Czytaj książkę: «Судный день. Часть 1»

Czcionka:

Глава 1. Начало.

Да прольётся дождь нам на головы из крови и отголосков падших птиц

Мигеева Д.Н.

Я не сразу понял, что что-то не так.

Был обычный день — насколько обычным может быть день, когда ты просыпаешься с чувством, что забыл что-то важное. Я брился, смотрел в зеркало и не узнавал человека напротив. Не потому, что постарел. А потому, что в глазах у него было что-то, чего я не помнил у себя раньше. Что-то, что ждало.

Эмили спала. Я не стал будить. На кухне пахло её кофе — она всегда варила с вечера, чтобы утром только разогреть. Мелочь. Но именно такие мелочи держат тебя на земле, когда всё остальное катится в пропасть.

Я вышел на улицу. И это случилось.

Она стояла у подъезда. Старуха. Я не слышал, как она подошла, — хотя двор был пустой, и я бы заметил. Она просто была. Смотрела на меня. И лицо у неё было мокрым, хотя дождя не было. Ни капли. Асфальт сухой, небо чистое. А с неё текло.

Я хотел обойти. Не получилось. Она шагнула — быстро, слишком быстро для её лет, — и схватила меня за руку. Ногти впились в кожу. Голос сухой, как шелест бумаги:

— Кровь с неба. Слышишь? Кровь с неба. Судный день уже в пути. Ты не спасёшься.

Я вырвал руку.

— Вы обознались.

Она посмотрела на меня. И в этом взгляде было узнавание. Как будто она видела меня раньше. Задолго до этого утра.

— Нет, — сказала она. — Ты — тот самый.

Я не стал слушать. Развернулся и пошёл. Но спиной чувствовал её взгляд. И когда обернулся у подъезда — её не было. Пустой двор. Голуби. Никого.

Дома я рассказал Эмили. Сбивчиво, путаясь, стараясь не показать, как трясутся руки.

Она выслушала. Не перебила. Потом подошла, обняла — крепко, как умела только она, — и сказала:

— Адам. Милый. Это город. Здесь половина людей говорит с голубями.

И я почувствовал, как отпускает. Правда. Отпустило. Её ладонь на моей спине, её запах, её тепло — и тревога ушла куда-то, в подвал сознания. Я даже засмеялся. Над собой. Над старухой. Над тем, что вообще испугался.

Вот что она со мной делала. Возвращала.

***

Четыре дня я не вспоминал о ней. Работа, отчёты, звонки, бумаги. Я приходил домой затемно, засыпал, не дойдя до кровати. Эмили смотрела на меня молча. И это молчание было громче любых слов.

На пятый день она попросила отнести книги в библиотеку. Три старых тома лежали на краю стола — потрёпанные, с выцветшими корешками. И заодно, сказала она, навестить тётку. Тётушка жила в двух кварталах, но между нами и её домом лежала пропасть: год назад она ушибла Эмили — случайно, оступившись на лестнице, — и с тех пор я не мог смотреть ей в глаза.

Не потому, что ненавидел. Потому что боялся простить.

— Адам, — Эмили подошла сзади, положила ладонь мне на плечо. — Ты можешь хоть раз сделать что-то не для себя?

Я не обернулся.

— У меня работа.

— У тебя всегда работа.

— Эмили.

— Что — Эмили?

Я повернулся. В её глазах стояли слёзы — те самые, которые она никогда не позволяла себе пролить до конца. Гнев, усталость, любовь, отчаяние. И — я готов был поклясться — страх.

Не меня. Чего-то другого.

— Я отнесу книги, — сказал я тихо. — И зайду к тётке.

Она выдохнула. Прижалась лбом к моей груди. Я чувствовал, как под её кожей колотится сердце — часто-часто, как у птицы, которую держат в руках.

— Просто будь осторожен, — прошептала она. — Пожалуйста.

Я не спросил, чего именно мне бояться. Я уже знал ответ. Просто не хотел его слышать.

***

Она подняла лицо. Губы у неё были сухие, и когда я их коснулся, они дрогнули — как будто она хотела что-то сказать, но передумала.

