Czytaj książkę: «КРАСНАЯ ОХОТА»

Czcionka:

Пролог. Падение звезды

Часть первая. Курчанский водяной

Кто уходит в камыш в грозу — обратно не выходит. Из тетради деда Степана Хмары, станица Курчанская

Гроза собиралась над Таманью весь вечер.

Сначала — с запада, из-за моря, приползла тяжёлая сизая стена. Она росла медленно, как тесто в деже, поднималась от горизонта к зениту и заслоняла звёзды одну за другой. Воздух сделался липким — хоть ложкой черпай. Пахло гнилой рыбой, тиной и ещё чем-то кислым, будто земля вспотела перед дождём.

К девяти стихло всё: лягушки, выпь, даже комары — эти чертовы комары, что к концу июня сводили с ума людей и скотину, — притихли. Тишина нависла над Курчанским лиманом такая плотная, что Григорий Коваль слышал, как бьётся сердце в собственных ушах.

Станица в такие вечера не засыпала, а истома́ переходила в разговоры. На лавках у палисадников сидели старухи и обсуждали, кому в этом году дали путёвку в санаторий, а кому не дали; у колонки стояла очередь с вёдрами, и вода из крана шла тёплая, пахнущая железом; возле клуба, где на афише неделю висело «Белое солнце пустыни», пацаны гоняли мяч, пока совсем не стемнело. Из открытых окон неслось бормотание телевизора — в станице их было четыре, и по вечерам к тем четырём хатам приходили соседи, как в кино. Говорили про Олимпиаду. Говорили, что в Москве теперь не протолкнуться, что милиции туда согнали видимо-невидимо, что в районе остались одни отпускники да старики. Говорили и про другое: что в плавнях опять кто-то ставит сети, что рыбы стало меньше, что председатель обещал разобраться и не разобрался.

Над лиманом висела та особая южная духота, когда воздух не остывает даже к полуночи, а становится только тяжелее, как будто в него подмешали воды. Собаки лежали на боку, вытянув лапы. Куры сидели на насесте с открытыми клювами. В камыше, куда не доставал ни один фонарь, было тихо так, что слышно было, как на том берегу, у фермы, мычит корова, — и это мычание шло над водой ровно, как по проводу.

Гроза стояла в двадцати километрах и не двигалась.

Ему было тридцать два. В рыбколхозе он числился мотористом, а жил с воды: сеть, лодка, перемёт, две кадки соли в сарае. Жена Надя работала в столовой при школе, старший сын перешёл в шестой класс, младший — в первый, мать лежала в горнице и по ночам кашляла так, что Коваль просыпался и лежал, глядя в потолок, пока кашель не отпустит. Крыша сарая была покрыта наполовину: денег на второй рулон не хватало, и он собирал их с июня, по три-четыре рубля за ночь.

Утром Надя сказала ему, чтобы он не ездил сегодня на воду.

Она сказала это просто, между делом, вытирая руки о фартук: приснилось, будто вода стоит в хате, ровно по пояс, и в ней плавает что-то большое, тёмное, и она не может дотянуться до детей. Коваль тогда засмеялся и сказал, что если бы снам верить, он бы сроду рыбы не поймал. Надя не обиделась — она редко обижалась, — только посмотрела на него и сказала: «Ну смотри». А он подумал про второй рулон рубероида, который надо купить в Темрюке, и про то, что до конца июня нужно закрыть крышу, потому что в июле начнутся дожди, а в августе уже поздно.

Сеть он ставил в ерике — узкой протоке между лиманом и камышовым озерцом, куда не ходил никто. Место знали двое: он и дед Степан Хмара, но дед был стар и в воду уже не лез. Здесь всегда брала тарань, а по осени заходил сазан, тяжёлый, как чугунное колесо. Коваль приехал на велосипеде «Урал», прислонил его к кусту бузины, снял кеды, закатал штаны и вошёл в воду.

Вода была тёплая, как парное молоко. Она держала его за икры, липла к коленям, и в ней было что-то живое — не рыба, а сама вода, её густая, маслянистая тяжесть. Комары не звенели. В камыше стояла та особенная, выжидающая тишина, от которой человек начинает дышать ртом.

Он размотал сеть, привычно расправил её от грузил к поплавкам, и в этот момент в небе стало светло.

Свет пришёл с юго-востока, низко, будто кто-то провёл по небу зелёной хворостиной. Не молния — у молнии есть излом и гнев, а тут была ровная, холодная дуга, и она не погасла, а втянулась в землю за горизонтом, за плавнями, туда, где лежали топкие острова.

Коваль поднял голову. Он успел подумать две вещи: что это, наверное, военные что-то пускают с полигона, и что Надя просила не ходить сегодня в воду, потому что ей приснилось.

Через три секунды удар пришёл не с неба.

Вода вздулась. Не всплеснула, не закипела — именно вздулась, как вздувается тесто, поднялась из-под ног, толкнула его в грудь, вышибла воздух, и в то же мгновение по лиману пошёл тяжёлый, низкий гул, от которого заныли зубы. Сеть вырвало из рук и унесло. Коваль упал на спину, хлебнул воды, вскочил, побежал — вода не пускала, держала за штаны, за колени, — и всё-таки выбрался на берег, на илистую, тёплую от дня полосу, где остались его кеды.

На острове горел огонь.

До острова было метров пятьсот, и Коваль знал его наизусть: топкий, в кустах, с одной сухой кочкой посередине, куда изредка выходили кабаны. Никто там не жил и не мог жить. А сейчас над кустами стояло рыжее пятно, ровное, как от костра, и в этом пятне двигались тени.

