Czytaj książkę: «Разбитое сердце»
Даже разбитое сердце,
Может помочь
Обрести счастье
Затерянной душе.
ГЛАВА 1
Ольга.
Проснувшись сегодня утром, я решила начать новую жизнь. За окном стоял непроглядный предрассветный сумрак — редкий для сентября, когда осень обычно вступает в свои права с дерзкой прохладой и горьким запахом паленых листьев. Но этот рассвет был серым, ватным, как будто небо не захотело просыпаться вместе со мной. Сколько можно страдать и лить слезы в одиночестве. Я и так потратила на самобичевание слишком много времени. Три года затворничества – это слишком большой срок.
Новая жизнь началась со смены имиджа. Утром, стоя в ванной перед зеркалом, принимая решение о начале новой жизни, я обрезала свои длинные белокурые волосы под каре и перекрасилась в угольно-чёрный. Ножницы холодно поблёскивали в тусклом свете лампы, и каждое сомкнутое лезвие отрезало не прядь — а кусок прошлого. Белокурые локоны падали на кафельную плитку, свиваясь в мёртвые кольца, и я смотрела на них без жалости. Краска тёмная, какCoal как безлунная ночь, пахла резко, едко — запах перемен, которому невозможно сопротивляться. Этот цвет как нельзя лучше отражал настроение моей души. Чёрный — не цвет скорби, а цвет обугленной решимости, цвет двери, которую захлопывают навсегда. Одев чёрные леггинсы и удлинённую фиолетовую фланелевую футболку, осталась довольна своим новым обликом. Зеркало вернуло мне незнакомку — бледное лицо, обрамлённое тёмными короткими прядями, и взгляд, в котором ещё теплилось что-то живое, как последний уголёк в остывающем костре.
Все эти годы надеялась, что он вернётся. Каждый день искала в проходящих мимо людях его лицо. Знакомые и такие любимые черты — лицо Антона. Человека, которого так люблю. Увидев парня впервые, на вечеринке у подруги, я безнадёжно и навсегда влюбилась. В дальнем углу гостиной, в полумраке, куда не доставал яркий свет люстры, стоял парень. Чуть выше меня ростом, угрюмый и в гордом одиночестве. Коротко стриженные каштановые волосы, чуть растрёпанные, будто он только что провёл по ним рукой. Грустные серые глаза, без всякого интереса блуждали по толпе. Розовые губы, сжатые в тонкую линию. Он был одет в джинсы и голубую футболку, облегающую накаченный торс. Казалось, Антон был обижен и зол на весь мир, может, именно поэтому он стоял отдельно от всех. Когда наши взгляды встретились, моё сердце екнуло. Меня так потянуло к нему — как мотылька тянет к свету, даже если знаешь, что крылья могут вспыхнуть. Он с интересом разглядывал меня, его недобрый взгляд пугал, но и притягивал как магнит. Если бы знать, чем всё закончится, я бы…
Сквозь размышления я услышала телефонный звонок. Мелодия резнула тишину квартиры, как камертон — резко, почти физически ощутимо.
— Да. — поднесла я телефон к уху.
— Такси подъехало, можете выходить. — вежливо отозвалась девушка на том конце провода.
— Хорошо, уже спускаюсь. — легко отозвалась, подхватывая сумочку.
Последний раз оглядела квартиру, в которую я, наверное, никогда не вернусь. Мой любимый диванчик молочного цвета, на котором лежала жёлтая подушка, которая знает все мои тайны и печали. Сколько слёз было пролито на неё — столько, что, казалось, она впитала их, как губка, и должна была потяжелеть от чужого горя. Стеклянный столик, я почти не пользовалась им — лишь ставила чашку остывшего чая, который заваривала по привычке и никогда не допивала. Телевизор на тумбочке, под болтовню которого я засыпала по ночам — его мерцание было единственным живым движением в квартире, не считая моего дыхания. Всё настолько родное, но в то же время слишком опостылевшее. Утреннее косое окно из окна падало на кухонный пол косо, высвечивая висящие в неподвижном воздухе пылинки, и от этого комната казалась ещё пустее — как декорация к спектаклю, который давно сыгран и забыт. Взяв небольшую дорожную сумку, я вышла из квартиры. Дверной замок щёлкнул за спиной — коротко, буднично, будто и не было за этой дверью трёх лет тишины.
Поеду в Москву! Решила я. Посмотрю нашу столицу. Ведь я никогда не выезжала за пределы Екатеринбурга. Всегда боялась перемен и неизвестности. А в последние три года даже из квартиры почти не выходила. Надеялась, что Антон вернётся и не хотела пропустить его возвращение. Выходила только за продуктами, да и то ненадолго — в магазин за углом, где продавщица уже перестала задавать вопросы и просто молча отсчитывала сдачу. Каждый раз, возвращаясь с пакетом, я задерживалась у подъезда — вдруг он стоит там, прислонившись к стене, как тогда, когда мы поссорились и он ушёл, а через час вернулся. Но у подъезда никого не было. Только обшарпанный почтовый ящик да бродячий рыжий кот, который давно принял меня за свою. Надежда таяла с каждым новым прожитым днём. Пока сегодня не растаяла окончательно — как последний подснежник под последним снегом, которого ещё утром казалось вечным, а к полудню не осталось и следа.
Моя сестра Настя навещала меня два раза в неделю. При каждой встрече твердила, чтоб я забыла его и продолжала жить дальше. Я очень благодарна ей за поддержку. Когда в один день я потеряла Антона, ребёнка, работу и смысл жизни — всё рухнуло в одну безжалостную секунду, как карточный домик, — она единственная, кто был рядом. Пока другие друзья тихо исчезали один за другим, будто горе было заразно, Настя входила в мою квартиру с тяжёлыми сумками и неизменной фразой: «Я тут». Пять лет она не оставляла меня. Моя младшая сестрёнка, несмотря на свой возраст, удачно вышла замуж в восемнадцать лет, и через два года с любимым мужем они раскрутили довольно прибыльный бизнес. У него был салон красоты, а теперь они имели целую сеть салонов. Именно благодаря этим двум влюблённым я могу позволить себе не работать, а сидеть дома и убиваться по своей потерянной жизни. Когда утром я позвонила Анастасии и заявила, что хочу уехать в Москву и начать новую жизнь, она, не раздумывая, согласилась помочь финансово. На том конце повисла пауза — я слышала, как она сдерживает дыхание, чтобы не расплакаться, а потом короткое, сдавленное: «Наконец-то».
Настя младше всего на два года. После трагической смерти родителей, в свои восемнадцать я взяла опеку над ней и два года заменяла ей мать. После её замужества поддерживала во всех начинаниях и давала советы, если было необходимо. Четыре года была хорошей старшей сестрой, но после трагедии, случившейся со мной, эту роль взяла Анастасия. И вот уже пять лет она заботится обо мне. Может, я решила начать всё с начала не ради себя, а ради неё? Настя должна заниматься своей семьёй, а не нянчиться со мной. Как бы там ни было, мой отъезд значительно облегчит ей жизнь. Ведь первые два года из пяти она отдавала всю себя, чтоб поставить меня на ноги, и только после моего выздоровления согласилась, чтоб я снова стала жить отдельно. Но всё равно продолжала часто навещать меня. Пять лет, раз за разом, продолжала убеждать меня, что жизнь продолжается и на Антоне свет клином не сошёлся. Хотя в самом начале я вообще не понимала, зачем дальше жить и почему я вообще осталась жива? Когда мы с Антоном были вместе, это было счастливое время. Несмотря на частые скандалы, я действительно по-настоящему была счастлива. Этот год я помню до мельчайших подробностей. И сколько бы ни проходило времени, ни одна деталь не ускользает из памяти. Он заботился, когда я болела, радовался моим достижениям. Помню нежные объятия по вечерам — я прижималась к нему на кухне, пока закипал чайник, и он целовал меня в макушку мимоходом, будто это была самая естественная вещь на свете. Часто бегали как дети по дому и бросались подушками. Было много прекрасных моментов. Так же любовь к нему не слабеет ни на грамм. В тот роковой день…
— Мы приехали. — раздался голос.
