Czytaj książkę: «Рейс Москва – Париж»
© ООО Издательство "Питер", 2026
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Наконец дома
Ребенок родился важный, розовый и щекастый, просто маленький сказочный начальник. Катя разглядывала его с восхищением и недоумением – неужели это неуклюжее существо, этот четырехкилограммовый батончик почти на полгода приковал ее к больничной койке из-за своего слишком свободолюбивого характера?

Сестра и все остальные любимые встречают из роддома!
А что же будет дальше?
Но она все равно постоянно улыбалась, стоило ей взять писклявый комочек на руки. Младенчик поворачивал лицо туда, где было теплее и пахло вкуснее, к груди, и жадно разевал рот в надежде, что ему подсунут что-то стоящее.
– Поживешь у нас на Горького, Кукочка, – сказала мама. – На дачу пока боязно: далеко все-таки, а здесь все врачи под рукой. Да и Дементий еще окончательно не вернулся, а так будете все время под присмотром и нам на радость.
Возражать было ни к чему, так действительно казалось разумнее.
Бабушка, Лидка, была на седьмом небе от счастья, сияла вся и лучилась глазами, – а как же, первый правнук, такой долгожданный, выстраданный и намоленный. Она и правда ежевечерне, перед самым сном, обращалась к вышестоящим инстанциям с молитвами, чтобы у Робочки, зятя, прошла, наконец, язва и он стал бы нормально жить, без постоянных врачей, скудных склизких диет и обилия таблеток; чтоб у дочки, Аллусиньки, хватало на все сил и здоровья, да и на работу над книжкой время бы оставалось; чтобы младшая внучка, Лизонька, росла доброй и здоровой девочкой. О самой себе Лидка тоже не забывала, здоровья очень просила: сердце ее все чаще барахлить стало, скорые прямо повадились приезжать к ней во двор с сиренами да мигалками. А ей так хотелось дождаться, когда наконец и у старшей внучки, Катюли, исполнится заветная женская мечта…
Лежа в ночной темноте на своем диванчике, она неистово шептала молитву Пресвятой Богородице о чадородии, именно ей и обязательно отдельно от всех других просьб, выделяя ее теперь как самую главную. «Все равно, – обращалась она к Богородице как к родной, – все равно, кого Катюля родит – мальчика ли, девочку, главное, чтоб род продолжить и тяжелое десятилетнее бездетное ярмо с внучки снять, мысли ее успокоить и упорядочить, пожалуйста, Пресвятая Дева, помоги. Ну, пожалуйста, услышь меня, грешную…» И вот наконец упросила. Лидка была уверена, что не без ее участия свершилось большое дело, ей очень хотелось так думать.

Лешка. Только из роддома
И вот теперь она сюсюкала, сладко замирая над новоиспеченным членом их большой семьи, коверкая все слова, которые только было возможно:
– Ну, ты зе бозе зе мой, какой птеньтик, ты зе насе сясьтье, ты зе нас ангелотек, – а потом, нервно поводя ноздрями, расплывалась в еще более широкой улыбке:
– Ты з мое сясьтье, а кто это у нас так надул, сто у бабки даже нос сикотет? – игриво спрашивала она и распахивала правнучьи распашонки, радуясь возможности самостоятельно перепеленать младенчика. Хотя с такими мелкими мальчишками ей встречаться еще не приходилось, – а как же, две внучки. И как ухаживать за этим микроскопическим члеником, Лидка понятия не имела, боялась даже смотреть в ту сторону, ведь привыкла совсем к другим размерам. Поэтому на всю квартиру звала подмогу в лице новой няньки, Валентины.
С няньками вообще были проблемы. Когда родилась Лиска, стали срочно искать помощницу. Вот так по чьей-то наводке пришла Нюрка. Худосочная, деревенская, со злым лицом и крючковатым носом. Но за ее порядочность поручились, и она прижилась, полюбив малышку всей душой. Прошли годы, как пишут в романах, и Нюрка обнаглела. Спустя восемнадцать лет ее пришлось выгнать, пока она не успела вынести весь дом. Что на нее на старости лет нашло – одному богу известно… И ведь надо же, удивлялась Лидка, сколько лет Нюрка целкой-невидимкой ходила, а в последнее время, с полгода уже, как с цепи сорвалась: продукты, особенно консервы, на кухне вообще не задерживались: из заказа, видимо, сразу к ней в котомку – и на выход. Да и обозлилась она чего-то вконец, огрызалась и похамливала, а Катерину так вообще терроризировала, взревновав к сестричке. Взяли новую, Галину. Тоже не с улицы, а по хорошей рекомендации. Продержалась недолго. Баба была молодая, в соку, вот и начала потихонечку устраивать свою бабью жизнь, а попав к Крещенским, ей захотелось всего и сразу – первым делом ринулась подкатывать к их знаменитым друзьям, которые приходили в гости, заигрывать, кокетничать, чем вызывала у всех откровенное недоумение. Алена провела с ней серьезный разговор, попросила пыл поуменьшить и заниматься только своими прямыми обязанностями. Приставать к мужчинам на рабочем месте она перестала и перешла к другой тактике – стала обустраивать свой быт и обновлять гардероб за счет состоятельных хозяев, одновременно ища мужа на стороне. Большекромая была Галина, разносторонняя – и постельное белье стало пропадать из шкафа, и Аллусины сапожки куда-то уплыли, новые, на приличном каблуке и с широкой золотой каймой – загляденье, две кофточки шелковые, которые Робочка ей из Японии привез, еще дорогие антикварные чашечки гарднеровские, три пары, зелененькие, с цветочками, прямо из буфета утекли. Правильно в народе говорят: самый скоропортящийся товар – это люди. И сколько это можно было терпеть? Стыд, да и только! Однажды еще и ондатровая шапка у гостя, у Оскара Фельдмана, пропала! Народа тогда пришло много: что-то Крещенские в очередной раз отмечали. Все пальто в кучу на диване свалили, а когда настало время уходить – все, Оскаровой шапки нет, вместо той ему старую подкинули, потертую в нескольких местах, с оторванной завязкой, да и размера меньшего, а его новой, только что из ГУМа, и след простыл. Это у Крещенских-то в гостях! Позорище! Потом, правда, выяснилось, что кто-то из гостей случайно поменял, ну или сказал, что случайно. Время-то прошло, а подумали тогда, конечно, сразу на Гальку! Последней каплей стала пропажа изумрудного Лидкиного колечка, что вконец переполнило чашу терпения. Утром лежало в блюдечке – вечером магическим путем исчезло! Подговорила тогда Лидка одного своего хорошего знакомого, который все еще работал в театре, чтобы он Гальку-стерву приструнил и колечко изумрудное отжал. И что вы думаете – получилось! Он позаимствовал в театральной костюмерной милицейскую форму, важную, майорскую, и явился на Автозаводскую, по Галькиному адресу проживания. Уж о чем он с ней там говорил, чем пугал – неизвестно, но урожай превзошел все ожидания: на Горького вернулись сапожки с золотой полоской, колечко, то самое, с зеленым камушком, бирюзовые бусы и чешские гранатовые сережки, три пары перчаток женских кожаных, Робочкин кашемировый шарф, антикварный бронзовый подсвечник прямо со старой оплывшей свечкой, о котором даже никто и не вспомнил, три книжки из серии «Библиотека приключений» – «Похитители бриллиантов», «Записки о Шерлоке Холмсе» и «Три мушкетера», два цветастых отреза кримплена, которые Лидка со временем хотела превратить в платья, Лискины модные заколки для волос и новый красный свитер в обтяжку, две пары солнечных очков, три шелковых платка, кофеварка на одну чашку, которую Робочка привез когда-то давно из Америки, большая белая ракушка, которую ему подарили на Филиппинах, и настоящий австралийский бумеранг со стены. Целый чемодан добра, причем чемодан Крещенских…
Короче, с няньками не везло… Но что было делать – дом большой, без помощи никак. Снова бросились искать, кому только ни звонили, кого только ни просили! Но замена к Крещенским пришла, откуда не ждали – замена в лице простой русской бабы Валентины, дальней-предальней родственницы Лидкиного вечного гражданского мужа Анатолия, в просторечии Принца Мудилы. Принц поручился за нее, наговорил много хорошего и попросил пристроить в семью. Не работать та не могла, а завод, на котором она проишачила всю свою сознательную жизнь на каком-то важном конвейере, скоротечно отправил ее на пенсию.
Сочная и живая, без костлявости и возрастных признаков усталости, Валентина была добра, напориста и очень танцевальна от природы. Она пританцовывала при любой возможности: когда мыла полы – вокруг швабры, когда готовила кашку – около кастрюли, или просто била незатейливую чечетку в ожидании лифта, чем Лидку как бывшую балерину и подкупила.
Была она вроде как всем подходяща, но имела одну странность, которая вскрылась чуть позже. То ли это была ее необъяснимая страсть, то ли откровенная глупость, хоть вроде как и мелочь, но она обожала покупать вещи в переходе у таких же, собственно, бабушек, как и она сама. Набирала всякого барахла, словно кто-то ее заставлял, потом приходила домой, осознавала, что в очередной раз дура, и жутко расстраивалась. Но при этом прям не могла пройти мимо. То ли из жалости к этим бабушкам, то ли в знак поддержки, то ли еще по другим своим понятиям. Это был ее какой-то абсолютно необъяснимый ритуал. Ее, естественно, частенько надували и подсовывали полное говно. Какие-нибудь просроченные таблетки от головной боли, например (а у Валентины голова никогда не болела!) – таблетки! в переходе! с рук! Уму непостижимо! Но нет, Валентина, хоть и расстроилась тогда, что просроченные (в переходе сослепу не разглядела на коробочке мелкие цифры), но сказала, что купила их у женщины с честными глазами (это она разглядела). Честные глаза, по словам Валентины, были у всех бабушек во всех переходах! Они – и бабушки, и глаза – приманивали Валентину своей порядочностью и жалобностью. В другой раз она принесла из перехода теплые домашние тапочки с аппликацией – на каждом по ежику с мухомором на спинке. И снова их продавала женщина с честными глазами. Красивые, вроде как и сделанные хорошо – ручная работа, похвасталась хозяйка. И не особо дорогие. Но, как дома выяснилось, разного размера – одна тапка валентиновского сорокового, другая – тридцать восьмого. Мерить в переходе не хотелось – мокро, грязно, холодно. А у честной бабки, наверное, разносортица случилась, вот и нашла дуру, то есть Валентину, всучила. С тех пор выражение «женщина с честными глазами» стало у Крещенских символом вранья и наивности. Но в остальном Валентина была бабой доброй и надежной. Вот обе они и хлопотали над махоньким Алешкой, пока Катюля, истощенная очередной кормежкой, спала без задних ног.

Новоиспеченные бабушка с дедушкой. Пока движения неловкие, но немного практики – и все наладится!
Надо сказать, что у каждого члена семьи лицо прям-таки дурело от счастья, стоило только подойти к кроватке с дитятей. Дитятю Катя с Дементием назвали Лешкой, имя, которое в свое время предназначалось мальчику, если бы родился он у Алены с Робертом. Но нет, не случилось, родились две девки. А тут, во втором поколении, все совпало – и имя хорошее, доброе, всем понравилось, и мечта бабушки и дедушки заполучить Лешку в семью исполнилась.
Роберт пока смотреть – смотрел, но брать сокровище побаивался, хотя молодая бабушка, Алена, пользовалась любой возможностью, чтобы впихнуть-таки младенца ему в руки. Зато на Аленин день рождения, через две недельки после рождения внука, Роберт написал новоиспеченной бабушке поздравительную колыбельную:
Баюшки-баюшки… Нынче без обмана
Настоящей бабушкой стала наша мама.
Баюшки-баюшки… Пусть земля узнает:
Молодая бабушка счастье пеленает!
А у нашей бабушки дочка – как подруга…
Баюшки-баюшки… Жизнь идет по кругу…
Баюшки-баюшки… И не скажешь точно:
То ли внук у бабушки, то ли брат у дочки.
Лиска, большая уже деваха, помимо помощи, племянника всячески использовала в корыстных целях: она училась в выпускном классе и любила подвалить к школе с колясочкой да погремушечкой и прогуливалась себе у входа, чем вызывала горячее сочувствие родителей пока еще бездетных одноклассников и даже некоторых учителей. А как же, еще десятый класс не закончила, а уже мать, ядрена мать…
Но больше всех почему-то от счастья ошалел Бонька, любимый семейный спаниель. Он очень любил

Впервые бабушка!
Катю и после Лидки считал ее главной своей кормилицей и подругой. Так вот, когда увидел ее с ребеночком, сначала насторожился, тщательно и вдумчиво принюхался и вдруг заорал, прям как баба, хотя был уже вполне взрослый кобель, долго, протяжно, с руладами и всхлипами. Подошел с некоторой опаской поближе, громко и натужно задышал, пытаясь втянуть в себя, видимо, для успокоения, весь Катин запах и ее шевелящегося сверточка, а потом затих, положив умную голову ей на колени…
Отпустило Катерину не сразу. Застарелая женская боль так долго владела ее телом и разумом, что с бездетностью своей она почти свыклась, душа крылышки опустила и тихо потекла по жизненному пути, не видя более в нем особого смысла. Но выстрадав наконец ребеночка, вылежав его в буквальном смысле слова и родив, хоть чуть раньше срока, но все-таки родив, живого, кричащего, совсем не подозревающего о том, сколько для этого пришлось испытать матери, она с головы до пят наполнилась гормонами счастья, которые умный пес сразу учуял. И даже угадал своим мудрым чутьем, что источник этой радости – ошеломительно и волнующе пахнущий мелкий живой человечек, который ни с того ни с сего появился в доме. Глаз Бонька с двери детской не сводил, полеживал, уютно устроившись в углу коридора, и следил за всеми, кто осмеливался войти в заветную комнату, где так густо пахло счастьем. Активный младенческий запах этот был ему еще не знаком, не встречался пока на жизненном пути, и собачье сердце каждый раз интуитивно убыстряло ход, когда кто-то проносил малыша мимо. И Бонька сразу посчитал его своим, самым главным, тем, ради кого в семье все и было задумано. В общем-то, не ошибся.
Дементий, счастливый отец, подытоживал свои командировочные дела в далекой Индии, но они никак не итожились, командировку все продлевали и продлевали, поскольку не могли определиться со сменой караула. Кормили обещаниями: то отправим домой сразу после майских, а если никак не получится, то в июле уж точно, ну а осенью так вообще стопроцентно… Катя писала мужу слезливые письма, что ждет, как одинокая гармонь, что сын потихоньку растет, что головку держит, скоро сделает первые шаги, слово «папа» вот-вот скажет, а там уже и в школу пора, и жениться, а папка никак не едет.
Очухаться после родов у Кати долго не получалось. Этот вроде как естественный родовой процесс стал для нее слишком серьезным испытанием, не только морально, но и физически. Она несколько часов кряду кряхтела и постанывала в предродовой, лежа на липкой оранжевой клеенке и слушая истошные крики мучениц из соседнего, родильного, зала. В родильный зал она переходить боялась, надеялась все-таки родить здесь. Название звучало слишком уж напыщенно и устрашающе – родовой зал… Да и орать женщины начинали сразу, как только за ними закрывались тяжелые двухстворчатые двери. В предродовой – нет, всё было тихо-мирно, ну пусть кто-то мог позволить себе чуть застонать, а там, в зале… Так что мечталось родить здесь, в тишине, на этой липкой клеенке.
