Czytaj książkę: «ПОЛКА ДЛЯ ТЕХ, КТО ОПОЗДАЛ»
Пролог. Дочитайте за меня
Ящик для сдачи книг висел снаружи, слева от двери, привинченный двумя шурупами, из которых верхний держался на честном слове, и никто в посёлке не помнил, кто его туда повесил. Нина спрашивала Сан Саныча, но тот только пожимал плечами; спрашивала прежнюю заведующую, когда та ещё приезжала на юбилеи, и та отвечала, что ящик был всегда, «при Марии Семёновне», — а Мария Семёновна умерла в девяносто восьмом. Начальница почты, женщина лет пятидесяти, однажды объяснила Нине, что такие ящики в районе ставили в семидесятых, для писем, и что её предшественница, наверное, была женщина аккуратная.
— А почему у нас книги? — спросила тогда Нина.
— Потому что писем больше нет, — ответила начальница почты и посмотрела на неё так, будто в этом была чья-то вина.
Ящик был жестяной, выкрашенный зелёной краской поверх ржавчины, с прорезью в верхней крышке и с замком, который сломался задолго до того, как Нина пришла в библиотеку. Прорезь оказалась узкая, и книга в твёрдом переплёте в неё не пролезала, поэтому люди поднимали крышку и клали книги сверху, как кладут под камень; в дождь они мокли, и Нина несколько раз приносила из дома пакет и накрывала ящик, но пакет сдувало ветром, и в конце концов она перестала это делать.
За лето в ящике скапливалось всё сразу: пыль, тополиный пух, шелуха от семечек, потому что кто-то из детей забирался на крыльцо и грыз тут, аптечные чеки. Дважды там лежали деньги — один раз десять рублей, другой раз двести, купюрой, сложенной вчетверо, — и Нина отдала их в кассу, но кассы в библиотеке не было, так что деньги перекочевали в жестянку из-под чая, где лежали ключи, и там и остались.
Однажды в ящике обнаружился носок. Один, серый, мужской, аккуратно сложенный; Нина держала его в руке и думала о том, что для этого нужна какая-то отдельная жизнь, в которой всё устроено иначе, чем у неё. Бывали и записки: «Отдаю в хорошие руки», «Простите», «Книгу брала моя мама, она умерла». Последнюю Нина перечитала несколько раз — не из-за слов, а из-за почерка: крупный, ровный, почти детский, с сильным нажимом. Почерк она запомнила, но тогда ещё не знала, что запомнила.
Один раз в ящике сидел кот.
Это было в августе, три года назад: Нина сняла ящик, почувствовала тяжесть — не такую, как от книг, — и, прежде чем открыть, зачем-то потрясла его. Изнутри раздалось обиженное «мрау», и она поставила ящик на крыльцо и отошла на два шага. Кот оказался чёрным, с белым пятном на груди, и держался с видом человека, который просто ждал автобус, но автобус не пришёл.
— Ты откуда? — спросила Нина, и кот не ответил.
Она принесла ему молока в блюдце из-под чая; кот выпил и остался жить на крыльце. Через неделю его забрала девочка из соседнего дома, а через месяц принесла обратно — «мама говорит, аллергия», — и Нина сказала «хорошо», и кот снова стал жить на крыльце. Умер он зимой, от старости или от мороза, Нина так и не поняла, и она нашла его утром под крыльцом, и ей было стыдно звонить кому-то и говорить об этом, потому что это был всего лишь кот, который жил на крыльце. Она похоронила его за печкой, во дворе, поставила сверху кирпич и с тех пор, когда её спрашивали, что это за кирпич, отвечала: «Так».
Люди возвращают книги, когда не хотят объясняться, — это было первое, что Нина поняла про свою работу ещё в первый год, и с тех пор ничего не изменилось. Уехали — отдали в ящик, чтобы не идти в библиотеку пешком с сумкой; развелись — разделили полки и принесли то, что оказалось «не моё»; умерли — и тогда приходили дети, уже взрослые, приносили стопку в целлофановом пакете, просили не искать карточку и уходили быстро, не глядя на книги.