— Что? — я пыталась собраться с мыслями, возвращаясь в реальность.
— Я говорю, мы приехали. — повторил водитель такси. — Вокзал! — он рукой указал на пейзаж за окном.
Переведя взгляд за окно машины, увидела возвышавшееся здание железнодорожного вокзала. Оно стояло серой глыбой на фоне пасмурного неба, тяжёлое и основательное, как каменный страж у ворот чужого города. Быстро достав деньги и протянув водителю, взяла сумку и стала выбираться из машины. Осенний воздух ударил в лицо — прохладный, с привкусом бензина, металла и чужих, дальних дорог.
Направляясь к величественному зданию, с серой облицовкой и большими ветровыми стёклами, с каждым шагом сердцебиение становилось всё сильнее. Почему я так волнуюсь? Из-за неизвестности перед будущим или от попытки оставить прошлое. Зайдя в здание, сердце стучало с такой скоростью, что отзывалось в горле. Ноги стали словно свинцовые, в глазах всё плыло, земля уходила из-под ног. Гул вокзала — голоса, объявления, гудки, скрип колёс, детский плач, чей-то смех — всё слилось в единый гудящий комок, который давил на виски, как тугая повязка. Когда я думала, что упаду, меня подхватили чьи-то сильные руки. Прикосновение было тёплым и неожиданно уверенным — будто земля сама протянула ладонь.
— Вам не хорошо? — раздался бархатный мужской голос. — Может, скорую вызвать?
— Нет, нет! Сейчас отдышусь, и всё будет нормально. — сглотнув комок, произнесла я как можно уверенней.
Дыхание стало приходить в норму, и я повернулась в сторону доброжелателя. На меня с тревогой смотрел парень немного старше меня. Короткие волосы, в тон моим, пухлые губы с едва заметной улыбкой, карие глаза блестели добротой. Среднего роста и телосложения, но довольно сильный. Смуглая кожа делала его ещё более привлекательным. Отметила я, разглядывая его так откровенно, что не сразу заметила, что он делает то же самое. Где-то за спиной объявили посадку — женский голос по радио прозвучал приглушённо, будто из другого мира, — и я вдруг осознала, что стою так близко к незнакомому человеку, что чувствую запах его одеколона: что-то древесное, тёплое, с нотой сандала, совершенно не похожее на то, к чему я привыкла за годы одиночества.
— Спасибо. — заговорила наконец я, пытаясь освободиться из его объятий.
— Не стоит. — произнёс он с обворожительной улыбкой, отпуская меня.
Только шагая по перрону и окончательно придя в себя, я осознала, как давно я не говорила ни с кем, кроме сестры. Конечно, не считая таксиста, диспетчера и продавщицы в магазине. Перрон дышал осенью — пахло нагретым солнцем бетоном, машинным маслом и далёкими, неведомыми мне городами, куда уходили рельсы, блестя на тусклом солнце, как струны огромного настороженного инструмента. Спустя пару минут нашла нужный вагон и купе. В купе было пусто. Располагая достаточным количеством денег благодаря сестрёнке, я хотела выкупить все четыре места, чтоб ехать в привычном одиночестве. Но, увы, свободных купе не было. Это было единственным, где был куплен только один билет. С одним попутчиком ехать лучше, чем с тремя, подумала я и купила три оставшихся билета, два нижних и одно верхнее место. В надежде, что случайный попутчик не появится, я легла на одну из нижних полок, отвернувшись к стене, и провалилась в сон. Поезд тронулся мягко, едва ощутимо — лишь лёгкий толчок и ровный стук колёс, словно кто-то размеренно отбивал ритм по пустой железной бочке. За окном поплыли назад платформы, фонари, чьи-то машущие руки, и всё, что было моей жизнью до этого утра, — уменьшалось, таяло и наконец исчезло за поворотом, оставив лишь тонкую полоску дыма над рельсами.
ГЛАВА 2
Евгений.
Я шёл вдоль поезда, ища свой вагон, прокручивая в голове случайное знакомство. Перрон был почти пуст — последние пассажиры торопливо забирались в вагоны, а проводницы уже посматривали в мою сторону с нетерпением. Осенний ветер с реки нёс запах мазута и холодного металла, и где-то далеко впереди локомотив глухо выдохнул, будто живое существо, которому надоело стоять на месте. Красивая девушка, которую я поймал у входа. Её лицо было настолько печальным, что у меня перехватило дыхание — не от её тяжести, а от неожиданности. Что же с ней произошло? Лицо как у ангела с ярко-зелёными глазами, в которых было столько печали, что можно было бы заполнить целый город. На миг показалось, что эта печаль — не на один день и не на одну беду, а что-то глубинное, въевшееся в кожу, как запах дыма в одежду, которую давно не выстирать. Невысокая, стройная, её чёрные волосы придавали облику траур, хотя и подчёркивали красоту — резкую, почти болезненную, как красота поздних осенних цветов, что цветут наперекор всему. Открыв дверь купе, перед глазами оказалась всё та же девушка. Она спала, свернувшись калачиком на нижней полке, подложив куртку под голову. Во сне её лицо разгладилось, стало мягче, но между бровей залегла тонкая складка — след привычной тревоги, которая не отпускала даже здесь. Стараясь не создавать много шума, я запрыгнул на свою верхнюю полку и погрузился в свои мысли.
Почему в моей жизни всё так сложилось? Раз за разом я задавал себе один и тот же вопрос. Но сейчас как никогда хотел бы знать на него ответ. Я запутался. Совсем запутался в своих мыслях, действиях, жизни. Больше всего — в жизни. Можно сказать, что потерялся в этом огромном мире, потерялся в себе и своих желаниях. Больше не понимаю, чего хочу на самом деле. Что делать? Куда двигаться? Как я, будучи успешным предпринимателем, скатился на самое дно существования? Ну, или почти на самое дно. С одной стороны, я всё сделал правильно, но почему же тогда не отпускает чувство, что сделал что-то не так — будто выстроил ровный, крепкий дом, а фундамент заложил на песке, и теперь стены медленно, но верно кренятся. Когда Саша позвонила поздно ночью и кое-как сквозь слёзы объяснила, где находится, я бросился туда, даже не поняв, что произошло. Телефон выпал из рук, я поймал его на лету, натягивая куртку прямо на ходу — пуговицы не застёгнулись, но мне было не до них. Всю дорогу молился, чтоб было всё не так уж плохо, как передавало её состояние по телефону. Таксист бросал на меня взгляды в зеркало — я, наверное, выглядел безумно: бледный, с вечно уставшим видом, шепчущий губами слова, которые не имели звука.
Добравшись, картина разворачивалась ужасающая. Фонари вдоль дороги бросали мертвенный жёлтый свет, в котором всё выглядело ещё страшнее, чем в темноте. Александра в слёзах с размазанной тушью по лицу — чёрные потёки текли по щекам, как трещины на старой фарфоровой кукле, и она дрожала всем телом, мелко, часто, как человек, которому некуда бежать от собственного ужаса. Машина помята — капот смят гармошкой, одна фара разбита и тускло мигала, как нервный тик. А перед ней на земле лежала девушка, и моё сердце остановилось. Саша сбила человека. Девушка лежала вся в крови. Лицо всё в ссадинах и кровоподтёках. Одежда местами порвана — ткань пропиталась и потемнела, прилипла к телу, и от этого казалось, что ран больше, чем видно. На асфальте тоже кровь, много крови — она растекалась неровным, ленивым озером, впитываясь в трещины дороги, и в свете мигающей фары казалась почти чёрной. Но не понятно, откуда именно. Видимых больших ран не видно. Я бросился к ней — колени ударились об асфальт, руки стали липкими и горячими, и я почувствовал, как мир вокруг сузился до этого бледного лица и слабого, едва различимого дыхания. Пульс прощупывался — слабый, неровный, но был, и за это я благодарил кого-то невидимого над головой. Вызвав скорую, переключил внимание на Александру.
