3 książki za 35 oszczędź od 50%

Список Шиндлера

Tekst
70
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В том году платежные ведомости вообще мало беспокоили Оскара. Он никогда не был идеальным бизнесменом. В молодости отец часто упрекал его, что он легкомысленно относится к деньгам. Еще будучи простым коммивояжером, он обзавелся двумя автомашинами – в надежде, что слух о них дойдет до Ганса и тот будет потрясен. Теперь же, в Кракове, он мог позволить себе целую «конюшню» – бельгийская «Минерва», «Майбах», кабриолет «Адлер» и «БМВ».

Быть расточительным и при этом преуспевать куда больше, чем бережливый отец, – это была одна из тех побед, которые Оскар хотел одержать над жизнью.

Так же относился к этому и Мадритч. Его предприятие по пошиву обмундирования находилось в западной части гетто, в миле (или около того) от эмалировочной фабрики Оскара. Дела у него шли настолько хорошо, что он уже подумывал об открытии аналогичного предприятия в Тарнуве. Он так же пользовался симпатией и расположением Инспекции по делам вооруженных сил: доверие к нему было столь велико, что он получил кредит в миллион злотых из Эмиссионного банка.

Однако какие бы этические терзания они ни испытывали, ни Оскар, ни Юлиус не считали, что как предприниматели несут на себе моральные обязательства избегать приема на работу евреев, которые им были нужны. Имелись определенные препятствия, но, поскольку оба они были прагматиками, пасовать перед ними было не в их стиле. Ицхак Штерн, а также Роман Гинтер – бизнесмен, представлявший отдел трудоустройства юденрата, связались с Оскаром и Юлиусом, попросив их принимать на работу как можно больше евреев. Целью ставилось – обеспечить хоть какое-то экономическое существование гетто.

На этом этапе Штерн и Гинтер сошлись во мнении, что евреи, которые представляют экономическую ценность для разбухшей империи, испытывавшей нужду в квалифицированной рабочей силе, пока избавлены от худшей судьбы. С чем согласились и Шиндлер с Мадритчем.

Итак, в течение двух недель евреи перетаскивали свои повозки через Казимировку и по мосту, сосредоточиваясь в Подгоже. Семьям из среднего класса помогала толкать тележки их польская прислуга. На дне тележек лежали еще сохранившиеся брошки и меховые шубы, прикрытые скарбом из матрацев вперемешку со сковородками и кастрюлями с длинными ручками. Толпы поляков на Страдомской и Старовислинской веселились, кидая в них грязью:

– Евреи уходят, евреи уходят! Пока, евреи!

За мостом наспех возведенные деревянные ворота встречали новых обитателей гетто. Украшенные фестонами из светлой свежеоструганной древесины, которые придавали им какой-то причудливый вид, они включали в себя и две широкие арки для трамваев, которые, пересекая гетто, возвращались в собственно Краков, а сбоку размещалась будка охраны из такой же светлой древесины. Над аркой красовалась надпись на иврите, которая должна была вселять спокойствие.

«ЕВРЕЙСКИЙ ГОРОД», – оповещала она.

Вдоль стороны гетто, выходящей к реке, была натянута высокая изгородь из колючей проволоки, а все прочие проходы в гетто перекрыты цементными плитами трехметровой высоты с закругленными навершиями, напоминавшими ряды могильных надгробий, поставленных неизвестным мертвецам.

У ворот гетто навьюченных евреев встречали представители отдела внутренних дел юденрата. Если у поселенца были жена и большая семья, он мог рассчитывать на две комнаты и право пользоваться кухней. Даже в этом случае, после нормальной жизни в 20-х и 30-х годах, было мучительно трудно делить личную жизнь с другими семьями, с иными привычками, правилами, с другими, порой неприятными запахами. Матери плакали, а отцы говорили: могло быть и хуже; и, цыкая дырявыми зубами, сокрушенно качали головами. Ортодоксам приходилось с отвращением смиряться с присутствием в одной с ними комнате либералов.

К двадцатому марта переселение было закончено.

