Czytaj książkę: «Психолингвистические аспекты перевода»
Моей матери Н. Н. Яковлевой
Введение
Было бы банальностью утверждать, что переводоведение за годы своего развития вышло далеко за пределы теорий 50–70-х годов: как термины и понятия, так и роль переводчика и перевода в мире значительно изменились, что не могло не отразиться на теоретических основах этой науки. Существенные изменения произошли не только в переводоведении и не только в языкознании в целом, но и в смежных науках и сферах жизни общества (психологии или, скажем, педагогике), а также в тех, которые смежными с переводоведением раньше не считались (например, политология, маркетинг). На сегодняшний день исследования, так или иначе касающиеся перевода, осуществляются на основе литературоведения и сравнительно-сопоставительного языкознания, на основе теории текста, когнитивного и дискурсивного направлений в языкознании, нейролингвистики и многих других наук и их разделов.
Несмотря на, казалось бы, гигантский охват вопросов, поставленных на рассмотрение переводоведением, их всё же остаётся пока больше, чем ответов – не столько потому, что ответов на них нет, сколько потому, что подходящими зачастую оказываются совершенно разные ответы.
Для переводоведения, наверное, как ни для какой другой области науки о языке, характерна тенденция, когда авторы либо не выражают эксплицитно общих положений, из которых они исходят, либо принимают за отправные точки своих исследований не вполне сочетающиеся между собой положения. Для такой ситуации очень подходит суждение Р.М. Фрумкиной о том, что «редкие авторы, независимо от весомости их научного вклада, берут на себя труд сформулировать общеметодологические основы своих построений» [Фрумкина 1996: 57]. Ср. ещё более категоричное высказывание Н.В. Крушевского: «…Большинство лингвистов не задаёт себе труда точно и ясно сформулировать те общие принципы, которым они следуют в своих специальных работах. А извлекать самому эти принципы из специальных исследований – работа трудная и неблагодарная» [Крушевский 1998: 135–136]. Определение и формулирование теоретических и методологических основ исследования и принимаемых во внимание онтологических особенностей изучаемого объекта в высшей степени существенны при изучении перевода, ведь его лингвистическое, коммуникативное, культурное и прочее своеобразие вряд ли кто-то станет оспаривать.
Относительно целей настоящей науки Э.В. Ильенков писал: «Я думаю, что если Наука не отвечает на вопрос “почему?” – т.е. не даёт причинного объяснения вещи, а только эту вещь описывает, только рассказывает, как эта вещь выглядит, – то это не есть Наука, как достоверное знание о вещах, а всего-навсего систематизированное описание моих или чужих представлений, только плод Воображения, а не Разума. Не зная “причины”, я не знаю тех условий, при которых интересующая меня “вещь” возникает с необходимостью, а не по чуду, и потому не могу активно – по своей воле – эту вещь вызывать к жизни, создать или воссоздать её собственным действием. Иначе говоря, не зная “причины”, я и сам не могу выступить в роли “причины” возникновения этой вещи, не могу повторить акт её творения» [Ильенков 1999: 231]. Не зная «причины» перевода, невозможно ни вызвать его к жизни в другом индивиде (то есть научить ему), ни даже в достаточной степени его изучить, т.е. понять, при каких факторах в переводе проявляются те или иные особенности.
Автор настоящей работы ставит перед собой весьма скромные цели. Во-первых, кратко описать и обосновать те общие философские, методологические, психологические и лингвистические положения, которые лежат в основе описываемой в книге концепции. Это позволит обозначить общие теоретико-методологические пути к пониманию сущности такого явления, как перевод, с позиций разных наук и направлений, но в первую очередь – с точки зрения теории речевой деятельности (точнее было бы сказать – с точки зрения деятельностной психолингвистики [Залевская 2007: 24]). Без обозначения таких отправных точек дальнейшая теоретическая и экспериментальная работа невозможна. Во-вторых, с позиций выработанной теоретико-методологической базы описать и проанализировать основные характеристики перевода, понимаемого как особый вид речемыслительной деятельности, выделить особенности взаимодействия различных аспектов этого многообразного явления и представить их в виде модели перевода, наметить пути дальнейшей теоретической и экспериментальной работы. В-третьих, обозначить (также в самом общем плане) исходные теоретико-методические положения концепции обучения переводу, главным образом, с позиций теории развивающего образования и функциональной грамматики. Само собою разумеется, что та или иная концепция преподавания перевода должна опираться на какую-то его модель, как бы уходить в неё корнями. В свою очередь, эта модель должна изначально строиться с учётом перспективы её применения на практике, а также должна обладать определённой степенью гибкости, чтобы при необходимости её можно было модифицировать, исходя из особенностей разрабатываемой методики. Таким образом, все три обозначенные цели тесно взаимосвязаны и взаимозависимы, хотя модель перевода необязательно должна быть направлена на его преподавание.
Разработка названных и сопутствующих им вопросов позволит, как мы надеемся, создать в дальнейшем систему понятий и категорий (теорию) для возможно более полного и разностороннего изучения (прежде всего, экспериментального) перевода с позиций теории речевой деятельности и деятельностного подхода в психологии и философии, а также для разработки соответствующего подхода к обучению переводу.
Постановка названных целей и определила во многом структуру работы. Первая глава посвящена самым общим философским и психологическим принципам, на которые опирается дальнейшее исследование. Во второй главе книги нами изложен взгляд на перевод с психолингвистических позиций, проанализированы точки зрения, помогающие как можно более полно раскрыть и глубже понять всё многообразие перевода, а также предложена соответствующая модель этого процесса. Третья глава посвящена проблемам преподавания перевода с позиций теории речевой деятельности, теории функциональной грамматики и теории развивающего образования. Разумеется, данный подход к обучению переводу основан на предлагаемой нами модели и наших взглядах на онтологию перевода, т.е. на том теоретическом материале, который изложен в первых двух главах.
В научной деятельности, да и в любой другой, как отмечает Е.Е. Соколова, смыслы неотделимы от значений, но первые не должны преобладать над вторыми [Соколова 2006: 108]. А потому мы на протяжении данной работы не пытаемся намеренно отделить смыслы, вкладываемые нами в те или иные категории и понятия, от их значений, полностью принимая на себя ответственность за высказываемые идеи. Мы стремимся показать не просто наше видение вопроса, а именно наше видение, т.е. собственную точку зрения на рассматриваемые вопросы, не считая, разумеется, её догматически неизменной и уж тем более единственно верной и не пытаясь безальтернативно противопоставить её какой-то другой точке зрения.
Со своей стороны, мы надеемся, что этот очерк внесёт, пусть и небольшой, вклад в развитие и «взросление» переводоведения, и хотели бы выразить глубокую признательность Ю.С. Яковлевой за помощь в подготовке книги.
Г л а в а 1
Философские и психологические основы психолингвистической теории перевода
Задача любой теории перевода состоит не в том, чтобы просто описывать и сравнивать отдельные переводные акты, не в том, чтобы констатировать, что в таком-то случае переводчик действует так-то, а в другом иначе. Её задача в том, чтобы объяснять соотношение и взаимозависимость между определёнными видами и формами речемыслительных действий переводчика и теми характеристиками и элементами текста и речевой ситуации, которые являются условием, причиной или следствием этих его действий. Говоря иначе, теория перевода имеет объяснительный потенциал, когда она направлена не столько на констатацию внешних, эмпирических особенностей наблюдаемых явлений, сколько на выявление онтологии, внутренних механизмов, лежащих в основе того, что наблюдаемые явления таковы, каковы они есть. При исследовании перевода, поняв и выделив характер указанного соотношения внутренних (относящихся к деятельности переводчика) и внешних (относящихся к ситуации общения) факторов, мы должны выявить в этом соотношении абстрактное содержание [Мамардашвили 2011: 108–109] и вновь вернуться к конкретным актам перевода, объяснив их с позиций этого высшего, всеобщего уровня. Но такое абстрагирование и объяснение с его помощью большого числа эмпирических фактов требует принятия за основу некоторой философской, лингвистической и психологической концепции, которая обеспечит теорию перевода категориально-понятийным и методологическим аппаратом, способным служить исходной системой координат как для описания отдельных фактов в их разнородности и неповторимости, так и для их систематизации, обобщения, объяснения.
Так как мы намерены ниже рассматривать перевод с позиций теории речевой деятельности, то логичным было бы принять за исходную систему координат психологическую теорию деятельности, разрабатываемую в основном отечественными учёными и лежащую в основе практически всей отечественной психолингвистики. Деятельностный подход позволяет связать перевод как с другими психическими процессами и явлениями, так и с другими видами и формами деятельности человека.
За философскую основу нашей концепции взяты некоторые идеи Э.В. Ильенкова и М.К. Мамардашвили (в основном ранние его работы), которые также существенным образом повлияли на развитие психолингвистики в нашей стране.