— Послушай меня. — тряс я её за плечи, но она смотрела сквозь меня пустым, расфокусированным взглядом. — Постарайся успокоиться. — чтоб привлечь внимание Саши, мне пришлось дать ей пощёчину. Звук получился сухим, коротким — как выстрел в тишине, — и на секунду её глаза прояснились. — Соберись! — орал я. — Вытирай слёзы и слушай меня внимательно. Ты сейчас быстро приходишь в себя и отправляешься домой. Пройди пешком подальше отсюда и вызови такси. Дома быстро приведи себя в порядок и ложись спать. Ты никуда не ездила. Ты спала дома.
— Но как же? — она смотрела не понимая, и в её глазах я увидел ужас, который переходил в отчаяние. — Меня всё равно посадят, они всё узнают и посадят, это ведь моя машина.
— Послушай. Никто тебя не посадит. Моя машина в ремонте, я приехал на такси, вышел за углом. Я скажу, что взял твою машину. — старался объяснить я быстро, но как можно доходчивей, чеканя каждое слово, будто вбивая гвозди. — Скажу, что я виноват в случившемся. А ты должна быть дома в нормальном состоянии, когда придёт полиция. Я возьму вину на себя. Запомни, что должна сказать. Я попросил твою машину и уехал по делам, а ты легла спать. Запомнила. — Саша мотала головой в знак согласия и стала вытирать слёзы — тыльной стороной ладони, размазывая тушь ещё больше, но взгляд уже стал осмысленным. — А теперь давай уходи, скоро приедет скорая помощь.
После её ухода всё так закрутилось. Сирена скорой разрезала ночную тишину — пронзительно, как нож, — и красно-белые огни залили дорогу, деревья, наши лица неровным пульсирующим светом. Скорая помощь, забрав девушку, вызвали полицию. Меня арестовали. Изолятор, дознание, следствие. Каждый следующий день был похож на предыдущий — серый, как стена камеры, на которую я смотрел часами, считая трещины в штукатурке, пока они не начали казаться картой неизвестной страны, по которой я блуждал. Изолятор пах казённым мылом, железом и чужим страхом — запахом, который въедается в ноздри и не выветривается месяцами. С Александрой видеться не давали, но раз я сижу, значит, она на свободе, и эта мысль меня успокаивала — единственная нить, за которую я держался в темноте. Суд прошёл как в тумане — лица, голоса, бумаги, всё плыло и сливалось, будто я смотрел на происходящее сквозь мутное стекло. Адвокат пытался уменьшить срок, говорил что-то о том, что я чистосердечно во всём признался, вызвал скорую, не скрылся с места преступления. Но мне в тот момент было не важно, сколько мне дадут. Для меня самым главным было, чтоб Александра осталась на свободе. Я её любил безумно, любил и хотел уберечь от всего этого — и это чувство было единственным, что ещё имело вес, всё остальное стало картонным, ненастоящим. Только после вынесения приговора сроком на пять лет я перестал переживать за неё и в полной мере осознал, что меня ждёт. Хотя на тот момент и не до конца понимал, что именно ожидает, с чем придётся столкнуться. Первое время было действительно тяжело. Тогда я всё больше убеждался в том, что правильно поступил — она бы тут не смогла находиться. Саша не пережила бы и десяти процентов из того, через что прошёл я. Я даже вспоминать об этом не хочу — шрамы на теле, на руках, спине и так не дадут забыть об этом никогда. Ночами, когда камера затихала и оставался только храп соседей да далёкий лай собак за забором, я ложился на спину и смотрел в потолок, чувствуя, как каждый шрам на коже ноет по-своему, — будто тело вело собственный дневник, который невозможно сжечь.
Но с каждым днём становилось легче, и в конце срока было уже вполне приемлемо. Я научился не замечать запаха хлорки, не слышать гула труб по ночам и почти не вздрагивать, когда железная дверь лязгала засовом. Примерно через год появились друзья, или вроде того — люди, с которыми можно было молча курить в прогулочном дворике, глядя на клочок неба над забором, и этого было достаточно.
Саша приезжала всё время, как только давали свидания. Говорила, что любит и ждёт. Я мало что рассказывал ей, не думаю, что ей надо это знать. Всегда говорил, что всё хорошо, даже когда было не так. И вот спустя пять лет я вышел — дверь за спиной закрылась с тем же лязгом, к которому я привык, но теперь он прозвучал иначе: не как замок, а как щелчок — будто кто-то переключил канал. Александра меня встречала. В её глазах стояли слёзы, но она улыбалась — той улыбкой, которую я хранил в памяти всё это время, как единственную фотографию, которую не отняли. Мы вернулись в родной город, и…
Поезд остановился, и это выдернуло меня из прошлого — короткий толчок, скрежет тормозов, и всё. Я открыл глаза и увидел озадаченное лицо незнакомки. Она смотрела на меня — внимательно, с тем же выражением, с которым смотрят на человека, разговаривающего во сне, — но когда наши взгляды пересеклись, она отвернулась в сторону и быстро вышла из купе. Дверь за ней мягко скользнула, оставив после себя лёгкий сквозняк и запах чего‑то цветочного — тонкий, неуверенный, как первый тёплый день после долгой зимы.
В купе повисла тишина, нарушаемая лишь далёким, чуть приглушённым гулом вокзала — будто мир за пределами вагона жил своей отдельной, торопливой жизнью. Полоска света из коридора легла на пол неровной золотой лентой, высветив кружащиеся в воздухе пылинки — они плыли медленно, лениво, словно не хотели расставаться с покоем этого замкнутого пространства. За окном темнели силуэты перрона, размытые сумерками; редкие фонари бросали на асфальт тусклые круги света, похожие на застывшие лужицы янтаря.
Я провёл ладонью по лицу, пытаясь стряхнуть остатки сновидения, но оно цеплялось за сознание рваными, неясными образами, словно обрывки старой плёнки. В груди ещё жило странное, щемящее чувство — будто я только что потерял что‑то важное, ускользнувшее вместе с последним кадром забытого сна. И в этом полумраке купе, среди чужого, едва уловимого аромата, мне вдруг стало невыносимо одиноко — как бывает, когда понимаешь, что все вокруг погружены в свои миры, а твой остаётся невидимым для остальных.
ГЛАВА 3
Ольга.
Увидев, что он смотрит на меня, я тут же выскочила за дверь, будто за спиной вспыхнул невидимый огонь. Его лицо казалось знакомым, но я никак не могла вспомнить, где именно его видела — образ мелькнул и ускользнул, как тень, которую пытаешься поймать взглядом, а она рассыпается в дым. За эти годы отвыкла от людей настолько, что ощущаю себя крайне неловко в присутствии посторонних — будто я долго жила под водой и теперь, вынырнув, не могу привыкнуть к тяжести воздуха и яркости света. Выйдя из вагона на свежий воздух, пыталась успокоить волнение: грудь вздымалась часто, как у загнанной птицы, а пальцы невольно сжимались и разжимались, будто искали опору. Раз уж начала новую жизнь, надо привыкать к людям, иначе ничего не получится.
Моё внимание привлёк разговор проводницы с миленькой бабулечкой. Они стояли у тамбура, и вокруг них будто сгустился отдельный мир — напряжённый, дрожащий от невысказанных слов.
— Ну, доченька, войди в моё положение, — почти молила бабушка, и голос её дрожал, как натянутая струна, готовая порваться. — Я же говорю, что это все деньги, что у меня есть. Возьми, только посади в вагон.
Приглядевшись, я увидела, как бабушка сует проводнице двести рублей — купюра была мятой, с загнутым уголком, будто её много раз доставали и прятали, гладили пальцами в надежде, что она станет больше.