Была женщина, которая вернула «Тихий Дон» через одиннадцать лет. Она пришла сама, в сентябре, в плаще и с сумкой, и остановилась у стола так, будто забыла, зачем пришла.
— Здравствуйте. Я вам книги принесла. — Она поставила на стол три тома. — Я их давно взяла.
Нина посмотрела на корешки и спросила, давно ли, и женщина задумалась, потом сказала, что в две тысячи каком-то, потом поправилась: нет, раньше. Она достала из сумки читательский билет — старый, картонный, с фотографией, на которой была молодая женщина без очков, с длинными волосами, — и Нина поискала в картотеке и нашла формуляр с тремя отметками, все чинные и все давние. Долг висел одиннадцать лет и никого не волновал: таких долгов в библиотеке было триста с чем-то, и каждый год их списывали, и каждый год они не списывались.
— Я его всё это время держала у себя наверху, — сказала женщина. — Думала, дочитаю.
— И?
— И не дочитала. Я его с собой в больницу брала. Дважды.
Нина подняла глаза, и женщина улыбнулась — непонятно, то ли виновато, то ли зло.
— Первый раз в третью городскую, второй раз в областную. Я его там держала на тумбочке, и медсёстры говорили: «Вы читаете?» А я говорила: «Читаю». — Она помолчала. — Я не читала. Я его открывала и закрывала. Я по нему смотрела, как далеко я от него ушла, понимаете?
Нина не поняла, но кивнула и спросила, что теперь, и женщина объяснила, что дочка родила, что она переехала к ним, а у них книг нет, и показала рукой в сторону улицы, будто там, в конце, стоял дом без книг: пусть, мол, у вас будет. Нина тогда не нашла, что ответить, и просто продлила формуляр — по правилам нельзя было, но она продлила, — и женщина ушла; книга осталась лежать на столе, и Нина держала ладонь на переплёте, пока тот не остыл. Потом она поставила «Тихий Дон» на полку и через неделю выдала его подростку, который готовился к экзамену и просил «что-нибудь большое, чтобы наверняка хватило».
А бывало и наоборот.
В прошлом году кто-то подбросил в ящик роман, которого в фонде не было и быть не могло: издание с золотым обрезом, дорогое, явно купленное в подарок. Такие книги не читают — такие книги дарят на юбилей людям, у которых всё есть. Нина искала его в каталоге, потом в каталоге района, потом в интернете, сидя после работы, и нашла: тираж небольшой, продавался где-то в области, обложка та самая. Книга была не наша.
Она стояла у Нины в столе полгода, и Нина не знала, что с ней делать: в фонд нельзя, выбросить невозможно, отдать некому. Она даже прочитала первую главу, просто чтобы понять, что это, и глава оказалась скучной, про английского лорда, у которого были проблемы с наследством. А потом пришла девушка лет двадцати, в куртке с наклейками, и сказала:
— У вас книга лежит. Большая, с золотом.
— Лежит.
— Это моя. Я её в ящик положила.
— Зачем?
Девушка пожала плечами.
— Она тяжёлая. Я не хотела домой нести.
Нина отдала ей книгу, и девушка взяла её двумя руками, прижала к груди и ушла, а на крыльце обернулась и сказала «спасибо» так, как говорят людям, которые вернули что-то важное.
Никто ни разу ничего не объяснил. В библиотеке вообще мало объясняют: люди приходят, берут, возвращают, говорят «спасибо» и «до свидания», и Нина за двенадцать лет привыкла к тому, что человек перед ней — это фамилия, номер и книга. Иногда к этому прибавлялась болезнь, иногда беременность, иногда что-то ещё, что видно по лицу, но о чём нельзя спросить. Она и не спрашивала — она выписывала.
Дома у Нины было тихо.
Она вставала в шесть сорок, за полчаса до будильника, и лежала, слушая, как в стене идёт вода — дом был старый, с трубами, которые гудели на весь стояк, — и как за окном первый автобус идёт на райцентр. Квартира была маленькая, две комнаты и кухня, в которой помещался только стол; в большой комнате стоял шкаф с книгами, и книги в нём были не её, а почти все материны, с пометками на полях и с закладками, которые мать не вынимала. Нина их не переставляла и за шесть лет так и не переставила.