Но боль нарастала. Она была выматывающая, ни с чем не сравнимая, долгая и жгучая. К Катерине изредка подходила рукастая и сисястая тетка, сильная духом и телом, в бывшем белом халате, бесцеремонно залезала в нутро, закатывала глаза, шептала какие-то цифры и шла дальше по конвейеру. Тетка была циничной и строгой, работу свою делала уверенно и в разговоры с роженицами не вступала, словно это были немые безымянные машины по производству детей.
Через пару часов мучений после очередного осмотра Катю отлепили от клеенки и, уже совершенно обессиленную и измотанную, повели все-таки в родовую. Сил уже не было, и сопротивляться было бесполезно. Хотя даже с кушетки ей было страшно встать: казалось, только она поднимется на ноги, дите, которого она столько месяцев выпестывала и вылеживала, выскользнет наружу. Но нет, вредный ребенок, наделавший столько шуму за эту нестерпимо долгую беременность и норовящий все время вылезти на волю при любом удобном моменте, сейчас вцепился в мать изнутри, притих и не желал двигаться с места. Ни сверхчеловеческие потуги, ни внутренние переговоры с маленьким упрямцем, ни уколы, ни мудрые указания врачей вот уже сколько времени разродиться не помогали. Катя полулежала-полусидела на холодном металлическом постаменте, почти неприкрытая, выставленная на всеобщее обозрение, и ей было абсолютно на все наплевать – боль затмевала всякий стыд. Только бы скорее это закончилось, мечтала она. И больше ни-ког-да! В родильном зале господствовала уже другая акушерка, похудее, позначительнее и поизмученнее. Глаза у нее были пугающе яркие, кафельно-голубые и слегка воспаленные. Наверное, продежурила всю ночь, решила Катя, глядя на ее усталое лицо и незакрывающиеся глаза. Акушерка еще раз осмотрела новенькую и сразу решила идти на крайние меры: позвала санитара, огромного рыжего парня, который с ходу, не поздоровавшись, лег, как пресс, на Катин живот, чтобы выдавить из чрева нахального ребенка. Не тут-то было! Малец хоть немного и продвинулся к выходу, но рождаться, то есть выходить на волю, не желал. Или не мог.
– Ну, девочка, сейчас придется потерпеть, – предупредила врачиха. Катя от страха затихла, и тут ей без лишних реверансов акушерка смачно взрезала промежность. Она только и услышала странный звук «ххррум» – и сразу чей-то дикий животный крик, будто неопытный живодер по-садистки медленно разделывал пока еще живую свинью. Кричала она сама.
Санитар, словно и не слыша истошного Катиного крика, снова приналег ей на живот и по-молодецки поднажал, стараясь, как Кате показалось, выдавить вместе с ребенком хотя бы часть ее внутренностей. Но родился только мальчишка. И вот, когда наконец с нее слез санитар, а Катя, обессиленная и полуживая от боли и ужаса, выполнила свой материнский и гражданский долг и с надеждой глубоко и облегченно вздохнула, акушерка, пристроившись у ее ног, снова с ней заговорила. А может, и не с ней, а сама с собой:
– И что мы тут будем обезболивать, милая моя? Совершенно нечего здесь обезболивать! Сейчас быстренько тебя зашьем, разрез-то всего ничего! А не взрезали бы – порвалась бы вся вкривь и вкось. Зато как сейчас красиво – аккуратненько, пряменько, хоть прямиком на выставку! Пару шовчиков наложим – всего-то ничего! Совсем не больно, – неспешно врала акушерка, вдевая толстую нитку в кривую иголку. – Ты же умная девочка, понимаешь, анестезия – это укол! Так и я тоже буду колоть, прокалывать, можно мой прокольчик легко перетерпеть без анестезии, это ж почти то же самое! А с заморозкой выйдет долго, да и лишние лекарства ни к чему, накачали вон тебя за всю беременность. А если уж совсем невмоготу будет – покричи, у нас тут все кричат, такая, видишь ли, и у вас, и у нас драматическая работа…
Сидеть потом Кате было запрещено надолго, брать на руки ребенка (тяжелый!) – тоже. Мама ей подносила сына кормиться, только когда она лежала. За эти долгие больничные месяцы вынашивания, а вернее, вылеживания, все у нее в теле атрофировалось, ноги превратились в беспомощные тонкие палки, а мышцы вообще куда-то делись. Да и после родов, уже дома, она все время валялась, как мясо на прилавке. Не было ни сил, ни желаний. Внутреннее счастье, да, было, но силы исчезли совершенно. Двигалась она медленно и плавно, ходила по стеночке, чтобы вдруг не повело голову. Но дома и стены лечат. Вскоре молодость взяла свое, девочка восстала, приободрилась и вошла в новое жизненное русло.
Карие вишни
К концу второго Алешкиного месяца Катя окрепла настолько, чтобы претворить в жизнь свое первое четко сформулированное желание после почти восьмимесячного отсутствия – выйти в свет, а именно в театр Ленком на «Юнону и Авось». Спектакль этот был ее любимым с самой его премьеры, куда они ходили с папой и мамой. А потом еще несколько раз с Лидкой, давно, еще до поездки в Индию. Обе каждый раз влюбленно и трепетно смотрели на Караченцова и срочно хотели к нему, туда, на сцену…
– Ведь он не очень-то по-мужски и красив, Козочка, посмотри внимательно, – страстно каждый раз шептала Лидка внучке, – эти выпуклые глаза, этот большой рот и крупные щербатые зубы, но какое невероятное обаяние, какой темперамент, как он грациозно движется, как, извини мой французский, прет от него мужиком, это же черт знает, что это такое! Был у меня в молодости один, – Лидка набрала в грудь воздуха, чтобы продолжить, но потом засуетилась, встряхнула головой и лукаво улыбнувшись, прошептала: – Хотя пусть эта глава моей жизни останется неопубликованной…
Они долго еще после каждого просмотренного спектакля говорили о Караченцове, который на тот момент был для обеих эталоном мужчины, но не меньше обсуждали и актрису, которая играла Кончиту:
– Он же как бронепоезд, энергия, свист, дым изо всех дыр! А эта ну никакущая, холодная и застывшая, как мороженая треска с пустым глазом, в ней ни капли женского, она просто играет роль! Ни петь, ни свистеть, ни плясать, ни топать! Она же деревянная по пояс, просто девушка средней красоты, никто на нее и не обернется! Хотя, наверное, спит с кем-то очень важным. Но все равно, не понимаю, как такую могли дать в пару этому великому мужчине? Как? – все не могла остановиться Лидка.
Вот Кате и захотелось взглянуть спустя годы на своего любимого графа Резанова и обновить те чувства, которые ее захлестнули тогда с невероятной силой. Билеты папа достал сразу, один звонок – и пожалуйста, первый ряд, как дочка просила! Хотя в Москве в это время проходил какой-то съезд, и почти весь зрительный зал на «Юноне» был отдан понаехавшим со всего Советского Союза депутатам.
Намыливались-накрашивались долго, хотелось выглядеть на все сто! Лидка с утра сделала маску, ходила, пугала всех белым масляным лицом, а потом отдалась парикмахерше, которую ради такого важного случая вызвала на дом. Ближе к вечеру намастырила брови, ворча, что отрасли, как у Брежнева, достала из загашников дорогую французскую тушь и не постеснялась взять самую яркую, кроваво-красную помаду, первый ряд все-таки. А платье надела темно-синее, с люрексом, не наглым, а интеллигентным, слегка заметным, но все же, в надежде, что оно будет томно поблескивать в отсвете софитов и граф Резанов не сможет ее не приметить… Шла как на свиданье, ну и выбрала, естественно, самое красивое. Катя же решила, что напялит длинный шелковый черно-белый балахон, который вообще-то был предназначен для лета, но подошел и для ранней весны, поскольку ни во что другое новоиспеченная мама еще не влезала. Ушли, заговорщицки переглянувшись. Лешку остались сторожить мама, сестра и нянька Валентина.
– Иди-иди, Кукочка! – подталкивала ее к выходу мама, – выходишь первый раз почти за год! Надо будет потом это отметить! Главное, молоко сцедила, поэтому не спеши, голодным Лешка не останется, мы уж тут как-нибудь втроем, – но, увидев Роберта, который тоже вышел проводить дочку с тещей к лифту, поправилась: – Вчетвером с ним справимся!
Как славно и в общем-то непривычно было идти по вечерней мартовской Москве! От дома до театра недалеко – минут пятнадцать, и Лидка, понимая, что Катюле надо подышать, можно сказать, первый раз за все это долгое время согласилась, чтобы не ехать одну остановку на троллейбусе, а пройтись пешком, при условии, чтоб только тихонько и не торопясь. Бабушка обеими руками ухватилась за внучку, и они отправились в театр. Аллуся даже вышла на балкон, чтобы проследить за их торжественным проходом по двору, хотя и видно уже ничего почти не было. Катя до этого на улицу почти не выходила. Разве только до машины и обратно, чтобы съездить с ребенком к врачу. Гулять с малышом тоже сама почти не гуляла, покормив, сдавала его маме, Валентине или сестре и без сил заваливалась спать. А сейчас радовалась возможности идти, хоть ноги слушались все еще неважно, и даже Лидка ее слегка подбадривала:
– Ничего, Козочка, скоро будешь бегать, дай только время, потом прям хоть в космос лети! Это пока все временные трудности… Но все равно старайся получать от жизни удовольствие, иначе она теряет смысл, – Лидка тяжело висела на внучке, боясь поскользнуться. От этого Кате становилось совсем невмоготу, но она не роптала.
Март уже подрастопил снег, он лежал черными горками во дворе, но на улице Горького было уже по-весеннему чисто. Мартовский запах сильно отличался от февральского, во всяком случае Кате так казалось. Воздух уже не был таким колючим и замороженным, как еще совсем недавно, инертным и безучастным, а стал более живым и обновленным, посвежел и слегка отогрелся, словно в него впрыснули тепленького кислорода. Катя поняла, что радуется совсем незначительным мелочам, которые раньше бы ни в жизнь не заметила: неуклюжему троллейбусу с нахохленными пассажирами, который прошелестел мимо и на который они демонстративно не сели, красочным восьмимартовским витринам ее любимого книжного «Москва», высоким голым липам, старинным люстрам красавца Елисеевского, знакомой двери Дома актера и дальше, через дорогу, вечно задумавшемуся Пушкину, маленькому скверику за ним, куполам церковки на углу улицы Чехова и даже толпе у входа в театр.
Когда они проходили мимо дома на Пушкинской площади, где еще совсем недавно жила Лидкина подруга Надька Новенькая, Катя вдруг вспомнила, как бабушка водила ее к ней совсем еще девочкой. Жила Надька на втором этаже прямо над булочной в просторной комнате с балконом, выходящим на скверик с Пушкиным. Стоял он к балкону полубоком, а грубо говоря, задом, задумчиво опустив кудрявую голову, и Катя любила следить, как на него садятся голуби, дерутся за место на плечах, подскакивают и машут крыльями. А еще на балконе, да и в комнате тоже, всегда зазывно пахло теплым хлебом, хоть завозили его в магазин внизу всего раз в день, рано утром. Но живородящий аромат этот давно уже въелся в стены и действовал расслабляюще, отзываясь в основных человеческих инстинктах. Хлеб означал спокойствие, сытость, благополучие… Вот Катя и зависала на балконе, вдыхая домашний хлебный запах, доносящийся из булочной, и наблюдая за торопливыми пешеходами. Квартира у Надьки была огромная, коммунальная, с миллионом комнат и коридором, который от входа сразу уводил куда-то влево. Надькина комната была первой по ходу, и Катя далеко по коридору не уходила, ни к чему было, никогда не надобилось, но однажды попросилась в туалет. Надька ее проводила, вроде как и совсем недалеко, через четыре двустворчатые соседские двери. Только собралась она присесть, как в дверь громко забарабанили:
– Ну-ка, выходи оттудова! – раздался скрипучий настойчивый голос, сразу даже было и непонятно, мужской или женский. – Выходи, кому говорят!
Голос откашлялся, но остался таким же хриплым и грубым, хотя и стал более женским. Катя испуганно притаилась, не зная, как поступить. Выходить было страшно. Колонка над покоцанной ванной зловеще гудела и шипела, обилие разномастных тазов, развешанных по стенам, завораживало, тут же висела и коллекция унитазных накладок, и оставаться в этом подтухшем неприютном месте совсем не хотелось. Катя стояла у двери, упершись взглядом в расписание, кто из соседей когда моется.
Нашла знакомую фамилию: Новенькая Н., по вторникам, с 18:00 до 18:45. Больше делать в этой тусклой ванной было нечего – писать девочке давно расхотелось… А выходить к этой скрипучей бабе-яге тем более!
– Кому говорю, стерва, освободи помещение! Быстро домой! Все равно мимо не пройдешь! – снова заскрипел голос, и следом кто-то так сильно пнул дверь, что крючок аж подпрыгнул.
– Ну, гляди, если не боишься! Вот сейчас водяная крыса тебе жопу-то и откусит! Щас я их напущу, и они все враз из унитаза-то полезут! Смотри, Стеллка, зубы-то у них ядовитые, у крыс-то, жопу укусят и сразу насмерть! По-хорошему выходи, Стеллка, блядина, выходи, иначе капец!
– Так, Зинаида, у тебя опять пасть нараспашку! – раздался под дверью уборной спасительный Надькин голос. – Ты что мне тут гостей пугаешь? Ну-ка отойди от двери!
Надька командовала громко и смачно, словно дорвалась наконец до власти.
– Дык, Надюх, я решила, что там Стеллка моя прячется! Думает, я ее в сортире не достану, словно ей домой возвращаться не придется!
– Так, двигай давай отсюда, Стеллка твоя, небось, под кроватью давно сидит прячется, вот и иди выуживай!
Шаги за дверью удалились, и Катя на Надькин голос с опаской приоткрыла дверь.
– Ее нет? Бежим! – Катя взяла Надьку за руку, и они побежали по коридору к спасительной двери.
Надька рассказала потом, что Стеллка, а лет ей тогда было тринадцать-четырнадцать, та еще оторва. Вся квартира от нее страдала, держали все под замком, но закон ей был не писан – то чужое письмо вскроет и начнет при всех его декламировать (а ты еще попробуй отними), то Сапуновым зеленку в зеленые щи нальет (чтоб зеленее были), то однажды у новых босоножек, которые Ритка Головкина урвала у спекулянтки, один каблучок подпилила напильником так, что поначалу и незаметно было. А потом долго радовалась, когда Ритка их напялила и враскоряку пошла, удивляясь, что вдруг хромать стала. И управы на нее нет, на Стеллку эту, растет без отца, а мать не справляется, сетовала Надька. Но Катя была маленькая, все эти объяснения были ей ни к чему, и она сильно тогда была напугана. По ночам не могла заснуть, прислушивалась, не приползут ли эти водяные крысы с ядовитыми зубами, да и в туалет заходила с опаской, пока папа с мамой не показали их ей в зоопарке – большие, милые, усатые, под названием «ондатра». Они, даже если б очень захотели, никогда б и не влезли в унитаз, чего их бояться, успокоил ее тогда папа… Но это было давно – тогда…
И вот теперь театр, и уже граф Николай Резанов – ах, как же Караченцову шла эта рубашка-апаш, расстегнутая чуть ли не до самого пояса, – отправляется в далекую экспедицию, и вот уже встречается с Комендантом в Калифорнии и делает подарок дочери, но говорит пока еще совершенно сухим и бесстрастным голосом:
«В день пятнадцатилетия дочери вашей – Марии де ля Кончепчион де Аргуэльо – имею честь презентовать ей золотую диадему, осыпанную драгоценными каменьями из коллекции императрицы Екатерины. Пусть примет она сей дар как знак светлой дружбы между нашими державами».
