлету» я успел сделать только наполовину и хотя мне не позволили сегодня надеть кожаную куртку поверх форменного поло, все равно я чувствую, как энергия кипит в стенах школы, и, когда вслед за Рацио прохожу на трибуну, отведенную в спортзале для оркестрантов, невольно расправляю плечи.

Рев музыки, галдеж и смех учеников всех возрастов, набившихся на деревянные трибуны, разноголосица настраиваемых инструментов – все это смешивается в громкую какофонию, но не настолько громкую, чтобы заглушить мелодию Анны.

Она тихонько звучит у меня в голове, где зародилась сегодня утром, – лучик света в пыльном чулане. С той минуты, когда я сыграл эту мелодию Анне во время нашего короткого урока, музыка зажила собственной жизнью. Может, надо ее записать? Может, если записать, Анна захочет ее послушать целиком?

Совсем скоро нам предстоит по-настоящему поработать над дуэтом, разучить трудоемкую и точную комбинацию, ноту за нотой, чтобы добиться слаженного звучания. Но как я мог отказать Анне, как мог изобразить строгого наставника, когда она попросила меня сыграть ей, когда ее волосы шелковистым потоком струились по спине?

Но вдруг ее рука прикасается к моему колену – Анна сидит на один ряд ниже – и мелодия заглушает весь школьный шум и гам.

Анна улыбается мне – мне! – а верный саксофон она задвинула себе за спину, вплотную к облупившейся спинке деревянного сиденья, которое просило перекраски еще до моего рождения.

– Привет, – говорит она.

– Привет, – отвечаю я.

Ремешок от саксофона запутался в воротнике ее форменного поло, и, если бы мы сейчас были наедине в репетиционной, а не на виду у всей школы, я поправил бы его у нее на шее. Но я просто смотрю на него и на каштановые прядки, выбившиеся из конского хвоста, в который она собрала волосы после нашего урока. Пряди вьются на воротнике, за ухом, на лбу – словно неугомонный плющ, который рвется на волю.

Анна все еще смотрит мне в лицо – глаза ее лучатся, губы изогнуты в дразнящей усмешке.

Может, она ждет, пока я что-то скажу, а не просто буду и дальше пялиться на ее волосы? Но она произносит:

– Повезло нам, а? Что мелофоны и саксофоны на матче сидят рядом и все такое?

– Ага, – отвечаю я. – Повезло.

– Разумеется, в строго репетиционных целях, – добавляет она.

Киваю:

– Ну конечно.

– Это чтобы ты не подумал, будто меня радуют твоя компания и твои нестандартные методы разучивания дуэтов.

Удержаться от улыбки не получается.

– О таком я и не мечтал.

– Вот и хорошо, – говорит она. Я-то надеялся, что разговор продолжится, но Анна поворачивается к Террансу и Саманте, и они начинают настраивать свои саксофоны.

Что ж, вот тебе и разочарование, хотя какая нелепица – скучать по ней, когда она тут, сидит на один ряд впереди меня.

Зато рядом со мной – какой отвратный контраст с Анной – располагается Дарин Леонард, и он уже сует свой длинный нос поближе и щурит маленькие глазки поверх мелофона.

– А нам разве не пора настраиваться? – интересуется он.

Самое ужасное в Дарине – да и в Энфилде в целом, если честно, – тут все прямо мастера по части одного паршивого умения, присущего южным штатам: когда человек ведет себя как полный говнюк, но на словах он вроде бы сама услужливость и доброта.

Учителя Дарина просто обожают. Домашку он всегда сдает вовремя, и, как будто этого мало, блистает безупречными манерами, и вечно сладко улыбается, но взрослые принимают эту улыбочку за чистую монету, а всех нас от нее блевать тянет. Даже мистер Брант, который обычно гораздо проницательнее среднестатистического взрослого, обожает Дарина и натурально выглядел виноватым перед ним, когда в летнем музыкальном лагере я отвоевал обратно место первого мелофона.

Технически первый мелофон у нас Рацио, и, когда начнется концертный сезон и его дирижерские таланты уже не понадобятся, он снова займет это место, но во время футбольного сезона первый мелофон во всех смыслах я.

И я вообще ни капли не кайфую от того, что Дарин, отодвинутый на место второго или в конечном итоге третьего мелофона, страшно бесится.

– Начнем настраиваться с оркестром через минутку, – говорю я. – Мы же всегда так делаем перед собранием болельщиков. Или тебе нужно дополнительное время?

Дарин улыбается и хлопает меня по плечу.

– Нет, я выясняю твое мнение, о Великий Вождь, – вылетает у него изо рта. – Если бы ты что-то пропустил, пока год гастролировал в Блуме, я бы тебе сообщил. Не переживай.