1.1. Идеальное и превращённая форма
Э.В. Ильенкова принято считать «чистым» марксистом, что зачастую приобретает характер догматического суждения, не требующего пересмотра и даже обдумывания. Такое однозначное отнесение Э.В. Ильенкова к «лагерю» марксистов представляется нам огрублением его идей. Во-первых, взгляды Э.В. Ильенкова, например на идеальное, восходят не только и не столько к Марксу, сколько к Гегелю и развивают именно его философию, если не принимать во внимание конъюнктурных упоминаний «классиков марксизма-ленинизма», а иметь в виду касающиеся сути дела обращения Э.В. Ильенкова к авторам-марксистам. Во-вторых, внимательному читателю его текстов очевидна также его близость к Спинозе. В частности, философ называет гениальным решение Спинозой вопроса об отношении мышления к миру, которое состоит в том, что мышление и протяженность – это не две субстанции, а лишь два атрибута одной и той же субстанции [Иль-енков 1984: 36], да и содержательно суждения самого Э.В. Ильенкова о мышлении и мыслящем теле идут в русле соответствующих суждений Спинозы [Новохатько 2009]; ср. также ту трепетность, с которой Э.В. Ильенков выражает интересные для него другие идеи Спинозы в материалах к книге о нём [Ильенков 1999].
Помимо всего прочего существенным вкладом в мировую философию была развитая Э.В. Ильенковым концепция идеального.
Корни этих идей можно усмотреть и в античности, особенно в философии Демокрита: «Ильенков дал современное, подтверждённое теорией интериоризации освещение второго аспекта демокритовского эйдолона: не вещество отражаемого предмета переносится в субъективный мир человека, а схема практики (в общем случае – схема деятельности) снимает с предмета информацию об общем (существенном) и транспортирует её в субъективный мир человека» [Пивоваров 2012: 26].
Одна из основных и частых ошибок анализа категории идеального состоит в том, чтобы отождествлять идеальное с психикой и тем более с отдельной психикой. Отсюда обычно делается далеко идущий вывод о том, что вне отдельной психики никакого идеального якобы нет, а признание обратного выливается в почти спиритуалистические вымыслы о витающих в воздухе «идеях». Однако же идеальное или идеальность – это не плод недомыслия, объективная реальность идеальных форм – это не досужая выдумка злокозненных идеалистов [Ильенков 2009а: 209]. Необходимо также помнить о мыслительной редукции, согласно которой существуют-де только единичные чувственно воспринимаемые «вещи», а всеобщее и идеальное есть фантом воображения, который не обусловлен ничем, кроме многочисленно повторяющихся актов восприятия отдельных «вещей» отдельным же индивидом, усматривающим в них нечто схожее [там же: 158].
Под идеальностью или идеальным следует понимать «…то очень своеобразное и чётко фиксируемое соотношение между двумя (по крайней мере) материальными объектами (вещами, процессами, событиями, состояниями) внутри которого один материальный объект, оставаясь самим собой, выступает в роли представителя другого объекта, а ещё точнее – всеобщей природы этого объекта, всеобщей формы и закономерности этого другого объекта, остающейся инвариантной во всех его изменениях, во всех его эмпирически очевидных вариациях» [там же: 160]. В другой своей работе Э.В. Ильенков указывает, что идеальное нельзя трактовать как застывшую данность: «Определение идеального сугубо диалектично. Это то, чего нет и что вместе с тем есть, что не существует в виде внешней, чувственно воспринимаемой вещи и вместе с тем существует как деятельная способность человека. Это бытие, которое, однако, равно небытию, или наличное бытие внешней вещи в фазе её становления в деятельности субъекта, в виде его внутреннего образа, потребности, побуждения и цели. Именно поэтому идеальное бытие вещи и отличается от её реального бытия, как и от тех телесно-вещественных структур мозга и языка, посредством которых оно существует “внутри” субъекта. От структур мозга и языка идеальный образ предмета принципиально отличается тем, что он – форма внешнего предмета. От внешнего же предмета идеальный образ отличается тем, что он опредмечен непосредственно не во внешнем веществе природы, а в органическом теле человека и в теле языка как субъективный образ. Идеальное есть, следовательно, субъективное бытие предмета, или его “инобытие”, – бытие одного предмета в другом и через другое, как выражал такую ситуацию Гегель» [Ильенков 1984: 172–173].
И отсюда следует, что идеальное не относится к отдельно взятым субъектам, а характеризует социальных индивидов в рамках их общественного взаимодействия: «Идеальность… имеет чисто социальную природу и социальное происхождение. Это форма вещи, но существующая вне этой вещи и именно в деятельности человека как форма этой деятельности. Или, наоборот, это форма деятельности человека, но вне этого человека, как форма вещи» [Ильенков 2009а: 190]. Идеальное суть «…телесно воплощаемая форма активной деятельности общественного человека…» [там же: 192]. Идеальная форма – это форма вещи, созданная общественно-человеческим трудом, это форма вещи, но вне этой вещи, а в форме деятельности человека, её цели, потребности и способа выполнения. Или, наоборот, это форма труда, активной жизнедеятельности социального человека, но вне человека, а в форме созданной им вещи, в форме «человеческого» использования этой вещи. Это – форма, осуществлённая в веществе природы и потому представшая перед самим творцом как форма вещи или как отношение между вещами, в которое их (вещи) поставил человек, его труд и которым они сами по себе никогда бы не стали [там же: 210, 212].
В отдельной «голове», в сознании индивида, отделённого от общества, от общественных связей идеальное возникнуть не может: «Отдельный индивид всеобщие формы человеческой деятельности в одиночку не вырабатывает и не может выработать, какой бы силой абстракции он ни обладал, а усваивает их готовыми в ходе своего приобщения к культуре, вместе с языком и выраженными в нём знаниями» [Ильенков 1984: 186]. Создание идеальной формы объекта не есть простое думанье об этом объекте, это не воображение и не абстрагирование, идеальное требует взаимодействия индивидов, общения в самом широком смысле: «…Идеальное как общественно-определенная форма деятельности человека, создающей предмет той или иной формы, рождается и существует не в голове, а с помощью головы в реальной предметной деятельности человека…» [там же: 170–171].
Иначе говоря, идеальное – это форма труда, форма деятельности, осуществлённая в веществе природы, воплощённая в нём и в дальнейшем оторванная от своих изначальных деятельных основ, являемая перед человеком в уже данном, цельном и неразложимом виде. Эта созданная человеком вещь заключает в себе в снятом виде форму активной жизнедеятельности людей. «Именно поэтому человек и созерцает “идеальное” как вне себя, вне своего глаза, вне своей головы существующую объективную реальность. Поэтому и только поэтому он так часто и так легко путает “идеальное” с “материальным”, принимая те формы и отношения вещей, которые он сам же и создал, за естественно-природные формы и отношения этих вещей, а исторически-социально “положенные” в них формы – за природно-врождённые им свойства, исторически переходящие формы и отношения – за вечные и не могущие быть изменёнными формы и отношения между вещами – за отношения, диктуемые “законом природы”» [Ильенков 2009а: 210–211].
Э.В. Ильенков понятием идеального решил вопрос о переносчике «информации» о реально всеобщем и общем от объекта к субъекту, которым (переносчиком) является схема практики, то есть исторически усвоенная форма осуществления деятельности [Пивоваров 2012: 25]. Через идеальное человек усваивает, воспроизводит, отражает объективные взаимодействия вещественных предметов в форме своей субъективной деятельности.
Сравнивая точки зрения Д.И. Дубровского, Э.В. Ильенкова и М.А. Лифшица на идеальное (которые во многом различны), Д.В. Пивоваров приходит к следующему выводу: «Действительно, образ сознания не веществен; схема практики лишь моделирует объект, но не переносит вещество объекта в субъектный мир человека; совершенный предмет (эталон) воплощает в себе в концентрированном виде системные свойства целого класса вещей, но вовсе не вещество этого класса. Отсюда, логично предположить, что идеальное есть не просто либо субъективная реальность, либо схема практики, либо объектный эталон, но представляет собой системное свойство всего целостного отношения субъекта и объекта» [там же: 28].
Важно также, что Д.В. Пивоваров образование идеального образа называет взаимным отражением субъекта и объекта, необходимыми компонентами которого являются:
1) выделение в некоторой чувственно воспринимаемой предметной среде единичного объекта, который признаётся субъектом относительно совершенным, эталонным, репрезентативным;
2) положение этого эталона («знака сокрытой сущности») в субъективный мир индивида посредством интериоризации изобретённой схемы действия с образцом;
3) экстраполяция эмпирического знания о конкретных свойствах эталона на более широкую реальность, чаще всего недоступную в прямом опыте, а потому сверхчувственную [там же: 30].
Именно так образ конкретного объекта (процесса, явления, состояния) посредством деятельности субъекта входит, встраивается в сознание индивида, в его образ мира, изменяясь сам и изменяя, пусть и незначительно, этот образ мира, а значит, и деятельность субъекта (её актуальные формы или содержащиеся в сознании её образцы).
С другой стороны, категория идеального даёт вполне материалистический ответ на вопрос о «переходе» знания, информации от одного субъекта к другому субъекту. «Человек не может передать другому человеку идеальное как таковое, как чистую форму деятельности… Идеальное как форма субъективной деятельности усваивается лишь посредством активной же деятельности с предметом и продуктом этой деятельности, т.е. через форму её продукта, через объективную форму вещи, через её деятельное распредмечивание. Идеальный образ предметной действительности поэтому и существует только как форма (способ, образ) живой деятельности, согласующаяся с формой её предмета, но не как вещь, не как вещественно фиксированное состояние или структура» [Ильенков 1984: 183], а как зафиксированная форма деятельности. «Идеальное и есть не что иное, как совокупность осознанных индивидом всеобщих форм человеческой деятельности, определяющих как цель и закон волю и способность индивидов к деянию [там же: 183–184]. Именно это позволяет индивидам обмениваться ими, а не вырабатывать каждый раз заново. И эти идеи философа имеют большое значение для теории обучения, в частности обучения переводу, о чём подробно будет сказано в третьей главе.