Мы не дошли до спальни. Остановились в коридоре, у зеркала. Я видел нас обоих: её белокурые волосы, рассыпавшиеся по плечам, мои руки на её талии, её пальцы, вцепившиеся в мою рубашку. И за нашими спинами — тёмный прямоугольник окна.

За окном что-то упало. Мокро. Тяжело.

Я не обернулся. Но Эмили вздрогнула и на секунду замерла.

— Что это? — прошептала она.

— Птица, — сказал я. — Просто птица.

Я не знал, что через неделю таких птиц будет тысячи. Что они будут падать с неба, как камни, и что по асфальту потечёт не вода, а что-то густое, тёмное, липкое. Что старуха была не сумасшедшей.

Но в тот момент я хотел только одного: чтобы она замолчала. Чтобы всё замолчало.

Я поцеловал её. И в этом поцелуе было всё, чего я боялся сказать вслух.

Глава 2. Дорога.

Я был ужасно зол.

Не на неё. На себя. Потому что согласился. Потому что опять прогнулся — не из любви, а из усталости. Спорить с Эмили — это как грести против течения: она не давит, не кричит, просто смотрит так, что ты сам сдаёшься. И вот я еду. В пекло. С тремя старыми книгами на заднем сиденье, которые мог бы просто выбросить.

Ключи я искал минут десять. Нашёл под сиденьем — там, куда сам же со злости и швырнул. Завёл с третьего раза. Двигатель чихнул, заворчал, потом сдался.

Июнь стоял такой, что асфальт плавился. Воздух над дорогой дрожал — прозрачный, как вода. Я опустил стекло, но легче не стало: горячий ветер только швырял пыль в лицо.

Дорога была длинная, и я успел успокоиться.

Перед глазами тянулись поля — пшеница созрела и стояла стеной, рыжей, тяжёлой, гнущейся под собственным весом. Мелькали покосившиеся избы, некоторые наполовину развалились, и в проёмах вместо окон чернела пустота. По обочинам — ромашки, подорожник, какая-то колючая дрянь, цеплявшаяся за колёса.

Дороги здесь были песчаные, местами засыпанные гравием, а кое-где — одна глина, красная, как мясо. Магазинов поблизости не было. Здесь всё выращивали сами.

И тут я вспомнил, как оно бывает.

Соседка — баба Нюра, всю жизнь в платке и фартуке, — печёт пирожки. Запах по всей улице: тесто, капуста, что-то сладкое. Ребятня бегает под окнами, галдит. Она высовывается, грозит пальцем, бранит их последними словами — а потом протягивает из окна полную чашку. И дети хватают, обжигаясь, жуют, хвалят. А она смотрит на них и вспоминает своих. Внуки в городе. Выросли. Не приезжают.

Старик на лавочке — с клюкой, сгорбленный, — у него уродилось столько, что самому не съесть. Он зовёт ребят в сад: малина, смородина, яблоки, груши. Пусть лакомятся. А сам сидит и смотрит.

Здесь люди добрые. Судят по совести. Делятся последним.

Я не заметил, как подъехал к библиотеке.

***

Настроение сменилось резко, как выключатель. Я почувствовал, что каменею. Это всегда так: стоит подойти к чему-то, чего не хочешь, — и внутри что-то захлопывается. Я превращаюсь в человека без эмоций. В тирана. Пусть это только маска — но она держит.

Припарковался у ступеней, заглушил двигатель. Взял книги. И тут взгляд зацепился за журнал — он лежал сверху, на одной из них. Старый, шестидесятых. Американский. Обложка потрёпана, углы загнуты.

Шестидесятые. Молодёжные субкультуры, эксцентричная мода, минимализм. Модельеры сходили с ума: аксессуары, контрасты, безумие цвета. Но настоящим хитом стало противопоставление чёрного и белого.

На обложке — Грейс Келли. Изысканность, утончённый вкус, икона стиля. И икона моей жены.

Я перелистнул страницу и заметил галочку — маленькую, карандашную, рядом с коллекцией белоснежных перчаток. Визитная карточка актрисы.

Я улыбнулся. Впервые за день.

— Ага, — сказал я вслух. — Вот что хочет твоя душенька.

