Czytaj książkę: «Записки княгини Дашковой»

Czcionka:

© «Захаров», 2016

Предисловие

Княгиня Екатерина Романовна Дашкова, дочь графа Романа Илларионовича Воронцова и жены его, урожденной Сурминой, родилась 17 марта 1744 года, умерла 4 января 1810 года. Ее записки, называющиеся в рукописи «Mon histoire», написаны приблизительно в 1804–1806 годах и обнимают время до 1803 года. В основе записок лежат, вероятно, какие-нибудь заметки и записи, сделанные в течение длинного ряда лет, современно событиям: этим только и может быть объясняема полная хронологическая точность в описании мельчайших событий, происходивших за 30–35 лет до времени написания записок.

Записки Дашковой впервые были напечатаны на английском языке, в 1840 году; затем – на немецком, в 1857 году, на английском снова – в 1858 году, на французском и на русском – в Лондоне в 1859 году. В 1881 году они были напечатаны по подлинной рукописи, на французском языке, в Москве, в XXI книге «Архива князя Воронцова»; в 1906 году перевод их появился на страницах «Русской старины». Для настоящего издания перевод сделан по тексту, напечатанному в «Архиве князя Воронцова».

Когда Дашкова рассказывает о событиях, непосредственно ее не затрагивавших, безразличных для ее честолюбия, – она сообщает весьма ценные сведения; она умела в таких случаях верно подметить всё существенное, выдвинуть главное, умела правильно оценивать события и лица. Ее рассказы о царствовании Петра Федоровича блестящим образом свидетельствуют о даре наблюдательности и рисуют живую и верную картину этого странного времени, а многие отдельные эпизоды, ею передаваемые, почти до мелочей подтверждаются показаниями других очевидцев, например Болотова, донесениями иностранных представителей в Петербурге и даже письмами самого Петра Федоровича к Фридриху Великому. Любопытные штрихи дает Дашкова и в своих замечаниях о московском быте, с которым она познакомилась в сравнительно кратковременное свое пребывание в Москве вскоре после свадьбы.

Осторожнее надо относиться к тем страницам, где Дашкова говорит о своем непосредственном участии в том или другом событии, вообще – о чем-либо живо и непосредственно ее затрагивающем. Некоторые особые черты характера княгини Дашковой вызывают в таких случаях необходимость старательно проверять ее рассказы.

«С раннего детства я жаждала любви окружающих меня людей и хотела заинтересовать собою моих близких», – говорит Дашкова в самом начале своих «Записок». Эта черта сохранилась навсегда в характере княгини и даже с течением времени развилась в высшей степени: княгиня Дашкова не только все более и более хотела интересовать собою своих близких, но привыкла считать себя чем-то совершенно особенным, центром всех совершающихся на ее глазах событий; были ли это события крупные или второстепенные, – княгине всегда представлялось, что она тот центр, к которому направлены все самые разнообразные чувства других свидетелей и участников, которые только группируются около нее как величины далеко меньшего значения. Если что-нибудь делалось не так, как бы она желала, – по ее убеждению, это было непременно результатом особенных усилий и интриг, специально против нее направленных, вследствие зависти к ней; если ей оказывали внимание, любезно принимали ее при каком-нибудь дворе, – ей всегда представлялось, что никому другому никогда такого внимания не оказывалось; всякий, самый обычный комплимент она принимала непременно за чистую монету, за невольное выражение чувств, которые, быть может, иногда хотелось бы даже и скрыть и т. д.; во всех таких случаях необходима тщательная проверка рассказов княгини, и нередко открывается, что княгиня Дашкова в лучшем случае сильно заблуждалась.

Такую чрезмерно субъективную окраску дает она, прежде всего, описанию того эпизода, которому сама же отводит исключительное место в своем повествовании, именно перевороту 1762 года; Дашкова чрезмерно преувеличивает свою роль и значение в нем. Императрица Екатерина в первые же дни по воцарении писала Станиславу Понятовскому между прочим: «…шесть месяцев я была в сношениях со всеми вождями заговора, прежде чем Дашкова узнала хоть одно имя». Но если даже усомниться, лучше ли знала Екатерина о связях заговорщиков, чем Дашкова, – хотя, конечно, дело неизмеримо ближе касалось императрицы, – то в рассказах самой Дашковой можно найти доказательства, что она неверно оценивает свое участие в заговоре. Прежде всего, Дашкова ни разу не сообщает достаточно и определенно, где, когда и как сговаривалась она с офицерами, хотя рядом же передает с большою обстоятельностью совершенно незначительные разговоры; вероятно, надо представлять себе дело так, что Дашкова заговаривала со многими на щекотливую тему о перевороте, и, не встречая возражений, частью потому, что большинство думало так же, частью – по весьма естественной осторожности собеседников, она сейчас решала, что это она именно первая, и внушила людям такие мысли. Соловьев совершенно правдоподобно истолковал появление у Дашковой вечером 27 июня двух братьев Орловых одного за другим как наблюдение, что делает эта молодая женщина, к тому же сестра фаворитки императора. Рассказ самой Дашковой, что она улеглась спать около полуночи 27 июня и явилась уже во дворец в седьмом часу утра, когда всё было кончено, слишком ясно свидетельствует, можно ли считать ее руководительницею заговора; а когда сама же Дашкова признается, что лишь после переворота она поняла, какие отношения существуют между Екатериною и Григорием Орловым, то можно ли сомневаться, что у императрицы с нею далеко не было такой близости, как стремится представить это Дашкова.

Допускала Дашкова очевидные неточности и в передаче других эпизодов, близко ее интересовавших: так, например, она говорит, что последние 10–12 дней своего пребывания в Париже она была почти неразлучна с Дидро, но его беседы почти не передает, зато сообщает, что после ее речи о крепостном праве в России, которую она текстуально и приводит, философ воскликнул, в сильнейшем душевном движении: «Quelle femme vous êtes! Vous bouleversez des ideés que j'ai chéries et nourries pendant 20 ans!» Дидро в своей заметке, посвященной знакомству с Дашковой, говорит, что был у нее четыре раза, и ничем не дает понять, чтобы она произвела на него сколько-нибудь глубокое впечатление, а очевидно, что в этом отношении Дидро бесспорно лучший судья, чем его собеседница.

По поводу пожалования имения Круглое Дашкова говорит, что она, конечно, не напоминала и не просила о прибавке, на которую, по ее мнению, имела полное право, – но сохранилось документальное доказательство, что она и напоминала, и просила. Дашкова постоянно говорит, что испытывала стеснение в средствах, рассказывает, что она многое раздавала родным, по ее словам, конечно, без процентов и даже без отдачи, но после ее смерти осталось наличными деньгами до 70 000 рублей – сумма по тому времени громадная, и остались письма к родным, где она не только напоминает о долгах, но очень аккуратно высчитывает и проценты.

При всей субъективности «Записки» княгини Дашковой представляют тем не менее весьма ценный исторический памятник – и потому, что содержат интересные истории, и особенно как произведение, рисующее портрет весьма выдающейся женщины. Деятельность княгини Дашковой в академии была действительно замечательна и полезна для русского просвещения. И в этом случае мы почитаем нелишним представить некоторые фактические дополнения к тому, что говорит о своем президентстве княгиня Дашкова, посвящающая этому периоду своей жизни гораздо меньше внимания, чем он заслуживает сравнительно с участием ее в перевороте 1762 года и с заграничным путешествием, очень подробно и обстоятельно изложенным в ее записках.

Двадцать четвертого января 1783 года последовал именной указ Сенату: «Дирекция над С.-Петербургскою Академиею наук препоручается статс-даме княгине Дашковой».

За двенадцать лет своего управления Академиею наук Дашкова упорядочила ее хозяйство, уплатила долги академии и даже собрала некоторый капитал: довольно значительную сумму доставила продажа академических изданий, которые получили значительное распространение, когда, по решению Дашковой, понижена была их цена. Небывалым до того времени успехом пользовались и два учено-литературных периодических издания, основанные Дашковой при академии: «Собеседник любителей российского слова» и «Новые ежемесячные сочинения», к сотрудничеству в которых Дашкова привлекла все лучшие литературные силы своего времени; в «Собеседнике» участвовала и сама императрица. Княгиня Дашкова возобновила при академии общедоступные курсы, которые читались раньше, но прекратились при ее предшественнике, Домашневе; ежегодно, в течение четырех летних месяцев, академики Озерецковский, Котельников, Северин и другие читали лекции по естественной истории, математике, минералогии и т. п. В управлении академиею Дашкова руководствовалась по преимуществу советами И.И.Лепехина, и выбор этого достойнейшего человека и отличного ученого делает большую честь уму и такту княгини.

Тридцатого сентября 1783 года по мысли Дашковой учреждена была и вверена ей же в управление Российская академия. Дашкова весьма энергично повела это новое дело. Почти все члены Российской академии были избираемы по ее рекомендации, и в академии соединился, без преувеличения, весь цвет тогдашней русской интеллигенции – писатели, духовные иерархи, государственные деятели. Из 364 заседаний академии, происходивших за время управления ею Дашковой, 263 происходили под ее личным председательством и часто у нее на дому. Первым делом академики приступили к составлению словаря. Дашкова принимала в этом деле весьма активное участие. По отзыву Сухомлинова, этот «Словарь Российской академии, расположенный по словопроизводному порядку» составлял в свое время гордость и славу академии: позднейшие поколения ученых и писателей отзываются о нем также с большим уважением, находя, что академия верно поняла свое призвание и принесла существенную пользу тогдашней нашей литературе.

В 1794 году, после нового охлаждения отношений с императрицей, Дашкова уехала в продолжительный отпуск и более не видалась с Екатериной. В декабре 1796 года по повелению Павла Петровича она должна была уехать из Москвы и до весны 1798 года, когда получила разрешение вернуться в подмосковную, провела в отдаленной своей деревне Коротово. При Александре I она жила в столицах и в своем Троицком. Последние годы ее были печальны и унылы. Отношения с дочерью и сыном были совершенно порваны. Сын княгини Дашковой умер в 1807 году, женатым, но бездетным; дочь свою, Щербинину, она лишила наследства и передала его, вместе с фамилией Дашкова, своему двоюродному племяннику, графу Ивану Илларионовичу Воронцову, получившему фамилию Воронцова-Дашкова.

Княгиня Дашкова представляет весьма заметную и весьма оригинальную фигуру среди деятелей екатерининского царствования. Едва ли можно указать другую женщину, которая бы в 18 лет принимала участие в заговоре, а в 38 лет была президентом двух академий. Всем, что прославило Дашкову, она обязана своему характеру, своей энергии и решительности: характер господствовал у нее и над умом, во всяком случае тоже недюжинным.

Николай Чечулин

Записки княгини Дашковой

Часть первая. 1744–1782

Я родилась в 1744 году в Петербурге. Императрица Елизавета уже вернулась к тому времени из Москвы, где она венчалась на царство. Она держала меня у купели, а моим крестным отцом был великий князь, впоследствии император Петр III. Оказанной мне императрицей честью я была обязана не столько ее родству с моим дядей, канцлером, женатым на двоюродной сестре государыни, сколько ее дружбе с моей матерью, которая с величайшей готовностью, деликатностью, скажу даже – великодушием снабжала императрицу деньгами в бытность ее великой княгиней, в царствование императрицы Анны, когда она была очень стеснена в средствах и нуждалась в деньгах на содержание дома и на наряды, которые очень любила.

Я имела несчастье потерять мать на втором году жизни и только впоследствии узнала от ее друзей и людей, хорошо знавших ее и вспоминавших о ней с восхищением и благодарностью, насколько она была добродетельна, чувствительна и великодушна. Когда меня постигло это несчастье, я находилась у своей бабушки с материнской стороны в одном из ее богатых имений и оставалась там до четырехлетнего возраста, когда ее с трудом удалось убедить привезти меня в Петербург с целью дать мне надлежащее воспитание, а не то, какое я могла получить из рук добродушной старушки бабушки. Спустя несколько месяцев канцлер, старший брат моего отца, вовсе изъял меня из теплых объятий моей доброй бабушки и стал воспитывать меня со своей единственной дочерью, впоследствии графиней Строгановой. Общая комната, одни и те же учителя, даже платья из одного и того же куска материи – всё должно было сделать из нас совершенно одинаковых существ; между тем трудно было найти людей более различных во всех обстоятельствах жизни (обращаю на это внимание тех людей, которые мнят себя сведущими в воспитании и измышляют собственные теории относительно столь важного предмета, имеющего решающее значение для дальнейшей жизни и для счастья людей и вместе с тем столь мало ими исследованного, может быть, вследствие того, что все его многочисленные разветвления не могут быть восприняты во всем своем объеме одним умом).

Не буду говорить о моей фамилии; ее старинное происхождение и выдающиеся заслуги моих предков так прославили имя графов Воронцовых, что могли бы гордиться даже люди, гораздо более меня придающие значение знатности рода.

Мой отец, граф Роман, младший брат канцлера, был молод, любил жизнь, вследствие чего мало занимался нами, своими детьми, и был очень рад, когда мой дядя, из дружбы к нему и из чувства благодарности к моей покойной матери, взялся за мое воспитание. Мои две старшие сестры1 находились под покровительством императрицы и, будучи еще в детском возрасте назначены фрейлинами, жили при дворе. В родительском доме оставался только мой старший брат Александр, и я только его одного знала с детства; мы с ним часто виделись, и между нами с раннего возраста возникла привязанность, которая с годами превратилась в неослабное взаимное доверие и верную дружбу. Мой младший брат жил у дедушки в деревне, и по возвращении его в город я его редко видела, так же как и моих сестер. Я останавливаюсь на этом, потому что эти обстоятельства оказали влияние на мой характер.

Мой дядя не жалел денег на учителей, и мы – по своему времени – получили превосходное образование: мы говорили на четырех языках и в особенности владели отлично французским; хорошо танцевали, умели рисовать; некий статский советник преподавал нам итальянский язык, а когда мы изъявили желание брать уроки русского языка, с нами занимался Бехтеев; у нас были изысканные и любезные манеры, и потому немудрено, что мы слыли за отлично воспитанных девиц. Но что же было сделано для развития нашего ума и сердца? Ровно ничего. Дядя был слишком занят, и у него не хватало на это времени, а у тетки не было к тому ни способностей, ни призвания: ее характер представлял из себя странное сочетание гордости с необыкновенной чувствительностью и мягкостью сердца. Только благодаря случайности – кори, которою я заболела, – мое воспитание было закончено надлежащим образом и сделало из меня ту женщину, которою я стала впоследствии.

С раннего детства я жаждала любви окружающих меня людей и хотела заинтересовать собой моих близких, но когда, в возрасте тринадцати лет, мне стало казаться, что мечта моя не осуществляется, мною овладело чувство одиночества. К тому времени был издан указ, в силу которого воспрещались всякие сношения с двором тем семействам, в среде которых появлялись прилипчивые болезни вроде оспы, кори и т. п. из опасения, чтобы великий князь Павел, впоследствии император Павел I, ими не заразился. При первых же признаках кори меня отправили в деревню, за семнадцать верст от Петербурга. Кроме моих горничных меня сопровождали одна немка и жена одного майора; но я их не любила и общение с ними не удовлетворяло моего чувствительного любящего сердца и тех понятий о счастье, которые я соединяла с присутствием родных и нежных друзей. Болезнь моя пала главным образом на глаза и лишила меня возможности заниматься чтением, к которому я пристрастилась.

Глубокая меланхолия, размышления над собой и над близкими мне людьми изменили мой живой, веселый и даже насмешливый ум. Я стала прилежной, серьезной, говорила мало, всегда обдуманно. Когда мои глаза выздоровели, я отдалась чтению. Любимыми моими авторами были Бейль, Монтескьё, Вольтер и Буало. Я начала сознавать, что одиночество не всегда бывает тягостно, и силилась приобрести все преимущества, даруемые мужеством, твердостью и душевным спокойствием. Мой брат Александр уехал в Париж еще до моего возвращения в город. С его отъездом я лишилась человека, который своею нежностью мог бы залечить раны, нанесенные моему сердцу окружавшим меня равнодушием. Я была довольна и покойна, только когда погружалась в чтение или занималась музыкой, развлекавшей и умилявшей меня; когда же я выходила из своей комнаты, всегда грустила; иногда я просиживала за чтением целые ночи напролет, что в связи с моим настроением придавало мне болезненный вид, беспокоивший не только моего почтенного дядюшку, но и императрицу Елизавету. По ее приказанию меня стал лечить ее лейб-медик Бургав. Внимательно осмотрев меня, он объявил, что физическое мое состояние не оставляет желать ничего лучшего, а что болезненные явления, встревожившие моих друзей, вызваны какой-нибудь сердечной заботой, вследствие чего меня стали осаждать вопросами, не коренившимися, однако, в любви или действительной заботе обо мне. Потому-то я и не дала на них искреннего ответа, тем более что мне пришлось бы признаться в своей гордости, уязвленном самолюбии и раскрыть принятое мною самонадеянное решение собственными силами добиться всего, что было мне доступно, – может быть, то что я сказала бы, было бы принято за упрек. Я и решила не открывать поглощавшей меня тайны и объявила, что мой болезненный вид происходит исключительно от головных болей и расстроенных нервов.

Тем временем ум мой зрел и укреплялся. На следующий год, перечитывая книгу «О разуме» Гельвеция, я пришла к заключению, что если бы не было второго тома этой книги, более приспособленного к пониманию большинства людей, и если бы ее теория не была приноровлена к состоянию вещей и человеческого ума, свойственному массам, то она могла бы нарушить гармонию и порвать цепь, связующую все столь разнородные части, составляющие государственность. Я потому останавливаюсь на этих мыслях, что они доставили мне впоследствии немало истинных наслаждений.

Шувалов, фаворит императрицы Елизаветы, желая прослыть меценатом, выписывал из Франции все вновь появлявшиеся книги. Он оказывал особенное внимание иностранцам; от них он узнал о моей любви к чтению; ему были переданы и некоторые высказанные мною мысли и замечания, которые ему так понравились, что он предложил снабжать меня всеми литературными новинками. Я особенно оценила его любезность на следующий год, когда вышла замуж и мы переехали в Москву, где в книжных лавках можно было найти только старые, известные сочинения, к тому же уже входившие в состав моей библиотеки, заключавшей в себе к тому времени 900 томов. В этом году я купила энциклопедию и словарь Морери. Никогда драгоценное ожерелье не доставляло мне больше наслаждения, чем эти книги; все мои карманные деньги уходили на покупку книг.

Иностранные артисты, литераторы и министры всевозможных иностранных дворов, находившиеся в Петербурге и посещавшие постоянно моего дядю, должны были платить дань моей безжалостной любознательности. Я расспрашивала их об их странах, законах, образах правления; я сравнивала их страны с моей родиной, и во мне пробудилось горячее желание путешествовать; но я думала, что у меня никогда не хватит на это мужества, и полагала, что моя чувствительность и раздражительность не вынесут бремени болезненных ощущений, уязвленного самолюбия и глубокой печали любящего свою родину сердца. Я думала, что достигла уже всего, и если бы кто-нибудь мог тогда предсказать страдания, ожидавшие меня, я бы положила конец своему существованию: у меня уже появлялось предчувствие, подсказывавшее мне, что я буду несчастна.