Пока Караченцов был холоден, строг и неприступен, может, даже слишком деловит и дерзок. Лидка неосознанно слегка поежилась, и Катя это почувствовала. А еще сзади, прямо за ней, какая-то делегатка отчаянно кашляла, мешая наслаждаться прекрасным графом на сцене. Катя пару раз обернулась, мол, вышли бы в фойе, тетенька, прокашлялись бы, но бабка непоколебимо сидела горой и мощно и вызывающе кашляла, мешая окружающим наслаждаться завораживающим действом. Лидка совсем было загрустила, но вот снова начали петь ее любимую песню, и она тотчас оттаяла:
Ты меня на рассвете разбудишь,
Проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь,
Ты меня никогда не увидишь…
Заслонивши тебя от простуды,
Я подумаю, Боже Всевышний!..
И снова сзади «кхе-кхе-кхе» – на весь зал в самый прекрасный момент… И теперь уже Кончита что-то долго говорит на испанском, и тут окрик Резанова переводчику: «Не надо! Я понял!» Окрик, который сильнее всех объяснений в любви… И снова испанка, теперь уже по-русски:
Я знаю, чем скорей уедешь ты,
тем мы скорее вечно будем вместе.
Как не хочу, чтоб уезжал,
как я хочу, чтоб ты скорей уехал,
Возьми меня, возлюбленный, с собой.
Я буду тебе парусом в дороге.
Я буду сердцем бури предвещать,
Мне кажется, что я тебя теряю…
И их дуэт, самый чувственно сильный из всех, что Катя когда-то слышала, и слезы из глаз у обоих, и сплетенные руки, и объятия, даже неловко было при таком присутствовать, тут свидетелей не должно было быть.
Я тебя никогда не увижу,
Я тебя никогда не забуду…
Я тебя никогда не увижу,
Я тебя никогда не забуду…
И тут Лидка, со слезами на глазах и, скорей всего, из разъедающей ее ревности, страстно зашептала Кате на ухо:
– Ну ты согласна, что она ему не пара? Столько лет прошло, а ее так и не заменили! Ну рыба же! Ры-ба! Неужели Захаров не чувствует такого диссонанса? Он, конечно же, мастер деталей, мелочей; он тактик, но нисколько не стратег; он не в состоянии охватить общего, всей картины, от нее прямо прет фальшью… – продолжался Лидкин нервный шепот и всхлипывания. – Это же должна быть невероятно взаимная любовь! (Лидка мастерски выделила слово «взаимная».) Она должна литься со сцены и ощущаться в зале! А от этой ничего не исходит, она как… как очищенная картошка… Нет, ну ты со мной согласна? – Лидка так пихнула Катю локтем в бок, что ей тут же пришлось согласиться.
– Кхе-кхе! – напомнили о себе сзади.
– Женщина, – не сдержалась Лидка, – я вам решительно заявляю: болеть надо у себя дома, а не в общественном месте, уж тем более в театре! Вы же всем портите восприятие! Безобразие! Уймитесь наконец!
Тетка сзади притихла, давясь кашлем, но из зала не вышла, она тоже была в слезах.
Лидка снова мысленно перенеслась туда, на сцену, в объятия графа Резанова, и ее колдовские глаза лучились зелеными искрами, несмотря на роскошную зрелость, клонящуюся к закату. Она поблескивала интеллигентным люрексом и смотрела во все глаза из своего первого ряда на прекрасного графа Караченцова. Он, как назло, нависал со сцены прямо над ней, а она, раскрасневшаяся и томная, любила его в этот самый миг, ничего не требуя взамен, любила неистово и млела, глядя на то, как дрожит каждый его мускул под обтягивающей одеждой, как выступают капли пота на его милом лице и смотрят куда-то вдаль его прекрасные ка-а-ари-ие ви-и-ишни-и-и…
Сколько было дома разговоров о том, какой он волшебный, талантливый, обаятельный, как актерски вырос за годы, что она его не видела, и что надо срочно пойти посмотреть остальные спектакли, где он играет. И Катерина была под невероятным впечатлением и от спектакля, и от графа, и от прогулки, и от самой Москвы, по которой за все ее индийские годы она так, оказывается, соскучилась.
Зараза
Дней через пять Катя закашлялась очень похожим кашлем на теткин, тот самый, театральный. А вскоре и Лешку стало корежить. Откашляться он не мог, совсем не умел еще, складывал губки курьей жопкой, давился, краснел, извивался, но продолжал захлебываться слизью. Вызвали скорую, повезли в больницу. По дороге случился еще один тяжелый приступ, и врач, пожилая мрачноватая женщина, видевшая всё и вся, с уверенностью заявила: коклюш, у обоих. Адрес районной детской больницы моментально изменили на инфекционную. Синеющего ребенка сразу же положили в интенсивную терапию, испуганная Катя пристроилась рядом. Оба заходились в кашле, только Лешка беззвучно, а Катя постоянно драла себе глотку, издавая нечеловеческие звуки – то кукарекая приступами по-петушиному, то лая басом на врачей, которые заходили в палату. Им-то что, они, небось, все в детстве переболели, а Катя не успела, из всех детских болезней отличилась лишь в десять лет только долгой и изматывающей скарлатиной. С коклюшем же встретилась только сейчас.
Оба болели тяжело: одна – потому что все эти детские болезни взрослыми переносятся слишком тяжело и изнурительно, другой, мелкий, потому что не набрал еще нужных рефлексов и навыков, иными словами, просто пока еще не научился хорошенько откашливаться, да и зараза попалась едкая. Слизь забивала нос, горло, трахею, ребенок страшно вращал глазами, пытаясь глотнуть воздуха и – не получалось. Есть тоже не мог, как только брал грудь, носом шла слизь, и Катя маленькой клизмочкой пыталась ее убрать. За несколько дней болезни он похудел и сильно побледнел, его часто рвало, он перестал сосать и почти не спал – задыхался.

Первый день коклюша. Пока решили, что болят ушки

Дедушка приехал навестить внука в больницу
Катя не спала тоже, висела на его кроватке, как перекинутое через веревку белье. Как только слышала хрюкающие звуки – начинала орудовать отсосом, вытягивая из микроскопического носика вязкую слизь, забивающую все проходы, – это единственное, что ненадолго помогало справиться с задержкой дыхания. Иногда звуки из маленькой кроватки переставали слышаться вообще, и это было намного страшнее – тяжелые апноэ, остановки дыхания случались все чаще и чаще, доходило и до судорог. Бывало, Кате и времени не хватало, чтобы позвать на помощь, она научилась приводить ребенка в чувство сама, главное – не заснуть, то есть совсем не спать.
Через неделю борьбы с коклюшем созвали консилиум – состояние ребенка ухудшалось на глазах. Лешку забрали на совет одного, «мамочку» попросили подождать в палате и не беспокоиться, ей сразу сообщат решение.
Катя пару минут постояла на свежем воздухе – у каждого бокса был свой отдельный выход во двор, чтобы инфекция не вырывалась в больничный коридор. Холодный уличный воздух вызвал сильный приступ кашля, и она сразу вернулась в палату. Ей вдруг стало очень страшно, она на секунду представила, что с ее маленьким Лешкой может что-то случиться, что-то непоправимое, ужасное… Осиротевшая кроватка стояла посреди палаты, и Катя, как заключенная, стала монотонно ходить вокруг нее, наматывая круги и стараясь ни о чем не думать. Порядочно устав, решила все же не садиться, чтобы не заснуть.
Промучилась в неведении довольно долго, хотела выйти уже в запретный коридор, но вот за дверью раздалось шарканье, и медсестра вручила ребенка мамаше. Лешка спал как ни в чем не бывало, пожалуй, такого спокойного выражения лица Катерина давно не видела, в больнице уж точно. Но дышал он все равно с трудом, и каждый вдох сопровождался жалобным подсвистыванием.
– Врач придет, все сам расскажет, – многообещающе сказала сестричка и поспешила скрыться. Лечащий врач пришел не один и не сразу, видимо, осматривали не одного только Лешку. Сухонькая старушка, которая приковыляла следом, оказалась профессором по детским инфекционным болезням, вида аристократического, с искусно уложенными голубыми волосами и в жемчужном колье, уже совсем не украшавшем старинную шею.
– Ну что ж, милочка, – с невиданной здесь улыбкой обратилась она к Катерине, – меня зовут Новелла Николаевна, а вы, – она, надев очки, вчиталась в историю болезни, – Екатерина Робертовна, как я вижу. Должна сказать, что по вашему малышу у нас были долгие споры, – она бросила едкий взгляд на лечащего. – Я все-таки думаю, что ваш ребеночек вполне перспективный…
– Что это значит, не поняла? – спросила взбудораженная Катя.
– Это значит, – начала спокойно объяснять профессорша, – что, несмотря на всю тяжесть течения болезни, ребенок должен выжить и, возможно, со временем полностью поправиться. Двухмесячный ребенок совсем не приспособлен для сопротивления этой серьезной инфекции.
Катя аж подавилась воздухом, услышав такое новое для нее мнение и надолго закашлялась. Это удивило. А как могло быть иначе? Конечно, выживет, что за бред, обязательно поправится, как иначе, куда он теперь от нее денется? Доктор, видимо, решила все как можно более подробно рассказать, и поэтому села, ноги ее не очень держали, да и каблуки для такого почтенного возраста казались высоковаты.
– Проблема наша с вами в том, – начала она многообещающе, – что иммунная система у грудничков еще только формируется, и защиты против такого серьезного заболевания пока нет, на лицо незрелость кашлевого центра. Иными словами, слишком он маленький для такой опасной болезни. Но, что важно, несмотря на, повторюсь, очевидную тяжесть течения, пока не присоединилась вторичная инфекция, пока нет, слава богу, осложнения на легкие, да и не вижу, скажем, признаков отита, а это тоже весьма важно. Любой рассадник инфекции усугубляет ситуацию.
– А что же тогда не нравится лечащему врачу? – спросила, чуть успокоившись, Катя.
– Ну, смотрите, буду с вами откровенна, вы мать, вы все должны понимать. Сейчас все силы малыша уходят на поддержание самой главной жизненной функции – дыхания, а оно у него резко нарушено. Часто возникают апноэ, остановки дыхания, вы сами это знаете, и сколько каждое продлится – никому не известно. Кислород в этот момент в мозг не поступает – возникает кислородное голодание. Вот смотрите, – она привстала и облокотилась на Лешкину кроватку. – У него взор плавающий, глазки полусомкнутые, голова слишком запрокинута – видно, что мозг страдает. Выраженный гидроцефальный синдром. Можно порекомендовать провести люмбальную пункцию, чтобы снять лишнее напряжение…
Про лишнее напряжение Катя все понимала, она стала замечать, что последнее время у сына стал более явно пульсировать родничок, который повторял все импульсы крохотного сердечка, и она сама могла слушать его кончиками пальцев. Катя сидела, как замороженная, – с ней никто так долго и так подробно здесь, в больнице, еще не разговаривал, так страшно и так понятно. С ней вообще почти не общалась, словно она случайно зашла в детскую палату. Медсестры суетливо забегали по утрам, брали кровь у сына из крохотной пяточки, мерили голову сантиметровой лентой, что-то записывали и исчезали. Следом появлялась лечащая, быстро осматривала грудничка, вертела туда-сюда, словно кусок мяса на рынке, внимательно прослушивала, но сюсюкала при этом только с ребенком, мамы вроде как и не было рядом.
Из кроватки раздалось хрюканье – сын проснулся. Он закряхтел, завертелся, понятно было, что нос во время сна забился, и мелко-мелко, словно из последних сил, закашлял. Катя мгновенно подняла его из кроватки и он, закатив жалобные глазки, громко не то заплакал, не то закричал, не то просто попытался вздохнуть.
– Ну-ну, давай откашляйся, давай, – Катя слегка встряхнула сына, чтобы он вошел в ритм и нормально задышал. – Сколько же это будет длиться?
– Сто дней. Он будет кашлять сто дней… – устало ответила профессорша, спокойно наблюдая за мамой с младенцем.
– С чего вы взяли, что именно сто? – с удивлением спросила Катя.
– Коклюш в старину называли стодневный кашель, – Новелла Николаевна медленно перебирала жемчужины на нитке, словно это были ее четки, и говорила мягким усталым голосом, слишком домашним и теплым, и, если бы не тема разговора, Катю бы плавное его течение давно усыпило. – Главное сейчас восстановить функцию дыхания в полном объеме, потому что все природные силы этого маленького человечка уходят на борьбу с кислородной недостаточностью и не остается энергии ни на еду, ни на движения, ни на развитие, ни на что. Все функции засыпают, вроде как замирают до лучших времен. И надо, чтоб эти лучшие времена настали как можно скорее.
– И что я могу сделать? – спросила отчаявшаяся было Катя. Сын у нее на руках затих, и она снова положила его в кроватку.
– Лечение мы скорректировали, все делается, чтобы вы как можно скорее вернулись домой. А вы, что же вы можете делать? – врач на секунду задумалась. – Да ничего особенного. Больше гулять – это и сыну, и вам показано, стараться докармливать, хоть по чуть-чуть, но чтоб обязательно ел… Ну и книжки ему читайте, чтоб вырос умным мальчиком! – Новелла Николаевна отлипла от кроватки и сделала несколько неловких шагов к выходу. – Все будет хорошо, не волнуйтесь и поскорей выздоравливайте!
Эта фраза прозвучала очень многообещающе, и Катя буквально схватилась за нее, словно за что-то осязаемое.
Снова помогла мама. Она приезжала утром после обхода, сразу выставляла коляску под окно и садилась рядом слушать внука – Катя в это время могла хоть урывками поспать. Лешка почти целыми днями проводил на воздухе, начал нагуливать щеки, стал меньше задыхаться, дело шло, хоть и не быстро, но шло к поправке.

Выхаживаем первенца
Лидка готовилась к приезду правнука как никогда тщательно и вдумчиво. Во-первых, освободила детям свою комнату, переехав в гостиную. А много ли ей надо? Только поспать, а все остальное время все равно на кухне. Решила, что ее комната подойдет маленькому лучше всех других. Сама все прибрала, лишние вещи спрятала по шкафам да ящикам, оставив блестящие полированные поверхности, которые можно было без труда ежедневно протирать влажной тряпочкой. Старательно вымыла окна, да так, что блестели, как чешский хрусталь, причем сама, никого к этому делу не приспособив и никому ничего не сказав. Секрет для окон у нее был свой, с двойным эффектом: разводила она в воде нашатырный спирт, который хорошо держал и саму ее в равновесии, не давая забыться, и вдобавок прекрасно отмывал окна. Но сначала мазала зубной пастой. «Только в чистом стекле отражается чистое небо», – говорила Лидка. Крохотную детскую кроватку она закатила в угол комнаты, отодвинув свой диван так, что получился уютный закуток, отгороженный диванной спинкой от остальной комнаты, гнездышко, где можно было спрятаться от домашней суеты. Двигала все не сама, конечно, Принц помогал.