Она пила чай с сушками, стоя у окна, и смотрела, как дворник метёт у магазина. Дворника звали Валера, ему было шестьдесят с чем-то, и он подметал всегда одно и то же место — пятачок перед входом, — уходил и через час возвращался и мел снова.
— У него, наверное, тоже ритуал, — сказала однажды Нина вслух и сама удивилась, что сказала.
Одевалась она долго: кофта, юбка, пальто, шарф. Пальто было серое, старое, хорошее, купленное в райцентре шесть лет назад; шарф — в клетку, из тех, что вяжут и дарят, и Нина его не любила, но носить было надо, потому что было бы жалко, если бы он лежал. Выходила она в восемь и шла пешком — десять минут, если быстро, пятнадцать, если обычно, — и по дороге здоровалась с людьми первой, потому что так было принято и потому что иначе пришлось бы объяснять, почему не поздоровалась.
Восемь утра в Крутояре — это время, когда все уже встали, но никто ещё не начал.
Магазин открывался в восемь, и у двери уже стояли две женщины с сумками; они стояли всегда, даже если магазин был пуст, и говорили про детей, про погоду и про то, что в районе опять что-то закрыли. Почта открывалась в девять, и возле неё было пусто. Школа стояла на Мира, за углом, и оттуда шёл гул — не слова, а именно гул, как из улья, — и он был слышен до самой библиотеки. Автобус уходил в восемь двадцать, и Нина иногда провожала его взглядом: он выезжал с площади набитый, с людьми в окнах, и у него всегда дымил выхлоп.
Дальше были берёза и двое мужчин с собакой, которые сидели на лавочке, кем-то принесённой и прикрученной к стволу, а собака лежала рядом, положив голову на лапы.
— Нина, здорово. Чё читаешь?
— Ничего. Работаю.
Мужчины смеялись; это был старый разговор, он повторялся каждую неделю и обоим нравился.
Нина шла дальше, мимо палисадника с георгинами, мимо дома Галины Петровны — она узнавала его по занавескам, жёлтым в мелкий цветок, — и мимо дома с синей крышей, где жил мальчик, который потом стал ходить в библиотеку. Что он там живёт, она тогда ещё не знала.
Библиотека стояла на углу Ленина и Почтового, в купеческом доме.
Дом был приземистый, в два этажа, с толстыми стенами и окнами, которые летом мыли только снаружи, потому что изнутри до них не дотянуться даже со стремянки. На первом этаже помещалась библиотека, на втором — что-то ещё: сначала районный архив, потом ничего, потом опять архив, а теперь просто закрыто. Крыльцо было каменное, с двумя ступенями, и зимой их посыпали песком, а летом с них сметали листья.
Библиотеку открыли в этом доме ещё до войны, и с тех пор она пережила трёх заведующих. Первой была Мария Семёновна, та самая, при которой, судя по всему, и повесили ящик; Нина её не застала, потому что Мария Семёновна умерла в девяносто восьмом, и в библиотеке осталась только её фотография — женщина в тёмном платье, с высокой причёской, сидит за этим же столом, и на столе перед ней чернильница. Второй была Валентина Петровна, приходившая на юбилеи и каждый раз говорившая одно и то же: «При мне тут было три тысячи читателей». Нина не проверяла, но верила: в те годы в посёлке жило вдвое больше людей, в зале стояли стулья в три ряда, и по вечерам было не протолкнуться. Третьей была она.
Нине иногда казалось, что вся её работа состоит в том, чтобы аккуратно закрыть то, что до неё открыли; она не говорила этого вслух, потому что это звучало бы как жалоба, а жаловаться было некому. На втором этаже, в коридоре, где когда-то был архив, а теперь просто закрыто, до сих пор висела жестяная табличка «Отдел комплектования», и Нина иногда поднималась туда, когда искала что-нибудь в старых бумагах, читала эту табличку и думала, что когда-то в этом доме работало столько людей, что им понадобились отделы.
Дверь открывалась тяжело: деревянная, в два слоя, с замком, который надо было поворачивать дважды, а потом ещё нажать на ручку, потому что язычок западал. Нина делала это одной рукой, автоматически — ключ, поворот, поворот, нажать, толкнуть плечом. В зале стоял запах, которого она уже не различала, но о котором говорили все, кто заходил впервые: книги, пыль и что-то ещё, тёплое, вроде остывшей печки. Печку топили с октября, но Сан Саныч начинал раньше.