— Да не нужны мне ваши деньги, — отмахивалась девушка, но в её резкости сквозила не жестокость, а усталость — та, что въедается в плечи и делает голос грубее, чем хочется. — Купите билет в кассе, и я вас пущу в вагон.
— Ну, миленькая, — ещё жалостней говорила бабушка, и в её глазах уже стояли слёзы, прозрачные, как дождевые капли на стекле. — Там нет билетов за эти деньги, а мне в Москву надо. У меня внучка в больницу попала. Возьми деньги, только впусти, я готова в тамбуре стоя ехать, до самой Москвы. Только возьми.
На её морщинистых руках, сложенных в умоляющем жесте, проступали тонкие синие вены, похожие на старые дороги на потёртой карте. Даже мне стало жаль старушку — в груди что-то сжалось, как будто кто-то осторожно, но крепко сжал сердце. Но проводница была непреклонна.
— Нет. Вы вообще в своём уме? До Москвы ещё почти сутки пути.
Я слушала, и в голове постепенно прояснялось — не от воздуха, а от внезапной ясности, которая приходит, когда видишь чужую беду не сквозь стекло, а вплотную. Пришло осознание: может, я осталась жива, чтобы сделать что-то хорошее в своей жизни. Начну помогать людям, чтобы оставить после себя хоть что-то — пусть даже крохотный след, как отпечаток босой ноги на мокром песке, который смоет волна, но на миг он был.
— Простите, — вмешалась я в разговор, который пошёл по пятому кругу, и собственный голос прозвучал неожиданно твёрдо, будто я сама удивилась своей смелости. — Я возьму эту бабушку в своё купе.
— Что значит, возьмёте? Кто вам разрешит? — возмутилась девушка, и её лицо на секунду стало жёстким, как застывшая маска. А бабулька с надеждой смотрела на меня — в этом взгляде было столько доверия, что я почувствовала себя одновременно сильнее и уязвимее.
— Мне не нужно чьё-то разрешение, — вздёрнув подбородок с вызовом, ответила я. — У меня три билета! Я могу и двух бабушек взять!
Проводница глубоко задышала — ноздри то раздувались, то снова расслаблялись, будто она пыталась вдохнуть не воздух, а спокойствие. Она заговорила почти через минуту, и в её голосе уже не было прежней резкости — только усталое принятие.
— Ну хорошо, только с соседом по купе будете сами разбираться.
— Я имею право на три полки, и мне всё равно, что он думает, — бросила я через плечо, помогая бабушке подняться. Её рука была тонкой, хрупкой, как птичья лапка, но тёплой — и эта теплота странным образом придавала мне сил.
— Спасибо тебе, доченька, — заговорила она, подходя к двери купе, и голос её уже не дрожал, а звенел от облегчения. — Я буду тихонечко себя вести, как мышка.
— Не стоит благодарности, и можете не переживать, ведите себя как обычно, — успокаивала старушку, чувствуя, как внутри разливается непривычное, но приятное тепло — будто я наконец сделала что-то правильное.
Мы зашли, и пока я закрывала дверь, отсекая гул перрона и чужие голоса, старушка села на место, где я недавно спала. Подушка ещё хранила отпечаток моей головы, и на миг я почувствовала странную связь между этим мгновением и тем, каким оно могло бы быть, если бы я не решилась выйти. Парень сидел на противоположной стороне — спокойный, собранный, но в его взгляде читалось лёгкое недоумение, как у человека, который наблюдает сцену из чужого сна. Долго не раздумывая, я заговорила:
— Можете располагаться на этом месте, — провела я рукой по полке, на которой она сидела, и, бросив на парня беглый взгляд, принялась рыться в своей сумке. Он удивлённо выгнул бровь, когда я подала один из билетов старушке — в этом жесте было что-то почти театральное, как в моменте, когда фокусник достаёт из рукава не кролика, а чью-то надежду.
— Вот, возьмите, это будет ваш билет.
— Спасибо тебе, милая, — отозвалась бабушка, пряча билет в своей сумке, и пальцы её слегка дрожали — то ли от волнения, то ли от благодарности, которая не умещается в словах.
Я быстро запрыгнула на верхнюю полку, чтоб освободить старушке пространство — пружины скрипнули под моим весом, и этот привычный звук вдруг показался мне уютным, почти домашним. Та поставила сумку в угол под стол — старая, с потёртыми боками, она выглядела как верный спутник, прошедший сотни дорог. Бабушка сняла кофту — вязаную, с крупными петлями, пахнущую домом и чаем, — и, повесив на крючок, вновь села, сложив руки на коленях, как ученица, старающаяся быть незаметной. Воцарилось неловкое молчание — оно повисло в воздухе, плотное и ощутимое, как пар в остывающей бане. Бабушка похлопывала себя по коленям, смотря в окно, за которым медленно проплывали столбы, складываясь в бесконечную решётку, а парень изучающе смотрел на неё — не с любопытством, а с той внимательностью, с какой рассматривают картину, в которой хотят разглядеть скрытый смысл.
Вскоре появилась проводница, нарушив тишину своим ровным шагом и позвякиванием ключей.
— Может, хотите чай? — с улыбкой спросила она, и эта улыбка была другой — не той, что минуту назад, когда она отмахивалась от бабушки, а мягкой, почти виноватой.
«Ну надо же, какая вежливая, — мелькнуло у меня, — а пять минут назад с пренебрежением орала на старушку».
— А сколько стоит чай? — спросила бабушка, и в её вопросе не было ни обиды, ни упрёка — только простое желание понять, вписывается ли эта маленькая радость в её скудный бюджет.
— Пятьдесят рублей стакан, — всё с той же улыбкой отозвалась девушка.
У парня немного округлились глаза от удивления — будто он впервые заметил, как много в мире вещей, которые стоят ровно пятьдесят рублей, и как мало для кого-то это значит. Свесив голову вниз, я посмотрела на бабульку — она качала головой, показывая, что отказывается от чая. В этом отказе было столько тихой гордости, что мне вдруг стало невыносимо жалко этой гордости — как жалко бывает, когда видишь, как кто-то старательно прячет свою нужду за вежливыми отказами.
Ладно, пожалуй, напою чаем попутчиков. Судя по всему, только у меня денег вполне достаточно — и пусть это будет моим первым шагом в новой жизни, маленьким, но настоящим.
— Можно три чая, — отозвалась я, и собственный голос снова прозвучал твёрдо — в нём уже не было дрожи, только спокойная уверенность.
Проводница ушла готовить чай, а я спрыгнула вниз и села рядом с бабушкой. Пружины снова скрипнули, но теперь этот звук был не одиноким, а частью общего уюта.
— Да не стоило, дорого ведь, — с нежной улыбкой произнесла старушка, и в этой улыбке было столько тепла, что оно словно согрело воздух между нами.
— Для меня не очень. Как вас зовут? Я Оля, — я попыталась улыбнуться в ответ, и улыбка вышла не идеальной, но настоящей — такой, какой не было уже давно.
— Мария Ивановна, но можешь звать меня баба Маша, — ответила она, и в этих простых словах прозвучало приглашение к доверию, которое даётся не каждому.
Вскоре вернулась проводница с чаем и поставила на столик три стакана в подстаканниках цвета бронзы — металл тускло поблёскивал, отражая свет лампы, и казался почти старинным, как реликвия из другого времени. Я расплатилась с девушкой, и она удалилась, оставив после себя лёгкий запах ванили и железа — запах поезда, который въедается в память. Баба Маша стала копошиться в своей сумке — пальцы перебирали содержимое с привычной сноровкой, будто она знала каждый уголок этой сумки наизусть, как знают каждую морщинку на любимом лице.
ГЛАВА 4
Евгений.