– У нас здесь слишком много мебели, может, что-то вынесем из комнаты? – Лидка в раздумьях смотрела на круглый столик на бронзовых лапах, который был, конечно, хоть красив и породист, но в преддверии приезда мальчишки оказался ни к селу ни к городу. Ни под пеленальный его не приспособить, ни под обеденный.
Принц стоял наготове, можно сказать, на низком старте, чтобы исполнить любое Лидкино желание. Схватил столик и сразу потащил его вон из комнаты.
– Толь, надо же понимать куда! – остановила его Лидка. – Я просто вслух размышляю. Здесь он не нужен, а ставить-то куда?
Она отошла как можно дальше назад, почти к стенке, чтобы охватить взглядом всю комнату, и стала рассуждать, время от времени встряхивая головой.
– Эх, я б еще занавесочку им повесила, чтобы оградить от всякого любопытства, – размечталась Лидка.
– Да от кого их ограждать, это же их комната целиком, а не угол в коммуналке, – резонно заметил Принц. – Кто сюда из чужих пойдет?
– Ну, не скажи, дверь же сразу у входа, мало ли доброхотов, раз, сунутся без стука – и все как на ладони…
– Да ладно тебе, так ты тоже не сможешь их ото всех защитить, – Принц стоял со столиком в руках, не зная, куда теперь его поставить.
– Ну что ты с ним стоишь? Ставь на место… Ничего, не сильно-то и мешает… Я вот, Толь, про цикламен не пойму, – Лидка подошла к окошку, на котором набирал бутоны ярко-розовый цветок. – С одной стороны, земля, грязь, с другой – нежность и красота, надо ж на красивое смотреть. Вон, смотри, сколько бутончиков полезло! Я его и золой отпаивала, и сахарной водичкой раз в месяц поливаю, отзывается, а как же! Оставлю все-таки Катюле на виду, пусть смотрит и радуется! – Лидка оперлась на подоконник и вдруг увидела на стекле пятнышко, которое принялась оттирать рукавом игривого халатика.
– Надо же, мыла-мыла это окно, а на самом видном месте разводья не доглядела. А так чисто получилось, а, Толь?
– Господи, неужели ты и наверх сама лазала? – Толя от страха прижал руки к груди, в красках представив, как Лидка могла рухнуть с высоты.
– Долго ли умеючи? – хохотнула Лидка. – Главное, дождаться, пока все уйдут, а то замучили бы советами и запретами! А так тихонечко притащила стремяночку, запаслась газеткой, нашатыркой и зубной пастой и полезла аккуратненько наверх. Но когда я все стекла намазала пастой, вид у окон был жутковатый, как в операционной. А как пасту нашатыркой оттерла, окно прям засияло! Скажи, а?
Она горделиво стояла спиной к чистому окну, словно художник, представляющий зрителям свое новое полотно.
– Дикая ты у меня все-таки, до сих пор дикая, – постарался улыбнуться Анатолий, но получилось это у него так себе.
– Ладно тебе, в чем дикость? Что окно помыла? – Лидкины брови взлетели к небесам, а глаза выдавали полное недоумение.
– В том, что тебе, извини, уже восемьдесят три, а ты, как макака в Африке, все по веткам прыгаешь. Совесть уже пора иметь к этому возрасту! – сказал Принц и понял, что перегнул палку.
– Глубокая мысль, кстати, – вполне серьезно произнесла Лидка. – Ты считаешь, что этим красочным рассказом про возраст и макаку ты меня убедил? Считаешь, что ты, такой фольклорно-занудливый элемент, можешь со спокойной душой изливать на меня перегной и брызгать говном?!
– Лидок, остановись заранее, никакого говна, я просто за тебя волнуюсь, ты же прекрасно это понимаешь! – пошел Принц на попятную.
– Я ничего уже не понимаю! Лучше помолчи, пожалуйста! Это сейчас в твоих интересах! – Лидка выглядела вполне решительно.
– Радуйся, что я еще в силах и могу не только себя обслужить, но и вот эти вот окна! И тебе на стол подать! И всем моим! А то он устроил тут, понимаешь!
– Лидок, я правда волнуюсь! – стал мямлить Анатолий. – У меня аж запекло, заклокотало внутри, когда ты сказала, что все окна вымыла сама! И под коленками предательски защемило, их чуть в другую сторону не выгнуло… – и он слегка присел, чтобы наглядно показать, что именно у него случилось с коленками. – Главное, что ты жива-здорова, остальное для меня, правда, не так уж и важно. Вон по телевизору столько ужасов рассказывают! Вот эта, совсем новая, по ленинградскому ТВ, «Шестьсот секунд» называется – это же детектив, это же хроника преступлений! Там каждые эти шестьсот секунд кто-то умирает, кого-то убивают, страсть да и только! Зачем нашему советскому человеку все это показывать? Жили без этих ужасов, и еще сто лет проживем! Как хорошо, что телевизор стоит в гостиной, подальше от детской! Как раньше все в одной комнате с телевизором жили – не представляю…
Авария
Пролежали Катя с сыном больше месяца, на двадцать восьмое апреля как раз назначили выписку домой. Именно в день выписки больница, да и вся Москва наполнилась слухами – авария на Чернобыльской АЭС.
Официальные сведения были на редкость скупыми:
«На Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Поврежден один из атомных реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь. Создана правительственная комиссия».
Но Москва полнилась слухами, официальной информации верили мало или не верили вообще, считали, что все намного страшнее. Каждый о произошедшем знал из первых уст, только чьи были первые уста, известно не было никому.
– Лидок, – первым позвонил встревоженный Принц Мудило, – надо уезжать из города, причем срочно! Все случилось на атомной станции намного раньше, нам сообщили об этом только сейчас, и к Москве уже подползает радиоактивное облако! Скажи Робочке, у вас же семья, ребеночек маленький, надо спасаться!
Больше всех была перепугана жена композитора Мопсина Анжелла, в обиходе Желла, обязательно через два «л». Она примчалась к Крещенским домой без звонка, хотя обычно такое себе не позволяла, поскольку считала, что прекрасно воспитана. Но это ей только казалось. Лидка слегка опешила, увидев ее, большую и яркую, в дверях, хотя к восьмидесяти трем-то своим годам научилась ничему уже не удивляться. Больше всего обрадовался спаниель Бонька – людей он любил в корыстных целях, но больше людей любил пожрать и понимал, что человек и еда неразделимо связаны. Поэтому с каждым вновь пришедшим появлялась и надежда, что ему чего-нибудь перепадет. Но Мопсина на пса даже для приличия не взглянула, по-хозяйски отодвинув его ногой. Она была вызывающа всегда, а ее резвый темперамент вечно лез изо всех щелей – к ее приходу надо было морально готовиться, а тут вдруг свалилась как снег на голову. Криво пристроенный блондинистый шиньон Желлочки потрясывался от расстройства, словно пугливая трясогузка, свившая гнездо на пустой голове, а раскрытый зонт говорил о многом.
– Пойдемте, Желлочка, на кухню, сейчас я Аллусю позову, – Лидка совершенно не хотела с ней надолго оставаться, просто потому что не любила завистливых и недобрых людей, а Мопсина была из их числа. – Зонтик можно у лифта оставить. Дождь?
– Нет, но может пойти. И точно уже будет радиоактивным! Я защищаюсь, чем могу, – и она выставила вперед свою полную ногу с высоких садовых резиновых сапогах болотного цвета. Имя ей очень подходило – как так устроено, что имя обычно отражает вид, подвид и характер человека? Анжелла, Желла – в ней и было что-то одновременно блядское и желеобразное, но в то же время не лишенное привлекательности. Она лоснилась еврейской красотой со всеми выдающимися признаками национальности: большие выпуклые глаза, вечно прикрытые тяжелыми, густо напомаженными ресницами с тушью, накопленной годами, крупный нос и пушок под ним, переходящий в редкие усики. А запах… какой она источала запах! Она пахла потными лилиями, причем пота в этом запахе было изначально больше, чем лилий.
– Желлочка, привет! Как неожиданно! – не сдержалась Алена.
– Девочка моя, как я рада тебя видеть! – наврала Анжелла и села желеобразной горой за кухонный стол. Все знали, что она всегда говорит только правду, но чаще сама ее и выдумывает.
– Я за советом и помощью. Я знаю, что Робик близко общается с… – она подняла вверх толстый наманикюренный палец и попыталась подкрепить этот жест взглядом, но тяжелые навощенные ресницы не позволили ей этого сделать в полном объеме. Алла молча и с интересом на нее смотрела.
– Надо срочно уезжать из Москвы, скоро все будет заражено – и продукты, и вода, и воздух! Надо узнать, когда и куда ехать? И, главное, как далеко? С какой географической точки станет безопасно? Сколько у нас есть времени? Робик же не может не знать, он депутат Моссовета! Я и приехала специально, чтоб с глазу на глаз, по телефону опасно, все прослушивается…
В Желле сейчас было что-то от комарихи, насосавшейся крови, – опухшая, красная, жужжащая, она и вправду казалась обеспокоенной. Шиньончик ее постоянно подрагивал, а пухлые ручки мяли друг друга, не переставая, по-соседски ища поддержки. Желлочка всю жизнь много курила и несколько лет назад решила свои настоящие желтые от никотина зубы поменять на золотые, и улыбка ее с тех пор стала со спецэффектом: верхний ряд зубов сверкал на свету, а нижний, будничный, желтый, закрывала губа.
– Желлочка, – Алена, сдерживая улыбку, хотела съязвить, но понимала, что с этой бабой надо быть сдержанней – все давно знали: не трогай говно, не будет вонять. Поэтому ответила вполне официально: – Мы бы давно уехали, если бы сверху, – и Алена точь-в-точь повторила Желлочкину композицию из пальцев и взгляда, ни разу при этом не хихикнув, – нам на это намекнули. А пока руководство все здесь – нам нечего бояться, согласна?
Алена не знала, что еще можно придумать, но эта сказка как нельзя гладко полилась из ее уст. Желлочка расслабилась и поплыла от успокоения. Она навалилась на стол, растолкав объемистыми грудями поставленные Лидкой чашки, которые жалобно звякнули под их мощным напором. «Такой грудью можно выкормить и взрослого», – почему-то подумала Алена. Лидка уже суетилась на кухне, и ноздри защекотал запах жарящихся блинчиков – хоть Желлочку никто особо и не любил, принять гостя все же надо было по-человечески. Да и сидеть с Желлочкой за столом Лидке не хотелось, приятнее и безопаснее было общаться с блинчиками.
– Ну, слава богу, а то я и не знала, что делать… Вещи собрала, а куда податься – не пойму! Да и мой еще всеми руками-ногами упирается! Никуда, говорит, без рояля не поеду! Идиот! Значит, точно знаешь, что пока сидим в Москве?
– Сидим, Желлочка, сидим! А если что изменится, я сразу сообщу.
– Ну хорошо, а то чего только не говорят… Что диверсионные группы ходят на зараженную территорию и подбрасывают по большим городам, особенно по Москве, разные предметы из Припяти.
– Зачем? – не поняла Алена.
– Чтоб была паника, чтоб людей заразить радиоактивностью, ну не знаю, чем-то там…
«В эфире – “Юность”, – раздался голос диктора из радио. – Приглашаем вас послушать передачу “Мир увлечений” о коллекционерах пластинок грамзаписи. Сегодня речь пойдет о творчестве американского певца Дина Рида…»
– Ну какой же он шикарный! – отозвалась Лидка, сделала радио погромче и заводной голос иностранного красавца-мужчины тактично заткнул квохчущую Желлу.
Чернобыльская паника в Москве довольно скоро улеглась, никто никуда из столицы решил не съезжать, тем более что руководство страны оставалось на своем законном насиженном месте – в Кремле. Но вся страна напряженно следила за героической работой ликвидаторов, за их медленным и мучительным уходом от лучевой болезни, но, казалось, это было где-то далеко-далеко и не касалось лично тебя. Глубокие чернобыльские рубцы на сердце все равно долго оставались вместе с чувством уязвимости и боязни за семью.
Катино спокойствие было образцово-показательным, она, как большой специалист, вела долгие успокоительные беседы с бабушкой на темы радиации, способов заражения и всего того, что обсуждалось в этой связи по радио и телевидению, вела разъяснительную работу среди населения отдельно взятой квартиры. Лидка восприняла все эти рассказы по-своему и совершенно не успокоилась, а решила, что ей все равно надо срочно спасать семью. Окна теперь не открывались, чтобы не залетела радиоактивная пыль, Валентина, пританцовывая, постоянно ходила с влажной тряпкой по квартире и вытирала пыль со всех поверхностей, которые попадали в ее поле зрения, – ежедневная влажная уборка была теперь обязательным пунктом. Около лифта на этаже и перед самой дверью были выложены половички, на которых два раза в день менялись тряпки, – Валентина делала это первым делом, как приходила, и перед самым уходом. Тряпки всегда должны были оставаться влажными, чтобы, не дай бог, не принести зараженную грязь с улицы.

Леша наконец-то дома
Катю такое положение дел вполне устраивало: малышу нужны были чистота и порядок, особенно после того, что он успел испытать за свою короткую жизнь. Он все еще слегка подкашливал – врач сказал, что мерзенькое это кхеканье может оставаться надолго, но причин для волнений быть не должно, это вскоре уйдет. Волновало другое: когда Лешка не кашлял, он плакал, плакал постоянно, отчаянно и очень жалобно. Он очень хотел что-то сказать и не мог, все плакал и плакал, почти не прекращая ни на минуту – днем, ночью, всегда. Его плач превратился в привычный домашний фон, и когда он вдруг на миг затихал, Катя с удивлением смотрела на него – что случилось, почему перестал рыдать? Позвонили семейному доктору Ленечке Ларошелю, который, хоть и был педиатром, но лечил всех членов большой семьи, невзирая на их возраст. Лидка его обожала и часто слегка симулировала кое-какие свои застарелые симптомы, чтоб увидеть Ленечку в неурочное время и чтоб он ее осмотрел. Но в этот раз он приехал именно к ребенку и быстро разобрался, в чем дело: гидроцефальный синдром как осложнение после тяжелого коклюша, повышение внутричерепного давления, иными словами. Лидка сияла глазами и смотрела ему в рот, завороженно слушая, как он говорит такими красивыми и непонятными латинскими терминами, но потом вспомнила, что на плите стоит обед без присмотра, и поспешила на кухню.
– Так что, девочки, не волнуйтесь, товарища обязательно подлечим, будет как новенький! – Алена и Катя успокоенно вздохнули: Ленечке они безоговорочно верили. – Есть для этого все средства и возможности! Покажемся окулисту, посмотрим глазное дно, попьем мочегонные микстурки, поддержим сосудики, снимем напряжение, и все встанет на свои места!
Не быстро, но Лешка стал поправляться, головные боли постепенно отступили, родничок перестал выпирать и зримо пульсировать над головой, да и поведение его абсолютно устаканилось – младенец и младенец, когда хочет – ест, когда приспичит – спит, а как появится настроение – орет.

Лидку душит Ленечка Ларошель
Катя стремительно входила в роль матери, несмотря на то что организм ее был предельно истощен. Любой, даже самый тихий сыновий писк пробуждал ее от глубокого сна, даже забытья, видно, именно так была изначально настроена внутренняя женская музыка. Ничто другое разбудить ее не могло, и дома это все знали. Иногда кому-то из домашних удавалось выкрасть у нее пока еще спящего младенца и утащить в соседнюю комнату, чтоб он раньше времени не потревожил хронически усталую мать. А усталой она была почти всегда, видно, все силы уходили на поддержание ее собственной молочной фермы, которая производила реки высококачественной молочной продукции.