Теперь любой еврей, оставшийся за пределами гетто, подвергался опасности, которая могла в лучшем случае кончиться штрафом. Внутри же – по крайней мере в настоящий момент – можно было хоть как-то жить.

Двадцатитрехлетней Эдит Либгольд была предоставлена комната на первом этаже, которую она делила с матерью и ребенком. Падение Кракова восемнадцать месяцев назад ввергло ее мужа в мрачное настроение, граничащее с отчаянием. Он то и дело уходил из дому, пытаясь выяснить, какие у него есть возможности. Он носился с идеями, что удастся уйти в леса, куда-то сбежать.

Однажды он ушел – и больше не вернулся.

Из крайнего окна комнаты перед Эдит Либгольд открывался вид на Вислу, затянутый частоколом колючей проволоки путь в другую часть гетто – в больницу на Венгерской, он тянулся через плац Згоды – единственную площадь на территории гетто.

На второй день пребывания в пределах этих стен она всего на двадцать секунд разминулась с грузовиками СС, забиравшими всех встречных в город на принудительные работы по уборке снега и погрузке угля. По слухам, такие команды возвращались обратно, потеряв несколько своих членов. Но более всего Эдит опасалась оказаться в грузовике, когда она спешила в аптеку Панкевича, а через двадцать минут ребенка надо было кормить. Чтобы уберечься от захватов, Эдит с подругой отправилась в отдел занятости. Если ей удастся получить сменную работу, по ночам за ребенком присмотрит мать.

В эти первые дни отдел был переполнен. В распоряжении юденрата находились собственные полицейские силы – Ordnungsdienst (OD), организованные и предназначенные для поддержания порядка в гетто, и молодые люди в фуражках и с нарукавными повязками наводили теперь порядок в очереди перед конторой.

Группа, включавшая Эдит Либгольд, уже подходила к дверям, болтая, чтобы убить время, когда к ней подошел невысокий человек средних лет в коричневом пиджаке и при галстуке. С одинаковой уверенностью можно было предположить, что его привлекли и яркая внешность Эдит, и ее раскованное поведение. Поначалу все решили, что он решил подцепить Эдит.

– Послушайте, – сказал он. – Чем тут торчать… есть некая эмалировочная фабрика в Заблоче…

Назвав адрес, он увидел, какое воздействие произвел. Заблоче вне пределов гетто, сказал он им. Там можно меняться чем угодно с польскими рабочими. И ему нужно десять здоровых женщин для работы в ночную смену.

Девушки скорчили физиономии, словно у них был большой выбор занятий и они могли отказаться от его предложения.

Работа не тяжелая, заверил он их. И их будут учить. Его имя, сказал подошедший, Абрахам Банкер. Он управляющий. Владелец фабрики, конечно, немец.

– Какого сорта немец? – спросили его.

Банкер улыбнулся, словно у него появилась возможность разом удовлетворить их пожелания. Неплохой, сказал он им.

Этим же вечером Эдит Либгольд встретилась с остальными работницами ночной смены на эмалировочной фабрике и через все гетто, под охраной еврейской службы порядка, направилась в Заблоче. По пути они задавали вопросы относительно Дойче Эмалфабрик.

Суп там дают наваристый, сказали ей.

– Бьют? – спросила она.

Там это не принято, сказали ей. Там не то, что на заводе бритвенных лезвий Бекмана. Скорее как у Мадритча. У Мадритча жить можно, и у Шиндлера тоже.

При входе на предприятие новые работники ночной смены были отозваны Банкером из колонны, и он отвел их наверх, где, миновав пустые письменные столы, они оказались перед дверью с надписью «Директор». Эдит Либгольд услышала низкий грудной голос, который пригласил их войти.

Герр директор встретил их, сидя на краю стола с сигаретой. Его волосы, цвет которых колебался между блондином и светлым шатеном, были недавно подстрижены; на нем красовались двубортный пиджак и шелковый галстук. Он выглядел как человек, который уже собрался на званый обед, но задержался специально, чтобы сказать им несколько слов. Он был высок, и широкоплеч, и – это бросалось в глаза – еще очень молод. От такой воплощенной мечты гитлеризма Эдит ожидала услышать лишь лекцию о военных усилиях и о необходимости увеличить выпуск продукции.