Странная ситуация: Ольга отдала билет бабушке, хотя не была с ней знакома. В этом жесте было что-то почти отчаянное — будто она швырнула в темноту зажжённую спичку, надеясь, что та разгорится и согреет кого-то. Мария Ивановна стала доставать из сумки разные свёртки, туго перетянутые бечёвкой, и в тесном купе сразу стало уютнее — в воздухе поплыли тёплые, домашние ароматы: запах варёной картошки, смешанный с пряной кислинкой солёных огурцов, сладковатым духом чёрного хлеба и едва уловимой копчёной ноткой сала. Эти запахи были как старые добрые воспоминания, которые сами приходят, стоит только приоткрыть дверь в прошлое.
— Давайте поедим, — говорила старушка, и голос её звучал так по-домашнему, будто она звала к столу не случайных попутчиков, а родных внуков. — Оленька, двигайся ближе. Молодой человек, — обратилась она ко мне, — угощайтесь.
Бабушка разворачивала свёртки один за другим, и перед нами будто вырастал маленький праздничный стол посреди грохочущего поезда. Я хотел отказаться — вежливость подсказывала, что не стоит набрасываться на чужую еду, — но голод и эти манящие ароматы не дали мне этого сделать. Запах горячей картошки ударил в нос, и желудок предательски сжался, напоминая, что последний раз я ел ещё до посадки.
— Евгений, — произнёс я, подсаживаясь поближе, и сам удивился, как легко прозвучало моё имя в этом неожиданно тёплом пространстве.
Мы ели, и разговоры лились сами собой — о природе, о погоде, о том, как осень медленно съедает зелень, оставляя после себя рыжие и бурые пятна. Баба Маша рассказывала, как живёт в деревне: про огород, где каждое лето она воюет с сорняками и побеждает, про любимую корову Зорьку, которая каждое утро ждёт её у калитки, будто знает, что Мария Ивановна принесёт ей кусочек сахара. Про внучку, которая поступила учиться, про то, как воспитывает её одна: отец бросил их, как только девочка родилась, а дочка долго болела и умерла — об этом бабушка сказала тихо, почти шёпотом, и в купе на миг стало слышно, как стучит поезд, отбивая ритм по рельсам, словно отсчитывая секунды тишины. Она рассказывала даже про соседей — про сварливую тётю Клаву, про молчаливого дядю Петю, который каждый год сажает картошку в один и тот же день, и про кота Ваську, который считает двор своей территорией. Казалось, я заочно знаком со всей деревней — с её запахами, звуками и маленькими драмами.
Я даже не заметил, как пролетело три часа — время растворилось в рассказах, в запахе еды, в мягком свете лампы, который делал лица чуть добрее, чем они были на самом деле. Всё это время Ольга молчала, изредка поглядывая на нас — её взгляд был спокойным, но в нём читалась какая-то отстранённость, будто она сидела не в купе, а на берегу реки, наблюдая за нами с другого берега. Дорога стала гораздо веселее, неловкость ушла, будто её смыло этим потоком слов и запахов.
Но вдруг дверь резко распахнулась, и в проёме возникла проводница — её силуэт на фоне коридора казался угловатым и резким, как тень от сломанной ветки.
— Там ещё один безбилетник, возьмёшь его к себе? — со странной интонацией говорила девушка, обращаясь к Ольге. В её голосе звенела не просьба, а вызов — будто она проверяла, насколько далеко можно зайти.
Оля встала и подошла к окну. Я тоже взглянул: на перроне стоял парень лет двадцати, в потрёпанной куртке и с сумкой через плечо; он был похож на гопника из старых сериалов — дерзкий, угловатый, с тем особенным выражением лица, которое словно кричит: «Я никому ничего не должен».
— Нет, — резко отвернувшись от окна, отрезала Ольга и села на место. Её плечи напряглись, будто она готовилась к удару.
— Что так? Он не пришёлся тебе по душе? — язвительно парировала девушка, и в её улыбке мелькнуло что-то хищное. — Он хочет попасть к любимой девушке, а денег не хватает. Пожалей парня. — В голосе было столько ехидства и злобы, что воздух в купе будто стал тяжелее.
— Вы, кажется, забываетесь, — ледяным тоном произнесла Ольга, и от её спокойствия веяло холодом, который пробирает до костей. — Я бы попросила вас не переходить на личности и оскорбления. — В этих словах чувствовались нотки злости, сдержанной, но острой, как лезвие. А Оля не так проста, как кажется.
Интересно, что между ними произошло? Может, ещё на вокзале, когда Ольга выкупала билеты, проводница чем-то её задела? Или это просто привычка некоторых людей давить на тех, кто выглядит уязвимым?
— А что я такого сказала? — пожав плечами, спросила проводница уже более любезно, но эта любезность была фальшивой, как дешёвая позолота: стоит задеть — и тут же проступит грубый металл.
— Мы обе прекрасно понимаем, на что вы намекаете, — спокойно, но всё так же холодно говорила Оля. — И я вам не позволю унижать людей, даже не зная их.
Девушка ушла, не ответив, а в купе вновь повисло неловкое молчание — оно было не пустым, а тяжёлым, наполненным невысказанными словами и старыми обидами.
— Что это было? — не выдержал я.
— Ничего особенного. Просто она хотела задеть нас, — девушка говорила вполне спокойно, будто речь шла о чём-то незначительном, но в её голосе всё равно слышалась натянутая струна. — Вам нечего стыдиться, — Ольга обратилась к бабе Маше. — Это ей должно быть стыдно за свой поступок.
Оля приобняла бабушку, и у той заблестели глаза от слёз — не горьких, а благодарных, тёплых, как капли росы на траве ранним утром.
— Чего я не знаю? — я понимал, что лезу не в своё дело, но мне хотелось понять, почему такая весёлая старушка еле сдерживает слёзы.
— У меня не было денег, — начала Мария Ивановна дрожащим голосом, и каждое слово давалось ей с трудом, будто она вытаскивала их из самой глубины души. — Я предлагала проводнице последние двести рублей, чтоб попасть на поезд, но та ни в какую. Тут подошла Оленька и взяла меня в ваше купе.
— Но как? — удивился я. — Без билета она всё равно бы не пустила, даже если оплатить полную стоимость билета.
— У меня был билет, — отозвалась Ольга. — Три полки в этом купе мои, у меня три билета на руках.
— Зачем тебе три билета? — сказал я раньше, чем понял, что это не моё дело. Слова вырвались сами, как камешек, сорвавшийся с обрыва.
— Хотела ехать одна, но пустых купе не было, и я выкупила только три места.
— Но зачем? — моё непонимание всё больше росло, теряя такт.
— В компании мне не по себе, я отвыкла от людей. Уже достаточно долгое время я общалась только с сестрой. За пять лет это мой первый выход в люди. Поэтому мне и стало плохо на вокзале.
Ольга запрыгнула на верхнюю полку и отвернулась к стене, давая понять, что разговор окончен. Её движения были резкими, но в них чувствовалась усталость — будто каждое действие требовало усилий, как идти против сильного ветра.
Вопросов стало ещё больше, чем ответов. Где она была эти пять лет? Даже не могу представить места, где можно находиться так, чтобы никого не видеть. Может, в психиатрической больнице? Но там вроде много врачей и пациентов. Если, конечно, не буйная — тогда, конечно, одиночная палата и кровать с ремнями. Теперь мне немного страшно и ещё больше хочется знать, где она была. Вдруг я прав и её не выписали, а она сбежала? Зачем я вообще начал задавать вопросы? Теперь не усну.
Бабушка вроде кажется спокойной. Может, она знает, и всё не так уж страшно, как я себе нарисовал. В конце концов, знай они, что я сидел, наверное, тоже стали бы нервничать. Эта мысль кольнула где-то под рёбрами — привычная, старая, но от этого не менее болезненная. Я посмотрел на бабу Машу: она аккуратно складывала пустые свёртки, прятала их обратно в сумку, и её движения были такими размеренными, будто она пыталась вернуть в мир хоть немного порядка. А за окном тянулись бесконечные столбы, сливаясь в одну серую линию, и поезд нёс нас вперёд, туда, где никто не знал ни моего прошлого, ни тайн Ольги, ни горя Марии Ивановны — только стук колёс, запах картошки и тихий свет лампы, который на время делал всё чуть менее страшным.