И тут же — другая мысль, злая: а где я такие возьму?

Я почесал затылок и пошёл в это кладбище бумаги.

***

Перед дверью я остановился.

Два раза вздохнул, два раза выдохнул. Внутри всё скакало — то ли злость, то ли испуг. Я не понимал, чего боюсь. Тётку? Или того, что увижу в её глазах?

Нужно было постучать. Рука не поднималась.

Я стоял так, наверное, минуту. Уже почти бросил книги на крыльцо и повернул назад — и в этот момент услышал за дверью звук.

Шорох. Сухой, шершавый. Как будто листают очень много бумаги. Или как будто что-то упало и тащат по полу.

А потом дверь открылась сама.

Глава 3. Подвал.

Она стояла в дверном проёме, и я сразу понял: за эти годы она не изменилась. Только стала меньше. Как будто время не состарило её, а сжало.

Старуха. Невысокая, худая, как сухая ветка. Белые волосы — сухие, жёсткие — стянуты резинкой в хвост. Родинка на щеке. Большие зелёные глаза, обведённые морщинами, как круги на воде. Пухлые бледные губы. Маленький, аккуратный подбородок, обвисший, как мокрая бумага.

Если смотреть внешне — лицо приятное. Я сам это знаю. Но я не могу смотреть внешне. Потому что за этим лицом — подвал.

И потом: она никогда не была для меня кем-то больше, чем врагом.

Внешность у неё, может, и была ничего. Но когда ты долго находишься рядом с человеком — а я рядом с ней провёл не один год, — ты сходишь с ума. Я сходил. Медленно. Каждое лето.

Она наказывала меня. Не «ставила в угол». Не «лишала сладкого». Она запирала меня в подвале.

Знала, что я панически боюсь темноты. И всё равно запирала.

Дом был старый, настолько старый, что по нему свободно ходил сквозняк. Он выл в щелях, скрипел, ронял что-то в темноте — и ты не понимал, что именно упало. Доски на потолке и на полу были прогнившими. Когда наверху ходили, снизу казалось, что вот-вот обвалится и тебя раздавит. Я забивался в угол — самый дальний, самый тёмный, — и старался дышать тише. Потому что если дышать громко, что-то может услышать.

Вокруг валялся хлам. Столько, что постоянно что-то мерещилось. Тряпки, какие-то доски, банки, старое тряпьё. Я говорил себе: это хлам. Просто хлам. Тряпки не двигаются. Тряпки не дышат.

Иногда мне казалось, что я там не один.

Наказывали меня практически ни за что.

Стащил конфету со стола. Вышел на улицу без спроса — а там гуляли мои друзья, я слышал их крики через окно, слышал, как мяч бьётся о траву. Я стоял, прижавшись щекой к стеклу, и смотрел на них с утра до ночи. У них были такие радостные лица, что во мне поднималась зависть. И отвращение. И обида. И жалость — к самому себе. Что я не могу выйти. Что я не могу с ними. Что единственное, что мне остаётся, — заливать слезами окно и смотреть, как живут другие.

Почти все каникулы я проводил дома. В четыре стены. С ней.

Не с кем было поговорить. Не с кем было поделиться — ни болью, ни радостью, ни страхом. Единственный, кто меня слушал, — блокнот.

Я сделал его сам. Из нескольких листков, которые нашёл в том же подвале. Там же и карандаш — огрызок, весь изжёванный, но писал. Я переносил на бумагу всё. Как мне плохо. Как скучно. Как одиноко. Как больно. Сначала просто писал, строчкой, как получалось. А потом начал рифмовать. Получалось неплохо.

Как-то я наткнулся в доме — не в подвале, в доме, на верхней полке, за старыми кастрюлями, — на порванную книгу. Неизвестный автор. Буквы размазаны, но читаемы. Страницы дырявые, пожелтевшие, грязные, пахли так, что кружилась голова. Я понял, что будет, если она пропадёт со шкафа. Знал, как мне влетит. Но выкрал. Спрятал под рубашкой. К счастью, пропажу не заметили. И ночами я читал — тихо, под одеялом, с фонариком, который тоже украл, — заучивая наизусть.