Коваль стоял босиком, в мокрых штанах, и с него текла вода. Ему хотелось думать про браконьеров. Про то, что кто-то приехал на лодке, развёл костёр, ловит его рыбу и смеётся. Он даже сделал шаг к велосипеду, чтобы ехать к деду Степану и сказать: там люди, чужие, надо бы посмотреть. И в этот момент справа, в камыше, щёлкнуло.

Звук был негромкий и очень отчётливый: сухой, механический, как щелчок затвора, только глуше. Через секунду он повторился — левее.

Коваль достал из-за пояса нож. Нож был самодельный, из фрезы, с рукоятью, обмотанной синей изолентой; он резал сеть, чистил рыбу и один раз спас его от пьяного кума. В руке он стал тяжёлым и бесполезным.

— Эй! — сказал Коваль в камыш. — Вы чего? Я милицию вызову. Тут рыбколхоз, между прочим.

Камыш качнулся. Ветра не было, и он качнулся не весь, а полосой, будто по нему провели рукой.

Коваль попятился к велосипеду и увидел фигуру.

Она стояла в двадцати шагах, между кустом бузины и водой, и была выше человека на голову, а то и больше. Не сутулая, не горбатая — ровная, как столб. На голове у неё было что-то вроде маски или шлема, из прорезей шёл жёлтый свет, ровный и спокойный, и этот свет смотрел прямо на него.

Коваль не помнил, как повернулся. Помнил, что бежал по колее, по тёплой пыли, босиком, и что щелчки шли за ним — один, другой, третий, — и что ноги у него были быстрые, как в молодости, как в армии, как на соревнованиях в Темрюке, где он взял третье место по бегу.

Фигура оказалась впереди.

Она вышла из-за куста у самой воды и стояла, чуть склонив голову. В руке у неё был длинный, изогнутый, матово блестящий предмет, похожий на серп, которого не бывает. Коваль остановился так резко, что упал на колени, и в этот момент увидел остальных: одну слева, у ивы, вторую справа, у самой кромки камыша. Они не дышали. Он смотрел на них, стоя на коленях, и понимал, что не слышит у них дыхания, а слышит другое: тихое шипение, ровное, как у паровой машины, и очень слабый запах — озон, металл и приторно-сладкое, как от подгнившего варенья.

— Ребята, — сказал Коваль. — Я же ничего. Я сейчас уйду.

Он поднял нож.

Лезвие вошло ему в основание черепа, и это было не больно, а горячо. Слух умирал последним. Коваль ещё слышал, как шумит кровь, как шипит паровая машина, как в камыше, совсем рядом, осторожно квакнула лягушка.

Последняя мысль была короткой и совсем не про Бога: «Надя. Крыша в сарае. Мальчишкам удочки обещал».

Работа заняла двадцать семь секунд.

Тха'де — «идущий по следу». Имя у его народа дают не за род, а за то, что ты умеешь, и произносят с короткой гортанной паузой посередине, которую чужое горло не воспроизводит. Люди позже услышат в этом только «тхаде» — и этого им хватит.

Тха'де работал не спеша. Кожа сходила легко, как мокрый шёлк, если знать, где держать; он знал. Инструменты лежали в поясном креплении, каждый на своём месте, и рука находила их без взгляда. Он вскрыл грудную клетку, развёл рёбра, вынул позвоночник единой дугой — от атланта до крестца — и уложил его на грудь, как укладывают на стол хороший инструмент после работы.

Экземпляр был не идеальный. На костях осел соляной налёт: вода здесь жёсткая, с примесями, и добыча пила её всю жизнь. Тха'де подумал об этом с тем же спокойствием, с каким мастер отмечает в уме, что дерево повело. На черепе он оставил три параллельные борозды и косой штрих — знак первой охоты. На позвонках — короткие насечки: крупный двуногий, годен, уязвимость — шея, глаза, пах.

Сзади подошёл Сайн'де. Он не смотрел на работу; он смотрел на горизонт и на небо, и капсула-проба в его руке тихо потрескивала, разбирая воздух на состав.

— Кислород выше нормы на двенадцать, — сказал он. — Вода жёсткая. Семь видов паразитов в верхнем слое. И ещё что-то. Я не знаю, что это.

Дор'ур, стоявший у воды, повёл головой.

— Тишина неправильная, — сказал он. — Смотри: они не знают. Ни один не знает. Если дичь не знает об охотнике, это не охота. Это бойня.

— Они узнают, — сказал Тха'де. Он поднялся и вытер инструмент о пучок травы. — К утру узнают.

— И что тогда?

— Тогда начнётся.

Он посмотрел на восток, где за плавнями, за полосой камыша, лежала станица: тёмные крыши, два огня у фермы, тонкая нитка шоссе. Там спали люди. Там спала женщина, которой он оставил мужа без кожи, и дети, которым обещали удочки, и старик, который пока ещё ничего не знал.

На западе, высоко, среди разорванных облаков стояла яркая точка. С земли её приняли бы за звезду, если бы в этой стороне неба бывают звёзды в грозу. Точка не двигалась. Корабль висел на орбите, невидимый для радаров, и ждал.

Тха'де надел маску и пошёл к челноку.

***

Дед Степан Хмара вставал в пять.

Ему было семьдесят, он спал четыре часа и просыпался сам, без будильника, потому что тело помнило службу лучше головы. Он надел сапоги, взял палку, вышел во двор, посмотрел на небо — гроза ушла на восток, оставив после себя мытые звёзды и лужи, в которых стояло небо, — и пошёл к лиману проверять перемёты.

Darmowy fragment się skończył.

7,32 zł