Вырабатываемые в деятельности, идеальные предметы не просто связаны с деятельностью индивида – они только в ней и существуют, а «когда предмет создан, потребность общества в нём удовлетворена, а деятельность угасла в её продукте, умерло и самое идеальное» [там же: 180].
Следовательно, идеальные вещи – это «вещи, которые, будучи вполне “материальными”, осязаемо телесными образованиями, всё своё “значение” (функцию и роль) обретают от “духа”, от “мышления” и даже обязаны ему своим определённым телесным существованием» [Ильенков 2009а: 193]. К разряду таких «вещей» относятся слова и вообще все знаки: «Вне духа и без духа нет и слова, есть лишь колебания воздуха» [там же]. Таким образом, говоримое или слышимое, написанное или прочитанное слово – «это форма человеческой жизнедеятельности, но существующая вне этой жизнедеятельности, а именно – как форма внешней вещи» [там же: 202], то есть в графическом или акустическом виде. На это положение Э.В. Ильенкова следует обратить пристальнейшее внимание. Для него знак соотносится не с предметом, не с вещью в «объективной» действительности, а с деятельностью человека, со способом её осуществления. Именно в деятельности и за счёт неё слово как вещь обретает значение и смысл для субъекта, эту деятельность осуществляющего.
Идеи Э.В. Ильенкова о природе идеального важны для понимания сущности перевода, так как среди прочих определений и пояснений он, опираясь на Гегеля, говорит об идеальном как о такой форме деятельности общественного человека, где происходит «снятие внешности», переход природного предмета в предмет труда, а затем в продукт труда [Ильенков 1984: 173], а перевод есть такая деятельность, в которой создаваемый текст является сначала предметом труда переводчика, а затем и его конечным продуктом. Текст перевода, являясь вполне материальным объектом, имеет в большой степени идеальную природу, создаётся в сознании деятельного индивида (переводчика) и при помощи существующих в его сознании социально выработанных средств и образцов деятельности, а затем существует вполне материально как объект, в котором опредмечены характеристики речемыслительной деятельности переводчика и нормы социальной практики, в рамках которой этот текст дальше используется.
Идеальное не есть какая-то отдельная «вещь», а есть условие существования другого предмета (других предметов). Поэтому идеальное и не существует в самом этом предмете, а должно постоянно возобновляться как условие беспрерывного воссоздания предмета в деятельности и/или сознании.
Думается, важным здесь для переводоведения является разграничение анализа текста перевода как предмета деятельности и как её конечного продукта. Многие теории оперируют текстом перевода в его конечной данности, но не в его становлении; рассмотрение же текста с позиций категории идеального требует обращения к качественно иным подходам к изучению текста и позволяет рассматривать его и как субъективное явление, существующее в сознании переводчика, и как объективную материальную «вещь».
К тому же мысль Э.В. Ильенкова о том, что идеальное передаётся от одного индивида к другому через продукт деятельности и заложенную в него схему практики, существенна для понимания того, что текст перевода не сам собой несёт некоторую информацию его конечному получателю. Этот последний должен осуществить некоторую активность (смысловое восприятие, понимание) по распредмечиванию схем и форм деятельности, заложенных в текст, согласующихся с существующими в культуре образцами этой деятельности и способами этого распредмечивания. Такая постановка вопроса делает идеалистическими и малопригодными для нас любые подходы к переводу как «переносу» текста или, более того, смысла текста непосредственно из одной культуры в другую либо из одной «головы» в другую. Если же в культуре и обществе, к которому принадлежит получатель текста, нет достаточных или подходящих способов распредмечивания заложенных в текст схем и форм деятельности (в том числе всяческих форм деятельности интеллектуальной), то текст этот так и останется непонятым [Ильенков 1999: 201–202; Мамардашвили 2010: 26–27].
Если вернуться и вспомнить характеристику идеального как того, чего нет, но что всё же есть не в качестве отдельной «вещи», а в качестве деятельной способности человека, бытия равному небытию, то здесь нетрудно усмотреть существеннейшую, содержательную связь с идеями М.К. Мамардашвили, в частности, о субъект-объектном пространстве, о континууме бытия и сознания. Перейдём теперь к более детальному рассмотрению некоторых суждений этого философа, которые будут нам в дальнейшем полезны.
Как правило, имя М.К. Мамардашвили связывают с его знаменитыми лекциями о Прусте, оставляя в стороне другие затронутые им вопросы философии; принято также делить его творчество на «раннего» и «позднего» Мамардашвили и резко разграничивать эти два периода. И если первое допущение имеет некоторое обоснование (лекции о Прусте действительно являются вершиной его философии), хотя и связано иногда с недостаточно глубоким знакомством с наследием философа, то второе допущение во многом ошибочно. В самом деле, ранние работы М.К. Мамардашвили посвящены в основном марксистскому анализу сознания и превращённых форм, но эти идеи проводятся им и в других, более поздних, работах в качестве неклассического идеала рациональности и в качестве идеи о непсихичности социальных взаимодействий людей. «Если и есть искушение толковать этот этап развития Мамардашвили как впоследствии оставленный им позади и преодолённый, то всего вернее такому искушению не поддаться» [Мотрошилова 2009: 335].
Нас здесь, однако, будут интересовать именно суждения, относящиеся к более раннему периоду его философствования.
М.К. Мамардашвили вводит понятие квазипредмета, или квазиобъекта в связи с марксовым понятием превращённой формы. Квазиобъект как раз и является такой «вещью», которая при поверхностном её рассмотрении предстаёт перед нами как данность, цельная и неделимая, а в сущности содержит в себе в превращённом виде соотношения и связи иных «вещей» или явлений. Но связи эти не выражены в ней непосредственно или вовсе не выражены, видна лишь сама эта форма, а невыраженность связей может восприниматься (и чаще всего воспринимается) как их полное отсутствие.
«Подобная форма существования есть продукт превращения внутренних отношений сложной системы, происходящего на определённом её уровне и скрывающего их фактический характер и прямую взаимосвязь косвенными выражениями. Эти последние, являясь продуктом и отложением превращённости действия связей системы, в то же время самостоятельно бытийствуют в ней в виде отдельного, качественно цельного явления, “предмета”, наряду с другими» [Мамардашвили 2011: 246]. Тот предмет действительности, который обладает характеристиками превращённости, и есть квазиобъект – случай «…когда вещь наделяется свойствами общественных отношений, и эти свойства выступают вне связи с человеческой деятельностью, то есть вполне натуралистически» [там же]. Этим и объясняется видимое отсутствие заложенных в квазиобъект отношений и связей.
«Вещественные формы продуктов человеческой деятельности всегда приобретают свойство быть знаками социальных значений и как таковые регулируют сознательную деятельность индивидов, их общение» (курсив наш ‒ А.Я.) [там же: 222]. В свою очередь, эти отношения, «…из взаимосвязи и сплетения которых форма черпает своё первичное содержание и жизнь, опущены» [там же: 224].
«Особенность превращённой формы, отличающая её от классического отношения формы и содержания, состоит в объективной устранённости здесь содержательных определений: форма проявления получает самостоятельное “сущностное” значение, обособляется, и содержание заменяется в явлении иным отношением, которое сливается со свойствами материального носителя (субстрата) самой формы (например, в случае символизма) и становится на место действительного отношения. Эта видимая форма действительных отношений, отличная от их внутренней связи, играет вместе с тем – именно своей обособленностью и бытийностью – роль самостоятельного механизма в управлении реальными процессами на поверхности системы. При этом связи действительного происхождения оказываются “снятыми” в ней (как динамические закономерности – в статистических, связи формирования сознания – в закономерностях узнавания предметов, угадывания смысла и т.д.). Прямое отображение содержания в форме здесь исключается» [там же: 247].
Квазиобъект так же реален, как и любой другой предмет «объективной» действительности, однако реальность его особая. Как ясно из вышесказанного, квазиобъект является идеальным образованием, не существующим вне деятельности индивида. С другой же стороны, снятость и кристаллизованность общественных деятельностей и отношений индивидов зафиксированы в квазиобъекте и в такой фиксированной форме являются частью «объективной» действительности, с которой индивиду и приходится иметь дело. Именно отсюда следует идея субъект-объектного континуума, континуума «бытие – сознание», позволяющая рассматривать «бытие» и «сознание» как отдельные моменты этого континуума, «…где теряют смысл классические различения объекта и субъекта, реальности и способа представления, действительного и воображаемого и т.д.» [там же: 261].
Превращённая форма изначально берёт своё содержание из реальных взаимодействий предметов и людей, но сознанию она дана как уже наличная и далее неразложимая. «Хотя действительная жизнь таких форм определяется этим взаимодействием, они, становясь особым элементом системы, представляются готовыми предпосылками, исходными причинами всего движения целого» [там же: 250]. Действительно, то, что дано нам в наблюдении прямо, как начальный его элемент, на самом деле является конечным продуктом превращения отношений между формой и содержанием в иные. «Действие синкретического механизма превращённой формы основывается на том, что отношение уровней системы оборачивается: продукты процесса выступают как его условия, встраиваются в его начало в виде предваряющих “моделей”, “программ”» [там же: 258].
Каким же образом происходит такой переворот системы?