Так я начал писать.

Начинал с малого. Дошёл до большего.

И обо всём этом никто никогда не узнал. Свой талант я похоронил. Вместе с блокнотом. Вместе с детством. В том посёлке. В том доме.

Про детские обиды можно вспоминать долго. Ни одна из них не забыта.

А теперь ещё и удивляются — с чего это я так к тётке отношусь.

Она никогда не станет для меня кем-то больше, чем врагом.

***

Я стоял на пороге. Она смотрела на меня. И я ждал, что она скажет что-нибудь. Что-нибудь обычное. «Здравствуй». «Как ты вырос». Что угодно.

Она молчала.

Только рука — сухая, холодная, морщинистая, как прошлогодний лист, — поднялась и легла мне на плечо.

И я отпрыгнул. Не от испуга. От неприязни. Меня передёрнуло, как от удара током. Я сам не ожидал. Увидел её почерневшую от старости кожу, впалые щёки, глаза, ушедшие в череп, — и на моём лице, наверное, всё отразилось. Всё, что я о ней думал.

Я протянул ей три книги.

— На.

Она взяла. Молча. Прижала к груди. И стояла, потупив глаза в пол. Как будто хотела что-то сказать. Как будто ждала этого момента годами.

— Адам, — тихо. — Я виновата перед тобой. Умоляю…

Я не дослушал.

Развернулся — и к выходу. За спиной шарканье. Шаги по трухлявому паркету. Всхлипы. И они приближались. Всё ближе. Ближе.

Ненавижу себя за это. Зачем пришёл? Уж точно не слушать эту шарманку.

Я распахнул дверь ногой. Сбежал по порожкам. До машины — быстрыми шагами. Не оглядываясь, сел. И рванул — на всей скорости, по каменистой дороге, только пыль столбом.

И тут накрыло.

Странные чувства — поверх разума. Слёзы подкатывали к горлу. Страх. Злость. Ярость. Глаза заплывали так, что дороги было не разобрать.

Мерзко. Мерзко было осознавать свой поступок. Я ведь неправильно с ней поступил. Каждый раз её отвергаю. А кроме неё и Эмили у меня никого не осталось.

Родителей я помню только в детстве. Знал, что погибли. Это всё, что мне рассказали. Остальное — скрыто. За семью замками. Варвары. Подлецы. Все, кто таит от меня правду. Я их ребёнок. Я должен знать. Я бы принял любое. Даже самое страшное.

Как простить тётку за те обиды? Они остались в сердце. Навсегда. Они рвут его. Терзают. Источают яд — и с каждым днём убивают во мне что-то. Частицу души. До сих пор во снах я слышу стоны. Крики. Слёзы. Мои слёзы.

В жизни столько комнат. Шкафов. Сейфов. Ящиков. Но самое страшное — зеркала. Осколки и обломки призраков преследуют мои руки, когда я пишу. Да, иногда невозможно укротить своё безумие. Собраться. Доказать себе, что ты не животное. Но по сути — мы и есть животные. Даже хуже.

Тело — оболочка. Бессмысленная плоть. Вроде ходит, говорит. А сам ты — где-то в другом месте. Не здесь. Чужие желания. Чужие мысли. Они становятся твоими — и ты этого не замечаешь.

Только в минуты беспомощности понимаешь, насколько всё это — издевательская игра. Когда прицепится какая-нибудь хворь. Или когда вдруг обнаруживаешь у себя чувствительность к свету, которой никогда не было. Едешь за рулём — и яркий солнечный свет, проносящийся сквозь деревья, бьёт в глаза. И вырубает на секунды.

И вот ты уже не в силах повлиять на обстоятельства. А ещё минуту назад чувствовал себя хозяином жизни.

Вдруг закружилась голова. Я перестал что-либо чувствовать.

Глава 4. Кладбище бумаги.

Внутри был лабиринт.

Стеллажи — высокие, до потолка, — стояли рядами, и между ними терялся свет. Лампы горели через одну, половина перегорела, и в этом полумраке было невозможно понять, где что. Книги громоздились стопками на полу, лежали на подоконниках, торчали из щелей. Пахло пылью, старой бумагой и чем-то ещё — сладковатым, как будто где-то в углу сгнило что-то живое.