Нежность, которую я питала к брату моему, графу Александру, побуждала меня писать ему часто и аккуратно. Я писала ему два раза в месяц и сообщала городские, дворцовые и военные новости. Этой переписке я обязана сжатым и образным слогом. Мне хотелось заинтересовать его и сделать ему удовольствие, и худо ли, хорошо ли я пишу, своим слогом я обязана этим дневникам, которые я писала для горячо любимого брата.

В ту же зиму великий князь, впоследствии император Петр III, и великая княгиня, справедливо названная Екатериной Великой, приехали к нам провести вечер и поужинать. Иностранцы обрисовали меня ей с большим пристрастием; она была убеждена, что я всё свое время посвящаю чтению и занятиям, что и привлекло мне ее уважение, оказавшее столь большое влияние на всю мою жизнь и вознесшее меня на такой пьедестал, о котором я никогда не смела и мечтать. Я смело могу утверждать, что, кроме меня и великой княгини, в то время не было женщин, занимавшихся серьезным чтением. Мы почувствовали взаимное влечение друг к другу, а очарование, исходившее от нее, в особенности когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться, и я навсегда отдала ей свое сердце; однако она имела в нем сильного соперника в лице князя Дашкова, с которым я была обручена; но вскоре и он проникся моим образом мыслей, и между ними исчезло всякое соперничество. Великая княгиня осыпала меня своими милостями и пленила меня своим разговором. Возвышенность ее мыслей, знания, которыми она обладала, запечатлели ее образ в моем сердце и в моем уме, снабдившем ее всеми атрибутами, присущими богато одаренным природой натурам. Этот длинный вечер, в течение которого она говорила почти исключительно со мной одной, промелькнул для меня как одна минута. Он и стал первоначальной причиной многих событий, о которых речь будет ниже.

Однако мне надо в своем повествовании вернуться к июлю и августу, предшествовавшим этому вечеру. Мой дядя, его жена и дочь жили с императрицей в Петергофе и в Царском Селе; легкое нездоровье и любовь к чтению и покойной жизни задержали меня в городе; я изредка ездила в Итальянскую оперу и бывала только в двух домах: у княгини Голицыной, которая очень любила меня, также как и ее муж, шестидесятипятилетний старик, человек очень интересный, и у госпожи Самариной, муж которой принадлежал к числу приближенных моего дяди и бывал у нас почти каждый день. Госпожа Самарина была как-то больна, и я пошла провести с нею вечер и поужинать у нее, вследствие чего я отправила свою карету, приказав кучеру приехать за мной к одиннадцати часам вместе с моей горничной. Вечер был чудесный, и сестра госпожи Самариной предложила мне отправить мою карету вперед и пройтись с ней пешком до конца мало людной улицы. Я согласилась, тем более что мне необходим был моцион. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как из боковой улицы вышел нам навстречу человек, показавшийся мне великаном. Меня это поразило, и когда он был в двух шагах от нас, я спросила свою спутницу, кто это такой. Она назвала князя Дашкова. Я его никогда еще не видала. Будучи знаком с Самариными, он вступил с ней в разговор и пошел рядом с нами, изредка обращаясь ко мне с какой-то застенчивой учтивостью, чрезвычайно понравившейся мне. Впоследствии я не прочь была приписать эту встречу и благоприятное впечатление, которое мы произвели друг на друга, особому соизволению Промысла Божия, которого мы не могли избегнуть; так как если бы я слышала когда-нибудь его имя в доме моего дяди, куда он не имел доступа, мне пришлось бы одновременно услышать и неблагоприятные для него отзывы и узнать подробности одной интриги, которая разрушила бы всякие помыслы о браке с ним. Я не знала, что он слышал и что ему было известно обо мне до этой встречи; но несомненно, его связь с очень близкой моей родственницей, которую я не могу назвать, и его виновность перед ней должны были отнять у него всякую мысль, всякое желание и всякую надежду на соединение со мной.

Словом, мы не были знакомы друг с другом, и, казалось, брак между нами не мог бы никогда состояться; но Небо решило иначе. Не было той силы, которая могла бы помешать нам отдать друг другу наши сердца, и наша семья не поставила никаких препятствий нашему браку, а его мать, очень желавшая женить сына и тщетно и непрестанно умолявшая его выбрать жену, была вне себя от радости, когда узнала о принятом им решении вступить в брак. Хотя он и отверг невесту, намеченную ею для него, она осталась довольна его выбором и тем, что он породнится с нашей семьей. Как только князь убедился, что может найти счастье только в браке со мной, он, заручившись от меня согласием поговорить об этом с моими родителями, попросил князя Голицына просить руки у моего отца и дяди в первый же раз, как он будет в Петергофе, и просить их держать это обстоятельство в тайне до возвращения его из Москвы, куда он отправился, чтобы испросить разрешение и благословение своей матери на наш брак.

До отъезда князя ее величество приехала однажды в Итальянскую оперу в свою закрытую ложу, находившуюся рядом с нашей. Ее сопровождали только мой дядя и Шувалов, и так как она намеревалась ужинать после оперы у моего дяди, я осталась дома, чтобы принять ее; князь был со мной. Императрица отнеслась с большой добротой ко мне и к моему жениху и, как настоящая крестная мать, вызвав нас в соседнюю комнату, объявила, что знает нашу тайну, похвалила сыновнее почтение и повиновение князя своей матери, пожелала нам счастья, уверяя нас, что будет всегда принимать участие в нашей судьбе, и в заключение сказала князю, что велит Бутурлину дать ему шестимесячный отпуск для его путешествия. Доброта и очаровательная нежность, которыми ее величество нас осчастливила, до того умилили меня, что мое волнение стало очевидным и своей интенсивностью не могло не отразиться вредно на мне. Императрица ласково потрепала меня по плечу и сказала:

– Успокойтесь, дитя мое, а то, пожалуй, подумают, что я вас бранила.

Я никогда не забыла этой сцены, еще сильнее привязавшей меня к государыне, обнаружившей такое доброе сердце.

По возвращении своем из Москвы князь представился всей моей семье, но свадьба наша была отложена до февраля вследствие тяжелой и опасной болезни моей тетки, жены канцлера; но и к этому новому сроку моя тетка еще лежала в постели вследствие рецидива; поэтому наша свадьба была отпразднована без малейшего блеска и нам удалось уехать в Москву только в начале мая, когда здоровье моей тетки не внушало уже никаких опасений. Передо мной открылся новый мир, новая жизнь, которая меня пугала тем более, что она ничем не походила на всё то, к чему я привыкла. Меня смущало и то обстоятельство, что я довольно плохо изъяснялась по-русски, а моя свекровь не знала ни одного иностранного языка. Ее родня состояла вся из стариков и старушек, которые относились ко мне очень снисходительно вследствие того, что мой муж был их общим любимцем и все они сильно желали, чтобы он женился, так как он был последний князь Дашков; но я все-таки чувствовала, что они желали бы видеть во мне москвичку и считали меня почти чужестранкой. Я решила заняться русским языком и вскоре сделала большие успехи, вызвавшие единодушное одобрение со стороны моих почтенных родных, в отношении которых я проявила до конца их жизни нежную и почтительную заботливость, завоевавшую их искреннюю дружбу, не ослабевшую даже после смерти моего мужа, когда всякая другая женщина двадцати лет могла бы считать соединявшие нас родственные узы расторгнутыми.

На следующий год, 21 февраля, я родила дочь; в мае мы уехали со свекровью в Троицкое. В обществе моего клавесина и моей библиотеки время для меня летело быстро. В июле мы с мужем посетили его орловские поместья. Я была снова беременна, но доро́гой князь окружил меня таким заботливым попечением, что это путешествие не принесло мне никакого вреда. Когда мы вернулись в Москву, отпуск моего мужа подходил к концу и мы написали моему отцу, чтобы он испросил нам разрешение его продлить.

Императрица Елизавета была слаба и часто болела, и ее приближенные стали ухаживать за наследником; кажется, это и доставило великому князю более прямое командование лейб-гвардии Преображенским полком, в котором он числился подполковником; мой муж был штабс-капитаном в том же полку, так что пришлось испрашивать у великого князя продление отпуска еще на пять месяцев, дабы я могла оправиться после родов. Великий князь, может быть, думая сделать любезность, объявил, что не разрешит отпуска, если князь не приедет на две недели в Петербург. Мой отец настаивал на том, чтобы мой муж приехал, уверяя его, что великий князь настроен очень дружественно. Я была безутешна, и мысль о разлуке с мужем меня так печалила, что я не могла даже наслаждаться его присутствием, пока он был еще со мной, и с грустью думала о горестной разлуке и печальном прощании. Такое состояние духа отразилось на моем здоровье, и когда, наконец, мой муж уехал 8 января, я была так огорчена, что у меня сделался жар, который скорей гнездился в моих нервах и моем мозгу, чем в крови; кажется, благодаря тому, что я упорно отказывалась принимать лекарства, предписанные мне докторами, через несколько дней у меня всё прошло. Я много плакала и этим облегчила свое стесненное сердце и натянутые нервы и благодаря наступившей большой слабости и нежным попечениям моей младшей золовки я отложила в сторону свое перо, которым собиралась писать день и ночь своему мужу.

Не надо забывать, что мне было всего семнадцать лет и что я страстно любила его. Их императорские высочества были очень милостивы к нему и приглашали его принимать участие в катании на санях в Ораниенбауме, вследствие которого он простудился и схватил ангину. Но, зная, что его мать и жена будут сильно беспокоиться, если он не приедет в назначенный день, он выехал из Петербурга с больным горлом. Во время путешествия он выходил из экипажа только для того, чтобы смочить горло чаем. Подъезжая к московской заставе, он почувствовал, что потерял голос и не может выговорить ни слова; зная, что его появление в таком виде среди нас может повлечь за собой тяжелые последствия, так как его мать и жена теряли головы при малейшем его нездоровье, он знаком объяснил своему лакею, что желает сперва поехать к своей тетке Новосильцевой, чтобы прополоскать горло, дабы иметь возможность сказать хоть несколько слов по приезде к нам; но тетка, видя его совершенно больным, заставила его лечь в постель и послала за доктором. Решили задержать почтовых лошадей, чтобы не возбуждать наших подозрений, и на следующий день приехать к нам как бы прямо из Петербурга; доктор нашел, что князь начинает потеть, и велел ему оставаться в постели до утра. Это было 1 февраля, и хотя мороз не был велик, но безопаснее было не подвергать больного риску новой простуды.

Однако то, что произошло у нас после приезда князя, могло бы иметь роковые последствия. Моя горничная, которая была моих лет и очень легкомысленна, знала, что у меня начались уже родовые боли; моя свекровь и ее сестра, княгиня Гагарина, присутствовавшая при первых моих родах, уже несколько часов находились в моей комнате вместе с акушеркой. Несмотря на это, воспользовавшись тем, что я вышла на минуту в другую комнату, она объявила мне, что муж мой приехал. Я испустила крик, который, к счастью, не был услышан свекровью, бывшей в соседней комнате. Горничная стала умолять меня держать это в тайне, так как князь запретил объявлять нам о своем прибытии, поскольку, приехав в Москву, он остановился у своей тетки. Надо себе представить семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою, и на богатства и знатность смотрела как на ненужное и тяжелое бремя, отягчавшее ее счастье и спокойствие, чтобы вообразить, какое действие произвели на меня необдуманные слова моей горничной. Я собралась с силами и с самым спокойным видом вернулась к княгине-матери и объявила, что болей у меня нет, что я приняла желудочные колики за родовые схватки и, по всей вероятности, роды будут продолжаться не менее двадцати часов, как и в первый раз; вследствие чего я и попросила их удалиться к себе, обещая, что, когда настанут настоящие боли, я позволю себе обеспокоить их и пригласить к себе. Когда они ушли, я спросила акушерку, не желает ли она за мной следовать. Она вытаращила глаза и, сомневаясь в моем здравом рассудке, объяснила на своем силезском наречии, что не намерена поощрять безумный поступок, не желает отвечать перед Богом за смерть невинного ребенка, так как уверена, что я рожу через несколько часов. В отчаянии от ее отказа, я с волнением рассказала ей, что хочу пойти на соседнюю улицу известить мужа, который, должно быть, болен или ранен, потому что не приехал прямо домой, и что в случае ее отказа я пойду одна, причем прибавила, что придется идти пешком.

– Господи, – воскликнула она, – это еще хуже!

– Ничего не поделаешь, – ответила я, – окна спальни моей свекрови выходят во двор, и она услышит шум, если я велю заложить сани, испугается до смерти и, кроме того, не выпустит меня.

Наконец акушерка сжалилась надо мной и я вышла, поддерживаемая ею и стариком лакеем, всегда читавшим вслух моей свекрови молитвы. Не успела я сойти две или три ступеньки, как боли возобновились; тогда акушерка хотела заставить меня снова подняться в свою комнату, но я вытянула ноги и, наваливаясь на нее всей тяжестью своего тела, старалась спуститься вниз. Наконец мы с остановками сошли с лестницы и вышли на улицу; по дороге к дому нашей тетки схватки возобновлялись пять раз.

Не понимаю, как я могла подняться по лестнице ее дома; очевидно, Господу Богу было угодно, чтобы я вынесла эту муку.

Войдя в комнату, где находился мой муж, и увидев его смертельную бледность, я упала в обморок; меня без сознания вынесли из дома, уложили на сани, на которые положили матрац, привезли к нашему дому и бесшумно вынесли меня из саней, чтобы моя свекровь ничего не слыхала. Акушерка, мой добрый старик и трое лакеев снесли меня в спальню, где я пришла в сознание вследствие жестоких схваток. Я послала за свекровью, которая приказала себя разбудить в случае надобности.

Было одиннадцать часов вечера, когда княгиня-мать и ее сестра пришли ко мне. Не прошло и часу, как я родила сына Михаила. Когда свекровь на минуту отошла от меня, я велела своей горничной послать старика к мужу, чтобы возвестить ему, что я благополучно разрешилась от бремени сыном. Впоследствии князь приводил меня в ужас рассказом о моем появлении у его постели в сопровождении акушерки и старика и о моем обмороке. Будучи уверен, что никто у нас в доме не знает о его прибытии, он сильно рассердился, увидав, что тайна не была соблюдена; узнав, что роды уже начались, он пришел в ужас и хотел выскочить из постели; тетка бегала по комнате, ломая себе руки, и только когда она ему сказала, что его мать спит и не знает о происшедшем, ей удалось уговорить его лечь опять в постель; когда же пришел старик, он снова бросился вон из постели, но вскоре его отчаяние сменилось безумной радостью: он целовал старика лакея, одарил его деньгами и, отказавшись лечь в постель, велел немедленно же позвать священника и отслужить благодарственный молебен, так что из-за моей выходки его тетка и весь дом были всю ночь на ногах.

В шесть часов утра, когда его мать обыкновенно ездила к ранней обедне, он велел заложить почтовых лошадей и приехал домой. Свекровь увидела его карету въезжающей во двор, вышла встретить его на лестницу, но, увидев его бледное лицо и горло, закутанное платками, бросилась вниз, и если бы мой муж со свойственной ему ловкостью и силой не успел подхватить ее вовремя, произошла бы еще одна трагическая сцена. Словом, чрезмерная любовь к нему его жены и матери немало измучили его за эти два дня. Он понес свою мать не в ее комнату, а на нашу половину, и таким образом мог сразу пройти ко мне.

Наша радость, удвоенная пережитыми страхами, подкрепила наши силы; княгиня-мать, желая сохранить приличия2, велела поставить кровать моего мужа в его уборную, смежную с моей спальней, и мы с мужем испытывали муки Тантала: не могли ни видеть друг друга, ни разговаривать. Я чувствовала, что мужу моему было удобнее в отдельной комнате; сама же я была слишком слаба, чтобы встать и пойти к нему украдкой, так что мне оставалось только плакать. Но вскоре мы придумали средство сообщаться. Свекровь приставила ко мне старушку горничную, которая сидела со мной по ночам; она служила нам Меркурием; как только свекровь уходила спать, мы писали друг другу самые нежные записки, старушка носила их; ночью, когда мой муж спал, я писала ему еще с тем, чтобы он утром, просыпаясь, мог получить письмо от меня из рук нашего услужливого Меркурия. Это занятие, внушенное безграничной нежностью, холодным рассудительным людям, которых я, в свою очередь, назову бессердечными, пожалуй, покажется ребячеством, а у меня от постоянных слез и писания по вечерам стали болеть глаза. Теперь, когда прошло уже сорок печальных лет с тех пор, что я потеряла обожаемого мужа, я радуюсь тому, что поддалась этому ребяческому влечению. Мой Меркурий, очевидно, опасаясь за мои глаза, на третий день выдал меня свекрови, которая побранила меня и даже погрозила, но уже значительно смягчившись, отнять у меня перо и бумагу. К счастью для нас всех, нарыв в горле князя лопнул, лихорадка спала и он мог сидеть возле меня. Мое выздоровление затянулось, но когда мне удалось набраться хоть немного сил, мои семнадцать лет быстро восстановили мое здоровье.

Мы не поехали в деревню, так как должны были отправиться в Петербург; я была рада повидаться с родными и очутиться в прежней обстановке, с детства мне знакомой и столь отличной от склада московской жизни, когда я часто становилась в тупик перед некоторыми странными обычаями, с которыми мне приходилось сталкиваться во многих домах: всё так отличалось от того, как делалось в доме моего дяди, – а дом моего дяди представлял из себя действительно княжеский дворец в самом изысканном европейском вкусе, – что часто я была в большом затруднении.

Мы должны были выехать 10 июня, но различные дела и просьбы моей свекрови задержали нас, так что мы приехали в Петербург только 28 июня. Этот же день, год спустя, был самым славным и достопамятным днем для моей родины. И в этот раз он мне показался сладостным и счастливым; я с любопытством смотрела в окно; Петербург мне показался великолепным, и я надеялась встретить на улице кого-нибудь из родных; когда мы приехали в дом, снятый моим мужем, я была как в лихорадке. Водворив свою дочь в соседней со мной комнате, я отправилась к отцу и к дяде, но ни того ни другого не застала дома.

На следующий день отец объявил мне, что, по приказанию императрицы, все офицеры Преображенского полка с женами, которые получили приглашение от их императорских высочеств, должны ехать в Ораниенбаум. Мы с мужем были в их числе. Мне неприятно было подвергаться стеснениям придворной жизни и не хотелось расставаться с дочерью. Тогда мой отец предложил нам поселиться в его доме, находившемся на полпути между Петергофом и Ораниенбаумом, и я успокоилась. Вскоре мы переселились на новую квартиру и на следующий же день поехали ко двору их высочеств.

Великий князь сказал мне: «Если вы не хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней». Я ничего не ответила и решила под всевозможными предлогами не ездить каждый день в Ораниенбаум, а при своих посещениях пользоваться, насколько возможно, обществом великой княгини, которая оказывала мне такое внимание, каким она не удостаивала ни одну из дам, живших в Ораниенбауме.

Великий князь вскоре заметил дружбу ко мне его супруги и то удовольствие, которое мне доставляло ее общество; однажды он отвел меня в сторону и сказал мне следующую странную фразу, которая обнаруживает простоту его ума и доброе сердце:

– Дочь моя3, помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон4.