Лешка чавкал и толстел, чавкал и толстел, Катя кормила и худела, кормила и худела. Довольно скоро вернулась в форму и уже начала радоваться своему отражению в зеркале.

Лешка потихоньку приходит в себя после коклюша
Дементий писал из Индии часто, но пока с сыном был знаком лишь заочно, и Катя очень ждала его возвращения, помощь несомненно бы пригодилась. Работать она пока не могла, не было ни времени, ни сил. После случая с переводом романа Сиднея Шелдона, когда ее обманули, выпустив ее личный текст под чужой фамилией, она все равно продолжала заниматься переводами художественной литературы. Сначала это дело ей нравилось: нет нормированного рабочего дня, не видно начальства, а единственная зависимость – только от сроков сдачи. Так что заниматься словоплетением доставляло ей немалое удовольствие. Но со временем она поняла, что полгода довольно трудоемкой и вдумчивой работы над одним романом не соответствует не только копеечным гонорарам, которые получает переводчик, но и тому, что его имя написано наимельчайшим шрифтом где-то в конце книги вместе со всеми выходными техническими данными. Поэтому новый роман в издательстве она брать пока отказалась, чем вызвала большое удивление у редактора – как так, вам Сомерсет Моэм не подходит?!

Выхаживаю Лешку после больницы
Потихонечку Катя задумывалась о каком-то новом деле, но что именно ей хотелось, точно не знала, хотя очень интересным стало в последнее время телевидение и журналистика в целом. А учитывая, что в Комитете Гостелерадио они с мужем уже работали до командировки в Индию, то почему бы снова не попробовать там свои силы в любом качестве? Начинают же с малого, тем более что время сейчас такое интересное. В общем, работать уже хотелось, но кому можно было доверить малыша? Поэтому выход на работу оставался пока только в мечтах. Хотя о телевидении в будущем хотелось бы подумать. Оно, молодое и яркое, было и вправду на уровне. Свежие программы появились кучно, словно кто-то вбросил их в эфир для создания атмосферы нового времени: «Взгляд», «До и после полуночи», «600 секунд», «Прожектор перестройки», «Пятое колесо». У телевизора в гостиной допоздна засиживались все члены семьи, включая Лидку, которая была влюблена сразу во всех ведущих – мужчин, конечно, и безоговорочно им верила. У нее на столике лежало свое расписание передач, и часто вечером слышался звон будильника – Лидка торопилась к Листьеву или Юрию Николаеву, но больше всего, конечно, тяготела к Владимиру Молчанову из «Полуночи», хотя для начала его слегка подкритиковывала, чтобы никто не догадался, что он ее фаворит.
– Мог бы вполне сойти за идеального мужчину, – рассматривала она Молчанова, напялив очки и ближе наклонившись к экрану. – Вот всем хорош – и умен, и аристократичен, и красив… А копнешь поглубже… о-о-о-о… Чую червоточинку, вот чую нутром… Или, может, ростом не вышел – поди догадайся, какой он – со стула и не встает никогда… Хотя, скорей всего, кобелина, а то еще хуже… А так хорош, конечно, Владимир, хорош, сукин сын…
Для каждого ведущего у нее была припасена придуманная биография – этот женат, но в браке несчастлив, тот одинокий и пьющий, а другой вообще живет с мамой и баб боится, как огня. Так они были вроде как ближе к ней, кого-то она по-матерински жалела, с кем-то мысленно заигрывала, кому-то в открытую удивлялась. Как-то они с Толей смотрели «Музыкальный ринг», их любимую музыкальную передачу с Пятого ленинградского канала. Очень хорошая это была затея с соревнованием музыкантов на ринге, очень доступная и наглядная:
– Нет, ты только его послушай! Каков, а? – на экране щуплый и сильно волосатый мальчик пел блюз, аккомпанируя себе на гитаре. Пел самозабвенно, для себя, закрыв глаза и слегка улыбаясь. – Никакой ведь парень, ну, внешне я имею в виду, внешне, а сколько души вкладывает в, казалось бы, простые слова… Еврей, наверное…
– Лидочка, при чем здесь национальность? – удивился Толя.
– Это многое объясняет, – Лидка для убедительности пожала плечами. – ТАК поют блюз только евреи и негры, только угнетенные народы, неужели ты этого не понимаешь? Он негр? Нет! Значит, он еврей!
И сразу продолжила, что папа его, скорей всего, служит в оркестре, а мама – как пить дать аккомпаниатор в музыкальной школе, и сын пошел вроде как по их стопам, но немного отклонившись, своего рода бунт в подростковом возрасте, когда поставил ультиматум, что музыкой заниматься будет, чтобы играть блюз. Так Лидке было веселей смотреть передачи и через экран общаться с теми, кого видела по телевизору. Больше всего общения доставалось, конечно, дикторам – Лидка все равно по старинке называла ведущих дикторами. В общем, телевизор собеседником был приятным, с ним она разговаривала в охотку и где-то в глубине души надеясь все-таки, что все ее пожелания не случайны, что каким-то образом ее мнение должно доходить до этих красивых молодых людей. Уж если Кашпировский лечит через экран, то почему этим людям не дано услышать ее точку зрения по поводу передачи? Просто как зрителя – время же наступило совершенно другое. Катя пыталась объяснить бабушке и про гипнотизера Кашпировского, и про только-только появившегося телемага Чумака, и про разговоры с телевизором, и про всех этих ведущих, с которыми Лидка условно «общалась», но ответ был достаточно философским:
– Лучше смотреть на то, что не можешь иметь, чем иметь то, на что не можешь смотреть.
И Катя дальше уточнять не стала.
Роберт тоже стал засиживаться у телевизора допоздна, чтобы посмотреть смелые ночные передачи, да и новости с приходом Горбачева стали кардинально отличаться от засахаренных дикторов старого поколения. После череды ставших привычными парадных генсековских похорон все сначала порадовались приходу на высокую должность молодого начальника Михаила Горбачева, который и говорить мог не по бумажке, и мысли излагал складно, да и вполне шустро ходил без посторонней помощи. Но тут пышным цветом расцвела антиалкогольная кампания, и всенародная любовь резко поубавилась.
– Как это русского человека лишить водки? – сокрушался Принц, обращаясь к Лидке, словно она сама все это и затеяла. – Это ж для него как воздух! Вот скажи, что мне теперь делать на старости лет? Перестать себя радовать? Не справлять праздники? А их у нас много! Не принимать гостей?
Лидка на этот риторический вопрос не ответила, надеясь, что тема сама собой заглохнет, а подошла к своему трюмо, на котором стоял красный футлярчик с острыми белыми ромбами, и вынула оттуда флакон духов «Красная Москва». Она взяла его за круглые бока, свинтила хрустальную пробочку и намочила палец волшебной терпкой жидкостью. Затем, прикрыв глаза и чуть запрокинув голову, она провела пальчиком по шейке и томно вдохнула гвоздичный аромат – м-м-м-м-м… Принц даже замолчал, насколько красиво и женственно она это сделала. Это были Лидкины любимые духи. Алена их не жаловала, говорила, что пахнут щами, а Лидка на это обижалась и всегда фыркала – много ты, девчонка, понимаешь! Было у нее на этот счет свое мнение и свой собственный период «Красной Москвы», очень для нее дорогой и памятный, когда подарил ей первый флакон поэт Луговской еще во времена жизни в подвале на Поварской. Период «Красной Москвы»… Они были молоды, влюблены, и любовь их пахла именно этим теплым, немного приторным, но все же благородным ароматом с оттенком флердоранжа. И тот самый первый пузырь с круглой крышечкой, его подарок – какой-то суперэлитный вариант – гордо и непоколебимо всегда стоял на ее трюмо как на праздничной витрине. Катя же, когда была маленькой, не раз пыталась внюхаться в этот запах, повторяя в точности все бабушкины движения у зеркала. Ей обычно все удавалось, кроме блаженства на лице: приблизив свой мелкий нос к горлышку, она невольно делала гримасу и вместо сладострастного «м-м-м-м-м», издавала несдержанное «фууууу», не решаясь даже нанести духи на кожу – вдруг проест насквозь?
Принц, зная историю «Красной Москвы», запах этот тоже не любил, до сих пор ревнуя Лидку к тому давнему романтическому периоду.
– Лидок, а может, мы на духи перейдем? Пьют же «Тройной одеколон»! Можно и «Красную Москву» засосать! Иначе как вам выжить с таким-то количеством гостей? У вас же настоящий проходной двор! И всем выпить подавай! А где брать, скажи на милость? Вот «Красную Москву» и пустим на розлив! – хихикнул Принц. – А то водку теперь в магазине не купишь, все, кирдык! Только с четырнадцати до девятнадцати! В рабочее время! И стоит дороже, чем твоя «Москва»! – Принц аж заерзал весь и заклокотал от возмущения, что все как обычно, русский народ и не спросили, прежде чем принимать такие важные судьбоносные решения.
Самозапугивание и боязнь всего с недавних пор приобрели у Принца довольно сильный болезненный оттенок. Он вечно находил тысячи причин для всяческих сомнений и страхов.
– Нас же просто унизили, нас умышленно лишили всего многообразия жизни! Я это решительно заявляю!
– Толя, очнись! Какой же ты пустой звукодуй! Что ты такое говоришь? Кого вас? – устало останавливала его словесный поток Лидка.
– Я знаю, что говорю! Нас! Русский народ! – визгливо вскричал растревоженный Принц. В его взгляде читались твердость и страх одновременно. Лидке показалось, что даже смерть его матери, милой интеллигентной женщины, которую она очень любила, не произвела на него в свое время такого сокрушительного впечатления, как недавно объявленный в стране сухой закон. Но вслух сказала:
– Ну извините, у каждого свой крест…
– Ты русский народ имеешь в виду? – снова взвизгнул Анатолий и выпучил глаза.
– Толя, да иди ты в жопу, – это были самые приличные слова, которые могла произнести Лидка.
В общем, идея перестройки семье Крещенских пришлась по душе, хотя конкретно понять, что это такое, было довольно проблематично. Что это значило и к чему вело – одному богу было известно. Но все вокруг только и говорили о грядущих кардинальных переменах в стране, что вселяло надежду и звучало более понятно и приятно, чем просто слово «перестройка». Роберт поначалу поверил почти во все, что по телевизору говорили, полагая, что пришла наконец долгожданная перемена в жизни. Алена оказалась более трезва на этот счет, убеждая мужа, что не стоит так безоглядно всему верить. Семья не отлипала от экрана, особенно когда шла программа «Взгляд» и другие невиданно новые вольнодумные передачи с взлохмаченными молодыми ведущими с расстегнутой верхней пуговицей под кадыком, фривольно одетыми журналистками с шальными глазами. Как они говорили! Ах, как они говорили! Свободно, умно, не по бумажке и не заученными фразами! И каждый раз дебаты с Принцем на завтра были обеспечены: он был уверен, что в нашей стране никаких кардинальных перемен быть не может в принципе и что это для нашей страны вообще противоестественно. Так, возможно, на короткое время и чисто декоративно, для успокоения народных нервов, но по сути – ни за что и никогда. И для подкрепления своей мысли напевал припев известной старой песни:
Не лукавьте, не лукавьте,
Ваша песня не нова,
Ах, оставьте! Ах, оставьте!
Все слова, слова, слова…
С Принцем спорить было бесполезно, он всегда цитировал какую-нибудь народную мудрость или пел известную песню, а против песни не попрешь. Но Роберт радовался всем этим изменениям как ребенок и казался очень счастливым. Хотя довольно быстро тоже во всем разуверился:
– Ты понимаешь, – сказал он Алене, – лес рубят, а щепки это мы…
Эйфория от перестройки прошла довольно быстро и болезненно, и скорое разочарование Роберта сломило. Он не был готов к этой новой жизни, к выбору: либо бежать в рынок, продавая все что угодно – себя, родину, веру, – либо оставаться жить со смешной пенсией, совершенно не зная, какой газете нужны его стихи и нужны ли они вообще… Разрушено было все, и он не понимал, чем это обернется…
Вскоре и очень неожиданно его позвали в ЦК и предложили стать редактором журнала «Огонек». Он отказался, порекомендовав вместо себя своего близкого друга, а дома Алене сказал:
– Алка, у меня на это просто нет сил…
– Ну и откажись! И живи своей жизнью!
Роберт и отказался. А «своя жизнь» оказалась еще более насыщенная, чем раньше. Каждую неделю приходилось ему как депутату Моссовета ездить принимать граждан-избирателей, и домой Роберт возвращался чернее тучи – он ничем никому не мог помочь, не давали. Нет возможности, говорили, никому ничего не обещайте. Старушка одна к нему пришла, чистый одуванчик, скрюченная, с костыльками, в очочках, в платочке тепленьком, вся колышется, прям как из сказки. А жизнь совсем у нее не сказочная: сын погиб, похоронила, осталась одна как перст, без помощи, вот и просит у государства переселить ее поближе к земле, на первый этаж со своего четвертого в хрущевке без лифта. Ноги не ходят, сердце колотится. Минут сорок от двери подъезда до собственной, а потом сразу капли, таблетки, пока в себя придет и сердчишко на место встанет. А как это все слушать, если помочь нет возможности? Но Роберт все равно попервоначалу ходил по инстанциям, тратил время и здоровье, но просьбы людей так и оставались неуслышанными. А потом вообще перестал ездить на эти долгие и изматывающие встречи с избирателями. В какой-то газете даже написали, что товарищ Крещенский пренебрегает своими обязанностями и позорит звание депутата.
– Так зачем я буду враньем заниматься? Что я буду обещать людям, если все равно ничего не в силах сделать? – пожаловался он дома Алене.
Времени на стихи не оставалось. Ну почти не оставалось. Хотя иногда просто не мог не писать. Пришел как-то на кухню и, улыбнувшись, вручил Катерине пачку исписанных листочков.
– Вот, почитай, я внезапно стал детским поэтом… Называется «Алешкины мысли»!
Значит, так:
завтра нужно ежа отыскать,
до калитки на левой ноге проскакать,
и обратно – на правой ноге – до крыльца,
макаронину спрятать в карман
(для скворца!),
с лягушонком по-ихнему поговорить,
дверь в сарай
самому попытаться открыть,
повстречаться, побыть с дождевым червяком —
он под камнем живет,
я давно с ним знаком…
Нужно столько узнать,
нужно столько успеть!
А еще —
покричать, посмеяться, попеть!
После
вылепить из пластилина коня…
Так что вы разбудите пораньше
меня!
– Ой, папка, это Лешке? – Катя подошла к отцу и обняла его. От него дымно пахло сигаретами и чем-то очень родным-природным, наверное, ее детством…
– Ему, Кукочка, а кому ж еще? Пусть читает, как подрастет. Ты дальше-то смотри, дальше!
Катя села и стала читать, не отрываясь:
Это ж интересно прямо:
значит, есть у мамы мама?!
И у этой мамы – мама?!
И у папы – тоже мама?!
Ну, куда ни погляжу,
всюду мамы,
мамы,
мамы!
Это ж интересно прямо!..
А я опять
один сижу.
* * *
Если папа бы раз в день
залезал бы под диван,
если мама бы раз в день бы
залезала под диван,
если бабушка раз в день бы
залезала под диван,
то узнали бы,
как это интересно!
* * *
Мне на месте не сидится.
Мне – бежится!