«В качестве фигуры сознания, в качестве сознательного содержания предметная форма и вызвана тем, что реальные отношения объективно опущены и заменены определёнными преобразованиями (до и независимо от сознания). Происходят: срастание вырванной из своей связи предметной формы с человеческой деятельностью как таковой далее неразложимой и конечной; смещение социального значения на побочные, физические свойства предметного тела, приводящие к натурализации знаков значения…;
инверсия, где движение, идущее от производственных отношений в обмене деятельностью к значащему предмету, оборачивается так, будто именно значащий предмет приводит в движение деятельность и форму общения, причём практически так оно и есть на самом деле; сгущение, когда конечный для сознания объект оказывается наделённым недифференцированным единством и связью всех отношений целого, всех реально различных его определений (из которых, следовательно, выступает то одно, то другое, создавая известную в психологии амбивалентность многих образований сознания) и т.д.» [там же: 229–230].
Снятость реальных отношений в квазиобъекте позволяет индивидам «работать» непосредственно с квазиобъектом, наделяя его собственными характеристиками. «На уровне превращённой формы завязываются уже новые отношения, конечным пунктом отсылки которых являются она сама и её неделимо-цельные явления» [там же: 249]. Более того, квазиобъект входит в определённую систему, которая, обладая своими закономерностями и характеристиками, накладывает их на квазиобъект, заставляет его изменяться и функционировать по правилам и закономерностям самой этой системы.
«На место предмета как системы связей становится квазипредмет, где проявление действия этих связей привязано к какой либо субстанции, конечной и нерасчленённой, и который, следовательно, восполняет их в системе в зависимости от “свойств” такой субстанции» [там же: 254–255]. В свете сказанного проблема эквивалентности перевода (как бы последняя ни понималась и ни определялась) теряет смысл и становится псевдопроблемой, потому что текст как система знаков (т.е. квазиобъектов) не соотносится напрямую с реальной действительностью, будь то и другая система знаков, другой текст.
Особый способ представления в превращённой форме её связи с содержанием, замыкание её на себя, оперирование субъекта непосредственно с превращённой формой и наделение её собственным содержанием определяет то, что квазиобъекты являются свое рода мнимыми объектами, иррациональными выражениями. «В такой своей обособленности и самостоятельности эти формы суть совершенно невозможные вещи, абсурды, жареные логарифмы, но они – часть реальности. И принимаются реально – независимо от своей абсурдности в качестве конкретных и далее неразложимых посылок. Люди среди них – как рыбы в воде, они – привычный само собой разумеющийся (и незаметный – как не видят воздуха и не ощущают его давления) эфир жизни, пронизанный вполне рациональными построениями, переработками и связками, и никому нет никакого дела до опосредующей роли этих исходных форм и посылок, никому не нужно восстанавливать их в качестве таковых…» [там же: 251]. «Мнимыми предметами являются, например, труд и капитал, имеющие цену; материальные знаки различных видов языков, несущие в себе непосредственное значение объектов… В этих предметах нет и на деле не может быть непосредственной связи между стоимостью и трудом, между знаком и объектом и т.д. Но именно из этого прямого замыкания связи на некоторого “носителя” и развивается новое, восполненное (или восполняющее) отношение, которое даёт структуру и последовательность объективной видимости и которое обозначает или косвенно реализует процесс, не проступающий прямо в этом явлении…» [там же: 255].
Собственно говоря, из систем таких идеальных квазиобъектов и вообще идеальных явлений и состоит сознание (хотя не только из них). Оно не может быть сведено к психике, к психическим явлениям и объяснено простым переносом чувственности в само это сознание. И уж тем более сознание нельзя определять как состояние бодрствования, как это делает, например, Дж. Сёрль [Searle 2002: 7–8], ограничивая его биологически и лишая его какой бы то ни было объективности и интерсубъектности, а значит, исключая возможность объективного изучения сознания.
«Чтобы проникнуть в процессы, происходящие в сознании, Маркс производит следующую абстракцию: в промежуток между двумя членами отношения “объект (вещественное тело, знак социальных значений) – человеческая субъективность”, которые только и даны на поверхности, он вводит особое звено: целостную систему содержательных общественных связей – связей обмена деятельностью между людьми, складывающихся в дифференцированную и иерархическую структуру. Затем он изучает процессы и механизмы, вытекающие из факта многократных переплетений и наслоений отношений в этой системе, по уровням и этажам которой объективно “растекается” человеческая деятельность, её предметно закрепляемые общественные силы» [Мамардашвили 2011: 223].
Отдельные предметы окружающего мира и мир в целом человек способен воспринимать только через сознание: «Характер деятельности людей отражается обратно в их сознании в виде определённым образом значащих предметов» [там же: 228]. Но мы неспособны знать мир непосредственно (подобное допущение было бы идеализмом), а всегда через образ, через отражение мира в нашем сознании. Парадокс, однако, состоит в том, что действовать нам приходится как раз в этом реальном мире вещей и событий, о котором мы знаем только по его образу. «Мы всегда находимся в таком положении, что как бы сидим сразу на двух стульях или, как хитрые игроки, сразу играем на двух карточных столах: на столе мира и на столе сознания, или образа мира… Если мы что-нибудь можем знать о мире, то лишь получив информацию из самого этого отражения…» [Мамардашвили 2012: 48]. И всякий раз нам приходится, не замечая того, сопоставлять мир и его отражение, чтобы в этом мире двигаться, действовать настолько, насколько отражение адекватно миру: «Говоря об образах мира, или об отражении мира, мы всё время предполагаем сопоставление мира с отражением мира» [там же].
Можно сравнить в этой связи высказывание Э.В. Ильенкова: «“Идеальность” сама по себе только и существует в постоянной смене этих двух форм своего “внешнего воплощения”, не совпадая ни с одной из них, взятой порознь. Она существует только через непрекращающийся процесс превращения формы деятельности в форму вещи и обратно – формы вещи в форму деятельности (общественного человека, разумеется)» [Ильенков 2009а: 212–213]. Вспомним также приведённое выше суждение Д.В. Пивоварова о том, что формирование идеального образа есть взаимное отражение субъекта и объекта.
Указанный парадокс может быть разрешён введением понятия деятельности.
1.2. Деятельность и образ мира
Ниже мы кратко остановимся на основных положениях деятельностного подхода в отечественной психологии с целью обоснования использования его как базиса для изучения перевода.
Деятельность в общих чертах является не реакцией или совокупностью реакций, а целенаправленной активностью, системой, имеющей определённое строение, свои внутренние переходы и превращения [Леонтьев А.Н. 1977: 81–82]. Вместе с тем следует понимать, что деятельность является двунаправленным процессом, таким, «…в котором порождается психическое отражение мира в голове человека, т.е. происходит переход отражаемого в психическое отражение, а с другой стороны, как процесс, который, в свою очередь, сам управляется психическим отражением» [Леонтьев А.Н. 1974: 9]. Ср. также ещё одно высказывание А.Н. Леонтьева: «Деятельность… не только проявляет в объективной форме отражение, но оно вместе с тем… способно переводить образ в объективно-предметную форму – вещественную или идеальную, безразлично» (цит. по: [Леонтьев А.А. 2001: 190]).
Деятельность в основе своей интенциональна (обусловлена мотивом и направлена на достижение определённой цели, самостоятельной или подчинённой другим целям и мотивам), результативна (конечный или промежуточный результат деятельности соотносится с поставленной целью и степенью её достигнутости) и нормативна (деятельность осуществляется под субъективным и общественным контролем). Следуя марксовой логике, А.Н. Леонтьев в зазор между субъектом и объектом вводит ещё одно звено – активную деятельность субъекта по преобразованию объекта: «…С одной стороны, субъект, действуя в соответствии со своей ориентировкой, изменяет предметную среду, а с другой – в этом же процессе происходит возникновение состояний, отражающих свойства предметной среды» [Леонтьев А.Н. 2001: 51].
Остановимся подробнее на тех принципах деятельностного подхода, которые отличают его от иных психологических концепций.
Прежде всего скажем о принципе предметности как противопоставлении принципу стимульности, характерному для других психологически направлений. [Леонтьев А.Н. 1977: 84]. В самом общем виде предмет – это то, на что направлена деятельность. Однако все её составляющие носят предметный характер: «Природные вещи, занимая разные места в структуре деятельности, становятся предметами с определёнными характеристиками: превращаются в мотивы, цели, орудия» [Тарасов 1987: 112]. А.Н. Леонтьев отмечает, что когда в общение включён объективно происходящий трудовой процесс, то происходит как бы перекрещивание связей «субъект – орудие (общественный предмет) – объект труда – субъект (другой индивид)» [Леонтьев А.Н. 2001: 84]. Мы бы несколько изменили составляющие этого комплекса: субъект – способ осуществления деятельности – объект (предмет) – другой субъект. Причём три последние составляющие могут быть не представлены материально, а являться образами в сознании субъекта деятельности. Тогда деятельность можно понимать как систему процессов, осуществляющих взаимодействие организма именно с предметной средой [там же: 50]. И сам термин «деятельность» является сокращённым – от термина «предметная деятельность», т.к. деятельность всегда предметна.
Другой специфической характеристикой человеческой деятельности является её двоякая опосредованность: «Трудовая деятельность опосредствована орудиями труда, то есть средствами осуществления этой деятельности, и, вместе с тем, она является опосредствованной теми отношениями, в которые человек вступает с другими людьми в процессе труда, прежде всего в процессе материального производства» [там же: 82]. Эта характеристика обусловлена тем, что «…предмет деятельности выступает двояко: первично – в своем независимом существовании, как подчиняющий себе и преобразующий деятельность субъекта, вторично – как образ предмета, как продукт психического отражения его свойства, которое осуществляется в результате деятельности субъекта и иначе осуществиться не может» [Леонтьев А.Н. 1977: 84].