Я ответила, что не понимаю смысла его слов, и напомнила ему, что его августейшая тетка, императрица Елизавета, приказала нам посещать и двор ее высочества. Я должна отдать справедливость моей сестре, графине Елизавете, что она не требовала, чтобы я посвящала ей свое время. Она меня ничем не стесняла, а великий князь с того времени вывел заключение, как мне пришлось убедиться, что я просто дурочка. Все-таки мне часто не удавалось уклониться от праздников, которые великий князь задавал в лагерях; его высочество и его генералы сильно курили, но дым нас не беспокоил, так как порывы ветра уносили его из палатки5. Эти празднества заканчивались обыкновенно балом и ужином в зеленой зале, стены которой были убраны еловыми и сосновыми ветвями.

В лагере и на праздниках, задаваемых великим князем, говорили преимущественно на немецком языке, а те, кто им не владел, должны были знать по крайней мере имена и общеупотребительные выражения, чтобы не стать предметом насмешек. Когда праздник происходил в имении, принадлежавшем великому князю, где дом был невелик и не вмещал много народу, общество не было так многочисленно; после чаю и пунша играли в камни, довольно бессмысленную игру, которую великий князь, однако, очень любил.

Как это времяпрепровождение отличалось от тех часов, которые мы проводили у великой княгини, где царили приличие, тонкий вкус и ум! Ее императорское высочество относилась ко мне с возрастающим дружелюбием; зато и мы с мужем с каждым днем всё сильнее и сильнее привязывались к этой женщине, столь выдающейся по своему уму, по своим познаниям и по величию и смелости своих мыслей. Ей разрешалось один раз в неделю ездить в Петербург, где жила в то время императрица, на свидание со своим сыном, великим князем Павлом6. В те дни, когда она знала, что я не нахожусь в Ораниенбауме, она на обратном пути из Петергофа останавливалась у нашего дома, приглашала меня в свою карету и увозила к себе; я проводила с нею остаток вечера. В тех случаях, когда она сама не ездила в Ораниенбаум, она меня извещала об этом письмом, и таким образом между великой княгиней и мной завязалась переписка и установились доверительные отношения, составлявшие мое счастье, так как я была столь привязана к ней, что, за исключением мужа, пожертвовала бы ей решительно всем.

Когда настало время вернуться в город, порядок вещей изменился. Я не видела больше великой княгини, и мы только обменивались довольно частыми записками. Однажды во время большого обеда на восемьдесят персон во дворце, на котором присутствовала и великая княгиня, великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. Под влиянием вина и прусской солдатчины он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, чтобы другие офицеры не смели ухаживать за фрейлинами и родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение.

– Ваше императорское высочество, – возразила я, – я никогда не слышала, чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание, как смерть избранника сердца!

– Вы еще ребенок, – ответил великий князь, – и не понимаете, что когда имеешь слабость не наказывать смертью людей, достойных ее, то неминуемо водворяются неповиновение и всевозможные беспорядки.

– Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как, за исключением ваших почтенных генералов, все мы, имеющие честь быть вашими гостями, родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.

– Это-то и скверно, – возразил великий князь, – отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков и уничтожает дисциплину и субординацию.

Все молчали кругом, и разговор шел только между нами двумя.

– Повторяю, – добавил он, – что вы еще ребенок и не понимаете подобных вещей.

– Сознаюсь, ваше императорское высочество, что я, действительно, ничего в этом не понимаю; но я чувствую и знаю, что ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тетка, еще жива.

Взоры всех присутствующих устремились на меня. Великий князь в ответ показал мне язык (он делал это и в церкви в адрес священников), чему я была очень рада, так как эта выходка доказывала, что он на меня не сердится, и избавляла меня от дальнейших возражений.

Так как среди приглашенных было много гвардейцев и офицеров, служивших в кадетском корпусе, над которыми великий князь имел фиктивное командование, то этот разговор стал вскоре известен всему Петербургу и вызвал всеобщие и преувеличенные похвалы в мой адрес. На следующий день великая княгиня также отзывалась о нем самым лестным для меня образом. Я же не придавала ему никакого значения, так как вследствие моей неопытности и незнания света и придворной жизни не понимала еще, насколько опасно было исполнять то, что я считала долгом каждого честного человека: всегда говорить правду. Я не знала, что то, что мне простит сам государь, царедворцы его никогда не забудут. Однако этому маленькому обстоятельству, в связи еще с несколькими другими в таком же роде, я обязана тем, что у меня составилась репутация искренней и твердой патриотки, и благодаря этому некоторые офицеры не колеблясь облекли меня своим доверием.

Болезнь императрицы Елизаветы усиливалась с каждым днем. Вся моя семья и в особенности мой дядя, канцлер, были погружены в глубокую печаль, которую я искренно разделяла, так как любила всем сердцем императрицу, мою крестную мать; и кроме того, мое пребывание в Ораниенбауме открыло мне глаза на то, что ожидает мою родину, когда на престол вступит государь ограниченный, необразованный, не любивший свой народ и ставивший себе в заслугу свое подчинение прусскому королю, которого он величал в кругу своих друзей своим господином.

В середине декабря я заболела и пролежала некоторое время в постели; но, узнав, что государыне остается всего несколько дней жизни, я 20 декабря надела теплые сапоги, закуталась в шубу и, выйдя из кареты на некотором расстоянии от деревянного дворца на Мойке, занимаемого императрицей и императорской фамилией, несмотря на свое недомогание, пошла пешком во дворец и взошла по маленькой лестнице, о существовании которой я знала через людей их высочеств, с целью незаметно проникнуть в столь поздний час в покои великой княгини (была полночь). По счастливой случайности первая камеристка ее высочества, Екатерина Ивановна, попалась мне навстречу в сенях и таким образом избавила меня от возможных неприятностей, так как я вовсе не знала внутреннего расположения дворца и могла легко попасть в комнаты лакеев Петра III вместо апартаментов его супруги. Я назвала себя и сказала, что мне надо видеть великую княгиню.

– Она в постели, – ответила она.

– Все равно, – возразила я, – мне непременно надо с ней поговорить.

Я сумела внушить ей доверие, и она, впустив меня в приемную, пошла доложить обо мне ее высочеству. Великая княгиня была крайне удивлена и не хотела верить словам Екатерины Ивановны, так как знала, что я больна, и не могла себе представить, чтоб я пришла пешком, в сильный мороз, и рискнула проникнуть во дворец, где все ходы и выходы были строго охраняемы.

– Впустите ее ради Бога, – воскликнула она.

Я вошла. Великая княгиня действительно была в постели; она посадила меня на кровать и отказалась меня слушать, пока я не согрею свои ноги.

Когда я немного пришла в себя и отогрелась, она меня спросила:

– Что привело вас в такой поздний час ко мне, дорогая княгиня, и заставило рисковать здоровьем, столь драгоценным для меня и для вашего супруга?

– Ваше высочество, – ответила я, – я не могла дольше противиться потребности узнать, какими средствами можно рассеять грозовые тучи, которые собираются над вашей головой. Ради Бога, доверьтесь мне, я заслуживаю вашего доверия и надеюсь стать еще более достойной его. Скажите, какие у вас планы? Чем вы думаете обеспечить свою безопасность? Императрице остается всего несколько дней, может быть, – несколько часов жизни; могу ли я быть вам полезной? Скажите мне, что мне делать.

Великая княгиня залилась слезами; она прижала мою руку к своему сердцу и сказала:

– Я не умею выразить, насколько я вам благодарна, моя дорогая княгиня. Поверьте мне, что я доверяю вам безгранично и говорю чистейшую правду; у меня нет никакого плана, я не могу ничего предпринять и я хочу и должна мужественно вынести всё, что меня ожидает; единственная моя надежда на Бога, предаю себя в Его руки.

– В таком случае за вас должны действовать ваши друзья, – ответила я, – и я не останусь позади других в рвении и жертвах, которые я готова принести вам.

– Ради Бога, княгиня, не подвергайте себя опасности из-за меня и не навлекайте на себя несчастий, о которых я буду вечно скорбеть. Да и что можно сделать?

– Пока я, конечно, ничего еще вам не могу сказать, но смею вас уверить, что я вас своими действиями не скомпрометирую, и если и пострадаю, то пострадаю одна, и вам никогда не придется вспоминать о моей преданности к вам в связи с личным горем или несчастьем.

Великая княгиня хотела со мной еще поговорить и предостеречь меня от моего рвения, энтузиазма и неосторожности, неразлучной с неопытностью моего семнадцатилетнего возраста, но я прервала ее и сказала, поцеловав ей руку:

– Я не могу дольше остаться с вами, не рискуя подвергнуть неприятностям нас обеих.

Она бросилась ко мне на шею, и мы несколько минут сидели, крепко обнявшись. Наконец я встала с ее постели и, оставив ее в сильном волнении, сама едва добрела до своей кареты.

Каково было удивление моего мужа, когда, вернувшись домой, он не застал своей больной жены. Однако ему пришлось беспокоиться недолго, так как я приехала тотчас же по его возвращении. Когда я ему рассказала, где была, и сообщила свое твердое решение послужить моему отечеству и спасти великую княгиню, он меня вполне одобрил и похвалил выше всякой меры, хотя и беспокоился за влияние моей ночной прогулки на мое слабое здоровье. Мой муж задержался у моего отца и вознаградил меня за усталость, тревогу и за опасность, которой я подвергалась, передав часть своего разговора с ним, не оставившего сомнения в том, что он если и не высказывал, то во всяком случае разделял опасения истинных патриотов насчет результатов воцарения нового государя по смерти Елизаветы.

Двадцать пятого декабря, в день Рождества Христова, мы имели несчастье потерять императрицу Елизавету. Я могу засвидетельствовать как очевидец, что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский прошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида (как то утверждают некоторые авторы мемуаров о России, записывавших только то, что соответствовало их образу мыслей, хотя девять десятых жителей Петербурга могли бы засвидетельствовать совершенно противоположное). Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать. Мой муж был на другом конце города в Преображенском полку. Я еще не знала о смерти Елизаветы, но шествие двух вышеупомянутых полков возвестило мне о ее кончине. День Рождества Христова, считающийся у нас одним из самых больших праздников, торжественно чтимым народом, казался мрачным, траурным днем; все лица были печальны.

Я была больна и не видела никого из своих. Государственный канцлер также лежал больной в постели; на третий день его неожиданно посетил император; он прислал и мне сказать, чтобы я приехала к нему вечером, но я отговорилась нездоровьем; на следующий день повторилось то же самое; наконец, на шестой день моя сестра написала мне, что государь недоволен тем, что я не приезжаю, и не верит моей болезни. Не желая вызывать неприятного объяснения между императором и моим мужем, я после обеда поехала сначала к моему отцу и к дяде, а затем отправилась во дворец; императрицу мне видеть не удалось, так как она выходила из своей комнаты, только чтобы поклониться телу своей тетки и понаблюсти за исполнением обычных в подобных случаях обрядов. Она все время плакала, и я имела сведения о ней только через ее лакея.

Когда я вошла в гостиную, Петр III сказал мне нечто, что относилось к моей сестре и было так нелепо, что мне не хочется и повторять его слова. Я притворилась, что не поняла их, и поспешила присоединиться к игре в камни; она обходилась мне немного дорого, так как ставка была в десять империалов (100 рублей), причем всегда выигрывал император, так как он не брал фишек, и когда проигрывал, то вынимал из кармана империал, чтобы покрыть им пульку, но поскольку у него в кармане было, конечно, более десяти империалов, он всегда в конце концов срывал пульку. Когда его величество предложил сыграть вторую пульку, я попросила его избавить меня от участия в ней; но государь настаивал, предлагая даже играть со мной пополам, но я, напустив на себя ребячески-глупый вид, ответила, что недостаточно богата, чтобы позволять так обирать себя, и что если бы его величество клал деньги на стол, как все мы, у нас была бы еще возможность выиграть, но так как он играет, держа деньги в кармане, и мы не можем угадать, сколько их у него, то он, конечно, будет неизменно выигрывать и пользоваться нашими ставками.

Сознаюсь, что это было несколько дерзко, но надо себе представить, какое отвращение мне внушала подобная низость со стороны государя; кроме того, мой муж не пользовался доходами со своих имений, унаследованных им от отца, и, повинуясь своей сыновней почтительности и любви к матери, предоставлял их ей, несмотря на то что у самого было много долгов, а он довольствовался той сравнительно небольшой суммой, которую она присылала на наше содержание; меня пугала одна мысль увеличить денежные затруднения мужа, и это может служить оправданием моих смелых слов.

Государь не обиделся на меня и, по-прежнему принимая меня за упорного и, пожалуй, глупого ребенка (ему казалось, что он еще так недавно держал меня у купели), ответил мне какой-то плоской шуткой и разрешил не принимать участия в игре. Общество как в этот вечер, так и почти во все последующие состояло из двух братьев Нарышкиных с супругами, Измайлова с женой, графини Елизаветы, Мельгунова, Гудовича, Унгерна, адъютанта императора, графини Брюс и еще двух-трех лиц, которых я не помню. Все смотрели на меня с удивлением, и я слышала, как они говорили между собой: «Вот мужественная женщина!» (То же самое говорили по-немецки и голштинские генералы в Ораниенбауме, думая, что я не понимаю их языка.)

Остальное общество было в соседней комнате; когда я проходила через нее, мне казалось, что я попала на маскарад. На всех были другие мундиры и даже старик князь Трубецкой был затянут в мундир и в ботфортах со шпорами. Этот старый царедворец, никогда не бывший военным, захотел им сделаться в семьдесят лет. До самой смерти императрицы он лежал с распухшими до невероятных размеров ногами, а в день ее кончины побежал отдавать приказания офицерам Измайловского полка, куда он незадолго перед этим был назначен подполковником. Гвардейские полки играли значительную роль при дворе, так как составляли как бы часть дворцового штата. Они не ходили на войну; князь Трубецкой, занимая одно время и гражданскую должность, не исполнял своих обязанностей командира.

Все придворные и знатные городские дамы, соответственно чинам своих мужей, должны были поочередно дежурить в той комнате, где стоял катафалк; согласно нашим обрядам, в продолжение шести недель священники читали Евангелие7; комната была вся обтянута черной материей, кругом катафалка светилось множество свечей, что в связи с чтением Евангелия придавало ей особенно мрачный, величественный и торжественный вид. Императрица приходила почти каждый день и орошала слезами драгоценные останки своей тетки и благодетельницы. Ее горе привлекало к ней всех присутствующих. Петр III являлся крайне редко, и то только для того, чтобы шутить с дежурными дамами, подымать на смех духовных лиц и придираться к офицерам и унтер-офицерам по поводу их пряжек, галстуков или мундиров.

Наибольшим расположением императора, после прусского министра, пользовался английский, Кейт. Этот почтенный старец любил меня как родную дочь. Мы с мужем и княгиня Голицына (о которой я упоминала выше) обедали у него каждую неделю; его звали Романом, как и моего отца, вследствие чего он в шутку называл меня своей дочерью, когда не было посторонних. Он часто говорил в интимном кругу, что император точно намеренно старается навлечь на себя всеобщее неудовольствие, а может быть и презрение. Он бывал очень неучтив с остальными иностранными министрами, которым, конечно, не могло нравиться его обращение с ними.

Однажды император послал сказать моему дяде канцлеру, что будет ужинать у него. В тот день дядя был болен и, конечно, не особенно радовался предстоявшему ужину. Он послал за моей сестрой, графиней Бутурлиной, и за моим мужем и мной. Император приехал в 7 часов и до ужина сидел в комнате больного; он разрешил дяде не присутствовать на нем. Графиня Строганова, графиня Бутурлина и я, пользуясь отсутствием дяди, не сели за стол и под тем предлогом, что хотели угощать гостей, ходили кругом стола. Это даже пришлось по вкусу императору, ненавидевшему всякий этикет и церемонии. Я стояла за его стулом, в то время как он рассказывал австрийскому послу, графу Мерси, и прусскому министру, как в бытность его в Киле, в Голштинии, еще при жизни своего отца, ему поручено было изгнать богемцев из города; он взял эскадрон карабинеров и роту пехоты и в один миг очистил от них город. Граф Мерси бледнел и краснел, не зная, подразумевает император под богемцами кочующих цыган или подданных его императрицы, королевы Венгрии и Богемии. Ему было тем более неловко, что он знал, что уже отправлен был приказ об отделении нашей армии от австрийской. Не надо забывать, что в обращении с императором я всегда принимала тон балованного, упрямого ребенка и называла его «папой». Я наклонилась над ним и сказала ему тихо по-русски, что ему не следует рассказывать подобные вещи иностранным министрам, и что если в Киле и были нищие цыгане, то их выгнала, вероятно, полиция, а не он, который к тому же был в то время совсем ребенком.

– Вы маленькая дурочка, – ответил он, – и всегда со мной спорите.

Он успел уже выпить много вина, и я была убеждена, что он забудет на следующий день наш разговор. Я отошла от его стула как ни в чем не бывало.

Однажды, когда я была у государя, он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, во время разговора о прусском короле, начал рассказывать Волкову (в предыдущее царствование он был первым и единственным секретарем Конференции), как они много раз смеялись над секретными решениями и предписаниями, посылаемыми Конференциею в армии; эти бумаги не имели последствий, так как они предварительно сообщали о них королю. Волков бледнел и краснел, а Петр III, не замечая этого, продолжал хвастаться услугами, оказанными им прусскому королю на основании сообщенных ему Волковым решений и намерений Совета.

Император приходил в придворную церковь лишь к концу обедни; он гримасничал и кривлялся, передразнивая старых дам, которым он приказал делать реверансы на французский лад вместо русского наклона головы. Бедные старушки едва удерживались на ногах, когда им приходилось сгибать колени, и я помню, как графиня Бутурлина, свекровь моей старшей сестры, чуть не упала, приседая перед государем; к счастью, ее успели поддержать.

Петр III был совершенно равнодушен к великому князю Павлу и никогда его не видал; зато маленький князь каждый день видался с матерью. Воспитателем его был старший из братьев Паниных, отозванный покойной императрицей, возложившей на него эти обязанности. Когда в Петербург приехал герцог Георг Голштейн-Готторпский, родной дядя императора и императрицы (он был брат матери государыни, принцессы Ангальт-Цербстской), Панин, через посредство Сальдерна, состоявшего при особе принца Георга (впоследствии он играл заметную роль и был русским послом при польском дворе), попросил принца Голштейн-Готторпского и другого принца Голштинского (более отдаленного родственника их величеств) предложить государю присутствовать при экзамене великого князя. Император склонился только на их усиленные просьбы, ссылаясь на то, что он ничего не поймет в экзамене. По окончании испытания император громко сказал своим дядям:

– Кажется, этот мальчуган знает больше нас с вами.

Он хотел наградить его чином гвардейского унтер-офицера, и Панин с трудом уговорил его не приводить своего намерения в исполнение, под предлогом, что подобная честь разовьет тщеславие в великом князе и он, вообразив себя взрослым, не станет заниматься. Петр III совершенно согласился с этими доводами, не подозревая того, что Панин смеялся над ним в душе. Он вообразил также, что вознаградит самого Панина наилучшим образом, если возведет его в чин генерал-аншефа, что и было объявлено Панину Мельгуновым на следующий день. Чтобы понять, насколько это было неприятно для Панина, надо знать, что ему было сорок восемь лет, он был слаб здоровьем, любил покой, всю свою жизнь провел при дворе или в должности министра при иностранных дворах, носил парик à trois marteaux, очень изысканно одевался, был вообще типичным царедворцем, несколько старомодным и напоминавшим собой придворных Людовика XIV, ненавидел солдатчину и всё, что отзывалось кордегардией. Он объявил Мельгунову, что ему решительно не верится, чтобы император удостоил именно его подобной милости, и что если ему нельзя будет уклониться от своей новой карьеры, он скорей решится дезертировать в Швецию. Императору казалось столь непонятным, чтобы кто-нибудь мог отказаться от генеральского чина, что он сказал:

– Мне все твердили, что Панин умный человек. Могу ли я теперь этому верить?