Мне – кричится!
Мне – играется,
рисуется,
лазается и танцуется!
Вертится,
ногами дрыгается,
ползается и подпрыгивается.
Мне – кривляется, дурачится,
улыбается и плачется,
ерзается и поется,
падается
и встается!
Лично
и со всеми вместе
к небу
хочется взлететь!
Не сидится мне на месте…
А чего на нем
сидеть?!
Катя улыбнулась, представив, как маленький Лешка будет тихо-мирно расти, встанет на ножки, начнет бегать, падать, с Бонькой играть, с дедом вести умные беседы… А потом, когда научится читать, а научится он быстро, Катя первым делом обязательно даст ему прочитать его мысли – «Алешкины мысли»! Она даже улыбнулась от нахлынувшей нежности, что все это будет, обязательно будет…
Все меня настырно учат —
от зари и до зари:
«Это – мама…
Это – туча…
Это – ложка…
Повтори!..»
Ну, а я в ответ молчу.
Или – изредка – мычу.
Говорить я
не у-ме-ю,
а не то что —
не хочу…
Только это все – до срока!
День придет,
чего скрывать, —
буду я ходить
и громко
все на свете
называть!
Назову я птицей – птицу,
дымом – дым,
травой – траву.
И горчицею – горчицу,
вспомнив,
сразу назову!..
Назову я домом – дом,
маму – мамой,
ложку – ложкой…
«Помолчал бы ты немножко!..» —
сами скажете
потом.
* * *
Вся жизнь моя (буквально вся!)
пока что —
из одних «нельзя»!
Нельзя крутить собаке хвост,
нельзя из книжек строить мост
(а может, даже – замок
из книжек
толстых самых!)
Кран у плиты нельзя вертеть,
на подоконнике сидеть,
рукой огня касаться,
ну, и еще – кусаться.
Нельзя солонку в чай бросать,
нельзя на скатерти писать,
грызть грязную морковку
и открывать духовку.
Чинить электропровода
(пусть даже осторожно)…
Ух, я вам покажу, когда
все-все
мне будет можно!
* * *
Жду
уже четыре дня,
кто бы мне ответил:
где я был, когда меня
не было
на свете?
Конечно, это была отдушина – недавно появившийся в семье мальчишка. Роберту нравилось с ним общаться, боязно поначалу, но очень интересно. У него самого-то дедов не было. То есть были в детстве, но чисто номинально, где-то, не рядом. Ощущения от этого ребенка были новые, еще в его жизни не испытанные, не яркие и острые, а нежные и обволакивающие, обнажающие суть. Он очень старался все успевать, но работы было много, работа затягивала, занимая и отнимая время.
Одновременно он тянул председательство в трех важных комиссиях: по наследию Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама и Владимира Высоцкого. Это были долгие и муторные хождения по мукам, но случался и результат. Роберт отвоевал дом-музей Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке, пробил выход двухтомника Мандельштама, можно сказать, возродил великие имена, которые многие десятилетия были в забвении, а еще стал редактором первого сборника стихов Высоцкого под названием «Нерв». А нервы на самом деле были его личные, он их тратил беспощадно, загоняя себя и изнашивая свое здоровье. А когда оказывался дома после всех важных и суматошных дневных дел, то сил на стихи уже почти не оставалось. Но – писал, хотя писал в основном на даче в Переделкино, стараясь уехать с Аленой в пятницу из Москвы на три полных дня. На Горького же, с какой стороны ни посмотреть, работать, то есть писать стихи, было сложно: шум и суета с улицы, неизвестно откуда взявшиеся неотложные дела, звонки, на которые нельзя не ответить – из Секретариата или еще с каких-нибудь верхов, внезапные гости, которые заскочили «только на секундочку», но остались навсегда…
Возвращался из Переделкино всегда с уловом. Прямо с порога:
– Девочки, давайте я вам почитаю стихи!
И начинал:
Гром прогрохотал незрячий.
Ливень ринулся с небес…
Был я молодым,
горячим,
без оглядки в драку
лез!..
А сейчас прошло геройство —
видимо, не те года…
А теперь я долго,
просто
жду мгновения, когда
так: не с ходу и не с маху, —
утешеньем за грехи, —
тихо
лягут на бумагу
беззащитные
стихи.

Дома на Горького
Писал и писал, находя в этом необходимость и отдохновение. Переосмысливал, переживал заново, удивлялся своей наивности:
Я верующим был.
Почти с рожденья
Я верил с удивленным наслажденьем
В счастливый свет
Домов многооконных…
Весь город был в портретах,
Как в иконах.
И крестные ходы —
Порайонно —
Несли
Свои хоругви и знамена…
А я писал, от радости шалея,
О том, как мудро смотрят с Мавзолея
На нас вожди «особого закала».
(Я мало знал.
И это помогало.)
Я усомниться в вере
Не пытался.
Стихи прошли.
А стыд за них
Остался.
Алена переживала, что слишком часто и надолго они уезжают – то быстрым скоком по Европам, то на пару недель по советским республикам, то аж на полтора месяца по всей Австралии. Из каждой поездки обязательно на Горького успевали приходить одна-две милые открыточки с красивыми заграничными видами, обилием редких марок и непонятным обратным адресом. Это считалось обязательным ритуалом, прислать весточку откуда-то из тмутаракани, рассказать в двух словах, что уже успели увидеть и как сильно скучают:
«Отель Канберра.
Бабье! Милые! Очевидно, мы приедем до этого письма. Но это даже интересно. Ничего подробно писать не буду – вернемся, расскажу! Пока, ребятки! Всего вам самого-самого хорошего.
Роб.
У нас все хорошо. Роб здоров, очень много выступает, бегает по приемам. Интересно, не так жарко, как нас пугали, но жарко. Купались уже в двух океанах – Тихом и Индийском. Скучаем, но время быстро побежит. Тут, в Австралии, случился смешной конфуз – папкину книгу стихов выпустили с фотографией Окуджавы, а Булатов сборник – с Робиным портретом. Смеялись до коликов. Приедем – покажем!
Целую вас, родные люди, Катюха, помню твои просьбы.
Целую вас всех, родные девочки,
Алена.»
Алена переживала, что надолго оставляет Лидку, которую оставлять совсем не хотелось, Алена чувствовала, что сейчас надо быть рядом с мамой, да и внук без нее уже встал и пошел, и Катюле помощь нужна как никогда… Но Робочку она одного никогда не отпускала, особенно в долгие поездки, когда было непонятно, что там, за морями-окиянами, будет за еда и что за компания. Компания тоже была важна, а как же. Многое она на своем веку перевидела. Бывали те, а среди писателей такое встречалось сплошь и рядом, что свои нездоровые увлечения старались разделить со всеми членами делегации или хотя бы охватить как можно большее их количество. Если выпить, то почему не с утра – за то, чтоб день хорошо прошел? Днем почему бы во время обеда за рюмочкой не обсудить проблемы современной литературы? На полдник зачем ехать на встречу, когда можно полирнуть как следует принятое раньше? Ну, а на ужин – сам бог велел, наступало время исконно русского вопроса «ты меня уважаешь?», ответить на который уже не представлялось возможности. В каждой делегации почему-то обязательно находился такой сильно пьющий писатель, который мучил всех остальных. Поэтому так уж исторически сложилось, что Алена, как ангел-хранитель, всегда была рядом, следила за Робочкиным режимом и диетой, оберегала и охраняла его, как малое дите.
Как тут с ним не поехать?
Катя, когда родители уезжали, старалась больше времени бывать на Горького. Валентина Валентиной, но Лидку надо было постоянно тютюшкать и отчаянно шевелить. Стала она довольно молчаливой и не сильно заинтересованной в активной жизни, желание выйти в люди и даже из комнаты своей приходило к ней все реже и реже, чего раньше не наблюдалось.
– Ты как растение мимоза в Ботаническом саду, – любила цитировать ей Катя Сергея Михалкова.
Это кто накрыт в кровати
Одеялами на вате?
Кто лежит на трех подушках
Перед столиком с едой
И, одевшись еле-еле,
Не убрав своей постели,
Осторожно моет щеки
Кипяченою водой?
Это, верно, дряхлый дед
Ста четырнадцати лет?
Нет.
Лидка только тогда улыбалась:
– Нет, конечно нет, намного меньше, но кого мы обманываем! – на девятом десятке уже совершенно другие температуры… Да и потом, ты же сама понимаешь – морщин больше, извилин меньше, затормаживаюсь потихоньку.
– Поэтому и надо себя заставлять шевелиться и выходить из дома! И потом, я тебя давно не видела с книгой! Или хотя бы с кроссвордом! Ты когда последний раз читала?
– Фу, кроссворды – это моветон! За кого ты меня принимаешь? Я двигаюсь, ты просто стала реже меня видеть! Разве я не понимаю, что движение – это единственный способ почувствовать себя живой? Если я не хочу в театр, это еще не значит, что я совсем затухла и перестала читать! Просто сейчас у меня сезон затишья. Деми-сезон, как говорят французы. Читала вот недавно переписку Ремарка и Марлен Дитрих. – Лидка тут оживилась, вспыхнув глазами, словно переписка эта шла через нее и ей позволили заглядывать в эти письма.
– И, знаешь, жуткая мысль пришла мне в голову. Страшная, крамольная, ужасная… – она завращала глазами и сложила руки на груди, словно извиняясь за то, что она сейчас скажет: – Какой же он был гениальный зануда, этот Эрих Мария. Ясно, что безумно талантливый, кто с этим спорит? Но он так мелочно и подробно нудит, так долго и высокопарно говорит о простом, что я начинаю представлять, как холодная Марлен, читая его очередное письмо, закипает, раздражается и, может, даже радуется, что его нет рядом… А может, ей это нравилось, ведь она была актрисой и вот очередной такой замысловатый сценарий, почему нет? В общем, я не понимаю, надо ли читать такие интимные вещи, надо ли залезать в вывороченную наизнанку душу великих? Конечно, любопытно, все мы люди… Но не хуже ли от этого потом нам? Не понимаю… Не могу разобраться… Ты не читала?
Катя, порадовавшись, что бабушка так резко встрепенулась и ожила, чмокнула ее в макушку и радостно сказала:
– Нет! Но я счастлива, что читала ты!
Лидка вдруг немного испуганно на нее посмотрела и задумчиво произнесла:
– Я так долго не общалась бы с Левушкой, если бы он был таким занудой…
«С Левушкой…» – неожиданно вспомнился Левушка, Лидкин давний друг, о котором давно не было разговоров.
– Но с Принцем Мудилой ты же общаешься? А это настоящий зануда, можно даже сказать, Принц Зануда! Занудливее некуда! – парировала Катя.
– Много ты в принцах понимаешь, – усмехнулась Лидка. – Принц давно перешел в разряд родственников, его так и так донашивать надо, а Левушка нет, Левушка совсем в другой весовой категории…
Глаза бабушки засветились каким-то скрытым, потаенным светом, и во взгляде этом читалось все – и нежность, и восхищение, и любовь, и счастье, и томление, и грусть…
– Ты помнишь Левушку? – вдруг решила спросить она.
Как можно было Левушку не помнить? Катя даже слегка улыбнулась. Давным-давно он был Лидкиным другом, ну как другом? – любовником, хотя открыто об этом не говорили, молодым, намного моложе нее, с большой, как она говорила, разницей во времени, очень талантливым фотографом, который уехал из СССР уже лет как двадцать назад. Был он чем-то похож на Дина Рида еврейского розлива – высокий, несмотря на приземистую национальность, породистый, с густыми, слегка вьющимися волосами и влажными коровьими глазами. Уехал искать себя и, видимо, заблудился в этих своих поисках и жизни, давшей резкий зигзаг. Как ни старался, успокоения себе найти не получалось, нигде ему не оседалось, все что-то на горизонте мерещилось и о чем-то недосягаемом мечталось. Переезжал с места на место, менял города, страны, континенты. Все эти годы отовсюду писал Лидке письма, передавая их с оказией. Звал к себе навсегда или хотя бы в гости. Скучал, жил прошлым. Семьей так и не обзавелся. Купил, наконец, крохотный старинный домик во французской глубинке в Перигоре и стал охотником за трюфелями. Воспитал собаку, и вот они вдвоем короткими зимними днями добывали себе на пропитание диковинные подземные грибы, дорого продавали их и жили этим весь оставшийся год.
Лидка вслух о нем вспоминала нечасто, но мечтательность в глазах постоянно ее выдавала. Пухленькие пачки Левушкиных писем, перевязанные разными шелковыми ленточками (каждой стране, где они были написаны, соответствовал свой цвет), лежали в верхнем ящике комода рядом с самыми важными документами – паспортом, трудовой книжкой, свидетельством о рождении Аллусиньки и абонементом в Большой театр. Они часто доставались и перечитывались, словно Лидке до сих пор не верилось, что Левушка таки уехал. Страницу эту своей жизни она так и не перевернула, хотя физически Левушки рядом давно уже не наблюдалось. Но даже сам факт его существования на одной с ней планете делал ее счастливой и благостной. Да и в доме все были только рады, что с Лидкой случилось такое невозможное счастье – любовь! – в прекрасной ее перезрелой юности, и есть о чем повспоминать и чем повосхищаться. И пусть те сказочные эмоции от этой яркой любви через какое-то время немного подстерлись, то, что они натворили и взбудоражили в ее душе, осталось навсегда. Ее часто заставали за чтением старых писем – каждый новый раз она читала письма как первый, блаженная улыбка не покидала ее лица, экстремально черные брови выражали крайнюю степень удивления, а глаза, несмотря на возраст, все еще чего-то ждали от этой жизни. Это были те самые прекрасные воспоминания, которые ни за какие деньги ей не пришло бы в голову поменять на новые ощущения.
Опасное имя «Толечка»
Алена с Робой уехали в очередную командировку, на кинофестиваль в Лейпциг, и хотя бы на это время Катя старалась к Лешке никого из чужих не подпускать, хоть на две недельки обойтись без гостей, а то слишком боялась, что его снова чем-то заразят или, того хуже, сглазят. Вырос и махровым цветом расцвел в ней какой-то глубинный страх за своего ребенка, хотя, видимо, он существовал в ней изначально, целиком подчинил во время коклюша и теперь уже никуда не собирался исчезать.
Больше всех рвалась внука Крещенских увидеть Желлочка, уж она с каким удовольствием разнесла бы по Москве подробное описание Катиного первенца и наверняка что-нибудь приукрасила или, наоборот, краски бы разбавила, но нет, зная ее язык без костей и гадюкообразный характер, Лидка стояла цербером у дверей, оберегала будущее семьи и таки повесила занавесочку в уголочке.
Из близких видел Лешку пока только Принц Мудило, и то Катя долго думала, показывать ему мальца или нет. Но разрешила, родня все-таки. По коридору из кухни Принц пришел бесшумно, пригнувшись, и держа голову набок, словно предстояло сделать ему сейчас что-то очень важное, но попридержать потом это в тайне ото всех. Как и всегда, он был причесан на пробор, «взаймы», через лысину, и прямо перед самой дверью смачно плюнул на ладонь, чтобы пригладить редкие волосики. Но Катя в комнату его не пустила, показала сына издалека, встав с ребенком к окошку, а Принца остановив на самом пороге.