Она включала свет, три лампы под потолком, из которых одна мигала, и садилась за стол — большой, письменный, с двумя ящиками: в верхнем лежали квитанции и всякое, что жалко выбросить, в нижнем — то, что нужно каждый день: формуляры, штемпельная подушка, ножницы, клей, коробка скрепок. Ящик для сдачи книг она снимала в половине девятого, до открытия; это был ритуал, и он ей не нравился.
Ей было тридцать семь, и это был её двенадцатый год в библиотеке.
Она пришла сюда после института, в двадцать пять, на полставки, «пока не найду что-нибудь», и осталась. Нашла, наверное, но не то, что искала. Про неё в посёлке говорили разное, но в основном одно: что она не уехала, — и это «не уехала» произносилось по-разному, с уважением, с недоумением, с жалостью, и Нина давно перестала различать интонацию, потому что все три означали примерно одно и то же. Она не уехала, потому что мать не хотела уезжать; потом потому, что мать заболела; потом потому, что было поздно.
Мать умерла, когда Нине было тридцать один, и с тех пор прошло шесть лет, за которые Нина не сделала ни одной попытки что-то изменить: ни переехать, ни сменить работу, ни выйти замуж, — хотя ей предлагали, один раз и вполне серьёзно, человек из района, который привозил книги. Она отказалась и потом долго не могла понять, почему.
Мать читала ей каждый вечер, лет до восьми, пока Нина не научилась читать сама и не начала читать так много, что мать стала говорить: «Ты бы хоть глаза берегла». Читала она хорошо, и Нина помнила не слова, а голос: низкий, ровный, с паузами в тех местах, где по тексту была точка с запятой. Мать останавливалась, чтобы повернуть страницу, и Нина в эти секунды ждала, глядя на её руки. Потом, когда мать ослепла, всё стало наоборот, и это было единственное, что Нина успела ей отдать.
Фонд она знала лучше, чем кто-либо в районе, и могла, не глядя, сказать, где стоит нужный том, — часто раньше, чем читатель успевал объяснить, что ищет. Читатели считали это чудом; Нина считала это признаком того, что больше в её жизни ничего не происходит. Впрочем, бывали и хорошие дни: когда в зале сидело человек десять — школьники за сочинениями, две пенсионерки с журналами, мужчина, который приходил читать газеты и никогда ничего не брал, — или когда кто-то впервые за жизнь записывался в библиотеку, и Нина заполняла формуляр, и спрашивала фамилию, и человек отвечал так торжественно, будто давал присягу. В такие дни ей казалось, что всё на своих местах.
У неё были привычки, о которых она не задумывалась.
Она читала бумаги вслух — всегда, даже счета, даже квитанции за свет, потому что так лучше доходило. Она мыла чашку с мылом, тщательно, до скрипа, и вытирала насухо, хотя чашка была старая и с трещиной. Она дважды проверяла дверь перед сном и один раз — утром, уже выйдя на улицу, возвращалась и проверяла снова. И она никогда не читала вслух книг: газету могла, список литературы для школы — могла, книгу — нет. Об этом в посёлке не знали; об этом не знала даже Даша.
Ящик поддался не сразу — он всегда поддавался не сразу, — и внутри, под крышкой, лежали две книги.
Первая оказалась детективом в мягкой обложке, ободранным по углам, с пятном на задней стороне, похожим на след от чашки. Нина достала его, и с переплёта посыпалась труха. Детектив был из наших, библиотечный: на форзаце стоял штамп, на кармашке — номер, и карточка тоже была, сложенная втрое, потому что её складывали, чтобы влезла в карман. Нина развернула карточку: фамилия Сизова, имя и отчество неразборчиво, чернила выцвели; дата выдачи — июнь, срок — две недели. Сизова не пришла ни через две недели, ни через месяц, ни через четыре.