Его величество принужден был дать ему соответствующий гражданский чин.

Пора мне упомянуть о родственных узах, которыми были связаны Панины с моим мужем. Младший брат Панин был генералом в армии, находившейся в Пруссии. Оба они были двоюродными братьями моей свекрови; их матери, урожденные Эверлаковы, вышли замуж за Леонтьева и Панина; следовательно, сыновья последней приходились дядями моему мужу. Старший из них отправлен был чрезвычайным послом, еще когда я была в колыбели; я познакомилась с ними в сентябре по возвращении нашем из Ораниенбаума и видалась с ними очень редко до той минуты, как в царствование Петра III заговор стал принимать более определенную форму. Он очень любил моего мужа и сохранил благодарное воспоминание о добром отношении к ним моего отца в его молодые годы. Однако, несмотря на наши столь естественные, родственные отношения и мою страсть к мужу, после переворота, когда я стала предметом всеобщей зависти, клевета называла этого почтенного дядю то моим любовником, то моим отцом, так как он якобы был любовником моей матери. Он оказал серьезные услуги моему мужу и был благодетелем моих детей; не будь этого, я бы ненавидела Панина, потому что из-за него пятнали мою репутацию. Должна сознаться, что я больше уважала старшего брата, генерала, за его солдатскую простосердечность, откровенность и твердость характера, гораздо более подходившего к моему характеру, и при жизни его первой жены, которую я любила и уважала от всего сердца, я бывала чаще в обществе генерала Панина, чем его брата.

Но довольно об этом предмете, который раздражает меня еще и сейчас.

Однажды, в первой половине января, утром, в то время как гвардейские роты шли во дворец на вахтпарад и для смены караула, императору представилось, что рота, которою командовал князь, не развернулась в должном порядке. Он подбежал к моему мужу, как настоящий капрал, и сделал ему замечание. Князь отрицал это сначала довольно спокойно, но когда его величество стал настаивать, князь, который был очень несдержан, если дело касалось хоть самым отдаленным образом его чести, ответил с такой горячностью и энергией, что император, который о дуэли имел понятия прусских офицеров, счел себя, по-видимому, в опасности и удалился так же поспешно, как и подбежал.

Мои родители и я, узнав об этой сцене, вывели из нее заключение, что император не всегда будет отступать перед моим мужем и что найдутся люди, которые объяснят государю, что он имеет полную возможность заставить моего мужа отступить. Мы и решили, что безопаснее всего будет разъединить их на некоторое время. Я в особенности настаивала на этом, так как по какому-то вдохновению была убеждена в том, что император будет свергнут с престола, и твердо решила принять участие в его низложении. Я страстно желала, чтобы мой муж в это время был за границей, чтобы в случае если на меня обрушится несчастье, он не разделил бы его со мной. Так как не ко всем еще дворам были отправлены специальные послы для возвещения о восшествии на престол его величества, я уговорила мужа принять подобное назначение и, заручившись его согласием, попросила своего дядю канцлера представить и его в числе кандидатов. Он мне обещал, и на следующий же день муж получил извещение о назначении своем в Константинополь – на последнее свободное место. Мне не хотелось, чтобы он уезжал именно в Турцию, но приходилось выбирать их двух зол меньшее, и я предпочитала, чтобы он был в Константинополе, чем в Петербурге, где он подвергался опасности вследствие собственной горячности и в случае неудачи планов, наполнявших мое сердце и мысли и причинявших мне бессонницы, немало способствовавшие какому-то странному упадку сил и недомоганию, подтачивавшим мое здоровье. Князю было предоставлено право самому выбрать себе товарищей; они все получили в Петербурге деньги на дорогу и жалованье за шесть месяцев вперед, и в феврале князь отправился в путь.

Я осталась в Петербурге, грустная и больная; моя энергия поддерживалась только бесчисленными планами, возникавшими в моей голове и поглощавшими меня до такой степени, что я стойко могла перенести разлуку с горячо любимым мужем. Князь ехал неспеша, надолго остановился в Москве, откуда поехал с матерью в Троицк ое, лежавшее на пути в Киев, и остался там до начала июля.

Через два дня после отъезда князя со мной случилась неприятность. Я оставила при себе немногочисленную прислугу; какие-то матросы, работавшие в Адмиралтействе в Петербурге, взломали окно комнаты, где горничная хранила мое белье, платье и даже деньги, – я ей доверяла решительно всё. Они унесли всё белье, все деньги и шубу, крытую серебряной парчой; благодаря этой шубе воры были впоследствии отысканы, но все-таки я осталась без денег и без белья. Моя сестра, графиня Елизавета, прислала мне кусок великолепного голландского полотна. Я послала ей сказать, что мне главным образом нужны одна или две рубашки, пока прачка не принесет белье, находившееся у нее во время кражи; сестра немедленно прислала их мне. Я упоминаю об этом маленьком несчастье потому, что я по этому случаю в первый раз почувствовала нужду, что мне пришлось испытать не раз в течение моей последующей жизни. К тому же мне тяжело было занимать деньги и этим увеличивать долги моего мужа.

Император ничуть не изменился со времени своего воцарения. По поводу мира с прусским королем он выражал прямо неприличную радость и решил отпраздновать это событие большим парадным обедом, к которому были приглашены особы первых трех классов и иностранные министры.

Императрица заняла свое место посреди стола; но Петр III сел на противоположном конце рядом с прусским министром. Он предложил под гром пушечных выстрелов с крепости выпить за здоровье императорской фамилии, его величества, короля Пруссии, и за заключение мира. Императрица начала с тоста за императорскую фамилию. Тогда Петр III послал дежурного генерал-адъютанта Гудовича, стоявшего за его стулом, спросить императрицу, почему она не встала с места, когда пила за здоровье императорской фамилии. Императрица ответила, что так как императорская фамилия состоит из его величества, его сына и ее самой, она не предполагала, что ей нужно вставать. Гудович сообщил ее ответ императору; тот велел ему передать государыне, что она дура и что ей следовало бы знать, что к императорской фамилии принадлежат и оба его дяди, голштинские принцы; опасаясь, однако, что Гудович не передаст императрице его слов, он сам сказал их ей громко на весь стол. Императрица залилась слезами и, желая рассеять свои тягостные мысли, попросила дежурного камергера, графа Строганова, моего родственника, стоявшего за ее стулом, развлечь ее своим веселым, остроумным разговором, в котором он был мастером. Он был очень предан императрице и на дурном счету у императора, тем более что его жена, ненавидевшая его, была очень дружна с моей сестрой и с Петром III; он превозмог огорчение, которое ему причинила эта сцена, и приложил все усилия к тому, чтобы рассмешить императрицу. По окончании обеда ему было повелено отправиться на свою дачу на Каменный остров и не выезжать из нее впредь до нового приказания.

Все эти события сильно взволновали общество. С каждым днем росли симпатии к императрице и презрение к ее супругу. Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним и к их правительствам, неизбежно порождающее беспорядки в администрации и недоверие к судебной власти и возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам.

Каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или слишком неповоротлива, беспорядочна вследствие разнообразия мнений и чувств, желает ограниченного монархического правления с уважаемым монархом, который был бы настоящим отцом для своих подданных и внушал бы страх злым людям; человек, знакомый с изменчивостью и легкомыслием толпы, не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами и государем, уважающим самого себя и любящим и уважающим своих подданных.

Император посетил еще раз моего дядю, государственного канцлера, в сопровождении обоих голштинских принцев и обычной свиты. Императрица никогда не приезжала с ним и выходила из дворца только для коротких прогулок в экипаже. Мне нездоровилось, и я отказалась от чести ужинать с императором, что не доставляло мне ни малейшего удовольствия.

Каково было мое удивление, когда я узнала, что государь и его дядя, принц Георг, как настоящие прусские офицеры, из-за различия мнений в разговоре обнажили шпаги и уж собрались было драться, но старый барон Корф (женатый на сестре жены канцлера) бросился на колени между ними и, рыдая как женщина, объявил, что он не позволит им драться, пока они не проткнут шпагой его тело. Его величество и принц Голштейн-Готторпский оба любили Корфа; он прекратил эту глупую сцену, которая, по всей вероятности, сильно обеспокоила моего дядю, хотя и не присутствовавшего при ней, так как он лежал больным в постели. Я очень тревожилась о нем, так как узнала, что жена его в испуге выбежала из комнаты в самом начале сцены и сообщила ему Бог знает что; но вскоре подоспели другие лица и рассказали ему подвиг Корфа, которому удалось совершенно примирить дядю и племянника.

Эта сцена не была единственной; за ней последовали еще несколько других в таком же роде до отъезда его величества в Ораниенбаум и оттуда в Кронштадт на смотр флота, отправлявшегося на войну с Данией. Император настаивал на этой войне, несмотря на то что все его отговаривали от нее, не исключая и Фридриха Великого, употребившего всё свое красноречие в письмах, чтобы убедить его не начинать войны.

Тем временем я старалась утвердить в надлежащих принципах друзей моего мужа, капитанов Преображенского полка Пассека и Бредихина (Бредихин приходился нам родственником по жене, урожденной княжне Голицыной), братьев Рославлевых, майора и капитана Измайловского полка, и других. Я видалась с ними довольно редко, и то случайно, до апреля, когда я нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества. Я часто посещала своих родных и Кейта; словом, я взяла за правило показываться всюду, где меня привыкли видеть, и только когда я оставалась одна, можно было заметить, что я поглощена планами, которые были как будто выше моих сил.

В числе иностранцев, прибывших в Россию, был один пьемонтец по имени Одар, которому покровительствовал канцлер, доставивший ему место советника Коммерц-коллегии. Я познакомилась с ним; это был образованный, тонкий, хитрый и живой человек уже не первой молодости. Вскоре он нашел, что занимаемое им место ему не подходит, так как он не знает ни продуктов, ни водяных сообщений и т. д., и попросил меня похлопотать, чтобы императрица взяла его в свой штат; я поговорила о нем с государыней, совсем не знавшей его, предполагая, что она может сделать его своим секретарем, но она ответила мне, что переписывается только с родными, так что ей секретарь не нужен, и что во всяком случае она навлекла бы на себя неудовольствие и подозрение, если бы взяла на эту должность иностранца. Мне, однако, удалось уговорить императрицу взять его к себе на службу и поручить ему улучшить земли, которые Петр III только что дал ей в удел, и устроить на них фабрики8. Он никогда не был мне ни другом, ни советчиком, как то уверяли некоторые авторы, подкупленные французами, которые, негодуя на то, что у Екатерины Великой были Суворов и русские как подданные и как солдаты, чтобы водворить порядок во Франции и во всей Европе, распускали о ней клевету за клеветой. Они не оставили в покое и меня, думая, что Екатерина Великая будет недостаточно очернена, если в придачу они не загрязнят и Екатерину маленькую (я носила тоже имя Екатерины).

Фельдмаршал Разумовский, человек беспечный, с которым государь обходился очень дружелюбно, несмотря на это не мог не видеть его полной неспособности управлять империей и опасностей, которым она подвергалась. Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью; представлялось чрезвычайно важным иметь его на нашей стороне, но всем нам казалось почти невозможным склонить его на это. Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность и содрогнулся бы от ужаса, если бы его посвятили в заговор, в котором он должен был бы играть одну из главных ролей.

Однако я не отступила перед этими трудностями. Два брата Рославлевы, один майор, другой капитан Измайловского полка, и Ласунский, капитан того же полка, имели большое влияние на графа; они каждый день бывали у него на самой дружественной ноге, но не надеялись заставить его действовать на нашей стороне. Я посоветовала им каждый день, сперва неопределенно, затем и более подробно, говорить ему о слухах, носившихся по Петербургу, насчет готовящегося большого заговора и переворота; я рассчитывала, что он, конечно, не станет доносить о таких разговорах; когда же наш план созреет окончательно, они откроются ему и дадут почувствовать, что и он завлечен в заговор и не может отступить, так как они сообщили остальным его участникам о разговорах с ним, не вызывавших в нем протеста или неодобрения; они объяснят ему, что он находится в такой же опасности, как и они, и рискует менее, если станет во главе своего полка и будет действовать заодно с нами. Они сделали, как я их научила, и наш план удался на славу.

Я продолжала посещать английского министра Кейта. Однажды он мне сообщил, что в городе распространились слухи, что в гвардии готовится бунт и что главная причина этого – нелепая война с Данией. Я спросила, не называют ли имен главарей?

– Нет, – ответил он, – и я думаю, что их вовсе нет; офицеры и генералы не могут иметь ничего против войны, которая даст им возможность отличиться. Вероятно, всё кончится тем, что сошлют в Сибирь нескольких лиц да солдат накажут розгами.

Меня обеспокоило широкое распространение этих слухов, но делать было нечего и приходилось торопиться, насколько возможно, с развязкой.

Тем временем я вела образ жизни, который должен был дурно отозваться на моем здоровье; я так же часто, как и раньше, посещала родных. В почтовые дни я писала длиннейшие письма моему мужу и плакала о разлуке с ним. Остальные дни недели, за исключением немногих часов сна, я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света. Так как я не отличалась крепким здоровьем, румянец сбежал с моих щек и я худела с каждым днем; вскоре я схватила простуду, которая чуть не прикончила меня.

Между Петербургом и Красным Кабаком на протяжении десяти верст простирались сплошные болота и густые леса; кто-то посоветовал Петру III раздать их. Большинство богатых вельмож, осушив их, превратили в прелестные дачные места; один участок был отдан одному из ораниенбаумских голштинцев9; но тот испугался расходов и предоставил правительству отдать его кому угодно. Мой отец пожелал, чтобы я его взяла; тщетно я объясняла ему, что не могу им заняться, так как денег у меня вовсе нет; он настоял на своем и обещал мне выстроить маленький деревянный домик.

Я исполнила желание отца, твердо решившись, однако, не предпринимать ничего, что могло бы стеснить моего мужа в денежном отношении; кроме расходов на скромный стол для меня, моей дочери и для прислуги, я ничего не тратила, так как носила еще платья моего приданого. В то время в Петербурге проживали около сотни крепостных моего мужа, которые каждый год приходили на заработки; из преданности и благодарности за свое благосостояние они предложили мне, что поработают четыре дня, чтобы выкопать канавы, и затем будут в праздничные дни поочередно продолжать работы. Они работали с таким усердием, что вскоре более высокая часть земли обсушилась и была готова под постройку дома и служб. Мне пришла в голову мысль не называть пока это первое мое имение и, в случае удачи, дать ему имя того святого, чья память будет чтиться в этот день.

Однажды я поехала туда верхом с графом Строгановым. Желая погулять по лугу, казавшемуся мне уже обсохшим, я провалилась в болото по колено. Ноги у меня промокли, и, возвратившись домой, я заболела. Императрица, узнав об этом, написала мне очень дружеское письмо и в своем беспокойстве о моем здоровье была очень недовольна моим спутником, графом Строгановым, которого она в своих письмах называла обыкновенно magot (его уродливость и шутовство вполне оправдывали это прозвище), обвиняя его в недостаточно заботливом обо мне попечении. Когда я получила это письмо, у меня был сильный жар и мой ответ на него был, вероятно, так же несвязен, как и мои мысли. Потом я помнила только, что писала частью по-русски, частью по-французски, стихами и прозой. Когда мне стало получше, императрица спросила меня в одной из своих последующих записок, с каких пор я стала пророчествовать; она писала, что поняла русские стихи, продиктованные мне моим пристрастием к ней, но, кроме этого доказательства моей нежной дружбы, она ничего не разобрала в моем письме и в особенности не могла понять, что обозначает упоминание о каком-то дне, который даст имя моему поместью.

Меня посещали мои родные и между ними дядя, граф Панин, как только позволяли его обязанности воспитателя. Так как для нас было очень важно, чтобы человек его характера принадлежал нашей партии, я несколько раз решалась заговорить с ним о вероятности низложения с престола Петра III и спросила его, какие последствия повлекло бы за собой подобное событие и кто и как управлял бы нами. Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии. Я забыла упомянуть об одном обстоятельстве, привлекшем мне доверие графа Панина, вследствие того, что его племянник, князь Репнин, которого он очень любил и уважал, блестящим образом доказал мне свое доверие и почтение.

Я часто встречалась с князем Репниным у княгини Куракиной, у которой жила его жена, княгиня Репнина (она была сестра князя Куракина и приходилась двоюродной сестрой моему мужу). Он меня понял совершенно и увидел, что мною руководили строгие принципы и восторженный патриотизм, а не личные интересы и мечты о возвеличении своей семьи. Петру III показалось, что торжественного обеда, о котором я упоминала, недостаточно было для отпразднования заключения мира с прусским королем, и в Летнем дворце состоялся еще ужин в присутствии нескольких городских дам, любимых генералов и офицеров и прусского министра; тут Петр III по-своему изобразил свою радость, и его в четыре часа, совершенно пьяного, вынесли на руках, посадили в карету и отвезли домой во дворец. Однако перед отъездом из Летнего дворца он наградил мою сестру, Елизавету, орденом Святой Екатерины10 и объявил князю Репнину, что назначает его министром-резидентом в Берлин с тем, чтобы он исполнял все приказания и желания прусского короля. Князь Репнин приехал ко мне прямо из Летнего дворца в пятом часу утра. Я еще спала, но он настоял на том, чтобы мне доложили о его приезде. Лакей постучался в дверь уборной, смежной с моей спальней, и я проснулась. Я подняла старушку, которая всегда спала около моей постели, и она, узнав, в чем дело, объявила мне, что меня желает видеть мой двоюродный брат, князь Репнин. Я быстро накинула платье, вышла к нему и была поражена как его ранним посещением, так и новостями, которые он мне привез. Он был очень взволнован и прямо приступил к делу.

– Всё потеряно; ваша сестра получила орден Святой Екатерины, а меня посылают министром и адъютантом короля Прусского.

Как ни была я поражена этим известиями, я не пожелала продлить посещение князя и сказала ему, что с характером Петра III трудно предвидеть последствия его слов и поступков и не следует их бояться; я посоветовала ему вернуться домой и на следующий день рассказать обо всем случившемся своему дяде, графу Панину.

После ухода князя Репнина я более не ложилась спать и принялась раздумывать над различными планами касательно завершения переворота, предложенными нашими заговорщиками. Но все это были только предположения и определенного плана еще не было, хотя мы и согласились единодушно совершить переворот, когда его величество и войска будут собираться в поход в Данию. Я решила открыться графу Панину при первом моем свидании с ним.

Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената.

– Конечно, это было бы прекрасно, – ответила я, – но время не терпит. Я согласна с вами, что императрица не имеет прав на престол и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына, а государыню объявить регентшей до его совершеннолетия; но вы должны принять во внимание, что из ста человек девяносто девять понимают низложение государя только в смысле полного переворота.

При этом я назвала ему главных заговорщиков: братьев Рославлевых, Ласунского, Пассека, Бредихина, Баскакова, князя Барятинского, Хитрово и других, а также Орловых, которых они привлекли на свою сторону. Он был поражен и испугался, узнав, как я далеко зашла и что я ничего не сообщала императрице о своих планах, боясь ее скомпрометировать.