– Ох, ты ж какой красавец! – заранее сказал Принц, напяливая очки на нос. – Как давно я не видел маленьких, это такое упущение… Теперь хоть буду почаще подпитываться. Лидка, у меня отчаянно зачесался нос! Надо выпить за дите и за отца, который приложил руку к рождению сына! В смысле, и руку тоже! – тут Принц весело хохотнул и продолжил: – Надо выпить за здоровье Катюлечки! Но сначала за внука! Или он мне правнук? Или у вас нечего выпить? – он хитро взглянул на Лидку, зная, что есть и что она ему не откажет.
– Если ты мне вечный гражданский муж, а мальчишке я прабабушка, значит, он тебе вечный гражданский правнук, – усмехнулась Лидка, сверкнув глазами, и пошла на кухню наливать.
У Лидки в шкафчике под окошком всегда, независимо от всемирных катаклизмов и сухих законов, стояла пара бутылочек ее фирменного ликера – или как можно еще было назвать водку с яйцом и сгущенкой? Когда-то давным-давно, еще в шестидесятых, в самый расцвет магазина «Березка», Лидка в прямом смысле подсела на яичный голландский ликер «Адвокат», который там вовсю продавался – на валюту, всегда уточняла она. Ликер был скорее десертом, а не алкогольным напитком: густой, тягучий и не сильно, казалось бы, алкогольный, но создающий восхитительное настроение и согревающий внутренности. Но женскую смекалку не пропьешь. Лидка, вдоволь насмаковавшись ликером и прикинув по-хозяйски, из чего он сделан, намешала как-то раз свой первый домашний вариант, и в семье теперь, на радость ей самой и ее подругам, ликерчик не переводился. Рецептом она хоть с ними и поделилась, но те во главе с Принцем предпочитали пить только Лидкину мешанину. Лидка никогда на ликере не экономила. Готовила его просто – когда на водке, когда на коньяке, а пришло время, и на спирту. Сначала она отделяла три желтка, аккуратно, как в медицинской лаборатории, чтобы ни в коем случае не остался белок, даже его следы, который плавал потом в ликере нежелательными комочками. Все тщательно проверив, она взбивала голые желтки почти что с целой банкой сгущенки. Ну а потом в эту желтую сгущенку хорошенько вмешивался алкоголь, уж какой был в наличии. Коньяк считался всегда предпочтительней, давая и вкус, и цвет. Но с ним вечно была напряженка, чаще в ликер вливалась простая водка или даже спирт, особенно когда появился спирт с музыкальным названием «Рояль». И этот «Рояль» прекрасно шел в дело. Перед подачей на стол ликерчик надо было сильно повстряхивать, вздрачить, как любила говорить Лидка. Она перед приходом гостей ходила по квартире и активно, в такт шагам, вздрачивала бутылочку с доморощенным яичным ликером, чтобы все ингредиенты тщательно перемешались.
Принц расстарался, пришел уставший, отстояв за сливочным маслом долгую муторную очередь в «кишке» – так местные называли длинный продовольственный магазин на той стороне улицы Горького, который занимал весь первый этаж большого жилого дома. Хорошо еще, что на улице пришлось стоять недолго, мелкий противный дождь, даже не дождь, а водяная пыль, исподтишка промачивал всех с ног до головы. Выбрасывали в кишке товар чаще, чем в других продуктовых магазинах: этот все-таки находился на главной улице и должен быть образцово-показательным. Вот сегодня там образцово показали сливочное масло, по две пачки в руки. Принц одну забрал себе, другую торжественно вручил Лидке. Он всегда заходил в кишку перед походом к Крещенским в поисках хоть чего-то более или менее съестного. Но последнее время в магазине отчаянно пахло смертью – кроме заветренных костей из супового набора, поживиться было нечем. А груда сливочного масла, вывезенного в тележке в продуктовый зал, была встречена народом громким «ура!», словно предъявили наконец наследника-цесаревича. Это дело, конечно, надо было обмыть. Брусочек был хоть и двухсотграммовый, мизерный, но вполне достаточный, чтобы экономно радовать семью в течение целой недели.
– Как же тебе так повезло, а, Толь? Валентина как ни пойдет, все какая-то требуха попадается. Или встанет в очередь, простоит час, а перед ней все заканчивается. А ты прям герой! – Лидка с удивлением рассматривала пачечку масла, словно это был цветочек аленький, который привезли из-за тридевять земель.
– А потому что народ ищет, где очередь, а умный человек – где касса, – сказал Принц и аж засветился от мудрости сказанных слов.
Выпили хорошо, как, собственно, бывало и всегда – с Принцем было весело пить. «В жизни всегда есть место поводу», – любил говорить он. Весело было даже Боньке – Принц вечно ронял на пол всякую закусь, а Бонька только этого и ждал, сидя на стреме.
– Вон как он меня любит, не отходит, песик ты мой хороший, – Принц потрепал его по умной и хитрой голове. Бонька в знак признательности положил голову ему на колено, куда обязательно вскоре должно было что-то упасть со стола. Просто обязано.
Лидка всегда накрывала Толе у себя в комнате, и поговорить было вольготнее, и болтовня его никому не мешала, а болтать он был горазд, да и Робочка мог каждую минуту прийти на кухню попить чайку. Не то чтобы Принц ему мешал, нет, но его вечные размышления о политике были всегда очень долгими и нудными.
Да и сам Принц уже давно привык к такому обособленному существованию, ему даже нравилась эта мнимая интимность, уединенность, когда только он мог наслаждаться общением с Лидкой, ни с кем его не разделяя. Спорить, шутить, смеяться, да и выпивать под сурдинку. Он сам обычно приносил еду с кухни к Лидке в комнату на обширном подносе, красиво и со знанием дела расставлял тарелки на небольшом ломберном столике и усаживал Лидку всегда напротив окна, в свете, чтобы преданно на нее смотреть. Ничего за долгие годы не изменилось. Любил он ее.
Еды было не ахти, но было: гороховый супец, не из дефицитного консервированного горошка, а по старинке, из замоченного на ночь, да и чугунок со всякой запеченной всякотой – это блюдо готовила обычно Катя и очень оно всегда всех выручало. Главное, что почти не заканчивалось. Когда отъедалась половина, намешивалось еще разного, что было под рукой, – и так далее. Основу всегда составляла крупа, любая, какая была, ну разве что кроме манки. А так и перловка годилась, и ячневая, и рис, ну уж с гречкой вообще получался деликатес. К крупе добавлялось все, что плохо лежало в холодильнике, всякие остатки и останки. От бульона пожалели сразу выкинуть куриный остов – разобрать под микроскопом, мясо для вкуса точно добудется! Морковка и лук есть? В дело их! Потереть-пожарить – и в кашу! Сосиска одна-другая завалялась? Мелко порезать – и туда же! Или тушеночка на дне банки отдыхает – милое дело! Или помидорка, уже некондиционная, но сохраняемая для какого-то важного дела, – пришла и ее пора. Стебельки зелени, специи в изобилии, майонез для связки, а уж если с какого-то перепуга сыр завалялся – натереть и сверху припорошить, м-м-м-м-м, красота! Ну и разведенным бульонным кубиком все залить, и пусть в духовке полчасика постоит – цены такому блюду нет! Главное, и завтра можно разогреть, если, конечно, что-то от такой вкусноты останется. Чугунка такого хватало человек на пять-шесть. Да и Валентина свои какие-то хитрые лепешки замутила. Толе она была безмерно благодарна, что он ее устроил к Крещенским, которые стали ей как родные. К Толиному приходу всегда наяривала что-то сытное, чтоб и с собой можно было ему дать, а то живет один, бобыль бобылем. Лепешки ее были теста тяжеленького, воздуха в них не хватало, но скоры и легки на приготовление – как только Принц появлялся на пороге, Валентина начинала замешивать тесто. Стакан кефира, сода, сахар, лук, нарезанный мелко-мелко, а еще лучше натертый на терочке, мука и разведенный бульонный кубик. Все! И сразу из кухни несло подгоревшими луковыми лепешками – восхитительно!
Ликерчик с мелкими рюмочками – кордиальчики, называла их Лидка, всегда приносила сама. Кордиальчики напоминали по форме винные бокалы, но раза в три меньше, изящные, почти игрушечные, на тоненькой ножечке, они приятно ложились в руку. У Лидки в горке для посуды их было множество. Они толпились на верхней полке у дверцы в ожидании гостей и, поблескивая боками, пытались обратить на себя внимание. Но Принц ликеры не любил, предпочитал напитки покрепче, а ликеры что? Девочкин это напиток, бабоукладчик, со знанием дела говорил он.
– Лидок, ты же знаешь, я привык к напиткам, которые надо занюхивать. А этот надо молоком запивать. Или чаем. Да и с ложки есть, так не пьется. А разве водочки у тебя нету? – ласково спросил он Лидку и нежно повторил: – Водочки… давай, чтоб первая колом, вторая – соколом, остальные – мелкими пташками. За мальчонкино здоровье надо бы чего покрепче, а не эту жидкую конфету! Водочка есть? Мне уже немного надо. Каждые новые сто грамм мне уже так тяжело даются, Лидок.
– Миру не быть или тебе чаю не пить! Ты все-таки это сначала допей, а я пойду поищу. Грешновато такое не допить-то, – по-хозяйски заметила Лидка и кивнула на оставшийся глоток в кордиальчике.
Принц хряпнул ликерчика, сморщился и зачмокал, как дите, которое оторвали от титьки.
– Д-а-а-а, месячная доза сахара… Ты б меня, Лидок, поберегла, а то у меня вчера что-то в организме случилось, – и принялся за подробности вчерашнего своего состояния, что давление подскочило, и голову повело, и морда покраснела, и грустно как-то стало, и вообще он понял, что пора начать к нему относиться уважительно и бережно. А еще сообщил, что ночью вызвал неотложку, хоть и сам до сих пор не понял, зачем и по какой причине – то ли от давления, то ли от одиночества. В общем, ему вдруг захотелось сделать генеральную ревизию своего внутреннего состояния. Пока врачи ехали, давление снизилось, настроение стало игривым, да еще и врачиха оказалась хоть уже в сочных годах, но еще ладненькой, приятно смотреть.
– Раньше были времена, а теперь мгновения, раньше поднимался хер, а теперь давление, – весело подытожил Принц.
Лидка достала из морозильника бутылочку запотевшей «Столичной» и торжественно поставила на стол. Принц рассказывал, выпивал и зазывно подкрякивал после каждого пропущенного куда надо глотка.
– Эх, пошла, как к себе домой… ну вот… Только дай правильной закуски, к водочке-то. Хоть сальца кусочек, хоть килечки. Чтоб сочетание было. Ведь только истинно русский человек знает, чем отличается еда от закуски!
– Ты себя имеешь в виду или меня, русский ты человек? – игриво спросила Лидка, доставая сало из морозильника.
– Я имею в виду по ситуации! Русский – это не национальность! Это состояние души! – хохотнул Принц. – Так вот, продолжаю про вчера. Врачиха, конечно, под настроение попалась и оказалась вдобавок моего духовно-душевного уровня. Приехала вся такая сонная, плавная, стала бумажки заполнять, спрашивает у меня имя, фамилию, еще что-то, ну а меня стали обуревать влажные фантазии, вот я и сказанул зачем-то, что я ветеран двух Отечественных войн, 1812 и 1941 годов. А она записала на автомате, не поморщившись. Потом, видимо, что-то ей в цифрах не понравилось, она вгляделась и как захохочет на всю комнату басом, санитар аж вздрогнул. Потом еще и поблагодарила меня, что я ее так развеселил. Хотел даже поцеловать ее, но в последний момент засомневался, станет ли ей это наградой или наказанием.
– Господи, это что за дурацкую миниатюру ты мне тут в лицах рассказываешь? Прямо какое-то мальчишество! Ты до седых мудей дожил, а повзрослеть никак не можешь! – Лидка долго ждала, когда наконец эта интригующая история закончится. Не дождалась. Сама взяла и махнула рюмочку своего сладенького яичного и вызывающе взглянула на воркующего Принца. Но тот вида не подал, не увидел предательства, продолжая болтать, взъерошивая лысину и промокая испарину со лба жухлым носовым платком. Потом понял, что выпили без него, и посмотрел на Лидку с укоризной.
– Ну сколько лет мы с тобой общаемся, – Принц побоялся сказать «живем», – никак не могу внедрить тебе культуру пития! Тостующий пьет, Лидок, все просто, остальные ждут алавердующего, а тебе все не терпится. В общем, деньги в кассу, культуру в массы!
– Культуру! Хватил! Ты как рот-то расстегнешь, все, пиши пропало, можно помереть от жажды! – откликнулась Лидка. – У меня с тобой не жизнь, а ежедневная гибель Помпеи! – Про Помпею Лидка любила вспоминать, словно она там родилась и выросла, а тут, надо же, какая незадача, – проснулся Везувий и ей срочно пришлось уехать!
Лидка, конечно, лукавила, в душе она Принца очень даже любила, но не желала в этом признаваться прежде всего себе самой. Было в нем некое природное обаяние примитивности, естественности и доброй ребяческой наивности, чего не хватало многим из ее окружения. Все постоянно что-то друг другу доказывали, и это сильно утомляло. Принц же не доказывал ничего, он жил ненатужно, как дышал, за что Лидка его полюбила сто лет назад и продолжала любить.
Единственное, у Принца была плохая привычка – как только он начинал хмелеть, то моментально принимался обсуждать политику, в которой совершенно не разбирался, но свое веское слово обязан был вставить в любую щель. И сыпал идиотскими, прямо-таки постыдными поговорками. Водка делала его смелым. Даже очень. Лидка пустые дискуссии ненавидела, молча презирая всю эту политическую возню и стараясь всячески пресечь дальнейшие обсуждения того, в чем никто ничего не понимал, поскольку никогда не знал правды. Она в такие моменты старалась перевести разговор на любую другую тему – то на слухи про московский конкурс красоты и сомнительных участниц, практически проституток, то на отреставрированный красавец Арбат, откуда убрали весь транспорт, и теперь там можно гулять сколько угодно, заглядывая в магазинчики, где Лидка уже чем-то даже поживилась. Но Принцу все равно необходимо было высказаться.
– А где мне еще говорить, Лидок? С кем что обсуждать? Кто меня поймет и услышит? – в общем-то, он был прав, говорить ему было не с кем, да и вообще на эту опасную тему в принципе не надо было говорить. – Вон раньше как мы жили! А сейчас куда катимся? Боюсь я. Вот и высказываю мнение народа. Ведь народ – это я! Я! И все тут! – Принц протяжно, видимо от негодования, икнул и продолжил: – Все раньше Брежнева хаяли, а как было с ним хорошо и спокойно… А потом начались эти гонки на лафетах. Сначала Андропов, который шугал людей на улице в будний день. Ко мне, помнишь, в булочной милиционеры подошли и потребовали объяснения, почему это я в рабочее время хожу по магазинам и хлеб, видите ли, покупаю! Ну, каково, а? Хлеба без опаски нельзя было купить! На словах царь могучий, а на деле хер ебучий! Потом стремительный Черненко, который за свое царствование только и успел, что расстрелять директора Елисеевского магазина. Нашел тоже козла отпущения! А главное, их самих хоронить не успевали, не держала их земля. Да что тебе рассказывать, ты сама все знаешь.