ГЛАВА 5
Ольга.
Зачем он стал задавать столько вопросов? Зачем я ответила? Я только стала отвлекаться от прошлого, а теперь опять куча мыслей и эмоций, и каждая — как осколок стекла, на который нечаянно наступила в темноте: больно, и не сразу поймёшь, откуда кровь. Расставание с Антоном, потеря ребёнка, приговор, что не смогу иметь больше детей. Эти слова, произнесённые врачом сухо и буднично, как рецепт на таблетку, до сих пор звучали в ушах — не громко, а ровно, неумолимо, как гудение лампы в пустой палате, от которого некуда деться.
Больница. Эти белые стены, от которых рябило в глазах, — белые, казённые, без единой трещины, без единого пятна, словно их специально выкрасили так, чтобы стереть всякую надежду на цвет, на жизнь, на что-то кроме боли. Эта чёртова кровать, с которой не можешь встать, — жёсткая, узкая, с брезентовым матрасом, который пах хлоркой и чужим потом. День за днём я лежала, глядя в потолок, считая трещины на штукатурке, пока они не сложились в карту несуществующей страны, по которой я блуждала в бреду. Молила о смерти, а не о такой жизни. Сгорала от нетерпения, ожидая того дня, когда смогу встать с этой кровати и покинуть эту чёртову больницу. Сестра приходила каждый день — приносила фрукты, которые я не ела, и разговоры, которые я не слышала. Настя садилась на край стула — не на кровать, а именно на стул, будто чувствовала, что моё тело больше не принадлежит мне, — и тихо рассказывала что-то о погоде, о делах, о пустяках, а я лежала и смотрела, как по стеклу ползут капли дождя, и думала, что они живые, что они ползут туда, куда хотят, а я нет.
Как была рада оказаться у Насти дома, спустя полтора года. Настя открыла дверь, и я почувствовала запах жареной картошки и домашнего мыла — запах нормальной жизни, к которой я разучилась принадлежать. Хотя и у Насти я не чувствовала себя счастливой — скорее гостьёй в чужом тёплом доме, где всё устроено правильно, но ничего не моего. Даже вернувшись в свою квартиру, я не ощутила счастья. Квартира встретила меня застоявшимся воздухом и тонким слоем пыли на всех поверхностях — будто время прошло сквозь стены и осело на мебели серой плёнкой. Я стояла в дверях и думала: вот он, мой дом, а чувствую себя так, словно зашла в чужой музей, где трогать ничего нельзя.
Как же давно я не чувствовала себя счастливой. Последний раз это было с Антоном. Я была беременна и сказала ему об этом — стоя на кухне, держа тест за спиной, с колотящимся сердцем, как перед экзаменом. Он сначала замер, потом расплылся в улыбке — той самой, от которой у меня всегда подкашивались ноги — и подхватил меня на руки, закружил, а я смеялась и била его по плечу, чтобы поставил, мы оба знали, что я не хочу, чтобы он ставил. Мы смеялись и строили планы на будущее — детскую комнату, коляску, имена. Пока оно не рухнуло, как карточный домик, через пару дней.
Антон отмечал с друзьями своё будущее отцовство. Вернувшись ночью домой, он был не в себе. С нашей первой встречи до того рокового дня он ни разу не пил. Я не знала почему, Антон не рассказывал. Он и трезвый иногда срывался на ровном месте — словно внутри него жил кто-то тёмный, кто нет-нет да и вырывался наружу, — а в тот день вообще был похож на демона. Глаза злобные, налитые кровью, нес какую-то чушь. Кидался драться. Порвал кофту — ткань треснула с сухим звуком, как будто лопнула струна, и я помню, как смотрела на лоскутки ткани в своих руках и не могла понять, что происходит, будто мир вдруг сменил скорость и всё полетело вкривь и вкось. Я еле вырвалась и убежала — босиком, по холодной лестнице, вниз, в темноту, в ночь, в неизвестность, прижимая руки к животу, к ребёнку, которого уже не могла защитить. С того момента моя жизнь уже не была похожа на прежнюю. Ребёнка я потеряла в ту же ночь, как и себя…
Послышались шаги, открылась и закрылась входная дверь — щелчок замка прозвучал коротко, буднично, вырвав меня из прошлого, как пробку из бутылки. Я повернулась. Бабы Маши не было, а Евгений лежал на нижней полке с закрытыми глазами, но открыл их сразу, как я повернулась. Лицо казалось озабоченным — или, может, не озабоченным, а настороженным, как у человека, который слышал чужой сон и теперь не знает, что с этим делать. Наверное, он считает меня странной, хотя ничего удивительного — со стороны я именно так и выгляжу.
— Хочешь что-то спросить? — заговорила я, и голос прозвучал ровнее, чем я ожидала.
— Почему ты была одна? Ты… ты лежала в больнице? — неуверенно закончил он, и в этом вопросе было столько осторожности, будто он ступал на тонкий лёд и с каждым словом проверял, не хрустнет ли.
— Да. Полтора года. — как он догадался? Неужели это так очевидно? — Потом полгода жила у сестры и три года дома, выходя только в магазин.
— Но теперь тебе лучше? — он выглядит озабоченным.
— Да, намного. Я решила забыть прошлое и начать новую жизнь. — с улыбкой говорила я, пытаясь показать, что обо мне не стоит беспокоиться, но улыбка вышла кривой, как наклейка на треснувшей чашке. — Даже решила помогать людям, попавшим в сложную ситуацию.
— Это хорошо. — Женя попытался улыбнуться, и его улыбка была похожа на мою — неуверенную, вымученную, но настоящую. — Это правда, хорошо. Я знаю, как тяжело начать всё заново. Иногда слишком тяжело. Прошлое не отпускает, а затягивает обратно.
Вернулась баба Маша, и мы замолчали — оба, как по негласному уговору, будто сказанного было довольно, а может, слишком много. Она легла, поправив подушку с привычной стариковской суетливостью, и вскоре свет переключили на ночной, и в купе стал полумрак — тёплый, желтоватый, от которого лица стали мягче, а тени глубже. Последовав примеру бабушки, я тоже закрыла глаза и спустя время провалилась в сон — без сновидений, чёрный и глубокий, как колодец, на дне которого хотя бы тихо.
С первыми лучами солнца открыла глаза. Свет пробивался сквозь незашторённое окно узкими полосками, ложился на полки, на столик, на лицо спящей бабы Маши — и от этого всё выглядело нарисованным акварелью, размытым и нежным. Попутчики ещё спали, и я как можно бесшумнее вышла в коридор. Прислонившись лбом к стеклу, ощутила блаженную прохладу — стекло было чуть влажным от утренней росы, и эта влага приятно холодила кожу, будто я прижалась к живому, дышащему существу. Даже закрыла глаза от удовольствия. Лето выдалось жарким, а в вагоне и подавно было слишком душно — воздух стоял плотный, тёплый, с примесью пыли и железа, и кондиционеры лишь чуть шевелили его, как опахало в бане.
За окном проплывали деревья и поля — берёзы стояли в утреннем тумане, тонкие и светлые, как нарисованные углем на белой бумаге. Местами росли цветы — полевые, некошеные, они тянулись к солнцу, и от поезда ветер пригибал их к земле, а они снова выпрямлялись, упрямые и живые. Монотонная смена пейзажа и постукивание колёс успокаивали — этот ритм был похож на дыхание, ровное и мерное, и глаза закрывались вновь.
Вскоре дверь за спиной открылась, и в коридор вышла баба Маша — она куталась в кофту, хотя было душно, и от неё пахло тёплой тканью и чем-то неуловимо домашним.
— Доброе утро! — поприветствовала я.