Словом, я убедилась, что моему дяде при всем его мужестве не хватает решимости, и, чтобы не вступать в ненужные споры, я стала объяснять ему, как важно было бы иметь на нашей стороне Теплова11, и, так как я сама его видела очень редко, он, граф Панин, является единственным человеком, который может его привлечь, и вместе с ним и графа Разумовского, на которого он имел несомненное влияние. Я взяла с моего дяди обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие. Я обещала ему, в свою очередь, что сама переговорю с ними об этом; меня не могли заподозрить в корысти вследствие того, что все знали мою искреннюю и непоколебимую привязанность к императрице. Я действительно предложила заговорщикам провозгласить великого князя императором, но Провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план12.

Новгородский архиепископ был человек очень образованный и пользовался всеобщим уважением и любовью духовенства. Его просвещенный ум ясно понимал, что в царствование такого царя, каким был Петр III, значение церкви неминуемо будет умалено. Он не скрывал своей скорби по этому поводу и был готов содействовать нам в той мере, в какой ему позволяло его пастырское достоинство. Для нас это было очень важно, так как, в числе прочих качеств, он обладал трогательным и мужественным красноречием, увлекавшим его слушателей.

На этом дело и стало. В течение десяти дней число заговорщиков увеличивалось, но окончательный и разумный план все еще не созревал. К своему удовольствию, я узнала от дяди моего мужа, князя Волконского, только что вернувшегося с войны, что армия, несколько лет сражавшаяся против прусского короля и в пользу Марии Терезии, находила чрезвычайно странным, что должна обращать теперь оружие против нее; неудовольствие в армии было всеобщее, и я поняла, что сам князь склоняется скорей на нашу сторону. Я сообщила это графу Панину, и нам было уже легко убедить его принять деятельное участие в перевороте или по меньшей мере появиться при развязке.

Я через день ездила в мое имение или, скорей, на мое болото, чтобы в одиночестве записать некоторые мои мысли, представлявшиеся мне не вполне ясными. Эти постоянные поездки убедили всех, что я была поглощена исключительно украшением и обработкой своей земли.

Я довольно часто получала известия от императрицы; она была здорова и покойна; впрочем, ей не о чем было тревожиться, так как она, как и мы все, не подозревала, что развязка так близка. Петр III усиливал отвращение, которое к нему питали, и вызывал всеобщее глубокое презрение к себе своими законодательными мерами. В царствование императрицы Елизаветы народы Сербии и та часть их, которая нашла убежище в Австрии, некоторые венгерцы и другие народы, исповедовавшие греческую веру, отправили к императрице депутатов с просьбой отвести им землю в России и позволить им на ней поселиться, так как они не в силах были переносить долее притеснения, которым подвергало их всемогущее в царствование Марии Терезии католическое духовенство. Хотя ее величество чувствовала большую симпатию к Марии Терезии, но ею руководило и религиозное чувство, заставившее ее взять под свое покровительство православных, гонимых за веру; им отвели великолепные земли на юге России и дали денег на переселение и на формирование нескольких гусарских полков.

Один из депутатов, некто Хорват, сумел втереться в доверие высших должностных лиц. Деньги были доверены ему. Когда несколько тысяч сербов переселились на назначенные им земли, получившие название Новой Сербии, Хорват стал обращаться с ними как с рабами и присвоил себе следуемые им деньги. Эти несчастные довели свои жалобы до императрицы, которая послала генерала князя Мещерского исследовать их на месте; но болезнь Елизаветы, другие, более важные дела и, наконец, смерть императрицы воспрепятствовали Сенату высказаться окончательно по поводу этого дела. По смерти императрицы Хорват приехал в Петербург и подарил по две тысячи дукатов каждому из трех вельмож, которые казались ему самыми влиятельными, а именно Льву Нарышкину, бывшему в фаворе благодаря своему шутовству, генералу Мельгунову и генерал-прокурору Глебову. Последние два сообщили об этом Петру III. Он похвалил их за то, что они не скрыли от него полученного ими подарка, потребовал себе половину и на следующий день сам отправился в Сенат и разрешил дело в пользу Хорвата; таким образом Россия лишилась сотни тысяч жителей, которые переселились бы к нам, если бы знали, что их соотечественники пользуются обещанным спокойствием.

Узнав, что Нарышкин также получил деньги от Хорвата, Петр III отнял у него всю сумму, не оставив ему и половины, как остальным двум, и несколько дней подряд издевался над ним, спрашивая его, куда он дел полученные им деньги.

Подобные поступки заклеймили бы позором всякое частное лицо. Насколько же эта история, вскоре ставшая известной всему городу, увеличила всеобщее презрение к государю! Насмешки над императором и его недостойным шутом, Львом Нарышкиным, стали всеобщими.

Несколько дней спустя он позволил себе невероятную выходку перед всем Измайловским полком.

Фельдмаршал граф Разумовский, бывший его шефом, был принужден, хотя он и не был военным, наравне с другими развернуть полк и произвести ему учение в присутствии государя; Петр III остался доволен войсками. Все были оживлены, и обед обещал быть очень веселым, как вдруг Петр III заметил, что его арап дерется с кем-то на некотором расстоянии от него. Это его сперва позабавило, но когда ему сказали, что арап дерется с профосом полка, он был положительно удручен:

– Нарцисс потерян для нас! – воскликнул он.

Никто не понимал его слов, и Разумовский попросил объяснений.

– Разве вы не знаете, – ответил государь, – что ни один военный не сможет терпеть его в своем обществе, так как тот, к кому прикоснулся профос, опозорен навсегда.

Граф Разумовский, делая вид, что разделяет предрассудки императора, предложил ему накрыть арапа полковым знаменем. Петр III, обрадовавшись, расцеловал графа за его прекрасную идею. Прекрасное расположение духа вернулось к нему, и он велел позвать своего арапа.

– Знаешь ли ты, – сказал он ему, – что ты был потерян для нас, так как опозорился прикосновением профоса?

Нарцисс (кажется, его звали так), ничего не понимая в этой чепухе, утверждал, что он храбро защищался и хорошо проучил негодяя, ударившего его. Он стал протестовать еще больше, когда ему объявили, что его три раза накроют знаменем и тем очистят от позора. Чтобы совершить над ним этот очистительный обряд, его пришлось держать; но император этим не ограничился: он приказал уколоть его пикой, которой заканчивалось знамя, чтобы он кровью своею смыл свой позор.

Нарцисс кричал и бранился, а офицеры испытали настоящие муки, не дерзая смеяться, так как император смотрел на эту шутовскую сцену как на торжественную и необходимую церемонию.

Легко себе представить, какие чувства он возбуждал во всем обществе подобными нелепыми выходками.

Мой отец не играл никакой роли при дворе; хотя государь и оказывал знаки внимания моему дяде канцлеру, но не руководствовался ни его советами, ни правилами здравой политики, которых он и не слушал.

Поутру быть первым капралом на вахтпараде, затем плотно пообедать, выпить хорошего бургонского вина, провести вечер со своими шутами и несколькими женщинами и исполнять приказания прусского короля – вот что составляло счастье Петра III, и всё его семимесячное царствование представляло изо дня в день подобное бессодержательное существование, которое не могло внушать уважения. Его разбирало нетерпение отвоевать у датского короля клочок земли, на который он заявлял свои права, и он не захотел даже дождаться коронации, чтобы начать войну.

После отъезда двора в Петергоф и Ораниенбаум у меня было больше свободного времени. Я уж не проводила своих вечеров у императора и была счастлива, что остаюсь в Петербурге. Наружно всё было спокойно, только некоторые гвардейские солдаты с нетерпением ожидали действий.

Опасаясь, что их внезапно отправят в Данию, они тревожились насчет императрицы; офицеры нашей партии наблюдали за ними и с трудом их сдерживали. Я велела им передать, что получаю каждый день известия от императрицы и уведомлю их, когда надо будет действовать.

Дела оставались в таком положении вплоть до 27 июня, являющегося днем навсегда памятным для России и исполненным трепета и радости для заговорщиков, так как их мечты наконец осуществились. За несколько часов до переворота никто из нас не знал, когда и чем кончатся наши планы; в этот день был разрублен гордиев узел, завязанный невежеством, несогласием мнений насчет самых элементарных условий готовящегося великого события, и невидимая рука Провидения привела в исполнение нестройный план, составленный людьми, не подходящими друг к другу, недостойными друг друга, не понимающими друг друга и связанными только одной мечтой, служившей отголоском желания всего общества. Они именно только мечтали о перевороте, боясь углубляться и разбирать собственные мысли, и не составили ясного и определенного плана. Если бы все действующие лица переворота имели мужество сознаться, какое громадное значение для его успеха имели случайные события, им пришлось бы сойти с очень высокого пьедестала. О себе я должна сказать, что, угадав – быть может, раньше всех – возможность низвергнуть с престола монарха, совершенно неспособного править, я много над этим думала, насколько восемнадцатилетняя головка вообще способна размышлять, но сознаюсь, что ни мое изучение подобных примеров в истории, ни мое воображение, ни размышления никогда бы не дали тех результатов, к которым привел арест Пассека.

Двадцать седьмого июня после полудня Григорий Орлов пришел сообщить мне об аресте капитана Пассека. Еще накануне Пассек был у меня с Бредихиным и, рассказав, с каким нетерпением гренадеры ждут низвержения с престола Петра III, выразил мнение, что стоило только повести их в Ораниенбаум и разбить голштинцев, чтобы успех был обеспечен и переворот был бы завершен. Он добавил, что слухи об опасностях, которым подвергается императрица, волнуют их до такой степени, что скоро их невозможно будет сдержать, и это брожение среди них, разоблачая наш план, подвергает нас страшной опасности. Я поняла, что эти господа слегка трусят, и, желая доказать, что не боюсь разделить с ними опасность, попросила их передать солдатам от моего имени, что я только что получила известие от императрицы, которая спокойно живет себе в Петергофе, и что советую и им держать себя смирно, так как минута действовать не будет упущена.

Пассек и Бредихин в тот же день и говорили в этом смысле с солдатами, что чуть не погубило всё дело и побудило майора Преображенского полка, Воейкова, арестовать капитана Пассека.

Когда Орлов прибежал сообщить мне эту тревожную весть (не зная ни причины, ни подробностей ареста), у меня находился мой дядя Панин. Вследствие ли того, что по своему холодному и неподвижному характеру он не видел в этом столько трагического, как я, потому ли, что он хотел скрыть от меня размеры опасности, но он невозмутимо стал уверять меня в том, что Пассек, вероятно, арестован за какое-нибудь упущение по службе. Я сразу увидела, что каждая минута дорога и что придется много потратить времени, пока удастся убедить Панина в том, что настал момент решительных действий. Я согласилась с ним, что Орлову следует прежде всего отправиться в полк, чтобы узнать, какого рода аресту подвергнут Пассек, чтоб сразу можно было определить, задержан ли он как провинившийся офицер или как преступник. Орлов должен был сообщить мне о результате, а если дело серьезно, кто-нибудь из его братьев должен был известить Панина.

Тотчас же после ухода Орлова я объявила, что сильно нуждаюсь в отдыхе, и попросила дядю извинить меня, если попрошу его уйти. Он немедленно ушел, и я, не теряя ни минуты, накинула на себя мужскую шинель и направилась пешком к улице, где жили Рославлевы13.

Не прошла я и половины дороги, как увидела, что какой-то всадник галопом несется по улице. Меня осенило вдохновение, подсказавшее мне, что это один из Орловых. Из них я видела и знала одного только Григория. Не имея другого способа остановить его, я крикнула: «Орлов!» – будучи, Бог весть почему, твердо убеждена, что это один из них. Он остановился и спросил: «Кто меня зовет?» Я подошла к нему и, назвав себя, спросила его, куда он едет и не имеет ли он что сказать мне.

– Я ехал к вам, княгиня, чтобы сообщить, что Пассек арестован как государственный преступник; у его дверей стоят четыре солдата, и у каждого окна по одному. Мой брат поехал возвестить это графу Панину, а я уже был у Рославлева.

– Рославлев очень встревожен? – спросила я.

– Немного, – ответил он. – Но что же вы стоите на улице, княгиня? Позвольте проводить вас до дому.

– Да никого здесь нет, – возразила я, – кроме того, не надо, чтобы мои люди видели вас у меня. Впрочем, наш разговор будет непродолжителен. Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы, не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать ее величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающею ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей; скажите ей также, что необходимо спешить и что я даже не пишу ей, чтобы вас не задерживать; сообщите ей, что я остановила вас на улице и умоляла вас ускорить ее приезд; тогда она поймет необходимость своего немедленного прибытия. Прощайте, я, может быть, сегодня ночью выеду навстречу ей.

Когда я вернулась домой, взволнованная и тревожная, мне было не до сна. Моя горничная объявила мне, что портной не принес еще мужского костюма, что меня очень раздосадовало; для успокоения моих людей я легла и отпустила их. Не прошло и часу, как я услышала стук в ворота. Я соскочила с постели и, выйдя в другую комнату, приказала впустить посетителя. То был какой-то незнакомый мне видный молодой человек, оказавшийся четвертым братом Орловым. Он пришел меня спросить, не слишком ли рано вызывать в Петербург императрицу и не испугаем ли мы ее понапрасну. Я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова, и выразилась очень резко насчет дерзости его братьев, медливших с исполнением моего приказания, данного Алексею Орлову.

– Теперь не время думать об испуге императрицы, – воскликнула я, – лучше, чтобы ее привезли сюда в обмороке и без чувств, чем оставили в Петергофе, подвергнув риску быть несчастной всю жизнь или взойти вместе с нами на эшафот. Скажите же вашему брату, чтобы он карьером скакал в Петергоф и немедленно привез императрицу, пока Петр III не прислал ее сюда, последовав разумным советам, или сам не приехал в Петербург и не разрушил навсегда того, что, кажется, само Провидение устроило для спасения России и императрицы.

Он оставил меня, убежденный моими доводами и ручаясь за точное исполнение его братом моих предписаний.

После его ухода я погрузилась в самые грустные размышления, и мое воображение рисовало мне мрачные картины.

В шесть часов утра я приказала горничной приготовить мне парадное платье. Узнав, что ее величество приехала в Измайловский полк, единогласно провозгласивший ее императрицей, затем отправилась в Казанский собор, куда собрались все гвардейские и армейские полки, чтобы принести ей присягу, я поехала в Зимний дворец, куда должна была прибыть и императрица. Перо мое бессильно описать, как я до нее добралась; все войска, находившиеся в Петербурге, присоединившись к гвардии, окружали дворец, запрудив площадь и все прилегающие улицы. Я вышла из кареты и хотела пешком пройти через площадь, но была узнана несколькими солдатами и офицерами и народ меня понес через площадь высоко над головами. Меня называли самыми лестными именами, обращались ко мне с умиленными, трогательными словами и провожали меня благословениями и пожеланиями счастья вплоть до приемной императрицы, где и оставили меня, comme une manchette perdue. Платье мое было помято, прическа растрепалась, но своим кипучим воображением я видела в беспорядке моей одежды только лишнее доказательство моего триумфа; не имея времени привести в порядок свой туалет, я предстала в таком виде перед императрицей.

Мы бросились друг другу в объятия: «Слава Богу! Слава Богу!» – могли мы только проговорить. Затем императрица рассказала мне, как произошло ее бегство из Петергофа, а я, в свою очередь, сообщила ей всё, что знала, и сказала, что, несмотря на свое сильное желание, не могла выехать ей навстречу, так как мой мужской костюм не был еще готов.

Вскоре я заметила, что на ней была лента ордена Святой Ека терины и что она еще не надела голубой Андреевской ленты14. Подбежав к графу Панину, я попросила его снять свою ленту и одела ее на плечо императрицы. Так как при ней не было камеристки, она попросила меня спрятать в карман ее Екатерининскую ленту. Мы должны были, наскоро пообедав, отправиться в Петергоф во главе войск. Императрица надела мундир одного из гвардейских полков; я сделала то же самое; ее величество взяла мундир у капитана Талызина, а я у поручика Пушкина, так как они были приблизительно одного с нами роста. Я поспешила домой, чтобы переодеться и иметь возможность быть полезной императрице при всяких случайностях; когда я вернулась во дворец, ее величество совещалась с сенаторами насчет манифестов, которые следовало издать; Теплов исполнял обязанности секретаря.

По всей вероятности, Петру III были уже известны бегство императрицы из Петергофа и события, совершившиеся в Петербурге. Мне пришло в голову, что кто-нибудь из его приближенных мог посоветовать ему приехать в Петербург, хотя бы и переодетым. Эта мысль так овладела мной, что я решила, не дожидаясь конца заседания, войти в залу, где происходило высокое собрание, несмотря на то, что не имела на это никакого права. Два унтер-офицера, дежурившие у двери, думая, что меня не касается данное им приказание никого не впускать, открыли дверь. Я поспешно подошла к ее величеству и сказала ей на ухо, что если она не приняла еще мер, чтобы предупредить вышеозначенное событие, ей следовало бы немедля этим заняться. Ее величество подозвала Теплова и приказала ему написать два экземпляра указа и отдать его двум лицам, которые, получив предписание, как им поступать, должны были стать у устьев двух рек, по которым можно было бы приехать в столицу. Императрица, всё предвидевшая, назвала меня присутствовавшим сенаторам, не узнавшим меня, и объяснила им, что благодаря моей горячей дружбе я подумала об одном важном обстоятельстве, ускользнувшем от ее внимания. Эти почтенные отцы отечества как один человек встали со своих стульев и поклонились мне15.

Вскоре заседание кончилось. Императрица отдала приказания, необходимые для охраны столицы, мы сели на коней и поехали во главе двенадцатитысячного войска, не считая добровольцев, с каждой минутой увеличивавшихся в числе.

Вследствие того, что войска были на ногах уж более двенадцати часов, мы сделали трехчасовой привал в десяти верстах от города, в Красном Кабаке. Мы сами нуждались в отдыхе. Я почти не спала последние две недели, и хотя не могла заснуть и в данную минуту, но для меня было величайшим наслаждением просто протянуться на постели. В этом скверном домике, представлявшем из себя плохонький кабак, была только одна широкая кровать. Ее величество решила, что мы отдохнем на ней вдвоем не раздеваясь. Постель не отличалась чистотой, так что, взяв большой плащ у капитана Карра, мы разостлали его на кровати и легли.

Едва только я успела потянуться, как заметила в изголовье кровати маленькую дверь. Меня это встревожило, и я попросила у государыни позволения встать; отворив дверь, я убедилась, что она выходила в маленькие темные сени, ведущие во двор. Я поставила снаружи двух часовых конногвардейского полка, приказав им не оставлять своего поста без моего приказания и никого не подпускать к двери. Затем я снова легла, но мы не могли уснуть, и ее величество начала мне читать манифест, который подлежал опубликованию по нашем возвращении в город; мы сообщали друг другу и наши опасения, которые, однако, отныне уступили нашим надеждам.

Действительно, Петр III обнаружил большую нерешительность и не последовал совету фельдмаршала Миниха, который был при нем. Он поехал в Петергоф, затем вернулся в Ораниенбаум и наконец, согласившись с мнением нескольких приближенных, решил отправиться в Кронштадт, чтобы овладеть крепостью и флотом. Но он приехал в Кронштадт, когда адмирал Талызин, посланный императрицей, уже принял командование над флотом. Он не позволил Петру высадиться, так что тот принужден был вернуться в Ораниенбаум, откуда и отправил генерала Измайлова к императрице с весьма покорными заявлениями и с предложением, что он откажется от престола.