– Я хотел бы поприветствовать вас, – сказал он по-польски. – Вы стали частью коллектива этого предприятия. – Он отвел глаза в сторону; может, даже ему в голову пришла мысль: «Не стоило им этого говорить…»

Затем, не моргнув глазом, без всяких вступлений и многозначительных жестов, он сказал им:

– Работая здесь, вы будете в безопасности. Если вы останетесь здесь, то выйдете с фабрики живыми после войны.

Затем, пожелав всем спокойной ночи, он оставил кабинет, дав Банкеру возможность попридержать новоприбывших на верхней площадке лестницы, чтобы герр директор успел спуститься первым и сесть за руль своей машины.

Обещание поразило их.

Оно прозвучало словно глас божий.

Каким образом простой человек может им это гарантировать? Но Эдит Либгольд поймала себя на том, что сразу же и безоговорочно поверила ему. Не только потому, что ей хотелось верить; не потому, что клюнула на приманку бессмысленных обещаний. А потому, что в долю секунды она поняла: обещание герра Шиндлера продиктовано не мнением, а убеждением.

Новый набор женщин на ДЭФ получал инструкции, испытывая сладостное головокружение. Словно какая-то рехнувшаяся старая цыганка, даже не получив подаяния, пообещала им, что любая из них выйдет замуж за графа. Слова Шиндлера решительно изменили отношение Эдит Либгольд к жизни. И если бы даже ее стали расстреливать, она, скорее всего, возмутилась бы: «А герр директор сказал, что этого не может быть!»

Работа не требовала никаких умственных усилий. Захватами на длинных рукоятках Эдит переносила посуду из ванн для эмалирования в печь для обжига. И все время в ушах у нее звучало обещание герра Шиндлера. Только сумасшедший может высказывать его с такой абсолютной уверенностью, не моргнув глазом! Но он явно не был умалишенным. Он был деловым человеком, который спешил на какой-то обед. Но он должен знать. Это означало, что у него был какой-то иной подход, другой взгляд, он имел отношение или к богу, или к дьяволу, во всяком случае, к порядку вещей – уж точно. Но, с другой стороны, его внешний вид, его холеные руки с золотыми кольцами меньше всего отвечали представлениям об ясновидцах. Руки его привыкли держать бокал с вином; у него были руки мужчины, вызывавшие желание ощутить исходящую от них ласку. Она снова и снова возвращалась к мысли, что он просто сумасшедший или крепко выпил – она искала какие-то мистические объяснения той уверенности, которой преисполнилась после слов герра директора.

 

В этом году и в последующее время такие же размышления не покидали и всех остальных, кому Оскар Шиндлер дал столь же твердые обещания. Кое-кто пытался понять, есть ли под ними какое-то основание. Если этот человек ошибается, если при всей своей власти он столь необдуманно бросает слова, то, значит, нет бога, и нет человечности, и хлеба нет, и нет горчичного зерна на земле…

Глава 9

Этой весной Оскар, оставив свое предприятие в Кракове, направился в своем «БМВ» на запад, пересек границу и – через пробуждающиеся к жизни весенние леса – взял курс на Цвиттау. Он должен был повидаться с Эмили, со своими тетками и сестрой. Все они объединились в непримиримом союзе против его отца; они старательно поддерживали огонь, возжженный в честь мученичества его матери. И если было какое-то сходство между униженным положением его матери и его жены, то Оскар Шиндлер – в своем пальто с меховыми отворотами, уверенно держащий руль с небрежным изяществом, что не мешало ему время от времени брать очередную турецкую сигарету из бардачка, – его не видел. Он любил навещать своих теток, ему нравилось, как они восторженно всплескивали ладошками, восхищаясь покроем его сюртука. Его младшая сестра вышла замуж за одного из начальников железной дороги и жила в уютной квартирке, предоставленной железнодорожным руководством. Ее муж был важной фигурой в Цвиттау – с его транспортным узлом и огромными грузовыми пакгаузами. Оскар попил чаю с сестрой и ее мужем и позволил себе немного шнапса.