Двойная опосредованность присуща любой деятельности, не только трудовой, она обусловливает то, что человеческая деятельность является деятельностью продуктивной, находящей своё выражение в некотором продукте, который, в свою очередь, может затем функционировать в обществе и быть носителем общественного опыта. Опыт осуществления деятельности, её формы фиксируются в орудиях её осуществления, которые несут в себе общественно выработанные способы действия [Леонтьев А.Н. 2001: 82–83]. Однако орудия, будучи наделёнными общественными функциями, не изобретаются для выполнения только какой-то одной деятельности, они полифункциональны. В этом отношении и орудия (средства) осуществления деятельности, и её продукты являются идеальными предметами, по Э.В. Ильенкову: лишь обладая общественно выработанной функцией как существенной характеристикой, они и могут быть орудиями деятельности.
Следует сказать о принципе активности как противопоставлении принципу реактивности. Он следует уже из того положения, что образ, строящийся в ходе деятельности и управляющий ею, не просто возникает в сознании, а именно строится, порождается человеком. Деятельность активно воздействует на предмет, изменяя его в тех или иных аспектах и характеристиках, предмет деятельности не остаётся неизменным (равно как и образ), даже если при поверхностном рассмотрении никаких изменений не наблюдается.
Важным в деятельностном подходе является разведение анализа по единицам и анализа по элементам, которое некоторыми авторами хотя и декларируется, но в реальности не проводится. При этом принято ссылаться на Л.С. Выготского, который, по-видимому, первым разграничил эти два подхода к анализу изучаемого объекта [Выготский 2000: 464–465]. Единицы человеческой деятельности образуют её макроструктуру, а «особенности анализа, который приводит к их выделению, состоят не в расчленении живой деятельности на элементы, а в раскрытии характеризующих её отношений» [Леонтьев А.Н. 1974: 17]. Несколько подробнее мы вернёмся к этому вопросу при обсуждении проблемы единицы перевода. Принято традиционно выделять три яруса, или уровня, единиц деятельности: собственно деятельность, действие, операция (мы не останавливаемся на более дробном делении деятельности [Леонтьев А.А. 1997: 66]).
Действие есть процесс, не направленный непосредственно на предмет потребности. «Предмет действия приводит к удовлетворению потребности не сам по себе, а только будучи включённым в какую-либо деятельность или, точнее, становясь моментом какой-либо деятельности» [Леонтьев А.Н. 2001: 89]. С понятием действия тесно связано понятие цели: «Если предмет деятельности является предметом потребности субъекта, то предмет действия есть цель» [там же].
Таким образом, понятия деятельности и действия и соответствующие им понятия мотива и цели связаны между собой иерархически: «Кроме деятельности – процесса, который осуществляет связь с внешним миром, побуждается и направляется предметом потребности, – мы выделяем в качестве относительно самостоятельно существующих процессов действия, которые являются основными “моментами” отдельных человеческих деятельностей. Действием мы называем процесс, подчиненный представлению о том результате, который должен быть достигнут, то есть процесс, подчиненный сознательной цели. Подобно тому, как понятие мотива соотносительно с понятием деятельности, понятие цели соотносимо с понятием действия» [там же].
«В свою очередь, действия имеют, в качестве своего внутреннего момента, способы осуществления этих действий, то есть системы операций» [там же: 90], которые суть способы выполнения действий, детерминированные условиями, в которых осуществляется деятельность. Таким образом, обозначенная иерархия имеет своё продолжение: «…Помимо своего интенционального аспекта (что должно быть достигнуто), действие имеет и свой операциональный аспект (как, каким способом это может быть достигнуто), который определяется не самой по себе целью, а предметными условиями её достижения. Иными словами, осуществляющее действие отвечает задаче. Задача – это и есть цель, данная в определённых условиях. Поэтому действие имеет свою особую сторону, особый его “момент”, а именно способы, какими оно осуществляется. Операции же, то есть способы осуществления действия, соотносятся с теми определенными условиями, в которых она может быть достигнута» [там же].
«И, наконец, последний, четвертый момент, который всегда нужно иметь в виду в анализе деятельности, – это психофизиологические механизмы, реализующие деятельность во всех её моментах, то есть реализующие саму деятельность, действие и операцию» [там же: 90]. На психофизиологических механизмах деятельности мы подробно останавливаться не будем.
Следует понимать, что названные категории относятся именно к психологической теории, изучающей психику индивида, а не к самой этой психике; это – категории психологические, а не психические, однако они имеют корелляты, наполненные психическим содержанием для самого субъекта: «Так, то, что выступает как продукт, есть цель; тому, что выступает как мотив, соответствует потребность; то, что есть задача, оформляется как намерение (или план). Самый предмет выступает для меня как смысл. Средство (способ действия) – как значение» [Леонтьев А.Н. 1994: 185].
Учёт того, что деятельность есть процесс перехода внешнего предмета во внутренний образ и обратный переход внутреннего во внешнее, возвращает нас к понятиям идеального и квазиобъекта и позволяет перейти к рассмотрению понятия образа мира.
Необходимо прежде всего отметить, что понятия образа мира и языковой картины мира (вообще картины мира) существенным образом различаются [Леонтьев А.А. 1993: 18; Тарасов 2008]. Понятие языковой картины мира входит в более широкий методологический контекст, представляя собой частный случай понятия картина мира (наряду с другими – физическая картина мира, этическая картина мира и т.п.), и соотносится в большой степени со знаниями исследователя и выбираемыми им методами исследования. Иными словами, картина мира (и языковая картина мира как частный случай) является методологической схемой, позволяющей исследователю выделять в сознании индивида (объекта исследования) определённые знания, интересующие исследователя именно с точки зрения некоторой научной парадигмы и особенностей исследования, и фиксировать их в определённой знаковой форме. Образ мира есть отражённая в сознании индивида «модель» реальной действительности, построенная из личностных смыслов, предметных значений и соответствующих им когнитивных схем и поддающаяся сознательной рефлексии [Леонтьев А.А. 1993: 18]. Значения и смыслы, составляющие образ мира, не столько являются результатом специальной познавательной деятельности индивида, сколько предшествуют любой деятельности, направляют её. Именно через образ мира индивид может действовать с внутренними отражениями внешних объектов, оперировать образами как реальными предметами, встраивать новые смыслы и значения в уже имеющуюся систему.
Разговор собственно об образе мира начнём, как часто делается, со статьи А.Н. Леонтьева, в которой он вводит понятие пятого квазиизмерения – смыслового поля: «Факт состоит в том, что когда я воспринимаю предмет, то я воспринимаю его не только в его пространственных измерениях и во времени, но и в его значении» [Леонтьев А.Н. 1983. Т. 2: 253]. Далее он приводит основные положения защищаемой им идеи, одно из которых «…заключается в том, что свойства осмысленности, категориальности суть характеристики сознательного образа мира, не имманентные самому образу, его сознанию… значения выступают не как то, что лежит перед вещами, а как то, что лежит за обликом вещей – в познанных объективных связях предметного мира…» [там же: 254]. Идея пятого, смыслового, квазиизмерения обусловлена тем, что человек взаимодействует не с отдельными предметами, а с предметным миром.
При взаимодействии человека с предметной действительностью сознание включает в себя в качестве необходимого компонента чувственную ткань образов конкретных предметов (например, такой образ у зрячего и слепого будут сотканы из разной чувственной ткани). И так как чувственная ткань является важным, но не решающим компонентом сознания, то она может существенно меняться, не затрагивая при этом образа мира. «…Именно благодаря чувственному содержанию сознания мир выступает для субъекта как существующий не в сознании, а вне его сознания – как объективное “поле” и объект его деятельности» [Леонтьев А.Н. 2001: 97].
Наличие чувственной ткани в сознании обеспечивает симультанизацию – то есть видение ситуации целиком, а не как процесса или набора отдельных её частей.
Однако «сколь бы ни была богата чувственная ткань, на её основе нельзя построить такую картину мира, в которой бы человек мог дать себе отчёт. У человека чувственные образы приобретают новое качество, а именно свою означенность» [там же: 100]. И при этом важно понимать, что построение названного А.Н. Леонтьевым пятого квазиизмерения, наполненного значениями, – это движение через чувственность за границы чувственности, т.е. к амодальному миру (точнее – его образу). А природа значения «…не только не в теле знака, но и не в формальных знаковых операциях, не в операциях значения. Она – во всей совокупности человеческой практики, которая в своих идеализированных формах входит в картину мира [Леонтьев А.Н. 1983. Т. 2: 261] (следует отметить, что А.Н. Леонтьев употребляет выражения «картина мира» и «образ мира» синонимически). Более того, значение (в том числе и значение слова) есть способ и средство осуществления действия, и оно ведёт, по слову самого А.Н. Леонтьева, двойную жизнь: оно является и достоянием общества, и достоянием индивида, его психики и сознания [Леонтьев А.Н. 2001: 100–103].
Сознание не работает с «голыми» значениями, а преломляет их, как бы оценивает значения для субъекта объективных обстоятельств и его действий в этих обстоятельствах, придавая значениям личностный смысл. Последний в отличие от значений не имеет «надындивидуального», непсихического существования. Чувственная ткань связывает предметные значения с реальностью объективного мира, а личностный смысл связывает их с реальностью самой жизни человека в этом мире, с её мотивами. Смысл и создаёт пристрастность человеческого сознания [там же: 103]. Смысл выражает укоренённость индивидуального сознания в бытии человека, а значение – подключённость этого сознания к сознанию общественному, к культуре [Зинченко 2010: 254].