Измайлов встретил нас по дороге в Петергоф. Он держал нам иную речь, чем мой дядя канцлер, подоспевший к нам, когда мы выезжали из города: канцлер старался образумить императрицу, но видя, что ему это не удастся, отказался присягать ей, уверяя ее, что ничего не предпримет против нее, но вместе с тем не изменит присяге, данной им Петру III. Он попросил императрицу приставить к нему офицера, чтобы тот был свидетелем всего, что происходит у него в доме, и вернулся в Воронцовский дворец со спокойствием, неразлучным с величием души. Я тем более преклонялась перед достойным поведением дяди, что я знала, как мало он уважал императора и насколько он, как истинный патриот, скорбел о неспособности государя управлять Россией и о печальных последствиях, сопряженных с его неумелостью и беспечностью.

Императрица отослала Измайлова к государю, прося его убедить Петра III сдаться, чтобы предупредить неисчислимые бедствия, которых в противном случае нельзя будет предотвратить; она обязалась устроить ему приятную жизнь в каком-нибудь выбранном им самим дворце, в отдалении от Петербурга, и исполнять по мере возможности все его желания.

Недалеко от Свято-Троицкого монастыря нас встретил вице-канцлер, князь Голицын, с письмом от императора; каждую минуту наше шествие увеличивалось, так как к нему присоединялись лица, добровольно покидавшие императора.

Ораниенбаум находится всего в девяти верстах от Петергофа, так что Петр III приехал туда вскоре после нашего прибытия. Его сопровождали генерал Измайлов и генерал-адъютант Гудович. Императора провели в отдаленные апартаменты, так что его почти никто не видел, подали ему обед, и затем он уехал в Ропшу, принадлежавшую ему еще в бытность его великим князем. Он избрал ее предпочтительно перед всеми другими дворцами. Ему сопутствовали Алексей Орлов, капитан Пассек, князь Федор Барятинский и поручик Преображенского полка Баскаков, которым императрица поручила охранять особу государя. Я не видела его, хотя у меня была к тому возможность, но мне говорили, что он ел с аппетитом и, как всегда, пил много своего любимого бургонского вина.

Он написал два или три письма своей августейшей супруге. Я упомяну только то из них, в котором он ясно и определенно формулировал свое отречение от престола. Затем, указав нескольких лиц, которых желал бы видеть около себя, он просил императрицу назначить их состоящими при нем и не забыл назвать, какие припасы хотел бы иметь, между прочим бургонского вина, трубок и табаку.

Однако довольно об этом несчастном государе, которого судьба поставила на пьедестал, не соответствовавший его натуре. Он не был зол, но ограниченность его ума, воспитание и естественные наклонности выработали из него хорошего прусского капрала, а не государя великой империи.

С предыдущего дня я все время была на ногах; но я чувствовала усталость, только когда сидела или стояла, до такой степени напряжение умственной, духовной жизни подавляло все физические ощущения. Мне постоянно приходилось бегать с одного конца дворца в другой и спускаться к гвардейцам, охранявшим все входы и выходы. Побывав у принцессы Голштинской (родственницы императрицы), я возвращалась к государыне, чтобы спросить, не примет ли она ее. Каково было мое удивление, когда в одной из комнат я увидела Григория Орлова, лежавшего на канапе (он ушиб себе ногу) и вскрывавшего толстые пакеты, присланные, очевидно, из Совета; я их узнала, так как видела много подобных пакетов у моего дяди в царствование императрицы Елизаветы. Я спросила его, что он делает.

– Императрица повелела мне открыть их, – ответил он.

– Сомневаюсь, – заметила я, – эти пакеты могли бы оставаться нераспечатанными еще несколько дней, пока императрица не назначит соответствующих чиновников; ни вы, ни я не годимся для этого.

Затем я была принуждена выйти к солдатам, которые, изнемогая от жажды и усталости, взломали один погреб и своими киверами черпали венгерское вино, которое принимали за легкий мед; мне удалось уговорить солдат вылить вино из киверов и вкатить бочки обратно в погреб и послать за водой; я была поражена этим доказательством их привязанности и доверия ко мне, тем более что их офицеры до меня безуспешно останавливали их. Я раздала им остаток сохранившихся у меня денег16 и вывернула карманы, чтобы показать, что у меня нет больше денег. Всего было 160 рублей, то есть 16 золотых империалов; я обещала, что по возвращении их в город им дадут водки на счет казны и что все кабаки будут открыты. Посетив другие кордегардии, я раздала дукаты, оставшиеся у меня в особом кармане. И там мои убеждения привели к желаемому результату.

Возвратившись во дворец, я увидела, что в той же комнате, где Григорий Орлов лежал на канапе, накрыт стол на три куверта. Я прошла, не показывая вида, что я это заметила. Вскоре ее величеству доложили, что обед подан; она пригласила и меня, и я, к своему огорчению, увидела, что стол накрыт у того самого канапе. Моя грусть или неудовольствие (скорей, и то и другое, так как я искренно любила императрицу), очевидно, отразились на моем лице, потому что государыня спросила меня, что со мной.

– Я сильно устала и не спала вот уже пятнадцать дней, – ответила я.

Затем она меня попросила поддержать ее против Орлова, который, как она говорила, настаивал на увольнении его от службы.

– Подумайте, какую я выказала бы неблагодарность, если бы согласилась исполнить его желание.

Мой ответ был вовсе не таков, какого она желала бы. Я сказала, что теперь она имеет возможность вознаградить его всевозможными способами, не принуждая при этом оставаться на службе. С той минуты я поняла, что Орлов был ее любовником, и с грустью предвидела, что она не сумеет этого скрыть.

После обеда и отъезда Петра III мы отбыли из Петергофа и остановились на несколько часов на даче князя Куракина. Мы легли с императрицей вдвоем на единственную постель, которая нашлась в доме. Затем мы остановились в Екатерингофе, где нас встретила бесчисленная толпа народа, поджидавшего нас, чтобы стать на нашу сторону в случае сражения между нашими войсками и голштинцами, пользовавшимися всеобщею ненавистью.

Въезд наш в Петербург невозможно описать. Улицы были запружены ликующим народом, благословлявшим нас; кто не мог выйти – смотрел из окон. Звон колоколов, священники в облачении на паперти каждой церкви, полковая музыка производили неописуемое впечатление. Я была счастлива, что революция завершилась без пролития и капли крови; желание поскорей увидеть моего отца, дядю и дочь, множество чувств, обуревавших меня, неимоверное физическое напряжение, которое я испытала в восемнадцать лет при моем слабом здоровые и необычайной впечатлительности, всё это повергло меня в лихорадку, которая не позволяла мне ни видеть, ни слышать, ни тем более наблюдать происходившее вокруг меня.

Приехав в Летний дворец, я не дала императрице войти в свои апартаменты и тут же в сенях попросила у нее позволения пересесть в ее дорожную карету, следовавшую за нами, и поехать навестить моих родных и дочь. Ее величество разрешила мне это и любезно попросила меня вернуться поскорей. Дворец моего дяди был неподалеку, так что я прежде всего заехала к нему.

Я нашла его совершенно здоровым и спокойным. Он говорил мне о низложении Петра III как о факте, которого он давно ожидал и который предвидел. Затем начал философствовать насчет «дружбы государей», которая вообще не отличается стойкостью и искренностью, уверяя, что он лично в том убедился, так как чистота его намерений и взглядов не спасла его от ядовитых стрел интриги и зависти в царствование императрицы, к которой он был привязан смолоду и которая многим была ему обязана.

От него я отправилась к отцу; он был очень взволнован; к нему для охраны был приставлен офицер, на случай если бы в двух гвардейских полках, расположенных по соседству с его домом, возникли какие-нибудь беспорядки; этот офицер, по фамилии Каковинский17 (впоследствии его признали сумасшедшим), под предлогом, что у отца было много челяди, задержал в его доме много солдат, нуждавшихся в отдыхе, так как мы оставили в городе только количество солдат, необходимое для смены караула во дворце и охраны великого князя Павла, остававшегося в городе со своим воспитателем. Входя во двор отцовского дома, я узнала ординарца подполковника Вадковского, командовавшего гвардейцами, оставшимися в городе во время нашего отсутствия. Он пришел требовать тридцать солдат, совершенно ненужных в доме моего отца, которыми намеревался сменить часовых, остававшихся на своих постах вдвое дольше обыкновенного. Я объявила Каковинскому, что он должен исполнить требование Вадковского, что нет никакой надобности охранять дом моего отца сотней солдат. Войдя в комнаты и увидев по солдату у каждой двери, я объяснила ему, что он неверно понял желание императрицы и ее инструкции, в силу которых он должен был находиться в доме для охраны отца, а не для того, чтобы держать его под арестом, как государственного преступника. Я объявила солдатам, что их напрасно мучили и что только десять или двенадцать человек должны остаться в доме впредь до нового распоряжения.

Мой отец принял меня без малейшего гнева, но выразил свою досаду по поводу того, что его двадцать четыре часа продержали под стражей, как государственного преступника, и жаловался на присутствие в доме моей сестры, графини Елизаветы. Я уверила его, что первая неприятность произошла по глупости Каковинского и что к ночи не останется ни одного солдата в доме. Что же касается второго, то я просила его принять во внимание настоящее положение моей сестры, вследствие которого его дом представлялся единственным приличным и естественным убежищем для нее, и что со временем их обоюдное желание не жить под одной кровлей, несомненно, будет приведено в исполнение с сохранением приличий. Отец не хотел меня отпускать, но я ему объяснила, что должна навестить сестру, затем вернуться к себе, повидаться с дочерью и снять военный мундир; притом же императрица просила меня поскорей вернуться к ней. Он с трудом разрешил мне пойти к сестре: он никогда не чувствовал особенной нежности к ней, а полное невнимание к нему с ее стороны в царствование Петра III, когда он представлял из себя ноль безо всякого влияния, не послужило к улучшению их отношений. В комнате моей сестры мне пришлось выслушать длиннейшую жалобу. Я уверила сестру в моей нежности к ней и сказала, что не говорила еще с императрицей о ней, потому что была убеждена, что у государыни самые благожелательные и великодушные намерения по отношению к ней и всё возможное будет для нее сделано. Действительно, императрица потребовала только ее отсутствия во время коронационных торжеств и несколько раз присылала ей сказать, что не оставит ее. Через некоторое время моя сестра отправилась в имение моего отца неподалеку от Москвы. Когда двор покинул Москву, она жила постоянно в Москве вплоть до своей свадьбы с Полянским, когда переселилась в Петербург, где ее муж владел домами и имениями; ее величество была восприемницей ее сына. По возвращении своем из-за границы я упросила императрицу сделать ее дочь фрейлиной.

Оставив сестру, я направилась к себе, чтобы обнять мою маленькую Анастасию. Эти три посещения отняли столько времени, что стало темно и я не успела переодеться, так как спешила во дворец. Моя горничная сказала мне, что она утром в кармане скинутого мною платья нашла бриллиантовый орден Святой Екатерины. Это был орден императрицы, и я взяла его с собой.

Я вошла в комнату, смежную с той, в которой была императрица, в ту минуту, как от ее величества выходили Григорий Орлов и Каковинский, и тут я убедилась в том, что Орлов мне враг, так как, кроме него, никто не мог провести Каковинского к императрице. Ее величество встретила меня упреком в том, что я говорила с Каковинским по-французски при солдатах и тем вызвала у них подозрение, что я желаю их удалить. Я ответила сухо, и мое лицо, как мне потом передавали, выражало глубокое презрение.

– Вы слишком рано принимаетесь за упреки, ваше величество; вряд ли всего через несколько часов после вашего восшествия на престол ваши войска, оказавшие мне столь неограниченное доверие, усомнятся во мне, на каком бы языке я ни говорила. – С этими словами я подала ей орден Святой Екатерины, чтобы прекратить разговор.

– Успокойтесь, – ответила она, – вы должны, однако, сознаться в том, что были неправы, удаляя солдат.

– Действительно, ваше величество, я теперь вижу, что мне следовало дать свободу действий этому глупому Каковинскому и, несмотря на настояния Вадковского, оставить вас без солдат, которые могли бы сменить караул, охранявший вас и ваш дворец.

– Ну, будет, довольно об этом. Я вас упрекнула за вашу раздражительность, а теперь награждаю вас за ваши заслуги, – сказала она, собираясь возложить на меня принесенный мною орден.

Я не стала на колени, как это полагалось в подобных случаях, и ответила:

– Простите мне, ваше величество, то, что я вам сейчас скажу. Отныне вы вступаете в такое время, когда, независимо от вас, правда не будет доходить до ваших ушей. Умоляю вас, не жалуйте мне этого ордена; как украшению я не придаю ему никакой цены; если же вы хотите вознаградить меня им за мои заслуги, то я должна сказать, что какими бы ничтожными они ни являлись, по мнению некоторых лиц, в моих глазах им нет цены и за них нельзя ничем вознаградить, так как меня никогда нельзя было и впредь нельзя будет купить никакими почестями и наградами.

Ее величество поцеловала меня.

– Позвольте мне по крайней мере удовлетворить мое чувство дружбы к вам.

Я поцеловала ей руку и очутилась в офицерском мундире, с лентой через плечо, с одной шпорой, похожая на четырнадцатилетнего мальчика.

Тогда ее величество сообщила мне, что она уже отправила поручика вдогонку за моим мужем, чтобы вернуть его с дороги и просить поскорей приехать к нам. Эта новость так меня обрадовала, что я тут же забыла мое справедливое негодование на императрицу.

Мы провели еще приблизительно час с государыней. Она объявила мне, что для меня будут приготовлены апартаменты во дворце, но я попросила у нее позволения остаться у себя до возвращения моего мужа, когда мы уже вместе с ним переедем во дворец18.

Гетман граф Разумовский и Панин одновременно со мной вышли из апартаментов императрицы. Я рассказала всё, что видела в Петергофе, разговор с государыней во время обеда и выразила уверенность в том, что Орлов – любовник ее величества.

– Вы не спали две недели, вам восемнадцать лет и ваше воображение усиленно работает, – ответил Панин.

– Прекрасно, – ответила я, – пусть будет так; но когда вы убедитесь в моей правоте, разрешите мне сказать вам, что с вашим спокойствием вы оба – глупцы.

Они согласились, и я поспешила вернуться домой. Я поужинала только цыпленком, оставшимся от обеда моей дочери, и, торопясь воспользоваться благодеяниями Морфея, быстро разделась и легла; но я была так взволнована, что мой сон был неспокоен и я поминутно просыпалась.

На следующий день Григорий Орлов явился к обедне, украшенный орденом Святого Александра Невского. По окончании церковной службы я подошла к дяде и к графу Разумовскому и, напомнив им наше вчерашнее условие, сказала смеясь:

– При всем моем уважении к вам, должна вам сказать, что вы оба глупцы.

На четвертый день после восшествия на престол императрицы Бецкий попросил у нее аудиенцию. На аудиенции присутствовала только я одна. Каково было наше удивление, когда он бросился на колени перед императрицей и спросил ее, кем, по ее мнению, она была возведена на престол?

– Я обязана своим возвышением Богу и моим верным подданным.

– В таком случае, мне нельзя больше носить этой ленты, – воскликнул Бецкий, снимая с себя орден Святого Александра Невского.

Императрица остановила его и спросила, что с ним?

– Я самый несчастный человек, – ответил он, – так как вы не знаете, что это я подговорил гвардейцев и раздавал им деньги.

Мы подумали, и не без основания, что он сошел с ума. Императрица весьма ловко от него избавилась, сказав ему, что знает и ценит его заслуги и поручает ему надзор за ювелирами, которым была заказана новая большая бриллиантовая корона для коронации. Он встал на ноги в полном восторге и тотчас же оставил нас, очевидно, торопясь сообщить великую новость своим друзьям. Мы смеялись от всего сердца, и я искренно удивлялась искусной выдумке императрицы, избавившей ее от надоедливого безумца.

Петербургский двор был очень интересен в это время. Появилось множество лиц, выдвинутых переворотом, и других, возвращенных из ссылки, куда они были отправлены еще во времена императрицы Анны, регентства Бирона и царствования Елизаветы. Они были вызваны еще Петром III и возвращались постепенно из более или менее отдаленных мест, так что каждый день появлялось несколько человек. Это были живые иллюстрации прежних времен, приобретшие особенный интерес пережитыми ими превратностями судьбы и знавшие множество кабинетных и дворцовых тайн. Наконец вернулся и бывший канцлер, знаменитый граф Бестужев. Сама императрица представила нас друг другу, и у нее вырвалась фраза, которую Орловы охотно скрыли бы, если бы это было возможно:

– Вот княгиня Дашкова! Кто бы мог подумать, что я буду обязана царским венцом молодой дочери графа Романа Воронцова!

Современные французские писатели, лишающие нас утешения и пользы от изучения истории тем, что нагромождают целый ворох лжи, уверяют, что я интриговала против Петра III вместе с графом Бестужевым. Между тем он был сослан, когда мне не было и четырнадцать лет. Он был врагом моего дяди, так что я видела его всего один раз, и то издали. Меня поразило его умное лицо и тонкое фальшивое выражение; я спросила, кто это такой, и таким только образом узнала его имя.

Фельдмаршал Миних и Лесток – последнего я часто видала в детстве в доме моего дяди, которому он был близок, – казались мне живыми памятниками; в их рассказах я черпала знание человеческого сердца, представлявшегося мне раньше в розовом свете. Миних был почтенный старец; у него были внучки (дочери его сына) старше меня, и он полюбил меня. Его просвещенный ум, твердость его характера и утонченно-вежливое обращение, свойственное старинным вельможам (резко отличавшимся от некоторых наших заговорщиков) делали из него очень приятного и интересного собеседника. Эта картина, поражая быстрыми появлениями новых лиц и их противоположностями, заставляла меня размышлять и укрепляла мой ум.

Вскоре прибыло другое лицо, которое, может быть, невольно и даже само того не подозревая, сделалось источником первых испытанных мной жгучих огорчений, против которых бессильно мужество, свойственное женщинам. То была первая камеристка императрицы в бытность ее великой княгиней. Она была сослана одновременно с графом Бестужевым и, как говорят, была в дружеских отношениях с моей матерью. Она была дворянского происхождения и отличалась большим природным умом; ею воспользовались как орудием, чтобы оклеветать меня перед отцом; однако об этом после19.

Возвращение моего мужа и кровопускание, которому я принуждена была себя подвергнуть, вскоре успокоили мои нервы и мою кровь. Мы переехали в апартаменты, приготовленные для нас во дворце. Мы обедали у императрицы; а так как государыня не ужинала, то нам подавали ужин на нашей половине и мы приглашали к нему всегда десять-двенадцать персон. Мой муж получил командование Кирасирским полком, в котором сама императрица числилась полковником.

Этот полк при императрице Елизавете и Петре III был полон немцев. Ее величество пожелала, чтобы командовал им русский вельможа; это назначение доставило большое удовольствие Дашкову; он привлек в полк молодых русских дворян; солдаты и офицеры его боготворили, и он не жалел расходов на лошадей и пр., чтобы сделать свой полк самым блестящим из всей кавалерии.