— Доброе! — отозвалась бабушка, улыбаясь. — Ты тоже ранняя пташка?
— Да, вообще-то нет, просто окно не было зашторено.
— А, понимаю, — расплылась в улыбке бабушка, и морщинки вокруг её глаз собрались в лучики, как у солнца на детских рисунках.
Мария Ивановна последовала к туалету, а я вернулась в купе. Евгений сидел за столом и смотрел в окно — сидел неподвижно, с прямой спиной, и взгляд его был устремлён куда-то за стекло, но не на пейзаж, а словно сквозь него, в то место, которое существует только внутри человека.
— Доброе утро! — заговорила я, но когда он повернулся, было видно, что он не выспался, если вообще спал. Под глазами залегли тени, а белки глаз покраснели, будто он всю ночь смотрел на огонь.
— Доброе, — почти безжизненно отозвался парень, и голос его звучал глухо, как из-под воды.
— Тебе не спалось?
— Да. Не привык спать, когда качает. — устало вздохнул парень, но что-то подсказывало мне, что дело не в качке.
Завтракали мы почти в тишине. Баба Маша пыталась несколько раз завести разговор, но Женя не был намерен отвечать, а с меня собеседник вообще никакой — я сидела, макала печенье в чай и слушала, как стучат колёса, и думала, что тишина бывает разная: бывает тяжёлой, как свинец, а бывает лёгкой, как туман. Эта была где-то посередине — не давила, но и не отпускала. Последний час поездки каждый был предоставлен сам себе.
Когда поезд прибыл в Москву, кажется, все испустили облегчение — вагон вздрогнул в последний раз и замер, и этот миг тишины после суток стука показался оглушительным. Евгений быстро покинул вагон и скрылся в неизвестном направлении — его фигура мелькнула в толпе и пропала, как камень, брошенный в реку. Я же, напротив, не спешила, считав своим долгом довести начатое дело до конца. Сопроводила бабу Машу до такси, потратив кучу времени, пытаясь уговорить её принять мою помощь — старушка сопротивлялась, как будто предлагали не деньги, а яду: отмахивалась, качала головой, прижимала руки к груди. Когда она наконец-то сдалась, я усадила её в машину, оплатила дорогу и, написав на листочке свой номер телефона, вложила в него две тысячи, отдала бабушке. Взяв с неё обещание, что если вдруг нужна будет какая-то помощь, она мне позвонит. Баба Маша прижала листочек к груди, как драгоценность, и долго смотрела на меня через стекло, пока машина не тронулась.
Проводив взглядом отъезжающую машину, села в другую, рядом стоящую. Попросила отвезти в какой-нибудь спальный район. Создалось впечатление, что мы едем непомерно долго — конечно, большую часть времени мы простояли в пробках, и пока машина стояла, я смотрела в окно на чужой город: бесконечные ряды машин, блестящих на солнце, как чешуя огромной рыбы, фасады домов, рекламные щиты, люди на тротуарах — все куда-то шли, все были заняты, все были частью чего-то, а я сидела за стеклом и чувствовала себя аквариумной рыбкой, которую пересадили в чужой аквариум. Заплатила я тоже немало. Вышла на остановке и в ларьке купила газету — первая покупка в новом городе, и от этого она казалась почти символической, как первый штрих на чистом холсте.
Что меня потянуло в эту Москву? Надо было выбрать небольшой городок. Куча машин и людей, все куда-то спешат, гудят, толкаются — город жил, дышал, гудел, как огромный улей, и от этого гуда кружилась голова. Как можно приехать утром и потратить весь день на дорогу, поиски квартиры и дорогу до неё. Я бродила по незнакомым улицам, заглядывала в дворы, читала объявления на подъездах, и к вечеру ноги гудели не меньше города, а голова была пустая, как выбитый орех.
Рухнув на кровать, я провалилась в сон — не раздеваясь, не разбирая постель, просто упала лицом в подушку, и подушка была чужая, и одеяло было чужое, и потолок над головой был чужой, но я так устала, что чужое впервые за долгое время показалось не страшным, а просто другим. И перед тем как темнота забрала меня, я подумала: вот и всё, первый день новой жизни. Какой он был? Странный. Тяжёлый. Шумный. Но — мой.
ГЛАВА 6
Евгений.
Я не рассчитывал, что будет так сложно устроиться здесь. Москва встретила не гостеприимством, а равнодушием — тем особым равнодушием большого города, которое не враждебно, а просто безразлично, как безразлична река, мимо которой проходишь: она течёт себе и течёт, а ты — посторонний. Самая дешёвая гостиница, больше похожая на хостел — узкая комната, в которую помещалась лишь односпальная кровать, тумбочка и небольшой комод, прижатый к стене так тесно, будто сам боялся свалиться. Маленькая душевая, совмещённая с туалетом, — кафель желтоватый, с трещинами у стыков, и от одного вида на неё становилось ещё тоскливее. Зато стоит как четырёхзвёздочный отель. С такими ценами, если я не найду работу, то мне уже завтра будет негде жить. Я ведь приехал сюда с конкретной целью, а должен тратить время на поиски работы. Как же я найду время на поиски, когда каждое утро начинается с вопроса: на что я буду спать сегодня ночью?
Мысли снова унесли меня в воспоминания, и я перестал сопротивляться — махнул рукой, как делают, когда понимают, что течение сильнее.
Вернувшись в Екатеринбург, мы с Сашей сняли квартиру. Недорогую, на окраине, с видом на серый пятиэтажный двор и чахлые тополя, но на первое время сойдёт — так мы оба сказали, и оба не поверили. Мы не хотели доставлять неудобства ни моим, ни её родителям, хотя, может, просто не хотели, чтобы кто-то видел нас такими — побитыми, тихими, с тенью, которая ложилась на всё, к чему мы прикасались. Я хотел вернуться к делам, но Александра рассказала, что моей фирмы больше нет, так же как и квартиры. Она не справлялась с делами — пока я сидел, фирма медленно истекала кровью, как раненый зверь, которого некому было перевязать. Саша продала фирму и квартиру, чтобы сохранить хоть какие-то деньги. Так как город ей напоминал о случившемся — каждая улица, каждый поворот дышал тем ночным асфальтом и мигалкой скорой, — она перебралась в Москву. Говорила, что мы можем уехать вместе, потом изменила мнение и решила остаться в родном городе. Нормальную работу было найти трудно, и я перебивался подработками — грузил, возил, носил, — и каждый вечер возвращался в квартиру с таким чувством, будто день прошёл сквозь меня, а не вместе со мной. И вот в один прекрасный день, вернувшись домой, обнаружил пустую квартиру и записку, лежащую на кухонном столе — аккуратный листок, вырванный из блокнота, с загнутым уголком, будто она долго держала его в руках, прежде чем положить.
«Прости, но я уезжаю обратно. Не ищи меня.»
Вот и всё. Мой мир рухнул в одночасье. Одна строчка. Всего одна строчка! Как она могла? Я не мог поверить — это просто злой розыгрыш, сейчас она выйдет из ванной и рассмеётся. Но ванная была пуста, и шкаф был пуст, и её туфель у двери не было. Столько обещаний. Столько надежд — и всё исчезло, растворилось в одной короткой фразе, как соль в воде. Я один в пустой квартире, где ещё пахло её духами — сладковато, с нотой бергамота, — и от этого запаха мне захотелось выть. У меня нет ничего, а теперь нет и её. Мне тридцать лет, полжизни уже почти прошло. Потеряно столько времени, и всё впустую. Нет крыши над головой, нет работы, нет семьи, детей. Нет, ровным счётом ничего. НИ-ЧЕ-ГО. Как жить дальше? А главное — как жить дальше без неё? Я люблю её. Люблю сильно и не могу представить жизни без неё — и именно поэтому не могу её представить, потому что во всяком воображаемом будущем она есть, как есть воздух, как есть утро.