В общем, дети Ганса Шиндлера жили очень даже неплохо.

Конечно, именно сестра Шиндлера заботилась о фрау Шиндлер во время ее последней болезни, а сейчас она втайне посещала отца и общалась с ним. Она не могла позволить себе ничего большего, кроме как осторожно намекнуть на возможность примирения, что она и сделала во время чаепития, получив в ответ неопределенное ворчание.

Позже Оскар еще раз пообедал – дома, с Эмили. Она была искренне рада его присутствию в эти праздничные дни. Они вместе, подобно старомодной добропорядочной паре, посетили пасхальную службу. Празднование прошло как нельзя лучше, а потом они церемонно танцевали весь вечер, хотя за столом держались с несколько отчужденной вежливостью. В глубине души оба они – и Оскар, и Эмили – были поражены странной особенностью их брака: он и давал, и получал куда больше в отношениях с чужими людьми, с работниками своей фабрики, но только не с ней.

Проблема, довлеющая над ними, заключалась в том, что они никак не могли решить, стоит ли Эмили перебираться к нему в Краков. Если она отказалась бы от своих апартаментов в Цвиттау, пустив в них жильцов, ей пришлось бы насовсем застрять в Кракове. Она считала своей святой обязанностью быть вместе с Оскаром; на языке моральных категорий католической теологии ее отсутствие в доме служило «поводом к случайному греху». Однако жизнь с ним в чужом городе могла быть приемлема только в том случае, если он внимательно, чутко и предупредительно будет относиться к ее чувствам. Беда же с Оскаром заключалась в том, что на него нельзя было положиться – он не собирался отказываться от своих пороков. Беспечный, то и дело под хмельком, с неизменной улыбкой на губах – казалось, он не сомневался, что, если ему понравится какая-нибудь девушка, она должна тоже сразу проникнуться к нему симпатией.

Нерешенный вопрос о переезде в Краков настолько давил на них, что после окончания обеда он извинился, покинул жену и направился в кафе на главной площади. Это заведение нередко посещали горные инженеры, мелкие дельцы и случайные коммивояжеры, имеющие дело с армейскими офицерами. Среди посетителей он с удовольствием разглядел своих друзей времен увлечения мотоциклом. Большинство из них были в форме вермахта. Они выпили коньячка. Кое-кто выразил удивление, что такой здоровый мужик, как Оскар, до сих пор не в мундире.

– Хватает дел и с производством, – проворчал он. – Более чем хватает.

Воспоминания о днях юности, о мотоциклах захватили их. Посыпались шутки по поводу аппарата, который Оскар собрал по кусочкам еще старшеклассником. Сколько было грохота! Да уж, его пятисоткубовый «Галлони» грохотал на славу. Шум в кафе нарастал по мере того, как падал уровень коньяка в бутылках. И к концу ужина они превратились в компанию старых школьных друзей: их лица сияли, словно они вновь обрели утраченный смех – да так оно и было на самом деле…

Затем один из них посерьезнел.

– Послушай, Оскар. Тут обедает твой отец, и он всегда в одиночестве.

Оскар Шиндлер смотрел в рюмку с коньяком. Лицо его побагровело, но он лишь пожал плечами.

– Тебе надо бы поговорить с ним, – поддакнул кто-то.

– Бедный старик, от него осталась лишь тень.

Оскар сказал, что он лучше пойдет домой, и начал было вставать, но руки приятелей вцепились ему в плечи, заставив снова сесть.

– Он знает, что ты здесь, – убеждали его они.

Двое уже отправились в пристройку к залу и уговаривали старого Шиндлера присоединиться к их обеду. Оскар, охваченный паникой, наконец поднялся, но, пока он рылся в карманах в поисках бумажника, из зала, влекомый двумя молодыми людьми, появился Ганс Шиндлер, на лице которого было страдальческое выражение. Оскар оцепенел, увидев его. Как бы он ни гневался на своего отца, он всегда считал, что, если им и суждено вновь сблизиться, путь этот придется пройти ему. Старик был слишком горд.