Поручик Михаил Пушкин служил в одном полку с моим мужем. Он был очень умен и благодаря его тонкому уму и остроумной беседе пользовался большим успехом среди молодежи. Между ним и моим мужем установились частые и фамильярные отношения, которые, пожалуй, можно было принять и за дружбу. По просьбе мужа я упросила французского посла при нашем дворе, маркиза Лопиталя, прекратить процесс, начатый против Пушкина первым французским негоциантом в Петербурге, Гейнбером, и поддержанный запиской от того же посла. Дело было серьезно, так как Пушкин, вместо того чтобы заплатить негоцианту следуемые ему деньги, выгнал его вон из дому. В то время я была только еще невестой князя. Я видела маркиза каждый день в доме канцлера, и путем настойчивых просьб мне удалось уговорить его написать командиру полка, майору князю Меншикову, что, так как Гейнбер удовлетворен поручиком Пушкиным, он, французский посол, не изъявляет никаких дальнейших претензий и просит князя Меньшикова прекратить дело и не беспокоить более Пушкина.

Я привожу этот маленький инцидент, во-первых, чтобы обрисовать характер этого человека, ставшего причиной второй неосновательной придирки ко мне со стороны императрицы. Я в этих записках не хочу ничего скрывать и расскажу о незначительных недоразумениях, происходивших между государыней и мной; из них станет ясно, что я никогда не впадала в немилость, как то утверждали некоторые писатели; она потому только не осыпала меня материальными благами, что ей было известно мое бескорыстие; во-вторых, потому, что я без ложной скромности могу обнаружить и свое сердце, нетронутое среди придворной жизни, прощавшее и врагам, и неблагодарным людям; я сама ничем не навлекла на себя их недоброжелательство, но мои всемогущие враги сумели обратить против меня и тех, кому я оказала серьезные услуги; это не помешало мне еще в течение сорока двух лет делать всё добро, какое было в моей власти, часто немало стесняя себя в своих более чем скромных средствах. Наконец, у Пушкина (отец его потерял свое место и попал под суд за лихоимство в последние годы царствования императрицы Елизаветы) денежные дела были очень расстроены; отец не мог ему ничего давать; жалованье его было невелико, и мой муж великодушно выручал из денежных затруднений как его, так и его брата.

Еще в царствование Петра III Панин возымел мысль окружить своего воспитанника образованными молодыми людьми, знакомыми с иностранной литературой. Императрица как-то раз заговорила со мной об этом, и я указала на Михаила Пушкина как на человека в этом случае вполне подходящего. Спустя несколько недель после нашего разговора Пушкин оказался замешанным в очень скандальной истории. Желая угодить мужу, хотя я лично не любила Пушкина, я посоветовалась с императрицей о том, как его выгородить из нее, и нам это удалось. Таким образом и я, и мой муж оказали ему целый ряд благодеяний, что, однако, не помешало ему подвести меня самым недостойным образом. После восшествия императрицы на престол, когда мы жили во дворце, он пришел однажды ко мне очень расстроенный и печальный. На мои расспросы он ответил, что, вероятно, его несчастная судьба никогда не изменится, так как мое обещание устроить его при великом князе все еще не осуществляется. По своей обычной доверчивости я думала, что мои утешительные и ласковые слова могут вызвать только благодарность с его стороны. Я и сказала ему, что если его участие в происшедшей несчастной истории и воспрепятствует назначению его к особе великого князя, все-таки он может надеяться на какое-нибудь другое, очень хорошее место, которое даст ему возможность обнаружить свои таланты и познания. Надо сказать, что за несколько недель до воцарения императрицы Панин находился однажды вечером со своим воспитанником у ее высочества. Разговор коснулся воспитания великого князя, и Панин выразил мнение, что великий князь потому так застенчив и нелюдим, что мало видит народу и что следовало бы приставить к нему нескольких образованных молодых людей; в числе прочих он назвал Михаила Пушкина (по просьбе моего мужа, горячо рекомендовавшего Пушкина моему дяде перед отъездом своим в Константинополь).

– Я охотно верю, – ответила императрица на упоминание о Пушкине, – что вся эта некрасивая история окажется выдуманной; но достаточно и того, что она огласилась и что на Пушкина падает и тень сомнения, чтобы лишить его возможности быть товарищем моего сына.

Я напомнила императрице, что я предложила кандидатуру Пушкина задолго до этой истории, что и муж мой также до своего отъезда, четыре месяца тому назад, говорил о нем своему дяде; соглашаясь от всего сердца с мнением государыни, я все-таки сказала, что в случае, если вся история окажется клеветой, будет жаль, если небогатый, но способный молодой человек лишится возможности служить своему отечеству. Императрица и дядя согласились со мной. В вышеупомянутом разговоре с Пушкиным я дала ему понять, что ему не следует очень надеяться на это место, так как императрица, при всем своем расположении к нему, вряд ли найдет возможным предоставить его ему. Читатель видит, как много этот господин был обязан мне и моему мужу! Что же он сделал? Выйдя от меня, он на лестнице встретил Зиновьева и, с таким же печальным лицом рассказав ему свои невзгоды, прибавил, что он тем более несчастен, что только что узнал от меня, что императрица верит скандальным слухам, распространившимся на его счет. Зиновьев предложил свести его к фавориту, Григорию Орлову, с которым он был в дружеских отношениях. Орлов расспросил Пушкина, в чем дело. Тот употребил всё свое красноречие, которое оказало тем более успешное действие, что Орлов всегда искал случая мне повредить. Он уверил Пушкина, что ее величество думает совершенно иначе, обещал ему, что в тот же вечер переговорит с ней, и надеется, что докажет ему это.

Вечером, когда мы с мужем собирались ложиться спать, камердинер князя передал ему письмо. Оно было от Пушкина и повергло нас в беспредельное изумление. Он писал, что Зиновьев увлек его к Орлову и что он, не помня в точности своих слов, все же опасается, что они могут навлечь на меня неприятности, вследствие чего он готов, из благодарности к нам и повинуясь чувству справедливости, письменно отказаться от всего, что говорил у Орлова. Он предлагал моему мужу прислать к нему на следующее утро за этим документом. Я советовала не делать этого, но мой муж нашел, что не следует лишать его возможности оправдаться. Когда на следующее утро я, по обыкновению, пошла к императрице, она спросила меня, зачем я причиняю беспокойство ее подданным, уверяя их, что она плохого о них мнения, и огорчила Пушкина, дав ему понять, что она дурно о нем думает. Меня ее слова удивили, но я сдержала себя и удовольствовалась тем, что напомнила императрице, что во внимание к давнишним близким отношениям моего мужа с Пушкиным – хотя, сказать мимоходом, я думаю, что мой муж не очень ими гордился – я поставила себе задачей устроить его судьбу и предоставляю ей самой судить о его поведении в отношении меня; зная ее чувствительный и просвещенный ум, я спросила, может ли она осуждать слова, сказанные для успокоения смятенной души, тем более что я вовсе и не говорила ему, что ее величество верит истории, столь повредившей ему в глазах общества; я обещала ему, взамен назначения к великому князю, доставить какое-нибудь другое место, которое даст ему возможность проявить свои таланты.

Этот разговор меня взволновал. Я оставила покои императрицы и ничуть не была удивлена, когда мой муж встретил меня словами:

– Ты вернее поняла Пушкина, чем я; он негодяй; он сказал посланному, что не может дать письма, обещанного мне накануне.

– Забудем, милый друг, – ответила я, – этого человека, который был недостоин общения с тобой даже в детстве.

Впоследствии, благодаря покровительству Орлова, ему было поручено заведование Мануфактур-коллегией; пользуясь оказанным ему доверием и данной властью, он велел фабриковать за границей фальшивые ассигнации, за что был сослан в Сибирь, где и провел остаток своих дней.

Ее величество в сентябре уехала в Москву на коронацию. Я ехала с ней в карете, мой муж также был в ее свите.

По дороге, во всех городах и селах, население проявляло такую восторженную радость, что императрица не могла не остаться ею довольной.

Не въезжая в Москву, государыня остановилась в поместье графа Разумовского, куда собрались все должностные лица Москвы и масса приглашенных.

Мой муж поехал навестить свою мать и вернулся на следующий день. Я сказала ее величеству, что и мне следует съездить в Москву на один день. Императрица хотела отговорить меня от этой поездки, ссылаясь на мое утомление от дороги, но ей удалось задержать меня лишь до полудня, так как я стремилась поскорее увидеть моего маленького Михаила, которого я оставила на попечении бабушки. После обеда императрица позвала меня и мужа в отдельную комнату и тут, попытавшись еще раз отговорить меня от поездки, осторожно объявила мне о смерти моего сына Михаила.

Это известие меня глубоко огорчило, но не поколебало моего намерения повидаться со свекровью, которая, без сомнения, была также удручена потерей внука, с которым не разлучалась со дня его рождения.

Я не вернулась более в Петровское (имение Разумовского), где императрица оставалась до своего торжественного въезда в Москву; мне удалось не только избегнуть участия в этом торжестве, но и уклониться от переезда в помещение, приготовленное для меня во дворце.

Ее величество въехала в Москву за несколько дней до своего коронования.

Я видела ее каждый день. Орловы, думая унизить меня, внушили церемониймейстеру, что орден Святой Екатерины не дает мне права на особенное место во время церемонии коронования; он действительно не давал никакого особого преимущества в этом отношении, но уже пятьдесят лет считался высшей наградой. Петр I, желая привлечь дворянство к службе, особенно к военной, установил немецкий этикет, согласно которому в высокоторжественные дни приглашенные размещались сообразно чинам, жены – по чинам своих мужей, а девицы – по чинам своих отцов; таким образом на торжестве коронования я должна была занимать место жены полковника. Всё относительно на этом свете; место жены полковника было самое последнее в соборе; им отводился последний ряд на высоком помосте, сооруженном в церкви. Мои друзья думали, что я обижусь этим, и находили даже, что мне не следует ехать в церковь.

– Я непременно поеду, – отвечала я, – я непременно хочу видеть церемонию, которую никогда не видела и, надеюсь, никогда не увижу более. Мне совершенно безразлично, на каком месте я буду сидеть; я настолько горда, что думаю, что своим присутствием украшу самое последнее место и сделаю его равным самому первому. Не меня ведь будут бранить за это, так что мне не придется краснеть, и я настолько великодушна, что желаю, чтобы и других за это не журили.

Двадцать второго сентября, в день коронации, я, по обыкновению, отправилась к императрице, только гораздо раньше обычного часа. При выходе ее из внутренних покоев я следовала непосредственно за ней (великий князь был болен, а императорской фамилии не было). В соборе я, весело улыбаясь, отправилась на свое скромное место, которое не уготовило мне никаких неприятностей, за исключением одной: я не знала никого из дам, занимавших места наравне со мной. Я рассуждала, что если бы в театре давали оперу, которую мне так бы хотелось видеть, и не оставалось бы хороших мест, я со своей страстной любовью к музыке согласилась бы скорей занять место в райке, чем вовсе пропустить спектакль. Здесь было почти то же самое. Те, кто согласится со мной, что можно быть униженным только собственными поступками, не удивятся тому, что я отнеслась так равнодушно к этому инциденту.

По выходе из церкви ее величество села на трон; тут же я была назначена статс-дамой20. Было много новых назначений. Мой муж был сделан камер-юнкером с чином бригадира; ему вместе с тем было оставлено и командование Кирасирским полком.

В продолжение нескольких недель шли беспрерывные празднества. Москва была довольна, и зима проходила среди всеобщего веселья. В это время граф Бестужев, о котором я уже упоминала, прочел некоторым лицам вздорную челобитную на имя императрицы, в котором ее всеподданнейше, всепочтительнейше и всенижайше просили избрать себе супруга ввиду слабого здоровья великого князя. Несколько вельмож подписали ее, но когда он явился с этой челобитной к моему дяде канцлеру, эта безумная и опасная затея была навсегда предотвращена мужественным его поведением. Он прервал графа Бестужева и просил его не нарушать покой, столь необходимый ему вследствие его болезни, и не волновать его столь нелепыми и опасными для спокойствия и счастья родины планами; он не захотел слушать дальнейшего чтения фантастической челобитной и, повернувшись к Бестужеву спиной, вышел из комнаты. Бестужев вообразил, что дядя столь решительно отверг его проект, опираясь на могущественную партию. Между тем он почти никого не видел по болезни; в городе уже упорно держались слухи, что Бестужев был орудием честолюбия Григория Орлова.

По уходе Бестужева дядя велел заложить карету и, несмотря на болезнь, поехал просить аудиенции у императрицы, немедленно принявшей его. Он рассказал императрице о странном заявлении, которое сделал ему Бестужев, представил ей, сколько затруднений явилось бы, если бы она поставила над собой повелителя в лице мужа, и выразил мнение, что, по всей вероятности, народ не пожелает видеть Орлова ее супругом. Императрица уверила его, что она никогда не уполномочивала этого старого интригана на подобный шаг, и сказала, что не забудет откровенного и благородного образа действий дяди, в котором она усматривает и чувство дружбы лично к ней. Дядя ответил, что он исполнил только свой долг и предоставляет теперь ей самой подумать над этим, и удалился. Подобное поведение канцлера вызвало всеобщее одобрение и уважение к нему.

Тем временем заболела младшая сестра моего мужа, княжна Анастасия. Невежество ее врача привело к тому, что ее сильный организм лишь несколько оттянул смерть. Она целый месяц прожила в муках и конвульсиях. Я не отходила от нее, потому что одна имела на нее влияние; так как я сама болела до этого и была беременна, то просила мужа никого не принимать. Сам князь, между глубоко огорченною матерью и умирающею сестрою, которую он нежно любил, был очень опечален; мы видели только самых близких родных и таким образом ничего не знали про множество самых разноречивых слухов, ходивших по Москве. Моя невестка умерла в апреле. Свекровь переселилась на некоторое время к своему брату, генералу Леонтьеву. Я была огорчена смертью любезной моей невестки, измучена бессонными ночами, что в связи с моей беременностью и печальными хлопотами по случаю похорон окончательно подорвало мои силы, и я слегла в постель. Болезнь и смерть моей невестки и собственное недомогание избавили меня от частых посещений Хитрово, приезжавшего советоваться со мной насчет тех мер, которые следовало принять, чтобы помешать считавшемуся уже делом решенным браку императрицы с Григорием Орловым; германский император пожаловал ему титул князя Священной Римской империи.

Этот Хитрово был одним из самых бескорыстных заговорщиков. Он был очень прямодушен, красив собой и обладал благородными и утонченными манерами, что, может быть, и вызвало ревность Орловых. Его двоюродный брат Ржевский, присоединившийся к Орловым и Хитрово в заговоре против Петра III, передал Алексею Орлову, что Хитрово предложил всем участникам переворота собраться и умолять императрицу не приводить в исполнение плана Бестужева и, в случае если императрица от своего намерения не отступится, убить Григория Орлова. Хитрово был арестован и допрошен Алексеем Орловым; говорили даже, что Орлов грубо с ним обошелся. Он не только ничего не отрицал, но даже с гордостью объявил, что первый вонзит шпагу в сердце Орлова и сам готов скорей умереть, чем примириться с унизительным сознанием, что вся революция послужила только к опасному для отечества возвышению Григория Орлова.

Во время более официального допроса, которому его подверг Суворов (отец знаменитого фельдмаршала), его спросили, не сообщал ли он мне своих планов и какого я была мнения о них. Он ответил:

– Я был три раза у княгини, чтобы спросить ее советов, даже ее приказаний на этот счет, но меня ни разу к ней не допустили. Я впоследствии узнал, что она никого не принимала. Если бы я имел честь ее увидать, я бы сообщил ей свои мысли на этот счет, и убежден, что услышал бы из ее уст только слова, продиктованные патриотизмом и величием души.

Я не знаю, чему приписать следующий поступок Суворова: встретив на следующий день во дворце мужа, он передал ему под секретом содержание вышеописанного допроса, ссылаясь на свою благодарность к покойному отцу князя за оказанные ему услуги.

Двенадцатого мая я родила сына, а 13-го мой муж схватил ангину, которой страдал каждый год; у него был сильный жар. Три дня спустя приехал Теплов, первый секретарь императрицы, с письмом от государыни и велел просить мужа выйти к нему на улицу ввиду того, что у него есть веские основания доставить ему это беспокойство и не входить самому в дом (потому ли, что государыня приказала передать письмо секретно, или потому, что Теплов не желал встретить у нас Паниных). Князь, лежавший в смежной с моей комнате, бесшумно оделся и вышел к Теплову на улицу. Муж был в негодовании от содержания письма, в котором императрица выражала надежду, что не окажется вынужденной забыть мои заслуги, и потому просит мужа повлиять на меня в том смысле, чтобы и я не забывалась, так как до нее дошли слухи, что я осмеливаюсь ей угрожать. Я ничего не знала о письме и появлении Теплова до вечера, когда приехали оба графа Панины и стали тихо разговаривать в соседней комнате, как бы опасаясь, чтобы я их не услышала. Моя невестка, княжна Александра, вышла ко мне из комнаты брата, и я ее спросила, кто там. Она отрицала присутствие кого бы то ни было. Это меня встревожило, и, вообразив, что муж очень болен, я собиралась вскочить с постели, чтобы идти к нему. Тогда княжна Александра сказала, что мужу гораздо лучше, но что у него оба Панины, которые о чем-то оживленно разговаривают с ее братом. Я попросила ее передать Паниным, что я бы хотела с ними поговорить. Они вошли ко мне и рассказали о письме и посещении Теплова. Я гораздо больше вознегодовала на то, что Теплов вызвал мужа на улицу, несмотря на его болезнь, чем на несправедливость императрицы; меня она не удивила; я ведь знала, что Орловы были моими врагами. Я хотела прочесть письмо, но генерал Панин ответил на это:

– Князь сделал то, что и я бы сделал на его месте: он разорвал записку и ответил Теплову твердо и с достоинством.

Должна сознаться, что я была спокойнее, чем была бы всякая другая при подобных обстоятельствах, и поручила графу Панину спросить императрицу, следует ли послать моего сына для обряда крещения во дворец в виду того, что сама государыня предложила мне крестить моего ребенка.

– Я уверена, – сказала я, – что она не позволит себе отказать в этом.

Когда ушли Панины, мой муж встал с постели и, пока ее оправляли, пришел ко мне; он был так бледен, что я не верила улучшению его здоровья. Я не позволила ему долго сидеть возле меня и уговорила выпить бульону, когда ляжет в кровать. Его бледность встревожила меня и не дала мне уснуть в обычный час.

Не успела я наконец задремать, как меня разбудили какие-то пьяные крики под окном. То были ткачи, которых Орловы, жившие в собственном доме (один только Григорий жил во дворце), вызывали к себе, заставляли петь и плясать, затем напаивали и отпускали домой. Теперь они шли домой, и, к несчастью, окно моей спальни выходило на улицу, и я от шума и крика вскочила в испуге. Я почувствовала сильные внутренние боли и судороги в руке и ноге. Я послала мою старушку, спавшую возле меня, за полковым хирургом (он жил у нас в доме) и велела впустить его ко мне в другую дверь, не через комнату мужа. Когда хирург меня увидал, он совершенно растерялся и хотел послать за доктором и разбудить князя. Я не позволила ни того ни другого; однако в шесть часов мне стало хуже, и, думая, что я умираю, я велела разбудить мужа. Мой доктор, будучи вместе с тем и придворным лекарем, жил во дворце на большом расстоянии от нас; он приехал только после девяти часов; он меня спас, но поправлялась я долго и очень медленно.

Императрица и великий князь крестили моего сына. В день, назначенный ее величеством, графиня Панина поехала ко двору и отвезла моего сына императрице; но ее величество не справилась о моем здоровье.

