Czytaj książkę: «Белый Странник»
М. В. Морок
БЕЛЫЙ СТРАННИК
повесть
Батон
Во вторник ужин кончался, как кончался всегда: Ирина собирала тарелки, Лиза сидела в наушниках и слушала то, чего не слышал никто в этой квартире, а телевизор в комнате говорил голосами людей, которых в квартире тоже не было. Сергей сидел за столом и думал, как закончится седьмой абзац. Седьмой абзац не заканчивался.
— Тебе кофе второй раз подогревать? — спросила Ирина. Он не услышал.
— Серёж.
— А? Да, не надо, спасибо.
Лиза что-то сказала — в телефон, не в комнату. Он посмотрел на неё и вдруг увидел, какой у неё вырос подбородок. Куда-то ушёл ребёнок, не попрощавшись, и громче всех этого не заметил никто, потому что Лиза сидела в наушниках, а Ирина носила воду.
Лиза сняла один наушник — не оба; оба снимать было уже жестом из другой, детской эпохи.
— Пап, за автобус на пятницу сдавать. Тысячу двести.
— Вчера была тысяча.
— Вчера не было музея. Музей отдельно.
Ирина из кухни, не оборачиваясь:
— А зубы? Ты к Соловьёвой записалась или мне завтра с работы звонить?
— Записалась, — сказала Лиза, натягивая наушник обратно.
— Когда?
— Пап, ну я же сказала: записалась.
В комнате говорил телевизор — про погоду, про кредиты, снова про погоду. Ирина вернулась с тарелками и сказала в сторону, ему и не ему:
— Меня в четверг в ночь ставят, подмены нет. Утром Лизу не забудь, в фитнес.
— Она же говорит — в пятницу экскурсия.
— В четверг фитнес, в пятницу экскурсия. Ты слушал вчера?
Три разговора шли параллельно и ни один не пересёкся ни с каким: автобус жил в одном мире, зубы во втором, фитнес в третьем, а четвёртым миром был телевизор — и он оказался громче всех.
— Батон забыл. Опять, — сказала Ирина, выходя на кухню.
Это не было упрёком. Это был отчёт о положении дел, как сводка погоды.
— Сестра моя вчера звонила, — сказала Ирина уже с кухни. — Всё зовёт в гости, в Воронеж. В мае, говорит, самое.
Никто не подхватил — телевизор был громче.
Он кивнул ей в спину и подумал, что батон теперь тоже принадлежит к числу вещей, которые он подводит. Тысячу двести за автобус. Зубы — сколько там первый приём, три с половиной? Он знал, где лежат деньги: в конверте, за документами на квартиру, — и знал, что в конверте их меньше, чем на всё, что он только что наслушался.
Блокнот он достал из ящика — старый, в клетку, на резинке, купленный, когда Лиза ходила в седьмой класс. Даты записывал слева, по-канцелярски, без прикрас:
25 — аванс. 28 — квартплата. 15 — Лиза, экскурсия, 1200 (музей отдельно, узнать сколько). 20 — Лиза, зубной.
Суммы он писал не потому, что боялся забыть, — он их помнил наизусть, все. Писал, чтобы видеть столбик. Столбик всегда кончался раньше месяца: между «аванс» и «зарплата» было двенадцать дней, и он умел их проживать — проживал много лет, но каждый раз как первые.
Под строкой про зубы просилась ещё одна строка. Рука сама повела перо — вывела «Д», короткое, знакомое, как первая буква любого списка, — и Сергей придавил лист ладонью, как прикрывают нечаянно сказанное вслух. Подержал. Резинка на блокноте лопнула ещё весной; застёгивать было нечем, и он убрал его в ящик как был.
Вечером он сел за стол у окна, включил лампу. Лампа была старая, с абажуром, купленным ещё при Диме, — Дима вёз его из отпуска и смеялся, что теперь старший брат будет читать младшему при свете. Лампу оставили. Диму не оставили.
Седьмой абзац не заканчивался с прошлой недели. Он написал: «Люди устали говорить громко» — вычеркнул: говорено. Написал: «пока мы не научимся слышать друг друга» — вычеркнул: пафос, таких фраз на каждом заборе. Написал просто — и простое держалось хуже всего, потому что за простотой было видно, как он старался. К полуночи осталось то, с чего начинал: «Прошу вас, дорогие мои. Ищите в себе странника». «Дорогие мои» он вычёркивал трижды и трижды возвращал: слово было не его — из писем, из старых, — а другого у него не было.