А вот сейчас он позволил, чтобы его привели к сыну.

Пока их подталкивали друг к другу, первой реакцией старика стала смущенная улыбка, сопровождаемая движением бровей. Эта знакомая улыбка повергла Оскара в смятение. «Я ничего не мог поделать, – словно бы хотел сказать ему Ганс. – И брак, и все остальное, что было между твоей матерью и мною, – все это шло по своим законам».

Мысль, скрывавшаяся за этой улыбкой, могла быть и другой, но этим же вечером Оскар видел точно такое же выражение на другом лице – на своем собственном, когда, глядя на себя в зеркало в холле квартиры Эмили, он пожал плечами: «И брак, и все прочее – все идет по своим собственным законам». Он обменялся этим взглядом с самим собой, и вот об этом же дает ему понять его отец…

– Как поживаешь, Оскар? – спросил Ганс Шиндлер.

Последнее слово прозвучало со зловещей одышкой. Здоровье отца стало куда хуже по сравнению с теми временами, когда он помнил его.

Оскар Шиндлер решил, что даже герр Ганс Шиндлер заслуживает человеческого отношения – это была мысль, с которой он был не в состоянии смириться за чаепитием у своей сестры; и, обняв старика, он трижды расцеловал его в обе щеки. Почувствовав прикосновение отцовской щетины, он не смог удержаться от слез в окружении компании инженеров, солдат и бывших мотоциклистов, аплодировавших этой трогательной сцене.

Глава 10

Советник юденрата Артур Розенцвейг, который по-прежнему считал, что он отвечает за здоровье, жизнь и продовольственный рацион обитателей гетто, настоятельно внушал еврейской полиции гетто, что они служат обществу. Он пытался внушить этим молодым людям хоть какое-то понятие о сострадании, чему-то научить их. Хотя в штаб-квартире СС OD рассматривали как обыкновенные вспомогательные полицейские силы, которые должны просто исполнять приказы, как и любая другая полиция, большинство членов службы порядка видели себя в совершенно ином качестве.

По мере того как в гетто налаживалась жизнь, полицейские становились объектами подозрительного отношения, предполагаемыми предателями и коллаборационистами. Кое-кто из них поставлял информацию подполью, бросая вызов системе, но, скорее всего, большинство из них считало, что существование и их, и их семей зависит от степени сотрудничества с СС. Честный человек рассматривал службу порядка в гетто как сборище взяточников. Жуликам в ней было раздолье.

Но в первые месяцы своего существования в Кракове OD еще пользовалась уважением. В силу неопределенности своего положения Леопольд Пфефферберг постарался вступить в ее ряды, когда всем формам образования для евреев, даже тем, что были организованы юденратом, в декабре 1940 года был положен конец. Польдеку было предложено вести книгу записей на прием и организовывать очередь в отделе внутренних дел юденрата. Занятие это отнимало у него лишь часть времени, зато обеспечивало прикрытие, с помощью которого он мог относительно свободно ездить по Кракову. В марте 1941 года была организована служба, основной целью которой было наведение порядка среди евреев, прибывающих в Подгоже из других частей города, и защита их. Польдек принял предложение и обзавелся форменной фуражкой. Он не сомневался, что понимает поставленные задачи – не только обеспечить нормальное существование людей в пределах гетто, но и добиваться от соплеменников подчинения, которое, как неоднократно бывало в истории европейского еврейства, гарантировало, что угнетатели быстрее оставят их в покое, станут меньше обращать на них внимание и жизнь понемногу обретет приемлемые формы.

В то же время Пфефферберг не прекращал свою тайную деятельность, таская сквозь ворота гетто туда и обратно кожаные изделия, драгоценности, меха, валюту. Он знал, что охранник у ворот – Освальд Боско, полицейский – настолько ненавидел режим, что позволял проносить в гетто материалы, из которых потом производили товар: одежду, скобяные изделия, – а потом все это продавали в Кракове. Он даже не брал за это взяток.