Нина знала её: женщина лет сорока, приходила с дочкой, брала по три книги за раз и всегда возвращала в срок. В июне она взяла детектив и ещё две книги, и те две вернула в июле, через ящик, без записки. Нина тогда подумала: уехала. Теперь книга вернулась, значит, не уехала — или уехала и вернулась. Она поставила галочку в формуляре, аккуратно, как ставила всегда, и отложила книгу в тележку.
Вторая книга была другая.
Она была тонкая, в коленкоровом переплёте, без суперобложки; на корешке когда-то стояло название, но золото стёрлось, и остались две буквы — «ий» и завиток, который мог быть чем угодно: буквой «т», буквой «г», просто царапиной. Нина открыла её на форзаце, и форзац оказался чистый. Она полистала: страницы были плотные, желтоватые, с обрезом, который когда-то красили, а теперь он обсыпался по краю. Ни штампа, ни кармашка, ни карточки, ни номера — книга была не наша, не библиотечная, чужая, из дома.
Нина поднесла её к лампе. Бумага была старая, но не ветхая: такая не рассыпается, а держится, потому что её редко открывали; блок держался крепко, и кто-то когда-то проклеивал корешок — аккуратно, полоской марли, и марля потемнела от времени. Она понюхала: пахло пылью, клеем и чем-то ещё, слабым, вроде ванилина. Нина знала этот запах: так пахнут книги, которые долго лежали в шкафу с закрытыми дверцами, рядом с чем-то съестным, и впитали в себя чужой дом.
На титуле стояло название, но его почти съело время: читались только два слова из четырёх, и оба были обыкновенные. Ниже, карандашом, стёртым почти до белого, было что-то написано от руки; Нина поднесла книгу к окну и наклонила: «...ой маме от...». Дальше — неразборчиво. Она закрыла книгу и положила её на стол.
Потом полистала ещё раз, уже медленнее, и между страницами что-то скользнуло к переплёту.
Закладка была вырезана из обложки другой книги: узкая полоска, с одной стороны синяя, с краешком того синего, которым в шестидесятых печатали учебники. Кто-то взял ножницы и отрезал уголок от старой обложки, потому что закладок в доме не водилось, а читать надо было сейчас. Нина такие видела: их делали из всего — из трамвайных билетов, из рецептов, из фотографий, из обёртки от чая; однажды она нашла в книге двадцатирублёвую купюру, и это было в те годы, когда двадцать рублей ещё что-то значили.
Под закладкой, сложенная вчетверо, лежала бумажка — листок в клетку, вырванный из общей тетради, с неровным краем, тот край, который остаётся, когда вырываешь лист из середины, не отрывая до конца. Почерк был крупный, ровный, почти детский, шариковой ручкой, с нажимом; так пишут люди, которых учили писать в прописях и которые с тех пор не изменили ни одной буквы. В две строки:
Дочитайте за меня.
Дальше я не смогла.
Нина перевернула листок. С обратной стороны ничего не было — только вмятина от ручки, повторявшая буквы наоборот, как в зеркале; она посмотрела на свет, и буквы читались, если держать листок перед лампой и знать, что там написано. Потом она посмотрела на закладку.
Закладка стояла на двести четырнадцатой.
Двести четырнадцать.
Нина знала эту цифру так, как знают номер чужого телефона, который никогда не собираешься набирать. Она села, и стул под ней скрипнул — он всегда скрипел, если сесть резко, — и звук был такой громкий, что она вздрогнула.
В зале было тихо. Мигала лампа под потолком, раз, другой, и в паузах между вспышками слышно было, как на улице кто-то идёт мимо окна и как под его шагами хрустит гравий. Нина положила записку на стол, рядом с книгой, и убрала руки на колени.
Она не думала о том, кто это написал. Она думала о том, что за двенадцать лет никто ни разу не попросил её дочитать.
Потом она всё-таки начала думать.
Первым делом — Галина Петровна: она ходила по вторникам, брала детективы и однажды, в конце сентября, спросила книгу, которую помнила только на ощупь. Но до сентября было ещё далеко, а почерк был не её: Галина Петровна писала мелко, с наклоном и всегда одной и той же ручкой, которую носила в авоське. Потом — Сан Саныч: он мог, он был из тех людей, которые делают что-то и не говорят, но он не стал бы писать записку, он бы сказал вслух. Потом — Даша, которая таких книг не читала и вообще не читала книг, а снимала их. Потом — женщина из очереди, мужчина с «Онегиным», девочки, бравшие про котиков, дворник Валера, оба мужчины с собакой.