А глаза его говорят: «Я тебя ненавижу».

Тут очень вовремя появляется Рацио: он словно почувствовал, что еще секунда – и я спущу Дарина с лестницы. Рацио встает перед трибунами и поднимает руки:

– Начинаем разминку. Настраиваемся по ходу дела.

Настраиваться в спортзале – это цирк. Акустика тут хреновая, остальные ученики поднимают галдеж еще громче, перекрывая наши инструменты, и даже свою секцию расслышать невозможно, что уж говорить об оркестре целиком.

У мистера Бранта таких сложностей не бывает. Он расслышит любую фальшивую ноту через несколько кирпичных стен, и никакая хреновая акустика ему не помешает.

– Флейты, это еще что такое? – рявкает он рядом с Рацио. – Кто у вас там визжит так, что сейчас здание пополам развалится?

Лорен показывает на одну из девятиклассниц и жестом сигналит той – подкрути инструмент, подстрой звук, чтобы не фальшивить.

На один ряд ниже меня Анна подражает подруге, пытаясь добиться, чтобы Терранс загнал мундштук поглубже в пробку.

– Звук у тебя плоский, Терранс, – тихонько объясняет она, – не звонкий. Выдвигаешь вперед мундштук – так только хуже.

Вокруг меня приглушенно звучат переговоры в том же духе – руководители каждой секции и старшие лихорадочно, до изнеможения наставляют Неумех, чтобы добиться музыкальной симметрии, подводят к концертному фа, чтобы оно прозвучало как одна нота, а не три фальшивых вразнобой.

Получается неидеально: тромбоны у меня за спиной все еще звучат плоско как доска, но доводить до совершенства некогда, потому что тренерша группы поддержки уже машет мистеру Бранту, и пошло-поехало – мы исполняем школьный гимн, под который игроки футбольной команды входят в зал, а чирлидерши чертят своими огромными помпонами знакомый узор в воздухе.

Мне бы, конечно, впитывать пышное зрелище. В «Блуме» такого, пожалуй, недоставало – они там проводят собрания болельщиков, только если команда вышла на уровень чемпионата штата, а этого так и не случилось. Но даже когда чирлидерши выплясывают свой дурацкий танец, при полном параде, в тех же самых костюмах, что и каждую неделю, каждый год, и когда входит футбольный тренер в ковбойских сапогах и джинсах, и микрофон у него фонит, а он выкрикивает что-то там про любовь к игре и про отдачу, в груди у меня снова возникает знакомая пустота.

Все как-то не так. А почему – я не понимаю.

Нет, правда, что же изменилось? Спортзал все тот же, пятничные форменные поло те же, но перемена произошла во мне самом. Неужели мой пожар добрался даже сюда, куда мои родители редко являлись вдвоем, если вообще являлись?

Чуть ниже меня Анна вполглаза наблюдает за совместным выступлением танцоров и чирлидерш с помпонами – сидит, подавшись вперед, чтобы строить рожицы Лорен, которая выплясывает там, внизу, но, когда мистер Брант испепеляет Анну взглядом, та принимает сдержанный вид.

Удушье отпускает меня, и пожар отступает, потому что я вижу, как Анна улыбается. «Я смогу переписать этот год», – думаю я.

Этот год просто не может пойти по прежнему сценарию, и неважно, что случилось в Блуме или с моими родителями, – все переменится, потому что есть Анна, и ее смех, и непослушные прядки каштановых волос, которые путаются в воротнике, или ремешке, или где угодно.

К счастью, собрание болельщиков быстро заканчивается, и чувство неловкости отпускает меня. Мистер Брант отправляет нас в музыкальный зал за принадлежностями для матча.

– Переодевайтесь в дорожную униформу, – надрывается Рацио, сложив ладони рупором. – В шорты и дорожные футболки. Девятиклассники, это белые футболки с логотипом оркестра на нагрудном кармане и приличные школьные шорты. Без четверти четыре мы должны уже погрузить вещи в багажное отделение. Двери автобуса закроются без десяти четыре. Пошевеливаемся, народ!

Когда Анна снова теребит меня за колено, я прикидываюсь, будто вздрогнул от неожиданности, но именно что прикидываюсь. Я все время чувствую ее присутствие краешком сознания – в нем будто что-то гудит на низких частотах. Я не мог бы забыть, что она рядом, даже если бы очень постарался.

– Ты с кем сидишь в автобусе? – спрашивает она.

Резкий толчок, и я едва не лечу на пол: мимо проносится Дарин, и пихнул он меня явно с расчетом, а не случайно.

– Ой, извини, Уэс, – бросает он.

