Czytaj książkę: «2036: REBOOT»
Глава 1. Серые зайцы
Термометр за окном показывал минус двадцать один.
Десятый день. Иша называл эту отметку, когда раскладывал мне конец света по дням: минус двадцать, города начинают остывать, вода в трубах замерзает. Про заимки он ничего не сказал. Заимки в его расчёты не входили.
Рассвета не было. Небо по утрам выцветало до того серого света, какой бывает зимой часа в четыре, когда вечер только собирается. И на этом останавливалось. Так теперь выглядел день: длинный, летний, с семи утра до девяти вечера — и света в нём ровно столько, чтобы различить забор и кромку леса. На тени его уже не хватало. Ночь приходила тогда, когда в июне положено начинаться вечеру, и приходила сразу, без сумерек. Свет не гас. Его выключали.
В сарае гудел генератор. Панели на крыше третьи сутки стояли под снегом, и чистить их я не стал: солнцу нечем было их кормить. Дизель я считал каждый вечер карандашом в старой тетради. Из пятисот сорока литров, что я налил в первый день, уже ушла пара канистр, и никакая арифметика не превращала остаток в годы.
Гарнитура лежала на полке у двери. На пятый день я перестал её надевать, на шестой снова сунул в ухо на ночь и проснулся с ней — пустой, без единого щелчка. Иша молчал с того самого утра, когда ушёл в систему. Мы договорились ждать до утра. Утро вышло длиною в девять дней.
За десять лет я привык к его голосу сильнее, чем думал. Теперь ловил себя на том, что задаю вопрос вслух — сколько на улице, что с дорогой, — и жду ответа в пустом доме.
Рон лежал у печи, вытянув лапы. Услышал, как я ставлю кружку, поднял голову, но вставать не стал. В последнее время он вообще поднимался тяжелее — сначала передние лапы, потом, с вздохом, всё остальное.
Я присел рядом и запустил руку ему в загривок. Шерсть оказалась летняя: короткая, жёсткая, без подпушка. Хаски в такой шубе в июне в самый раз. При минус двадцати — нет.
Я провёл ладонью против шерсти и остановился. У самой кожи, под остью, пальцы нашли мягкое — тонкий, едва наметившийся пух. Линька началась. Не по календарю, а по свету: света не стало, и собачье тело решило, что пришла осень. Тело не ошиблось. Оно даже опоздало.
— Вот так, братишка. И тебя мы, люди, в тупик загнали. Жил себе, никого не трогал, а теперь ломай привычки посреди лета.
Рон вздохнул и положил морду мне на колено.
— Сегодня дома посидишь. Я сам поохочусь. Тебе сначала шкуру сменить надо, а то околеешь.
Слов он не понял. Зато понял, что я снимаю с гвоздя «Бекас» и не беру поводок. Провожал меня глазами от печи до самой двери и отвернулся к стене, демонстративно. Старый уже, а обижаться так и не разучился.
Снег лёг на третий день — сразу, без положенного перехода, как и обещал Ефим Петрович у магазина. Теперь его насыпало по колено, сухого и скрипучего, январского.
Лес стоял в ледяных оковах. Берёзы не успели сбросить листву: мороз прихватил её живой, и она висела тёмными сморщенными тряпками, гремела на ветру, как жесть. Хвоя держалась лучше, но и у сосен иглы потускнели. Из-под снега торчали стебли иван-чая, ещё зелёные, с нераскрывшимися бутонами.
Лето никуда не ушло. Его заморозили на ходу.
Я шёл вдоль ручья по памяти, держась старой тропы к вырубке. Ручей ещё бормотал подо льдом, с каждым днём глуше. Дыхание оседало инеем на воротнике, ресницы слипались. В таком свете глаз терял рельеф: сугроб и яма выглядели одинаково, и дважды я проваливался там, где ждал твёрдого.
Первого зайца я заметил метров за сорок. Беляк сидел у края вырубки, на открытом, и даже не прятался. Серо-бурый, летний, на белом он смотрелся кляксой. Зимой я бы прошёл мимо в десяти шагах: беляк в январе — это ком снега с двумя чёрными кончиками ушей и глазами-бусинками. Этого было видно через всю поляну.
Я поднял ружьё. Выстрел ушёл в лес и вернулся эхом от склона.
Второго я взял у осинника. Третий выскочил почти из-под ног и сделал ошибку — замер, надеясь на свою шубу. Шуба его предала. Четвёртого и пятого я нашёл на покосе: они вдвоём грызли кору с поваленной осины и подпустили меня так близко, как зайцы не подпускают никогда. Голод оказался сильнее страха.
Пять зайцев за неполный час. Раньше я считал удачей одного за день.
Я связал их за задние лапы и закинул через плечо. На обратном пути тянула не ноша — тянуло другое, чему я не сразу нашёл имя. А когда нашёл, радость от добычи уже не вернулась.