Минуя ворота гетто в роли официального лица, Пфефферберг на какой-нибудь тихой улочке сдергивал еврейскую нарукавную повязку и отправлялся по делам в Казимировку или центр Кракова.

Из-за голов пассажиров в трамвае он видел на городских стенах свежие объявления, оповещающие о суровых карах за укрывательство польских бандитов, лозунги типа «ЕВРЕИ – ВШИ – ТИФ», плакаты – на них невинная польская девушка протягивавала еду носатому еврею, тень которого отражалась в виде дьявола: «Тот, кто помогает еврею, помогает Сатане». Рядом с лавочками висели красочные карикатуры на евреев, делающих фарш для пирожков из крысиного мяса, разбавляющих водой молоко, посыпающих вшами пирожные; грязными ногами они месили тесто. Стараниями плакатистов и писак из Министерства пропаганды на улицах Кракова формировался отвратительный образ гетто. Но Пфефферберг, по виду типичный ариец, спокойно поглядывал на «произведения искусства», проходя мимо них с сумкой, полной одежды, драгоценностей или валюты.

Самый сильный удар Пфефферберг получил в прошлом году, когда Франк изъял из обращения банкноты по сто и пятьсот злотых и объявил, что все купюры данного достоинства должны быть депонированы в Кредитном фонде рейха. Поскольку евреям разрешалось обменивать только две тысячи злотых, это означало, что все тайные накопления – владеть суммой свыше двух тысяч злотых было противозаконно – превратились в труху. Кое-кому удавалось найти какого-нибудь обладателя арийской внешности, который мог рискнуть, сняв повязку, пристроиться к длинной очереди поляков у Кредитного банка рейха. Пфефферберг и его молодые друзья-сионисты собрали у обитателей гетто несколько сотен тысяч злотых вышеназванных номинаций и, вынося полные саквояжи денег, возвращались с имеющей хождение оккупационной валютой – минус те суммы, что приходилось тратить на подкуп польской синемундирной полиции у ворот гетто.

Вот таким полицейским был Леопольд Пфефферберг.

Превосходным – с точки зрения советника Артура Розенцвейга; совершенно неприемлемым – по стандартам Поморской.

Оскар посетил гетто в апреле – из любопытства, а еще ему надо было заглянуть к ювелиру, которому он заказал два кольца. Он убедился, что район населен куда плотнее того, что он мог себе представить: в одной комнате размещали по две семьи, разве что, к вашему везению, у вас был знакомый в юденрате. Всюду стоял удушливый запах засорившейся канализации, но женщины ухитрялись спасаться от эпидемии сыпного тифа, тщательно выскабливая все углы и кипятя во дворе белье.

– Времена меняются, – доверительно сообщил Оскару ювелир. – Еврейской полиции выдали дубинки.

Администрация гетто, как и во всех гетто в Польше, теперь находилась под контролем не губернатора Франка, а секции гестапо 4В, и высшей властью по всем еврейским делам в Кракове стал ныне оберфюрер СС Юлиан Шернер, энергичный добродушный человек в возрасте 45–50 лет: с лысиной и в толстых очках, он смахивал на заурядного чиновника. Оскар встречался с ним на приемах с коктейлями, которые иногда устраивали немцы. Говорил на приемах главным образом Шернер – и не только о войне, но и о бизнесе, и о вложениях капитала. Он принадлежал к функционерам, которые в изобилии встречались среди эсэсовцев среднего ранга: мужчины спортивного склада, они интересовались женщинами, выпивкой и конфискованными вещами. Порой казалось, что его детская ухмылка, появляющаяся в уголках губ, выдает его наслаждение неожиданной властью. Хотя он всегда был в хорошем расположении духа, однако отличался полным бессердечием. Оскар сказал бы, что Шернеру больше нравилось работать с евреями, чем убивать их, что ради выгоды он мог бы и обойти законы, но Шернер неуклонно следовал генеральной линии политики СС, к чему бы она ни вела.

 

Оскар припомнил, что на прошлое Рождество он послал шефу полиции шесть бутылок коньяка. Ныне власть этого человека значительно расширилась, в этом году он обойдется ему значительно дороже.