Терпеть не могу, когда он так меня называет, и ему это прекрасно известно.

– В автобусе? – как дурак переспрашиваю я.

Анна улыбается:

– В оркестровом автобусе. С кем ты сидишь?

Я уже собираюсь ответить, но тут она резко поворачивает голову влево. Я тоже услышал, как ее окликнули откуда-то с трибун.

– Тьфу, – шепчет она себе под нос. – Извини. Секундочку. Я быстро.

Перебирается через саксофоны, кларнеты, вприпрыжку спускается по ступенькам и торопливо идет туда, где тесно сгрудились ребята помладше.

Вижу знакомое лицо – Дженни, ее младшая сестра, я ее запомнил во вторник. Дженни трогает саксофон, Анна отдергивает его и мотает головой. Лицо у нее непривычно строгое, на меня она никогда так не смотрела, и прямо удивительно, как она, оказывается, умеет сердиться.

Сестры о чем-то бурно спорят, но недолго. Анна показывает через плечо на оркестр, на меня, и Дженни шмыгает в кучку подружек, явно присмиревшая.

Когда Анна возвращается ко мне, на лице у нее уже ни тени раздражения – оно открытое и улыбчивое.

– Извини, – говорит она. – Младшие. Липучки-приставучки.

– Не знаю, не пробовал, – отвечаю я.

– Радуйся, что тебя миновало, – со смехом откликается она, но я вижу, как внутри у нее все еще кипит раздражение. – Ну так что, будем попутчиками?

Интересно, догадывается ли она, что этого вопроса с рассадкой я боялся всю неделю. Оркестровый автобус – самостоятельная экосистема, многолюдная среда обитания особей, которые питаются всякими перекусами и сладостями, собранными мамочками музыкантов. Оркестровый автобус изменчив, но и постоянен, и каждую неделю он иной, и все-таки все оркестровые автобусы во всех школах в чем-то одинаковы.

Редкий случай – мы, оркестранты, собраны вместе в замкнутом пространстве и при этом от нас не требуется заниматься делом. Ни разучивать марши, ни играть музыку. Только мы, да потрескавшийся пластик сидений, да дорога впереди.

Почти у каждого в Энфилде есть свой постоянный сосед по автобусу, а если нет, то мы перекрикиваемся и договариваемся, кому с кем сидеть, пока грузим аппаратуру в багажное отделение.

Раньше я сидел с Рацио, но теперь он садится с Джонатаном. Не собираюсь выглядеть жалко и просить их разлучиться ради меня.

– Нам не обязательно садиться вместе, – произносит между тем Анна, и я вздрагиваю: она уже давно что-то говорит, а я начисто прослушал! – Я просто подумала…

– Нет, – поспешно перебиваю я. – То есть да. Да, мы обязательно сядем вместе.

– Ну что ты, я обойдусь, – начинает она, но я прерываю ее, мотая головой.

– Мы сидим вместе, Анна.

Черт, от отчаяния, наверное, получилось слишком сердито или требовательно, поэтому я игриво добавляю:

– Второй раз просить не буду.

– Ну ты и настырный, – улыбается она. – Ладно, пожалуй, сяду с тобой. Поскольку ты так мило попросил.

На этом наш разговор заканчивается, и Анну уносит поток белых поло, который перетекает в оркестровый зал.

Может, поэтому ощущение пустоты возвращается. Когда ты в оркестре, ты чем-то поглощен, в любое время суток тебя занимают какие-то задачи или по крайней мере другие оркестранты.

Вот и Анну тоже поглотило. Стоило ей отойти от меня, как ее окружила компания – Энди, Лорен, Крисси и Джейд. Ее приняли, ей рады, от нее ждут, что она вольется в единое целое, пусть даже на считаные минуты, за которые по длинному коридору мы выходим наружу.

1.Мелофон – медный духовой инструмент, использующийся вместо валторны в американских духовых оркестрах, поскольку он меньше и с ним легче маршировать. У валторны есть второе название – «французский рожок», более старинное. – Здесь и далее примечания переводчика.
2.Чешуегорлый мохо (Moho braccatus) – вымерший вид певчих птиц семейства гавайских медососов, эндемик острова Кауаи.
3.В одном ярде 0,914 метра, или 91,4 сантиметра.
4.Тамбурмажо́р (франц. tambour-major, от tambour – барабан и major – главный, старший) – первоначально главный полковой барабанщик, позднее – капельмейстер, задающий ритм духовому оркестру на марше.

Darmowy fragment się skończył.

19,59 zł
Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
17 marca 2025
Data tłumaczenia:
2025
Data napisania:
2022
Objętość:
303 str. 6 ilustracji
ISBN:
9785006305052
Format pobierania:

Podobne książki