Образ мира состоит, строится не из абстрактных значений, а из личностных смыслов, что делает его одновременно и образом мира, и образом нашего отношения к миру, нашего переживания мира. «Мы пристрастны в нашем видении мира, оно всегда окрашено нашим переживанием» [Леонтьев А.А. 2003: 349].
«Понятие смысла, выводя анализ за пределы сознания, в плоскость жизненного мира, позволяет преодолеть бинарную оппозицию аффекта и интеллекта, познания и чувства, в плену которой человекознание продолжает оставаться ещё со времен античности» [Леонтьев Д.А. 2007: 165]. Это понятие и его место в психологии и других науках о человеке подробно проанализировано в указанной монографии Д.А. Леонтьева.
Итак, основными моментами образа мира являются чувственная ткань, значение, смысл (мы не имеем возможности вдаваться в подробности соотношения этих и возможных других составляющих сознания и образа мира [Василюк 1993; Зинченко 2010; Леонтьев А.А. 2001: 267–279]).
Образ мира есть одновременно процесс и продукт отражения внешнего мира в психике и сознании. Однако здесь следует избегать ошибочных выводов, помня, что, во-первых, реальность, которую воспринимает и в которой действует человек, не является производной от образа мира; во-вторых, образ мира не существует безотносительно реальности, это не продукт голой абстракции или воображения; в-третьих, связь субъекта и образа объекта нельзя считать прямой и ничем не опосредованной. «Системный характер отражения заключается в том, что и процесс, и продукт отражения служат формой связи (взаимосвязи) отражаемого и отражающего объектов, а не являются принадлежностью только отражающего объекта. Отражение как образ есть проявление сущности и отражаемого, и отражающего объектов, есть способ их существования в ином (друг в друге за пределами физических границ тела объекта)» [Смирнов 1985: 130]. Отражение, образ рождается из деятельности, взаимодействия субъекта и объекта. Это положение снова заставляет нас мысленно вернуться к идее континуума «бытие – сознание».
Образ мира первичен по отношению к восприятию, построению образа любого конкретного объекта [Зинченко 2011: 352; Леонтьев А.Н. 1983. Т. 2: 260; Смирнов 1985: 142–143], восприятие конкретного объекта есть встраивание, вживление его образа в образ мира. Это означает, во-первых, что «…не восприятие полагает себя в предмете, а предмет – через деятельность – полагает себя в образе», а во-вторых, что воспринимаемый предмет «…не складывается из “сторон”; он выступает для нас как единое непрерывное; прерывность есть лишь его момент [Леонтьев А.Н. 1983. Т. 2: 260].
Широко известным является положение об амодальности образа мира, однако здесь необходимо помнить о том, что «образ амодален в том смысле, что он по способу своего происхождения адекватен не стимулу, а действиям субъекта в предметном мире… Разумеется, положение об амодальности образа не исключает наличия в нём на определённых этапах его формирования или актуализации вполне модальных, в том числе иконических (картинных) свойств…» [Зинченко 2011: 351].
«Образ мира, создаваемый человеком, не только полнее, шире, глубже, чем требуется для сиюминутных жизненных задач. Он принципиально иной, чем отражённый в нём мир. <…> …Образ мира избыточен в том смысле, что содержит в себе то, чего в мире нет, ещё не случилось, содержит даже то, чего не может быть никогда. Образ мира имеет в своём составе не только прошлое (часто ложно истолкованное), а хорошо или плохо предвидимое будущее» [Зинченко 1998: 52].
А.Н. Леонтьев особо оговаривает, что, несмотря на то, что образ не есть картинка, на которой изображён внешний мир, между миром и образом мира нет непроходимой границы. «В образе мира сохраняется устойчивость, объективность существования мира, и мы не помещаем наш образ в мир, не строим мир по подобию наших ощущений, а, наоборот, сближаем наши ощущения с тем миром, не перед которым мы просто стоим, а в котором мы рождаемся, развиваемся, действуем, находимся» [Леонтьев А.Н. 2001: 149].
Выводы
Деятельностная парадигма позволяет встроить переводоведение в систему как лингвистики (через психолингвистику), так и психологии, на прочном философском и методологическом основании. Такая ориентация сразу на несколько направлений позволяет иметь дело с внутренне сложными объектами и исключает изучение их внутреннего строения путём непосредственного и простого переноса методов анализа и понятий без их переосмысления. Это также позволяет исследователю (и в большой мере заставляет его) избегать одношаговых решений и искать сущность деятельности и явлений, кристаллизованных в превращённых формах и продуктах деятельности.
Деятельностный подход весьма эффективен при изучении языковых / речевых явлений, так как даёт возможность рассматривать их в системе и общественных, и психических явлений. «Концептуальные представления и принципы анализа теории деятельности позволяют сформулировать единый аналитический понятийный аппарат для исследования не только речи как деятельности (или, точнее, как действия, не имеющего собственного мотива), но и, что гораздо важнее, для речевого общения и для предметной деятельности, обслуживаемой этим общением… Нет необходимости изолировать речь от неречевого контекста даже в анализе, так как этот контекст описывается в тех же понятиях, и речь описывается частью системы, охватывающей и речь, и общение, и деятельность. Теория деятельности придаёт этим явлениям единую – деятельностную – законосообразность» [Тарасов 1987: 112–113]. Не менее эффективным такой подход может оказаться при исследовании перевода, являющегося одним из явлений языка и речи и занимающим определённую «нишу» в многообразии общественных взаимодействий людей.
Учёт понятия образа мира как процесса и продукта отражения «объективной» действительности в сознании человека позволяет избежать как вульгарно-материалистической, так и идеалистической редукции при исследовании перевода.
Г л а в а 2
Перевод в психолингвистическом рассмотрении
В последние годы становится ясно, что невозможно создать всеобщую, абсолютную теорию перевода, подходящую для всех и любых случаев, хотя споры между «универсалистами» и их противниками до сих пор не утихли [Chesterman 2004]. Становится ясно и то, что та или иная теория перевода не может не быть междисциплинарной, хотя традиционные теории, будучи чисто лингвистическими, имеют и сейчас немалый вес [Гарбовский 2007; Baker 2006]. Интегративная теория перевода, объединяющая достижения различных наук, разумеется, должна обладать высоким объяснительным потенциалом, что предполагает выработку методологического и теоретического базиса, на котором будут объединяться данные ряда научных направлений и обобщаться результаты исследований.
Настоящая глава посвящена общему описанию разрабатываемой нами психолингвистической теории и соответствующей ей модели перевода, а также положений, которые следуют из такого психолингвистического подхода к переводу и могут лечь в основу дальнейших теоретических и экспериментальных изысканий в данной области.
Важным представляется сразу внести некоторые комментарии понятийно-терминологического характера, которые вызваны не просто теми или иными предпочтениями, а имеют существенное значение для дальнейшего изложения.
Говоря о переводе как о речевой деятельности, мы всегда подразумеваем, что сама эта деятельность понимается не как индивидуальная и «межиндивидуальная», но как общественная по своей природе, а не только по внешнему виду. Любая человеческая деятельность представляет собой не отношения к действительности, но отношения в действительности [Зинченко 2010: 75, 463; Леонтьев А.Н. 2001: 139]. Каждый акт перевода неминуемо «встроен» в более обширную деятельность (профессиональную, учебную, познавательную и т.д.), занимает в ней определённое место и выполняет некоторую функцию, подчинённую цели и структуре этой деятельности. Следует, значит, учитывать то, в какую более широкую деятельность индивида может входить перевод и на каких правах, и то, какие функциональные связи может иметь перевод с этой более широкой деятельностью в целом и с другими отдельными её компонентами. Эту более крупную систему деятельностей, в которую входит перевод, мы далее будем для краткости называть также поведением.
При этом мы всегда подразумеваем, что субъект деятельности действует как индивид, представитель рода человеческого, наделённый общечеловеческой и национальной культурой, его поведение осуществляется по законам психики и под контролем общества при эмоционально-оценочном переживании. Таким образом, перевод встроен в две динамические системы – внешнюю (деятельностную, поведенческую) и внутреннюю (психическую, личностную). По большому счёту, переводоведение и должно заниматься изучением роли перевода в рамках и структуре этих двух динамических систем в их взаимодействии.
Слово психолингвистика и однокоренные с ним мы употребляем как синонимы словосочетания теория речевой деятельности, имея в виду преимущественно отечественные разработки в данной области, представляющиеся нам наиболее перспективными. Язык в таком случае рассматривается нами не как лингвистический конструкт, но как достояние индивида. Мы опираемся по большей части на работы отечественных авторов, а не зарубежных, потому что «…отечественные модели берут за исходное мотив, акцентируя внимание на речемыслительном процессе, в то время как зарубежные модели продуцирования речи строятся с уровня сообщения (message), и хотя под этим тоже понимается коммуникативное намерение говорящего, но не ясно, откуда оно берётся и чем побуждается» [Залевская 2007: 353]. Также для многих зарубежных психолингвистических моделей и для моделей перевода, на них основанных (например, [Bell 1993]), характерна алгоритмичность и «лингвистичность», т.е. прямой перенос лингвистических единиц на психолингвистические [Леонтьев А.А. 1997: 42–45, 67; 2010: 113–114].