Вскоре двор уехал в Петербург. Я осталась в Москве, каждый день принимала ванны, но силы мои не возвращались. В июле муж мой уехал в Петербург и затем в Дерпт, где квартировал его полк. Я же переехала в наше имение, лежавшее в семи верстах от Москвы. Каменская с сестрами разделяли мое уединение. Чистый воздух, холодные ванны и правильная жизнь благотворно повлияли на мое здоровье. В декабре я, хотя еще и не совсем окрепши, уехала в Петербург в сопровождении старшей Каменской. Муж мой нанял для меня дом Одара, вместительный и заново отделанный21.

Вследствие смерти Августа, короля Польского, польский престол оказался вакантным, что конечно представило широкое поле политическим интригам. Саксонская династия желала сохранить польскую корону в своей семье; прусский король желал противоположного. Некоторые польские вельможи, подкупленные щедротами саксонских курфюрстов, склонялись в их пользу. Другие же, будучи горячими патриотами, находили, что, в случае избрания короля из Саксонского дома, польская корона окажется почти наследственной в саксонской династии, что противоречило бы принципам польской конституции, и желали возведения на престол одного из Пястов. Венский кабинет, стремившийся приобрести дружбу и доверие нашего двора, не задумываясь также объявил себя сторонником Пястов, может быть, имея в виду одного из князей Чарторижских. Императрица, не объявляя еще своего намерения возвести на престол Понятовского, высказалась только за конституционное избрание одного из Пястов, но когда она сказала это в Совете, князь Орлов вдруг выставил сильные доводы против возвышения Понятовского. Военный министр, граф Захар Чернышев, и его брат, граф Иван, видя, какое влияние имеет Орлов на императрицу, стали (правда, не совсем открыто) на сторону Орлова; были пущены в ход все меры, вплоть до посылки войск в Польшу, чтобы, избегая, однако, явного неповиновения, помешать осуществлению планов императрицы.

Приближалось время собрания сейма, и императрица находила, что во главе войск должен стоять энергичный человек, который будет действовать, не сообразуясь с желаниями фаворита. Ее выбор пал на моего мужа, и она так секретно повела с ним переговоры, что он уехал из Петербурга прежде, нежели узнали о его назначении. Князь был польщен доверием императрицы. Он быстро собрался в путь и восторжествовал над всеми препятствиями. Князю Волконскому, получившему командование над войсками, которые должны были вступить в Польшу и поддерживать патриотов и конституционные права Польши, было повелено остановиться в Смоленске. Мой муж имел в своем распоряжении количество войск, необходимое для экспедиции. Его полномочия устранили все затруднения, возникшие вследствие того, что под его начальством очутились генералы и бригадиры, старшие его по службе; до своего прибытия в Варшаву он должен был отдавать отчет в своих действиях только непосредственно самой императрице и своему дяде, министру, графу Панину.

Разлука с мужем и болезнь моей дочери расстроили меня настолько, что я нашла нужным переменить климат; но, не желая удаляться от Петербурга, где скорей всего могла получать сведения о муже, я попросила у моего двоюродного брата, князя Куракина, разрешения поселиться в его поместьях в Гатчине, ставшей теперь столь великолепной.

Тогда еще не было чудесной и значительно сокращенной дороги, которую провели впоследствии, когда императрица купила Гатчину после смерти князя Куракина, так что Гатчина была в 60 верстах от Петербурга. Я удалилась туда с госпожой Каменской и моими двумя детьми и жила в Гатчине до возвращения императрицы из ее путешествия в Ригу, в полном уединении, выезжая из дому только для прогулки в экипаже или верхом.

За несколько месяцев до этого генерал Панин был назначен сенатором и членом Совета. Так как у него не было своего дома, а моя квартира была чрезвычайно вместительна, я предложила ему занять ее, не желая ни делать приемов, ни тратить много денег в отсутствие моего мужа, а сама переселилась с детьми во флигель, где была и баня, необходимая для детей.

Генерал Панин занимал мой дом до отъезда императрицы в Ригу, куда он ее сопровождал. В качестве сенатора он каждый день принимал большое количество просителей; наши входы и выходы были на противоположных концах дома; кроме того, прием дяди происходил в весьма ранние часы, так что я никогда не видала его просителей и не знала даже, кто они. В числе их, как оказалось впоследствии, был и Мирович, ставший знаменитым вследствие своего нелепого и преступного замысла вернуть престол Иоанну, заключенному в Шлиссельбургскую крепость. Это обстоятельство снова чуть не создало мне огорчения, возбудив подозрения, которых я решительно ничем не вызвала. Но моих принципов не понимали, а высокое положение при дворе неминуемо сопряжено с горестями и неприятностями. Я слишком много сделала для императрицы и во вред собственным интересам, чтобы не стать мишенью для злобы и клеветы.

Двор вернулся в Петербург, куда и я переехала через несколько дней. Мой дядя, генерал Панин, жил уже в своем доме, и его жена приехала к нему из Москвы. Эта почтенная женщина, бывшая для меня искренним другом и отличавшаяся, кроме всех качеств, присущих женщинам, необычайной кротостью и благодушием, имела слабые легкие, и со времени нашего отъезда из Москвы ее болезнь прогрессировала. Генерал, много бывая при дворе, принужден был часто отлучаться из дому, вследствие чего я уделяла много времени его супруге, которую искренно любила.

Однажды дядя сказал мне, что во время своего пребывания в Риге императрица получила письмо от Алексея Орлова, сообщавшее ей про заговор Мировича; это известие очень встревожило императрицу, и она передала письмо своему первому секретарю, Елагину; письмо содержало приписку, гласившую, что видели, как Мирович несколько раз рано утром бывал у меня в доме. Елагин стал уверять ее величество, что это, по всей вероятности, ошибка, так как вряд ли княгиня Дашкова, не принимавшая почти никого, допустила бы до себя никому не известного и, по-видимому, не совсем нормального человека. Елагин не удовольствовался этим честным и прямодушным поступком и прямо от императрицы пошел к генералу Панину и рассказал ему всё. Тот уполномочил его передать императрице, что, действительно, Мирович бывал рано по утрам в моем доме, но он приходил к нему, Панину, по одному делу в Сенате. К тому же Панин вызывался, если императрица пожелает, сообщить сведения о Мировиче, который был адъютантом полка, состоявшего под командованием Панина в Семилетнюю войну. Елагин отправился к императрице и передал ей, что граф Панин может удовлетворить ее любопытство насчет Мировича.

Действительно, государыня послала за Паниным; он рассказал ей всё, что знал, и если, с одной стороны, он уничтожил в ней всякое подозрение в моем сообществе с Мировичем, то, с другой, – вряд ли доставил ей удовольствие, обрисовав портрет Мировича, составлявший точный снимок с Григория Орлова, самонадеянного вследствие своего невежества и предприимчивого вследствие того, что не умел измерить глубину и обширность замыслов, которые он думал легко исполнить с помощью своего скудного ума.

Меня это всё повергло в печаль. Я увидела, что мой дом, или, скорей, дом графа Панина, окружен шпионами Орловых; я жалела, что императрицу довели до того, что она подозревала даже лучших патриотов, а когда Мировича казнили, я радовалась тому, что никогда не видела его, так как это был первый человек, приговоренный к смерти со дня моего рождения, и если бы я знала его лицо, может быть, оно преследовало бы меня во сне под свежим впечатлением казни.

Этот заговор так ничем и не кончился, а публичный суд над Мировичем (его допрос и весь процесс происходил при участии не только всех сенаторов, но всех президентов и вице-президентов коллегий и генералов Петербургской дивизии) не оставил никому в России ни малейшего сомнения насчет этого дела: все ясно увидели, что легкость, с которою Петр III был низложен с престола, внушила Мировичу мысль, что и ему удастся сделать то же самое в пользу Иоанна. За границей же, искренно или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его.

В мое первое путешествие за границу в 1770 году мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве. Все иностранные кабинеты, завидуя значению, какое приобрела Россия в царствование просвещенной и деятельной государыни, пользовались всяким самым ничтожным поводом для возведения клеветы на императрицу. Я говорила в Париже (и до этого еще Неккеру и его жене, которых видела в Спа), что странно именно французам, имевшим в числе своих министров кардинала Мазарини, приписывать государям и министрам столь сложные способы избавления от подозрительных людей, когда они по опыту знают, что стакан какого-нибудь напитка приводит к той же цели гораздо скорей и секретнее.

Из иностранцев я виделась только с польским послом, графом Ржевуским, так как он мог доставлять мне сведения о моем муже. Он сообщил мне, что благодаря энергии князя план императрицы несомненно удастся, что порядок и дисциплина в его войсках привлекли к ним все сердца и что граф Понятовский был в особенности обязан ему. Императрица также отзывалась о муже с похвалой и называла его своим «маленьким фельдмаршалом». Но Провидению не было угодно, чтобы он воспользовался плодами своих трудов и благородного бескорыстия.

1.Мария, в замужестве Бутурлина, и Елизавета, впоследствии Полянская. – Прим. авт. (Здесь и далее, если не указано иное.)
2.Согласно установившемуся обычаю, родные и друзья приносили поздравления роженице.
3.Он был моим крестным отцом.
4.Я часто вспоминала эти слова впоследствии и благодаря случайности узнала, из какого источника они исходили и кто их подсказал моему крестному отцу.
5.Эти голштинские генералы набирались большею частью из прусских унтер-офицеров или немецких сапожников, покинувших родительские дома. Кажется, никогда в России не бывало генералов менее достойных своего чина, за исключением разве гатчинских генералов Павла I.
6.Великий князь проявлял по отношению к сыну полное равнодушие и никогда его не посещал.
7.Евангелие читается у гроба коронованных особ и епископов; по смерти частных лиц читают псалмы.
8.Из некоторых писем ее величества видно, что я одна рекомендовала его императрице, и когда граф Строганов был сослан в свои поместья, я посоветовала Одару поехать с ним. Он не был близким мне человеком и не имел на меня никакого влияния; я его даже мало видела, а в последние три недели перед переворотом, когда всё налаживалось для этого счастливого события, я его не видела ни разу. Я просто хотела дать ему кусок хлеба и приятное положение, но советов его не спрашивала, и он, конечно, имел бы еще меньше успеха у меня, если бы посмел уговаривать меня отдаться моему дяде, графу Панину, как то утверждали авторы бессмысленных и лживых пасквилей, написанных по образцу желчных памфлетов, направленных против Екатерины Великой.
9.Эти голштинцы были большею частью подмастерья или рабочие, бежавшие от своих хозяев; среди них были и солдаты, и унтер-офицеры, дезертировавшие из армий маленьких германских принцев; их принимали в Ораниенбауме с распростертыми объятиями, зачисляли в армию Петра III, тогда еще великого князя, и быстро повышали в чинах.
10.По статуту ордена, им могли быть награждены только особы императорской фамилии и иностранные принцессы; частные же лица могли его получать только в том случае, если они спасли от опасности особу государя или оказали чрезвычайную услугу отечеству. Вследствие этого в предыдущие царствования не было ни одного случая награждения орденом Святой Екатерины.
11.Он недавно был выпущен из Петропавловской крепости, куда его посадил Петр III. Он писал очень свободно и красноречиво, и я думала назначить его секретарем императрицы на первое время, когда настанет необходимость быстро издавать манифесты, указы и т. п.
12.Вследствие невольного предательства одного солдата; думая, что капитан Измайлов принадлежит к числу заговорщиков, он передал ему слышанное им от капитана Пассека. Пассека арестовали, и так как заговор оказался открытым, я ускорила события и вызвала императрицу в город.
13.Я должна оговориться, что накануне солдаты, получив откуда-то ложные известия, будто императрицу хотят увезти из Петербурга куда-то очень далеко, собрались было идти выручать ее; офицерам стоило большого труда их удержать, и им это, пожалуй, и не удалось бы, если бы я не разрешила им сказать солдатам, что я в тот же день имела сведения о ней и сообщу им, когда придется действовать. Однако, не рассчитывая на то, что офицерам удастся удержать солдат, я написала госпоже Шкуриной, жене камердинера императрицы, чтобы она немедленно же послала своему мужу в Петергоф наемную карету, запряженную четверней, и сообщила бы ему, что я прошу его задержать карету, не выпрягая лошадей, чтобы, в случае надобности, императрица могла ею воспользоваться для приезда в Петербург, так как ей, конечно, нельзя было бы взять придворную карету. Панин, думая, что событие совершится в отдаленном будущем, признал эту меру совершенно ненужной; однако, не будь этой кареты, Бог весть, осуществились ли бы наши планы, так как заведующий дворцом в Петергофе, Измайлов, не отличался преданностью императрице и воспрепятствовал бы ее бегству, в случае если бы она спросила у него карету.
14.Супруга императора не носила голубой ленты и имела только ленту ордена Святой Екатерины, учрежденного Петром I для своей жены. Павел I впервые пожаловал его своей супруге, а Александр I, следуя его примеру, дал его императрице Елизавете.
15.В мундире я была похожа на пятнадцатилетнего мальчика, и им, конечно, казалось странным, что такой молодой гвардейский офицер, которого они к тому же никогда и не видали, мог войти в это святилище и говорить на ухо ее величеству. Замечу, кстати, что то был прежний мундир преображенцев, который они носили со времен Петра I вплоть до царствования Петра III, заменившего его мундиром прусского образца. Странно, что, как только императрица приехала в Петербург, солдаты сбросили свои новые мундиры и переоделись в старые, отыскав их Бог весть как и где.
16.Я не просила и не получала денег от императрицы; тем менее приняла бы я их от французского министра, как то уверяли некоторые писатели. Мне их предлагали и открывали огромный кредит, но я неизменно отвечала, что, с моего ведома и согласия, никакие иностранные деньги, от какой бы державы они ни исходили, не будут употреблены на поддержку переворота.
17.Впоследствии, во время нашего пребывания в Москве, Каковинский позволил себе публично отречься в католическом костеле от православной веры и перейти в католическую.
18.Я забыла упомянуть, что на обратном пути из Петергофа в Петербург мы сели в карету, чтобы немного отдохнуть; с нами были граф Разумовский и князь Волконский. Ее величество спросила, что она может для меня сделать, чтобы отблагодарить. «Доставьте счастье моей родине, – ответила я, – и сохраните добрые чувства ко мне – тогда я буду совсем счастлива». «Но это ведь мой прямой долг, – возразила она, – а я хочу облегчить тяжесть, которую чувствую». «Я не думала, что дружественные услуги окажутся для вас тягостными». – «Словом, – ответила императрица, целуя меня, – просите у меня, чего хотите; я не буду покойна, если вы мне тут же не укажете, что я могу сделать, чтоб доставить вам удовольствие». «В таком случае, воскресите моего дядю, который не умер». – «Это загадка», – сказала государыня. «Князь Волконский ее вам разрешит», – возразила я.
  Я просила этой милости не для себя, все-таки мне это было неприятно. Волконский рассказал императрице, что генерал Леонтьев, родной дядя моего мужа, отличившийся в войне с пруссаками, из-за капризов своей жены был лишен седьмой части своих поместий и четвертой части движимости и капитала, которые ей следовало бы получить только после его смерти. Петр III тем охотнее согласился на эту несправедливость, что он относился неприязненно ко всем генералам, действовавшим успешно против пруссаков. Императрица, признав справедливость моей просьбы, обещала, что в одном из первых указов, подписанных ею, восстановит права моего дяди. «Вы меня этим очень обрадуете, ваше величество, так как генерал Леонтьев – единственный и любимый брат моей свекрови». Я была весьма довольна, что имела возможность доказать матери моего мужа мою привязанность к ее семье и вместе с тем уклонилась от наград, претивших моему нравственному чувству. На следующий день Панин получил графский титул и 5 тысяч рублей пенсии; князь Волконский и граф Разумовский получили ту же пенсию. Остальные заговорщики первого разряда получили по 600 душ или взамен их 24 тысячи и 2 тысячи рублей пенсии. К моему удивлению, я была причислена к этому разряду. Я не воспользовалась разрешением взять землю или деньги, твердо решив не трогать этих 24 тысяч рублей. Некоторые из участников переворота не одобряли моего бескорыстия, так что для того, чтобы прекратить дальнейшие толки и не возбуждать неудовольствия императрицы, я велела составить список долгов моего мужа и назначила эту сумму для выкупа векселей по обязательствам, данным моим мужем своим кредиторам, что и было исполнено Кабинетом ее величества.
19.Когда было получено известие о смерти Петра III, я была в таком огорчении и негодовании, что, хотя сердце мое и отказывалось верить, что императрица была сообщницей преступления Алексея Орлова, я только на следующий день превозмогла себя и поехала к ней. Я нашла ее грустной и растерянной, и она мне сказала следующие слова: «Как меня взволновала, даже ошеломила эта смерть!» «Она случилась слишком рано для вашей славы и для моей», – ответила я. Вечером в апартаментах императрицы я имела неосторожность выразить надежду, что Алексей Орлов более чем когда-либо почувствует, что мы с ним не можем иметь ничего общего, и отныне не посмеет никогда мне даже кланяться. Все братья Орловы стали с тех пор моими непримиримыми врагами, но Алексей, по возвращении из Ропши, несмотря на свое нахальство, в продолжение двадцати лет ни разу не осмелился со мной заговорить.
  Если бы кто-нибудь заподозрил, что императрица повелела убить Петра III или каким бы то ни было образом участвовала в этом преступлении, я могла бы представить доказательства ее полной непричастности к этому делу – письмо Алексея Орлова, тщательно сохраненное ею в шкатулке, вскрытой Павлом после ее смерти. Он приказал князю Безбородко прочесть бумаги, содержавшиеся в шкатулке, и когда он прочел вышеупомянутое письмо, Павел перекрестился и сказал: «Слава Богу! Это письмо рассеяло и тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться у меня». Оно было написано собственноручно Алексеем Орловым; он писал, как лавочник, а тривиальность выражений, бестолковость, объясняемая тем, что он был совершенно пьян, его мольбы о прощении и какое-то удивление, вызванное в нем этой катастрофой, придают особенный интерес этому документу для тех людей, кто пожелал бы рассеять отвратительные клеветы, в изобилии взводимые на Екатерину II, которая хотя и была подвержена многим слабостям, но не была способна на преступление. Когда, уж после кончины Павла I, я узнала, что это письмо не было уничтожено и что Павел велел прочесть его в присутствии императрицы и послать Нелидовой и показал его великим князьям и графу Ростопчину, я была так довольна и счастлива, как редко в моей жизни.
  Примечание редакции (1907 года). По-видимому, тут говорится о письме, напечатанном в XXI кн. «Архива князя Воронцова»; граф Ростопчин имел это письмо, по его словам, в своих руках четверть часа; император сжег затем это письмо, о чем очень сожалел впоследствии. Вот оно: «Матушка милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князь Федором; не успели мы разнять, а его уж и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня хоть для брата. Повинную тебе принес и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души на век».
20.Это высшее назначение при петербургском дворе, потому что статс-дама занимает место сразу за императорской фамилией.
21.Покажется, пожалуй, странным, что у княгини Дашковой не было собственного дома и что она была вынуждена нанять дом своего же протеже, который получил его от щедрот императрицы.

Darmowy fragment się skończył.

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
17 czerwca 2024
Data napisania:
1805
Objętość:
471 str. 2 ilustracji
ISBN:
978-5-8159-1416-2
Format pobierania:

Podobne książki