– А ты к чему это все сейчас, Толь? Раньше, раньше… – вздохнула уставшая от болтовни Лидка. Она встала и подошла к своему большому окну. Из ее комнаты, а вернее, роскошной гостиной, открывался шикарный, валютный, как она говорила, вид на Исторический музей и кусочек Красной площади – мечта поэта. Дождь уже перестал, но асфальт поблескивал чернотой и провалами луж, через которые перепрыгивали прохожие в казавшихся одинаковыми черных плащах. Лидка загляделась на эту длинную сверкающую лужу и прыжки через нее, так неестественно и странно смотрелись они на чинной улице. – Ты можешь что-то изменить или на что-то повлиять? – задумчиво произнесла она. – Что тут обсуждать и зачем ворошить? Не люблю я это.
– Любишь… не любишь… – грустно промямлил Принц и зачем-то переставил солонку с середины стола на край. – Хотел бы я еще на своем веку увидеть поколение, которое не выживает, а живет…
– А с каких это пор ты стал таким несчастным? – вспучилась Лидка, – вот с этого места, пожалуйста, поподробней! Ты недоедаешь? Недопиваешь? У тебя нет квартиры и пенсии? Тебя бесплатно не лечат? Ты вообще хоть в чем-то нуждаешься? Чтобы всем еврейским детям было так же плохо, как и тебе! Чтоб ты так жил, как прибедняешься! Ишь, нахохлился, как вошь на гребне, все тебе не так… Когда ты напиваешься по самые бейцы и становишься более смелым, тебя начинает нести почем зря!
– Да я и не о себе особо, Лидок, ну как ты не понимаешь… Вон, слышала про забастовки шахтеров? В Воркуте где-то… А до нас все это слухами дошло только сейчас, больше двух лет новость ползла. Новость – уже не новость, а старость…
Принцу вдруг взгрустнулось еще больше, он помрачнел, вспомнив о чем-то своем, глаза его под толстыми стеклами очков затуманились, и он криво усмехнулся, взглянув на Лидку:
– Это ж все не может не волновать, как думаешь? Я мыслю, следовательно, я … – тут он сделал долгую паузу, – похмелился! Пусть мой футлярчик уже местами потерся, но голова-то еще варит, анализирует.
– Тебе другое надо анализировать, – не удержалась Лидка. – Кровь и мочу! Жрешь жирное, пьешь в три горла и делаешь вид, что все у тебя в норме! Так и до панкреатита недалеко или еще какой дряни! Подумай лучше об этом. Сляжешь, не дай бог, от всего этого обжорства. Кто тебя лечить будет? Что у тебя, полон дом родни? Один как перст! Или к нам тогда переедешь, буду за тобой на старости лет горшки убирать!
Шутила Лидка или нет, но Принц в душе умилился этому предложению, даже внутренне заулыбался, со звоном пнув пустую бутылку под столом. Внутреннюю улыбку сдержать не получилось, она с радостью вылезла наружу и осветила Принцево лицо, словно из принца он становился королем. Другое дело, что Принц Мудило было званием заслуженным, а Король Мудило слишком обязывало.
– А что, Лидок, я не против. Как ни крути, жизнь наша все равно похожа на лестницу в курятнике – короткая и в дерьме. Хотя, с другой стороны, если она длинная, это уже проклятье, – ты остаешься один и тебя никто не может понять. Так что всякое может быть. Но в любом случае, Лидок, твое предложение очень лестно. Ты, главное, за собой следи! Вот скажи мне, сколько можно работать? Ты ж не останавливаешься, крутишься, как белка в колесе!
– Эх, были бы силы, я б и дальше крутилась… – вздохнула Лидка и села рядом с Принцем. Она поправила волосы, которые и так были прекрасно уложены, и провела средним пальцем по отретушированной бровке, игриво оттопырив мизинчик. – У меня к тебе просьба, Толечка.
Улыбка мгновенно исчезла с лица Принца. Обращение «Толечка» исторически таило опасность. Первый раз Лидка назвала его так сто лет назад, когда сообщила, что она влюбилась и Толечка должен уйти. У нее тогда случился молодой-красивый врач-сердешник, к которому она пришла показать свое сердечко и оставила его в том самом кабинете. Толю она обманывать не захотела, хоть и расписаны они никогда не были и она ничем ему не была обязана. Толя ушел и все равно остался. А с сердешником Лидка продержалась недолго. Было в нем много нарочитой галантности, некоей женскости и фальши, хотя в самом начале отношений это было им тщательно закамуфлировано. И пусть все подруги в один голос ее уговаривали, что, мол, оставь, хорошо иметь домашнего врача, но нет, Лидка была непреклонна – калибр сердешника как человека был для нее маловат: видом сокол, а голосом ворона.
Принц снова вернулся в семью, спокойно и беспрекословно, можно сказать, с радостью. В то первое свое возвращение к Лидке он отчетливо понял, что такое счастье. Что за глупости – счастье, всегда думал он. Как это понять? И дано ли его почувствовать?

Лидка с Принцем на море
А оказалось все достаточно просто: сколько с Лидкой жил и всем был доволен, а тут попросили удалиться, и он сразу почувствовал разницу. И, вернувшись, боялся свое вновь обретенное счастье потерять. Ведь оно у всех разное. Кто-то чувствовал блаженство, когда жил один, кому-то для наивысшей радости нужны были деньги или статус, ну и здоровье, конечно. А для Принца с тех самых пор счастье стало абсолютно понятным и осязаемым: когда он рассказывал Лидке свой сон и она смотрела на него с хитринкой в зеленых глазах, когда можно было с ней просто помолчать, подойти сзади и поцеловать в шейку или подумать о ней в одиночестве. Когда было кому подумать о тебе.
В один из очередных уходов, когда она назвала его Толечкой, Принц в приступе дурной правды выдал ей все, что думал. И про возраст, уже слабо годящийся для любви, – а было ей тогда, на минуточку, всего под шестьдесят! – и про вечные эти поиски неведомых зверушек на стороне, которых и мужчинами-то сложно назвать, про сплошное переплетение чудачеств и неординарных наклонностей, и про разбитое сердце потом, не только, кстати, ее, но и его тоже, про несолидность и легкомысленность, про то, что детям – Аллусе и Робочке – может быть за нее стыдно.
– Долго говоришь, время теряешь, – спокойно произнесла влюбленная Лидка. – Тебе пора собираться.
Хотя в душе не обиделась, а даже в чем-то согласилась и решила когда-нибудь об этом подумать. Думала. До следующей своей влюбленности.

Красивые…
Мелкие интрижки не шли в счет – Лидке надо было все время быть на плаву, то есть в отношениях. Иначе душа покрывалась плесенью. Она физически это ощущала, словно ее вечно молодое, гулко колотящееся сердце чуть замедлялось, ленилось лишний раз прогнать кровь, словно что-то ему мешало. В такие редкие периоды безрыбья она звонила своему Принцу, повинуясь движению души, и звала обратно: «Толечка, я буду рада, если ты вернешься, я невозможно по тебе соскучилась». Через год, месяц или неделю снова:
– Толечка…
Любое такое Лидкино обращение всегда вызывало одну и ту же реакцию. И на этот раз, услышав заветное «Толечка», ему резко стало холодно и лоб его намок.
Лидка снова поправила волосы и подтянула лямку бюстгальтера под шелковой розовой, в серую полоску кофточкой.
– Толечка, у меня к тебе большая просьба. Даже нет, важное задание. Когда мне случится умереть, я хочу, чтоб мой прах насыпали в песочные часы…
– Господи! Ты в своем уме? Лида! Ты меня пугаешь! – Толя даже приподнял очки, которые от неожиданности запотели. Создавалось впечатление, что они тоже участвуют в разговоре. – Что за странные мысли? Я тебя не узнаю!
– Это я где-то прочитала, – сразу призналась Лидка, – какая-то американская актриса тридцатых годов так завещала. Я подумала: а что, это интересное решение… Хотя глупость, конечно… туда-сюда пересыпаться… От одной мысли уже становится скучно. Да, сейчас я понимаю, что абсурд… А когда прочитала, позавидовала прямо, что человеку такие необычные идеи в голову приходят. А ты сразу в штыки! Ты вообще любое мое желание в штыки принимаешь! Что бы я ни предложила!
– Ты ж сама призналась, что мысль дурная! Это ж бред! И представляешь, изготовить такие часы! Вот прах моей жены, заложите его вместо песка в песочные часы, пусть и после смерти она продолжает работать! – хохотнул принц.
– А еще, раз уж об этом зашла речь, я хочу, чтобы меня хоронили под «Чардаш» Монти!
– Мать моя! Под «Чардаш»! – Принца ничуть этот завет не возмутил, ему просто не понравилась именно эта мелодия. – Да ты сбрендила! Где это видано – хоронить под венгерские напевы! Под быстрый цыганский танец! Тоже мне, выбрала! Еще не хватает, чтобы тебя там под эту музыку уронили! Тогда почему не под «Время, вперед»? Свиридов, он гений! Или под «Дарданеллу»? Да и Прокофьев для этого дела не так уж плох, если ты решила пойти таким нетривиальным путем, – Принц как музыкант и профессионал сразу накидал несколько вариантов для незабываемых Лидкиных похорон.
– Ну, это ты выбирай себе на проводы, а я предпочитаю «Чардаш»! Это мой выбор, и ты должен его уважать! При чем тут Свиридов? И эта твоя «Дарданелла»? – возмутилась Лидка.
– Ты сейчас правда не шутишь? – Толя снял вконец запотевшие белесые очки и протер их краем скатерки.
– Я говорю абсолютно серьезно и именно тебе! Ты меня никогда не предавал. Не стану же я просить детей, они меня просто засмеют. Во всяком случае, всерьез не примут.
– Тогда вопрос: какую версию играть? На скрипке, на мандолине? Или на фоно? Он же изначально для мандолины написал. А помнишь, как я виртуозно это делал на альте? Ты помнишь? Нет, ну скажи мне! Сначала ре минорчик, потом модуляция в ре мажор, потом снова ре минор, и заканчиваю затем в мажоре, красота! А ты по сцене порхаешь, в монисто, в легкой невесомой юбочке, вся такая поблескиваешь, ножки быстрые, я даже иногда сбивался, глядя на тебя, вернее, ты меня своими ножками сбивала! А какой звук я извлекал из моего прекрасного альта, какой тембр… И в этот момент всегда отчаянно пахло канифолью, ты у меня очень сильно ассоциировалась с этим запахом, когда порхала по сцене…
– Господи, ну что за ерунду ты несешь? – распахнула Лидка на него свои шикарные глаза. – Мне еще этого не хватало! Зачем я должна пахнуть канифолью?
– Лидок, это же было тогда! Когда я играл тебе «Чардаш»! В те далекие моменты! Я же про то время говорю… И этот отчетливый запах смолы! Я так щедро канифолил смычок! Что тебе сейчас не по нраву? Тогда же все устраивало! – Толя в очередной раз убедился, как все-таки трудно понимать женщин.
– Никто не спорит: оттанцевали ноги танго… – Лидка продолжать поговорку не стала, поскольку до нужной кондиции от своего ликерчика еще не дошла, он все-таки сильно терял градус из-за сладости. – Мы тогда были на много лет… десятков лет моложе…Нет, надо, чтобы у меня был маленький оркестрик, зачем мне соло? Особенно мандолина. Это скучно. «Чардаш» Монти, на похоронах… По-моему, довольно необычно!
– Это точно – у каждого Абрама своя программа! – довольно кивнул, улыбнувшись, Принц.
Лидка подняла бровь и следом за бровью рюмку: – Давай-ка за музыку, она все-таки очень украшает нашу жизнь. И смерть! – добавила Лидка и весело засмеялась. – Кто бы нас, дураков, сейчас послушал, психиатрическую помощь бы вызвал! И еще, знаешь, чего бы мне хотелось… Похороните меня где-то на городском кладбище, не в Переделкино. В городе людей много, не скучно, а в деревне не то…
– Хм, ну надо же, мать моя, разговоры пошли… Мне тоже тогда надо что-то придумать… – почесал лысину Принц. – Хотя б из музыки… Особо и не знаю, из чего выбирать… – и он задумался, перебирая в голове любимые мелодии. – «Брызги шампанского» слишком легкомысленно… «Русский марш» Штрауса люблю, но он для оловянных солдатиков скорее… «Болеро» Равеля?
– Нет, это слишком утомительно, надо и о людях подумать! Ты ж там не один будешь, а тут музыка целых пятнадцать минут! Шутка ли! Нет, категорически нет! Не все так любят похороны, чтобы столько стоять у гроба и слушать мелодию, хоть и хорошую! – возмутилась Лидка.
Принц понимающе кивнул и снова почесал лысину.
– Давай-ка как раз выпьем за жизнь! Пусть музыка меняется, но нам с тобой все равно надо продолжать танцевать!
– Несмотря на то что мы обсуждаем репертуар для похорон? – улыбнулась раскрасневшаяся Лидка.
– Несмотря и вопреки! Так, на чем мы остановились? – Принц слишком серьезно воспринял выбор мелодии, закинул взгляд на красивую антикварную люстру, словно именно там список и был начертан. – Танго «Забвение» Пьяццоллы можно было бы… Хотя нет, слишком грустно… но там так гармошка звучит…
– Тогда «Либертанго»… Или нет, может, что-то из Нино Рота? «Ночи Кабирии» помнишь? – предложила Лидка.
– Кабирию… Нет, совсем не в тему… В общем, буду думать…
– Не торопись, времени еще предостаточно, – пообещала Лидка.
– А я вообще уже никуда не тороплюсь, давно стал тише воды – ниже травы, а ты все еще делаешь вид, что создаю тебе проктологические проблемы!
– Что вы говорите, какое несчастье! – Лидка произнесла это деланным писклявым голосом и картинно поднесла ладонь ко лбу, как Сара Бернар для бедных.
– Да, между прочим! И если бы ты знала, сколько у меня накипело внутри, я бы потряс твой мир!
– Мой мир не надо трясти!! Уж как-нибудь перебьюсь! Ты как выпьешь, становишься слишком тревожным персонажем! – взбудоражилась Лидка.
– А ты сама хоть иногда слышишь, что говоришь? Стала какая-то ершистая… Да и настроение у тебя последнее время довольно взъерошенное, Лидок, прям не узнаю тебя! – Принц зачем-то взбаламутил лысину, чтобы показать всю степень своего негодования.
Они еще поворчали друг на друга, и спор их вскоре сам собой утих. Нарядные и румяные от алкоголя, они перешли на анекдоты, а тут Принца превзойти было невозможно!
– Вот, совсем новый анекдот! – Принц заерзал, приосанился – ему всегда необходимо было войти в роль прежде, чем начать свои рассказы:
«Брежнев и Черненко беседуют на том свете:
– Костя, а кто сейчас вместо нас правит?
– Да Миша Горбачев.
– А кто его поддерживает?
– А чего его поддерживать? Он пока сам ходит».
Принц сам захохотал, подбадривая Лидку на ответный хохот, но Лидка только и произнесла:
– Грустно, Толь.
– Тогда вот:
«Заходит Горбачев в баню. Все моющиеся отпрянули в сторону, прикрылись шайками. (Принц сделал небольшую паузу и театрально прикрыл обеими руками свой грех.)
– Да что вы, товарищи? Это же я, Михаил Сергеевич, такой же мужик, как и вы!
– Извините, Михаил Сергеевич, мы думали, вы как всегда, с Раисой Максимовной!»
И Принц снова заржал, поглядывая на Лидку. Валентина выглянула из кухни на зазывное ржание Принца и улыбнулась сама, хотя анекдот явно не слышала. У нее под ухом играла радиостанция «Маяк», вечный ее спутник, и жарились блинчики – ей явно было не до анекдотов.
Darmowy fragment się skończył.