Наконец, из последнего замечания следует, что мы не опасаемся возникновения у читателя возможных ассоциаций при употреблении нами термина порождение речи (высказывания и т.п.), прочно связанного со школой Н. Хомского. Названный термин и такие термины, как речепроизводство, продуцирование речи и т.п., являются для нас взаимозаменимыми.
2.1. Некоторые тенденции в современном переводоведении
На сегодняшний день практически общепринятым считается мнение, что переводоведение (или теория перевода) окончательно сформировалось в отдельное, самостоятельное научное направление, имеющее собственные объект, предмет, систему понятий и категорий, методы исследования. Научные работы, так или иначе связанные с общими и частными вопросами перевода, не поддаются обозрению. Прояснить многочисленные фигуры и сюжеты этой пёстрой картины трудно, но некоторые тенденции наметить можно.
Ниже нами будет очерчен тот фон, тот общий контекст, в котором существует практически любое переводоведческое исследование и с которым так или иначе проходится считаться.
Начнём с того, что, по нашему мнению, положения дел в отечественном и зарубежном переводоведении, которые на современном этапе их развития, конечно, не находятся в изоляции, не многим различаются.
Зарубежное переводоведение прошло длинный путь и пережило несколько этапов изменения довлеющего подхода к изучению перевода [Snell-Hornby 2006; Venuti 2004], что, впрочем, не мешает некоторым авторам выражать сомнения (нам представляется, вполне справедливые) в качестве изменений: они касаются лишь формы, не затрагивая концептуального аппарата теорий. Высказываются иногда и весьма смелые мнения, что переводоведение за последние десятилетия не прошло такого внушительного пути, как принято считать [Kujiwczak, Littau 2007: 5–6; Snell-Hornby 2006: 2].
Среди новых веяний в науке о переводе разные авторы называют социологический поворот, идеологический поворот, также никем не оспаривается влияние когнитивной лингвистики. С другой стороны, между многими авторами не всегда наблюдается идейная общность, даже при её констатации самими авторами.
Так, Э. Честерман замечает, что, несмотря на констатируемый многими учёными переход от лингвистических теорий перевода к теориям культурно-ориентированным, часто игнорируется тот факт, что сама лингвистика во многом вышла за рамки привычного для неё объекта, а многие переводоведческие труды рассматривают перевод не столько с культурологических, сколько с социологических позиций, что вносит некоторую путаницу [Chesterman 2006: 9–10]. Меж тем, и сам Э. Честерман, относя к культурно-ориентированным исследованиям рассмотрение идей (мемов), а к социально-ориентированным – рассмотрение наблюдаемого поведения людей [там же: 10–11], упускает, как нам представляется, из виду, что зачастую поведение обусловлено некоторыми нормами и стандартами (например, традиции), которые, в свою очередь, имеют непосредственное отношение к культуре. Более того, эти традиции, обусловливающие поведение людей в тех или иных видах общения, существуют в сознаниях этих людей, т.е. как идеи. Таким образом, наблюдая лишь видимое поведение людей (переводчиков) мы не сможем с достаточной степенью обоснованности говорить о причинах этого их поведения, не изменив нашу точку зрения на них, что будет уже социологическим «перекосом». Получается, что в попытках снять одно ограничение мы накладываем на себя самих другое, в чём-то более узкое, ограничение.
М. Розарио Мартин Руано указывает, что многие склонны позиционировать свои изыскания как претендующие на универсальность и абсолютность или на исключительность. Сама она скептически относится и к первым, и ко вторым, так как первые не учитывают, что разрабатываемые ими положения – это лишь одна из возможных точек зрения, вторые игнорируют разносторонность перевода [Rosario Martín Ruano 2006: 47–48]. Однако из этого некоторые лингвисты делают вывод о невозможности междисциплинарного изучения перевода [там же: 48].
М. Розарио Мартин Руано также соглашается с М. Кронином в том, что болезнь универсализма сменилась болезнью диверсификации [там же: 49], которая выражается в эклектизме и игнорировании работ других авторов, не вписывающихся в рамки исследования.
После периода бурного расцвета идей в 80 и 90-е зарубежное переводоведение столкнулось с проблемой поиска самого себя и самоопределения в том разнообразии, которое им же и было порождено [Kujiwczak, Littau 2007: 5]. Однако такой поиск, как правило, направлен также на частные проблемы, а вопросы о текстовых различиях сменились вопросами культурных (этнических, гендерных и т.д.) различий, но поиски ответов на них осуществляются всё в том же ключе, что неминуемо ведёт к эклектизму и мнимому прогрессу [там же]. Работы одних авторов в большей или меньшей степени склоняются к традиционному взгляду на перевод [Pym, Shlesinger, Simeoni 2008], другие же авторы стремятся выйти за привычные рамки лингвистического, литературоведческого или культурологического взгляда на перевод [Gambier, Shlezinger, Stolze 2007; Wing-Kwong Leung 2006]. Важным этапом в развитии переводоведения будет момент, когда все эти учёные смогут «договориться» между собой, что на сегодняшний день для них, как нам представляется, весьма проблематично.
Ещё в большей степени такая ситуация характерна для отечественного переводоведения, где большинство учёных, занимающихся проблемами перевода, могут быть разделены (хотя и несколько условно) на два идеологических «лагеря»: те, чьи взгляды близки традиционным подходам, зародившимся несколько десятилетий назад, и те, кто преподносит свои концепции как альтернативу традиционным теориям, пытаясь разрабатывать проблемы перевода под новым углом зрения. Обратимся сначала к первому «лагерю».
Если несколько десятилетий назад на страницах монографий, учебников и сборников статей нередко можно было встретить серьёзную полемику вокруг тех или иных вопросов онтологии и методологии перевода, то в настоящее время многие авторы как будто пришли к единому, общему для всех взгляду на перевод. Полемика всё чаще сменяется апологетикой и цитированием «классиков» переводоведения, за которыми скрываются всё те же эклектика и игнорирование других точек зрения, а если полемика и встречается, то затрагивает чаще всего намного более частные вопросы, нежели сущность перевода и основные категории теории. Например, М.В. Мажутис пишет: «Если понимать перевод как акт межъязыковой коммуникации, то тексты на исходном и переводящем языках (ПЯ) сопоставляются с точки зрения не только языковых, но и культурных особенностей (курсив наш ‒ А.Я.) [Мажутис 2006: 19]. Как видно, повествование идёт полностью в русле традиционных взглядов на перевод, который понимается как языковое соотношение, меняются лишь акценты в рассмотрении этого соотношения, соответствующие более современным тенденциям в языкознании.
Встречаются даже попытки точно определить дату становления теории перевода как автономного направления в науке о языке. Так, например, Е.Л. Лысенкова называет выход книги Н.К. Гарбовского «Теория перевода» вехой, ознаменовавшей «…прорыв на пути к окончательному формированию теории перевода как относительно автономной филологической науки» [Лысенкова 2006: 111], а также констатирует якобы объективное наличие «давно существующих под другими обозначениями» законов теории перевода.
Действительно, в науке о переводе сложился комплекс мнений (чаще всего это суждения всё тех же «классиков», разработавших наиболее известные концепции и модели), которые считаются непререкаемыми, а если начинающий исследователь ссылается на них, то это, в свою очередь, считается своего рода меткой, что работа автора прочно основана на многолетней научной традиции и не противоречит ей. В такой ситуации молодой исследователь, как правило, выбирает то или иное определение понятия, исходя из удобства применения этого определения (но не содержания понятия!) к проводимому исследованию, что, к сожалению, почти всегда ведёт к эклектизму.
Данное положение дел не мешает, впрочем, многим теоретикам перевода вести дискуссии о приемлемости и содержании того или иного понятия, но дискуссии эти носят чаще всего лишь внешний, некритический, а иногда и неконструктивный характер. Например, В.Н. Шамова критикует скопос-теорию за её слишком размытую трактовку эквивалентности, однако приводит определение этого понятия, по своей неопределённости практически ничем не отличающееся от критикуемого [Шамова 2005: 179]. Ту же картину можно наблюдать в диссертации Л.Г. Романовой, полностью посвящённой этому вопросу, где даются почти идентичные определения этих понятий [Романова 2011: 12], а положения, выносимые на защиту, во многом противоречивы [там же: 7–8]. Даже при заявлениях о первостепенной роли переводчика и внесении в понятийный аппарат новых аспектов продолжается изучение перевода с традиционных позиций, а дежурные фразы об учёте «человеческого фактора» просто повисают в воздухе. С другой стороны, попытки лишь частичной коррекции понятий и подходов свидетельствуют о стремлении учёных отыскать такую методологическую процедуру, которая освободила бы их от необходимости пересмотра общих принципов, но позволила бы оставаться в рамках общепринятой терминологии. Подобные стремления, как мы полагаем, относятся и ко второму «лагерю» исследователей, возможно, даже в большей степени, – к тем, кто разрабатывает проблемы переводоведения с привлечением новых и бурно развивающихся сегодня научных направлений, не вписывающихся в ортодоксальные парадигмы и точки зрения. Рассмотрим теперь и этот «лагерь».