От окна он отвлёкся на белое: за гаражами, на границе фонарного света, что-то белело — шевельнётся и нет. Он смотрел, пока не разглядел: простыня. Кто-то повесил на сушилку, в ночь, по-хозяйски, не откладывая на завтра. Белого стало меньше.
В детстве во дворе говорили про белого — он уже не помнил кого: про деда, про собаку, про трактор, занесённый до кабины. Помнил только, что белого боялись и всё время видели — из каждого окна, за каждой сушкой. Теперь про этого не рассказывали: теперь дети сидели в окнах сами, белые от экранов.
Когда-то давно, лет двенадцать назад, он пропустил в заголовок «компанию» вместо «кампании». Мелочь, никто не заметил, заметка жила свою жизнь и умерла, как умирают заметки. А он помнил до сих пор — не заголовок помнил, а своё тогдашнее «ну и пусть». Вот чего он не мог себе простить: не ошибку — «ну и пусть». С тех пор он правил всё, что попадало под глаз, — и не написал от себя ни строчки.
Он дописал седьмой абзац. Прочёл всё сверху вниз глазами корректора, не как автор: нашёл две запятые и одну букву не ту. Исправил запятые. Своих слов среди них не нашлось ни одного.
В конце было то, что он переписал за вечер пять раз и всё равно оставил: «Прошу вас, дорогие мои. Ищите в себе странника».
Он отправил.
Потом сидел и слушал, как тихо в квартире. Ирина мыла посуду — быстро, как всегда, будто боялась опоздать куда-то, где никого нет. Лиза закрылась. По подъезду прошёл кто-то тяжёлый, до пятого этажа, и стало тихо совсем.
Он обновил ленту. Ничего. Положил телефон экраном вниз. Через минуту взял и обновил ещё раз. Ничего. Ноль. Одна карточка «подпишитесь на канал» — от бота, у которого не было ни лица, ни причины.
— Ты опять эти свои… строчки? — Ирина стояла в дверях с бутылкой воды. Было уже за полночь; она в халате, волосы косой, и лицо у неё было усталое — не злое, усталое. — Батон забыл. Опять.
Он накрыл лист ладонью. Увидел это со стороны — с какой стати прятать от неё строчки, кому он их прячет? — и не убрал руку. Рука была умнее его.
— Спи, — сказал он. — У тебя завтра первая смена.
Она взглянула на лампу — на тот самый абажур, из диминого отпуска.
— Абажур-то перетянуть бы, — сказала она. — Выцвел.
Она постояла ещё секунду и ушла. В коридоре что-то шваркнуло — тапок о тумбочку, не со злости, просто так ложится.
Он отнёс Лизе чай. Она не просила. Постучал, открыл: наушники она сняла, один конец висел на плече, и было видно, что она всё-таки живая, тёплая, его.
— Пей, пока горячий.
— Пап, ну я почти сплю, — сказала Лиза. Но чашку взяла.
— Экскурсию на пятницу не забыл? Машка уже сдала.
— Не забыл.
— И про экскурсию ещё раз. У тебя всё забудется.
— Спокойной ночи, — сказал он и закрыл дверь осторожно, как закрывают, когда боятся разбудить не спящего, а что-то ещё — что, он не назвал бы.
По дороге на работу, у второго подъезда, две старухи говорили о своём — о пенсии, о холоде, — и он поймал обрывок: «…точно тебе говорю, в белом, за гаражами ходит…». Дальше разговор ушёл в другую сторону, и он не понял, кто ходит и ходит ли. Отряхнул это с себя, как снег с плеча, — но до самой редакции несли не снег, а слово.
В редакцию он пришёл раньше всех, как приходил всегда: к восьми, когда коридор ещё пахнет хлоркой от ночной уборки, а в чайнике накипь. На столе лежала стопка; сверху — заметка Шурика про отопительный сезон. «С началом октября горожане массово начали жаловаться…» — «массово начали» он увидел раньше, чем прочитал. Правил не глядя, как хирург, которому не нужно заглядывать: руки сами.
Он правил уже и вне работы. Вывеску «овощи круглосуточно» — с двумя «о», одна почему-то заглавная, — он не мог читать как написано: читал как правильно. Афиши, объявления, чужие сообщения в телефоне — глаз шёл по строке и тянул за собой руку. Так это и работало: не профессия, а природа. Глаз, который не умеет не видеть.
Шурик пришёл к десяти, глянул в распечатку и не расстроился.
Darmowy fragment się skończył.