Пошёл к другу, чтобы хоть как-то развеяться, но развеялся только вечер — остался я при себе, при своей пустоте. Неделю я пытался жить дальше, но не бросал попыток с ней связаться — писал, звонил, стирал сообщения и писал заново, как человек, который чиркает спичкой, а она не загорается, но он чиркает снова, потому что alternatives не осталось. Начал встречаться с Екатериной. Мы знали друг друга с детства, но всегда были лишь друзьями — и сейчас между нами стояла тень Саши, незримая, но ощутимая, как сквозняк. Я и сейчас не испытываю к Кате того, чего бы она хотела, — вижу это по её глазам, по тому, как она улыбается мне, а потом отворачивается к окну, и в стекле отражается её лицо, и лицо это спрашивает: а когда-нибудь? Просто пытаюсь жить дальше, но не особо получается. Как бы я ни старался, меня тянет к Саше — тянет, как магнитом, как током, как той ночью, когда я лежал на жёсткой койке и думал только о том, что я здесь, а она там, и что между нами — не расстояние, а стена, которую я сам построил. Я постоянно хочу её увидеть или хотя бы услышать. Вскоре мне удалось связаться с ней в социальных сетях — экран телефона светился в темноте, и я смотрел на её фотографию, на глаза, которые когда-то смотрели только на меня, и пальцы не слушались, когда я набирал слова. Я просил её о встрече, говорил о любви, но в ответ приходили одни лишь отговорки — короткие, вежливые, как щелчки замка: закрыто, не стучи.
Запутавшись окончательно в своих чувствах и мыслях, я понял: надо что-то менять. Катя хорошая девушка, и я не хочу её обидеть — она ни в чём не виновата, она просто оказалась рядом, а я воспользовался этим, как пользуются зонтом, который нашёл на остановке. Но я люблю Сашу и не хочу разрываться между сердцем и разумом — это разрывание ощущалось физически, как будто меня тянут в разные стороны двое, и каждый хватает крепче, и ткань трещит. Принял решение уехать и попытаться найти её. Я так запутался. Запутался в мыслях и чувствах, запутался в себе. Я потерял себя, потерял, как только она ушла, — как теряют ключи в собственной квартире: знаешь, что где-то здесь, а найти не можешь.
И вот я здесь. Но совсем не знаю, с чего начать, где искать. Как вообще отыскать человека в таком большом городе? Москва казалась огромным, безразличным организмом, который поглощает людей, не оставляя следа, — как океан поглощает каплю. Надо для начала найти работу, чтобы были деньги на существование, в этом городе с бешеным ритмом, где каждый второй бежит, а каждый первый уже бежит и оглядывается. Встав с кровати, я собрал свою сумку, закинул на плечо и пошёл к стойке администрации, сдал ключ. Прекрасно понимая, что если не достану деньги, то мне некуда будет возвращаться, — и от этого понимания в животе стало холодно и пусто, как в незаправленном холодильнике.
Целый день я скитался по окрестным рынкам и магазинам — ноги гудели, в горле першило от пыли и выхлопа, а день катился мимо, как поезд без остановок. В некоторых местах мне даже удалось подзаработать — разгружал коробки, таскал мешки, — но этого было недостаточно. Я дико устал и проголодался, а заработал жалкие копейки, которые звенели в кармане с издёвкой, будто монеты знали, как мало они значат. Немного заблудившись, пытался вспомнить, куда идти — улицы петляли, дома казались одинаковыми, и я бродил по ним, как по лабиринту без нити Ариадны. На улице стало прохладнее, небо заволокло тучами — низкими, свинцовыми, нависшими над городом, как крышка, которую медленно опускают. Только дождя мне сейчас и не хватало. Только я подумал — как хлынул дождь. Большими каплями, и через минуту превратился в ливень, который обрушился на город, как из ведра, и асфальт заблестел, и люди кинулись врассыпную, и я побежал к ближайшему убежищу. В десяти метрах, в доме располагался магазин с козырьком — узким, едва прикрывающим, но лучше, чем ничего. Забегая под навес, столкнулся с девушкой — она подбегала с противоположной стороны, и мы чуть не сшиблись, как два бильярдных шара.
Какая встреча! Я ломаю голову, как найти Сашу, а с Ольгой сталкиваюсь третий раз за пару дней — будто кто-то невидимый подсовывает мне её снова и снова, как страницу из книги, которую я никак не прочту.
— Прости, я не заметил тебя, — начал я извиняться, как истинный джентльмен, хотя выглядел, наверное, как мокрый пёс — капли стекали с волос на лицо, рубашка прилипла к спине.
— Ничего страшного, я тоже не особо смотрела, куда бегу, — вежливая улыбка украсила её лицо, и от этой улыбки мне вдруг стало легче — не потому что стало теплее, а потому что в этом равнодушном городе хоть кто-то улыбнулся.
— Как устроилась? — старался я быть вежливым.
— Нормально, а ты? — она даже улыбалась, впервые за столько времени. Словно и впрямь рада меня видеть, может, и её этот город уже достал. Улыбка была восхитительной — не широкой, не показной, а тихой, как первая звезда, которую замечаешь вечером, — жаль, что она не делает это чаще.
— В общем и целом не так уж плохо, здесь бешеные цены и деньги почти кончились. Работу найти не удалось, только несколько подработок, но на жильё не хватает, а из-за дождя и на улице не остаться. — интересно, зачем я ей всё выпалил? Жаловаться я не привык, а тут выложил всё как на духу, будто она — священник в исповедальне, а я — прихожанин, которого допрашивать не надо. Хотя какая разница, всё равно мы почти не знакомы и вряд ли встретимся снова.
— Если всё настолько плохо, можешь остановиться у меня на какое-то время. Ты, наверное, ещё и голоден, я страшно проголодалась, может, поедим где-нибудь? — предложила девушка, и в её голосе не было ни жалости, ни снисхождения — только простое, ровное предложение, как будто так и надо.
— Ну, я даже не знаю. Как-то неудобно тебя стеснять. — ага, добренькая, я в поезде уснуть боялся, а тут вообще один на один. Внутри что-то напряглось — привычное, старое, как пружина, которая не разжимается до конца.
— Судя по тому, что ты долго не соглашаешься, у тебя не всё так плохо. — Оля дразнила меня игривой улыбкой, и в этой игре была лёгкость, которой мне так не хватало.
— Ладно, пойдём, поедим, а там посмотрим, — сдался я. — Может, ты передумаешь брать меня на постой.
Дождь стих, и мы быстрым шагом добрались до ближайшего кафе, лавируя между луж, которые отражали фонари и окна, как разбитые зеркала. Кафе оказалось суши-баром. Внутри было тепло и светло, даже слишком светло — свет ламп бил в глаза после серого дождя, и пришлось зажмуриться на секунду, будто я нырнул из тени на солнце. Стены задекорированы под серый кирпич — неуютный, индустриальный, но здесь он казался уместным, как рама для картины. Небольшие столики из тёмного дерева с кожаными диванчиками в тон — кожа была тёмно-коричневая, потёртая на углах, и от этого казалась живой, как вещь, которую долго трогали руками. Повсюду вазочки с какой-то травой, вроде искусственной, — она стояла ровно и неподвижно, и от неё веяло той фальшивой гармонией, которая бывает только в местах, где настоящую жизнь заменяют декорацией. На одной из стен висит огромный веер — раскидистый, с рисунком цветущей сакуры, и казалось, что если его пошевелить, поднимется ветер, которого здесь никогда не было. Весь интерьер выдержан в японском стиле, и в этом была своя странная логика: мы — два чужих человека в чужом городе, и вокруг — чужая культура, чужой язык на меню, и от этого всё казалось ещё более нереальным, как сон, в котором ты знаешь, что спишь, но проснуться не можешь. Я следовал за Ольгой, разглядывая помещение, она выбрала самый дальний столик — у стены, в тени, как человек, который не любит, когда на него смотрят.
Darmowy fragment się skończył.