Изменения в языкознании совершенно закономерным образом повлекли за собой соответствующие изменения и в переводоведении [Нефёдова, Ремхе 2014]. Разумеется, с развитием смежных с переводоведением направлений появляется всё больше работ, авторы которых стремятся к соединению различных подходов для решения тех или иных вопросов и зачастую открыто заявляют о противопоставлении своих взглядов традиционным, например: [Алексеева 2010; Дзида 2010; Леонтьева 2012; Кушнина 2004; Шутёмова 2011; 2012]. Так, Н.Н. Дзида в своей диссертации рассматривает проблему асимметрии концепта при переводе художественного текста с позиций когнитивно-деятельностной теории перевода (в трактовке Н.Л. Галеевой). Новую когнитивно-деятельностную парадигму переводоведения, направленную на понимание текста оригинала, автор работы противопоставляет старой, традиционной, ориентированной на язык и культуру перевода [Дзида 2010: 7]. Однако далее, говоря о причинах асимметрии концептов при переводе, Н.Н. Дзида замечает, что проблема заключается в отсутствии эквивалентов и полных соответствий концептам в разных языках, а одним из главных факторов, затрудняющих перевод, является межъязыковая асимметрия: «При переводе с одного языка на другой происходит взаимное наложение картин мира языка (курсив наш – А.Я.) перевода и языка оригинала… Частичность и неполнота воссоздания системы смыслов оригинала (курсив автора – А.Я.) признаются нами объективными свойствами (курсив наш – А.Я.) перевода. Они обусловлены неизбежной асимметрией любой контактирующей пары языков, межъязыковой асимметрией (курсив автора – А.Я.)…» [там же: 11]. Явно просматривается параллель с «классическими» теориями и моделями перевода, от влияния которых автору, очевидно, не удалось полностью избавиться.
Как попытки оспаривания традиционных теорий, так и попытки их соединения с наиболее актуальными (читай: модными) направлениями науки в большинстве своём носят внешний и фрагментированный характер и никак не связаны с серьёзным пересмотром мнений об онтологии перевода. Здесь в качестве иллюстрации вдобавок к цитированной только что работе можно привести диссертацию Н.А. Мороз (ср. её определения перевода, единицы перевода, эквивалетности и др., почти дословно повторяющие традиционные [Мороз 2010: 135, 117, 20]). Хотя некий пересмотр подходов и констатируется, но чаще всего остаётся лишь на уровне декларации, а понятия и их определения, взятые из разных направлений и теорий, просто механически сцепляются друг с другом. Ещё одним ярким примером подобного рода может быть работа Л.В. Кушниной, в которой перевод трактуется как межъязыковое и межкультурное транспонирование (т.е. попросту перенос, замена одного на другое) смысла из одного текста в другой [Кушнина 2004: 16, 388], в результате чего порождается не эквивалентный или адекватный, а гармоничный текст [там же: 16, 395–396]. Речь вполне традиционно идёт о передаче информации с одного языка на другой или из одного текста в другой.
Даже само понятие перевода, как и в рамках «классических» теорий, трактуется либо как соотношение языковых систем [Комиссаров 1980: 37; Швейцер 1970: 41; Nida 1964: 4], либо как соотношение текстов [Бархударов 1969: 3; Catford 1965: 20], только выражается в более современных терминах. Такое стремление и быть «на волне» современной науки, и остаться в рамках традиции ведёт к эклектизму и мнимому многообразию мнений, когда каждый автор на основе собственных взглядов на перевод (в сущности своей мало отличающихся от взглядов его коллег) вырабатывает собственную терминосистему, не коррелирующую практически ни с какими другими системами, последние же либо приводятся некритически, либо просто игнорируются. Попытки привлечения данных других научных направлений не только не помогают прояснению ситуации, но нередко способствуют её ухудшению. Можно предложить сопоставить различные дефиниции, скажем, таких фундаментальных понятий, как эквивалентность и адекватность, например, в [Гарбовский 2007: 263–316; Валеева 2010: 110–137; Кулёмина 2006: 65–68; Романова 2010; Шамова 2005; Bassnett 2002: 32–38; Nida 2004; Toury 1995]. Вне зависимости от того, в каком аспекте рассматривается перевод (когнитивно-деятельностном, коммуникативно-функциональном или каком-то другом), в содержание понятий не вносится по большому счёту ничего нового, в лучшем случае приводятся аргументы в пользу того или иного толкования понятия, впрочем, далеко не всегда убедительные.
На фоне отсутствия или размытости базовых понятий и категорий не вполне понятными и часто методологически безосновательными выглядят попытки некоторых учёных выявить некие универсалии, основополагающие законы перевода. В упомянутой выше работе Е.Л. Лысенкова называет и поясняет следующие, якобы объективно существующие, законы теории перевода: перевод всегда существует в форме текста, любой текст может быть переведён много раз, всякий текст может быть переведён на другой язык и т.д. [Лысенкова 2006: 113]; см. также: [Гарусова 2007; Леонтьева 2013; Chesterman 2004; Nida, Taber 1982: 4–6; Toury 2004]. Нетрудно заметить, что подобные «законы» замыкаются на самих себе и не дают ничего переводоведению: из них невозможно далее вывести положений, реально помогающих лучше понять процесс перевода.
Примечательно, что нередки случаи, когда у одного автора в рамках одной и той же работы могут встретиться различные, иногда противоположные, трактовки некоторых понятий, с которыми автор соглашается. Например, Е.В. Медведева, цитируя О.С. Ахманову, говорит о переводе как о передаче информации, «…содержащейся в данном произведении речи, средствами другого языка…» [Медведева 2003: 39]. Затрагивая эквивалентность и адекватность (отметив, что адекватность – основной критерий эквивалентности), автор приводит слова В.Н. Комиссарова [там же]. Относительно единицы перевода она, ссылаясь на А.В. Фёдорова, приходит к выводу, что выбор таковой зависит от типов (?) и жанров переводимых текстов, а также от целей и намерений переводчика [там же]. Однако далее Е.В. Медведева заключает, что единицей перевода может быть любая единица языка от морфемы до целого текста, но со ссылкой уже на Л.С. Бархударова [там же]. Каким образом всё это соотносится с концепциями В.Н. Комисарова и А.В. Фёдорова, надо сказать, далеко не полностью совпадающими, Е.В. Медведева не уточняет. При всём различии взглядов цитируемых авторов на перевод эти суждения соседствуют друг с другом на одной странице текста. Подобные ситуации, всего скорее, имеют место потому, что переводоведы либо приводят цитаты, не учитывая их контекста, не принимая во внимание целостности взглядов цитируемых авторов, игнорируя место понятий в категориальных системах соответствующих теорий, либо вообще не утруждают себя вдумчивым прочтением первоисточников.
Создаётся впечатление, что многие учёные ходят вокруг да около, не решаясь предложить пути решения проблем, преодоления недомолвок, прячутся за поверхностным обсуждением частных вопросов, лишь бы не касаться больных мест теории. По всей видимости, именно непререкаемость ортодоксальных теорий и некритичность подходов молодых учёных создали условия для описанной выше ситуации. Определённую роль сыграло также и стремление переводоведов продемонстрировать и доказать независимость разрабатываемого ими направления, непременное наличие у теории перевода собственных объекта, предмета, понятий, методов и т.д., что привело к замкнутости теории перевода, к тому, что данные других наук, изучающих человека, в ней практически не используются, а если и используются, то фрагментарно и поверхностно.
Если на начальном этапе своего развития теория перевода оправданно стремилась отмежеваться от других областей науки, оказывавших на неё существенное влияние (главным образом, различных направлений и разделов лингвистики), то не пришло ли сейчас время «заглянуть за соседнюю дверь» [Gambier 2006: 32]? Возможно, именно теперь, в век всё нарастающей и усиливающейся специализации и профилизации не только науки, стоит разобраться, могут ли данные смежных наук о человеке быть применимы в науке о переводе? И если да, то какие и как? Тогда анализу следует подвергнуть и сами «классические» теории, модели и понятия, ведь создавались они как раз в процессе отмежевания переводоведения от других наук и могут не вполне подойти при интеграции данных различных научных направлений. Это будет означать не отсутствие автономии и неустойчивость терминологии переводоведения, а, наоборот, развитие, жизнеспособность понятийной системы и общих представлений о переводе.
Стремясь к интеграции различных научных направлений (а не просто констатации стремления), следует помнить, что, по справедливому замечанию Е.Е. Соколовой, «…интеграция, требующая действительной системности, строго говоря, невозможна на основе “методологического плюрализма” и эклектики (в данном случае это будет не “полилог”, о чём мечтают плюралисты, а коллективный монолог – каждый участник такого полилога будет говорить о своём)» [Соколова 2006: 110].
Стараясь в общем виде выразить нашу позицию относительно изложенной ниже психолингвистической, или когнитивной, или деятельностной, или как угодно иначе наименованной концепции, мы хотели бы со всей выразительностью подчеркнуть, что в переводоведении по-настоящему интегративного типа нельзя выделить и противопоставить разные его аспекты – чисто лингвистический, чисто психологический и т.п. Мы глубоко убеждены, что переводоведам следует приложить все усилия, чтобы переводоведение, во-первых, преодолело болезнь роста, при которой его понятийный и методологический аппарат складывается из отдельных разрозненных фрагментов, часто просто вырванных из других наук, но не переосмысленных, и, во-вторых, устранило прямую зависимость от взятых за основу концепций и теорий; одно без другого труднодостижимо, если вообще возможно. Это, в свою очередь, означает, что во всём широком круге вопросов, затрагиваемых переводоведением, ни один из них не должен решаться с использованием средств лишь одного какого-либо направления и не может быть отнесён к ведению только одной науки или исследовательского подхода.
Darmowy fragment się skończył.