Это была не охота. Лес выставил своих зверей на белое, как на прилавок, и ничего не мог с этим поделать. Зайцам менять шубу ещё месяц. У них не было этого месяца. И если это понял я, то волки и лисы поняли раньше меня.
Мороз брал своё. Пальцы в перчатках деревенели, и я перевесил ружьё на ремень, а руки сунул в карманы. Зайцы на плече костенели на ходу. Ледник мне теперь не требовался: весь мир стал ледником.
Снегоходы я услышал раньше, чем увидел дом.
Моторы не ехали, а урчали на холостых где-то у моего забора. Я сбавил шаг и снял ружьё с плеча. За десять дней такая привычка появилась сама: чужой звук — сначала руки, потом голова.
Из-за последних сосен открылся двор. У калитки стояли три снегохода и сани-волокуша, у крыльца топтались четверо. Рон за дверью заходился лаем, но не злым. Так он лаял на своих.
Первым я узнал Ефима Петровича — по тулупу и ушанке с одним ухом, второе он потерял ещё до моего появления в этих краях. Рядом сутулился Серёга с заправки, тощий, в куртке на два размера больше. Третьего я знал по мастерской: Михалыч, автомеханик, с которым мы здоровались у магазина в первый день. Четвёртый был молодой, лет двадцати пяти, в дорогом горнолыжном комбинезоне. Он держался в стороне и всё время трогал висок там, где под кожей сидел чип.
— Николай! — Ефим Петрович поднял руку. — Мы тут… к тебе мы.
— Вижу, что ко мне. Давно стоите?
— Да с полчаса, — отозвался Серёга. — Михалыч говорит — уехал он, а я говорю — куда он уедет, дым же из трубы. Дым же идёт.
Михалыч кивнул на зайцев:
— Это за сколько ты их?
— За час.
— Ну дела… Даже полинять не успели, а для этого месяц нужен.
— Нет у них месяца.
Я открыл дверь. Рон вылетел на крыльцо, обнюхал всех по очереди, ткнулся носом в тулуп Ефима Петровича, задержался у молодого — тот отшатнулся — и вернулся ко мне.
— Заходите. Чай поставлю.
В доме они не сразу нашли, куда себя деть. Ефим Петрович снял ушанку и мял её в руках. Серёга присел на край лавки, готовый в любую секунду вскочить. Михалыч прошёл к печи и протянул к ней ладони. Молодой остался у двери.
— Тимофей, — кивнул на него Ефим Петрович. — Наш, устькоксинский. Инженер. Ну… был.
— Я и сейчас инженер, — сказал Тимофей. На последнем слоге голос у него сорвался.
— Да какая теперь разница… — Ефим Петрович махнул рукой и сам же смутился. — Ты не обижайся, Тимоха. Я ж не в том смысле.
Тимофей не ответил. Пальцы снова полезли к виску.
Я поставил чайник на плиту печи. Электричество я берёг: генератор работал на свет и насос, и тратить запасы дизеля на чай я не стал.
— Николай, — начал Ефим Петрович. — Ты в первый день у магазина сказал про холод. Над тобой смеялись. А ты правый оказался. Так вот… — Он покрутил ушанку. — Скажи как есть. Сколько это всё продлится?
Все четверо ждали. Даже Михалыч обернулся от печи.
Я мог сказать «не знаю», и это оказалось бы почти правдой. Мог сказать «до весны» — и они уехали бы отсюда легче, и жгли бы дрова в расчёте на весну.
— Годы.
Серёга выпрямился на лавке. Михалыч снова повернулся к огню. Тимофей сделал шаг от двери и замер.
— Как — годы? — переспросил Ефим Петрович.
— Так. То, что наверху висит, за зиму не осядет. Может, два года, может, больше. Солнце будет, но вот такое. — Я кивнул на окно. — Летом как сейчас. Зимой хуже.
— А ты откуда знаешь?
Тимофей спросил резко, почти зло, и не дал мне ответить:
— Откуда ты вообще всё знаешь? У тебя даже чипа нет! У меня доступ был ко всему, понимаешь, ко всему, и я ничего не знал. Ничего! А ты знал. В первый же день. Откуда?
— Тимоха, — не оборачиваясь, сказал Ефим Петрович.
— Нет, пусть объяснит!
— Знаю, — ответил я. — Тебе этого мало?
Он открыл рот, но так и не нашёлся, что сказать. Отвернулся к окну, и я заметил, что руки у него дрожат. Не от злости.
— Годы, — вполголоса повторил Серёга, уставившись в пол. — У меня картошки в погребе на зиму. На одну. А в этом году что выкопали за три дня — молодая вся, сколько она пролежит.
— У всех на одну, — сказал Михалыч печке.
— Значит, надо на две. — Ефим Петрович положил ушанку на стол и разгладил её ладонью, как скатерть. — Мать мне рассказывала, как после войны жили. И ничего, жили. Лес есть, река есть. Руки есть.
Darmowy fragment się skończył.