Нина перебрала всех, кого знала в посёлке, — а знала она в посёлке всех, — и не нашла никого. Тогда она перебрала тех, кого не знала, и подумала, что книга могла приехать: что кто-то привёз её из другого города, положил в ящик и уехал на автобусе в восемь двадцать, и теперь этот кто-то сидит где-нибудь в райцентре и думает, дочитали ли. Мысль была неприятная, но не невозможная.
Нина посмотрела в окно. Автобус в восемь двадцать уже ушёл; если человек приезжал, он приехал первым, положил книгу и уехал вторым, и между этими двумя событиями прошло, может быть, двадцать минут — ровно столько, сколько нужно, чтобы дойти от остановки до крыльца и обратно. В этих двадцати минутах было что-то очень аккуратное и очень одинокое. Потом она подумала, что придумывает.
Книгу она всё равно открыла — не на двести четырнадцатой, а раньше, на первой странице, чтобы посмотреть, что это вообще.
Это была проза. Старая, спокойная, с длинными абзацами и без всякой спешки. Нина прочитала первый абзац глазами и остановилась, потому что поняла, что читает, — а она не читала книг уже шесть лет. Точнее, читала: она читала много, каталоги, аннотации, отзывы, письма читателей, инструкции к лекарствам, посты в интернете, новости, — она читала всё, кроме книг. Книги она держала в руках, переставляла, протирала, рекомендовала, знала, кто что берёт, и могла, не глядя, сказать, где на полке стоит нужный том, — но не читала.
Нина закрыла книгу так, как закрывают дверь: аккуратно, без стука, и потом ещё подержала ладонь на переплёте. Коленкор был тёплый, и не от неё, а от чего-то другого — от утра, от дороги, от чьих-то рук, которые держали его недавно и долго. За окном проехал грузовик, и стёкла в шкафах отозвались тонким дребезгом.
Записку она прочитала ещё раз, одними губами.
Слова встали в голове чужим голосом — тихим, будто говорили с той стороны печки, из комнаты, где никого нет. Нина знала этот голос; она не слышала его шесть лет. Она положила записку в книгу, на то же место, между страницами, и закрыла.
Потом сделала то, что делала со всем, чего не понимала: открыла верхний ящик стола, отодвинула прошлогодние квитанции, положила книгу туда и задвинула ящик. Сверху легли квитанции, и она подумала, что надо бы их выбросить, и не выбросила. В ящике лежало много всего: квитанции за свет за три года, инструкция от штемпельной подушки, две сухие ручки, половина ластика, чей-то читательский билет, погашенный и перечёркнутый; Нина знала, что там всё это лежит, и всё равно не выбрасывала — не из сентиментальности, а потому что выбрасывать было отдельным действием, которое всегда можно отложить. Теперь среди этого лежала книга.
Ключ от стола лежал в жестянке из-под чая, вместе с тремя другими, которые ни к чему не подходили; Нина достала самый маленький, повернула и подёргала ручку — проверять она умела только так, руками.
В дверь постучали.
Восемь сорок. Кто-то пришёл раньше девяти, и это уже было событие: в Крутояре в библиотеку раньше девяти не приходили никогда, потому что все знали, что раньше девяти она закрыта. Стучали два раза, костяшкой, коротко и знакомо.
Нина встала, поправила кофту — привычка, оставшаяся от матери, которая всегда говорила «не выходи к людям как попало», — и пошла к двери, и это было четыре шага через читальный зал: мимо стеллажа с краеведением, где на второй полке стоял Рассадкин, единственный экземпляр, мимо стола с журналами, на котором лежала вчерашняя газета, сложенная пополам, мимо печки, холодной, с открытой дверцей.
Она шла и думала о том, что за двенадцать лет никто ни разу не попросил её дочитать — ни один человек, ни в очереди, ни по телефону, ни в ящике для книг.
И о том, что она всё-таки знает эту страницу.
Darmowy fragment się skończył.