На дверях, которые едва держались на ржавых петлях, висела табличка. От руки, выцветшими чернилами: «Не беспокоить».

Я вздохнул и пошёл вперёд.

Пальцы оставляли следы на корешках. Пыль была толстая, как бархат. Здесь давно никто не убирал. «Бедные книги, — подумал я. — Как я вас понимаю. Я бы тоже не хотел торчать целыми днями в такой пыли».

Прошёл ещё немного. И остановился.

У окна лежала книга.

Не такая, как остальные. Не в картонном переплёте, не в коже. В железе. Чёрном, матовом, тяжёлом. На обложке — выбитые терновые листья. По краю — замок. Настоящий, кованый, с петлями.

Буквы на корешке не разобрать. Я прищурился, наклонился ближе. Иероглифы. И даты — старые, очень старые. Такие, что не верится, что книга вообще существует. Она должна была рассыпаться. Она должна была сгнить. Но стояла — как новая.

В голове пронеслась мысль. Быстрая, стыдная: украсть. Дома я бы её изучил. Перевёл бы текст — сейчас это не проблема, технологии. Замок можно вскрыть. Я бы понял, что это.

Я протянул руку.

И не успел.

— Адам.

Голос был тихий. Монотонный. И шаги — лёгкие, шаркающие — приближались.

Я обернулся.

Она стояла в двух шагах. Холодная, сморщенная рука легла мне на плечо. Я отпрыгнул — сам не ожидал. То ли от испуга, то ли от неприязни. Увидел её кожу — почерневшую, как старая бумага, — обвисшие щёки, глаза, впалые в череп, — и, наверное, всё отразилось на моём лице.

— Адам. Сколько лет я тебя не видела.

Я протянул ей книги.

— На.

Она взяла. Молча. Прижала к груди — как что-то дорогое. И стояла, потупив глаза в пол. Как будто собиралась что-то сказать. Как будто репетировала это годами.

— Адам, — тихо. — Я виновата перед тобой. Умоляю…

Я не дослушал.

Эти слова. Эти глупые, ненужные слова. Я слышал их раньше. Я знал, что будет дальше. Слёзы. Дрожащий голос. «Прости меня». «Я старая». «Я не со зла». И я не хотел. Не хотел слышать это снова.

Я бросился к выходу.

Сзади — шарканье. По трухлявому паркету. Всхлипы. И они приближались. Ближе. Ближе.

Я распахнул дверь ногой. Сбежал по порожкам. До машины — быстрыми шагами. Не оглядываясь.

Но у самой машины — обернулся.

Один раз. Не знаю зачем.

Она стояла на крыльце. Маленькая. Сгорбленная. Книги прижаты к груди. И не плакала. Просто смотрела — как смотрят на что-то, что уходит и не вернётся.

А потом подняла руку. И перекрестила меня в спину. Медленно. Как крестят покойника.

Я сел в машину. Завёлся с первого раза — как будто она ждала. И рванул по каменистой дороге, только пыль столбом.

***

Странные чувства брали верх.

Слёзы подкатывали к горлу. Страх. Злость. Ярость. Глаза заплывали так, что дороги было не разобрать.

Мерзко. Мерзко было осознавать свой поступок. Я ведь неправильно с ней поступил. Каждый раз её отвергаю. А кроме неё и Эмили у меня никого не осталось.

Родители. Я помню их только в детстве. Знал, что погибли. Это всё. Остальное — скрыто. Варвары. Подлецы. Все, кто таит от меня правду.

Как простить тётку? Обиды остались в сердце. Навсегда. Они рвут его. Терзают. Источают яд. До сих пор во снах я слышу стоны. Крики. Слёзы. Мои слёзы.

В жизни столько комнат. Шкафов. Сейфов. Ящиков. Но самое страшное — зеркала. Осколки и обломки призраков преследуют мои руки, когда я пишу. Иногда невозможно укротить безумие. Собраться. Доказать себе, что ты не животное. Но по сути — мы и есть животные. Хуже.

Darmowy fragment się skończył.

12,20 zł