СС больше не было только орудием политики, но и само стало определять ее. И под жарким июньским солнцем еврейская служба порядка обрела новый характер.

Как-то, проезжая через гетто, Оскар познакомился с новой личностью – бывшим стекольщиком Симхой Спирой, который представлял новые силы в OD. Спира происходил из ортодоксов и как по темпераменту, так и в силу личных взаимоотношений, презирал европеизированных еврейских либералов, которые пока сидели в совете юденрата. Спира получал приказы не от Артура Розенцвейга, а от унтерштурмфюрера Брандта по ту сторону реки. После встреч с Брандтом он возвращался в гетто, отягощенный новыми знаниями и властью. Брандт попросил его организовать политический отдел службы порядка и руководить им, и он набрал туда большинство своих приятелей. Их форма включала в себя не только фуражку и нарукавную повязку, но и серые рубашки, кавалерийские бриджи, офицерскую портупею и блестящие эсэсовские сапоги. Политический отдел Спиры был выше требований о сотрудничестве, и в нем было полно продажной публики, людей с кучей комплексов, переполненных незаживающими обидами за те социальные и интеллектуальные ущемления, которые они в прошлом претерпевали от респектабельных представителей среднего класса еврейской общины. Кроме Спиры, в политический отдел входили Шимон Шпитц, Марсель Зеллингер, Игнац Даймонд, коммивояжер Давид Гаттер, Форестер, Грюнер и Ландау. Свое положение они воспринимали, как возможность заниматься вымогательством и представлять в СС списки недовольных и бунтарски настроенных обитателей гетто.

Теперь Польдек Пфефферберг только и мечтал о том, чтобы удрать из полиции. Ходили слухи, что гестапо заставит всех служащих OD принести клятву на верность фюреру, после чего они уже не смогут не подчиняться приказам. Польдек не хотел делить судьбу с серорубашечным Спирой или со Шпитцем и Зеллингером, которые составляли списки единородцев для СС.

Он добрался до больницы на углу Вегерской, чтобы поговорить с добрым спокойным медиком Александром Биберштейном, официальным врачом юденрата. Брат его, Марек, был председателем совета, и сейчас отбывал срок в тюрьме за нарушение правил валютных операций и попытку дать взятку официальному лицу.

Пфефферберг попросил Биберштейна выдать ему медицинскую справку, чтобы он мог покинуть ряды службы порядка. Это непросто, сказал Биберштейн. Пфефферберг меньше всего смахивает на больного. Просто невозможно, чтоб ему удалось постоянно симулировать высокое кровяное давление! Доктор Биберштейн проинструктировал Польдека относительно симптомов приступов радикулита. Усвоив их, Пфефферберг выходил на дежурства, скрючившись и с палочкой.

Спира был прямо вне себя. Когда Пфефферберг в первый раз дал ему понять, что хочет оставить службу в полиции, шеф рявкнул, словно командир дворцовой стражи, что его могут вынести отсюда только на щите! В пределах гетто Спира и его недоразвитые друзья играли роль некоего элитного объединения, они считали себя то ли Иностранным легионом, то ли пролетарской гвардией.

– Мы пошлем тебя на осмотр к врачам в гестапо! – заорал Спира.

Биберштейн, который принял близко к сердцу угрызения совести молодого Пфефферберга, проинструктировал его как нельзя лучше. Польдек прошел обследование у гестаповского врача и был уволен со службы в еврейской полиции – в силу того, что по болезни не может исполнять свои обязанности. Спира, прощаясь с Пфеффербергом, хмыкнул с презрительной враждебностью.

На следующий день немцы начали вторжение в Россию. Оскар тайком послушал новости по Би-би-си и понял, что с планом освоения Мадагаскара покончено: пройдут годы, прежде чем у Германии появятся суда для его воплощения в жизнь. Оскар почувствовал, что ход событий изменит замыслы СС, и теперь экономистам, инженерам, тем, кто планирует перемещение людских масс, – всем, вплоть до последнего полицейского, – придется перестраивать свое мышление не только на приятие долгой войны, но и на систематическую работу по созданию расово безупречной империи.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?