Прелести культуры (сборник)

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Прелести культуры (сборник)
Прелести культуры (сборник)
Audiobook
Czyta Константин Корольков
Szczegóły
Прелести культуры (сборник)
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

© М. М. Зощенко, наследники, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2016

Война

1

До станции Кривые Горки третья рота мигом доехала – экстра. А на станции Кривые Горки слух прошел, дескать, не по правилу едем: положено приказом, кто на фронт – денежки вперед за два месяца. Ладно. Отдай денежки. Фунт хлеба и денежки – урожай не урожай.

А тут еще Федюшка Лохматкин – оптик по всем делам.

– Верно, – говорит, – положено это наивысшим начальством.

А с кого требовать? Начальство все впереди, а полуротный Овчинкин – шляпа и сам не в курсе.

Ладно. Нельзя ехать.

На станцию вышли. Кучками бродят. Торговлишка завязалась кой-какая. Только видят: стоит баба у звонка, веревку держит и очень грустно плачет. Тут же и военный с ружьем на нее наскакивает.

– Прошу, – говорит, – честью, баба, отойди от колокола. Убью на месте! Звонить нужно, потому поезд пассажирский…

А баба ему такое:

– Не отойду, кормилец, от колокола. Убей ружьем, Христа ради… Отдай лисью шубу, пять фунтов масла!

А Федюшка уже тут. Народ растолкал ручкой.

– Чего, – говорит, – тут такое приключилось?

Баба слезой давится. Баба очень слезой давится.

– Так и так, – говорит, – отряд заградительный лисью шубу… Зачем, мол, тебе, баба, шуба? Это, дескать, спекуляция.

– Не по правилу это… – сказала толпа.

А тут еще с четвертого взвода – Ерш по фамилии.

– Фу-ты, – говорит, – братцы, товарищ Федя, да отдадим бабе шубу!

Тут все заговорили очень.

– Живут, – говорят, – одни великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости. А шуба – вещь и стоит немалых денег.

Великий шум поднялся. А на шум – отряд заградительный, двенадцать человек, ружье к ружью.

– Разойдитесь, – кричат, – по мере возможности! Зачем этакое немыслимое скопление?

Слово за слово. Это, дескать, не по правилу, товарищи – шуба, пять фунтов масла.

Иные уже и винтовочки схватили, серьезно затворами щелкают, а Ерш и пулемет с лентами выкатил.

Отряд в двенадцать человек – в цепь и к лесу. Не иначе как окопаются на опушке. Смешно!

А народу все больше да больше. К цейхгаузу товарищи. Дверь ружьишком разбили. Добра там видимо-невидимо!

Баба тут взвизгнула очень тонко:

– Вон она, лисья шуба, пять фунтов масла!

А у самой каждое слово слезой омыто.

– Не по правилу это, – решили люди, осматривая лисью шубу. – Очень это не по правилу.

А тут вдруг Ерш бочонок в темном углу нашел. Рукой он по бочонку похлопывает, а сам такое:

– Фу-ты, братцы, а ведь это же масло.

– Совершеннейшее масло, – сказали люди, выкатывая бочонок из цейхгауза. – Совершеннейшее масло. Одни живут великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости.

А Ерш все рукой по бочонку.

– Именно, – говорит, – великолепное масло. И какая может быть война? И какой государственный масштаб?

Тут все закричали сразу:

– Не нужно денег, если так… Без денег поедем, братцы, – экстра…

2

А очень великолепно жить в провинции. В столицах полная нехватка хлеба, а, скажем, в Устюге каждый, даже маломочный, с огорода изрядный достаток имеет. Да и что с огорода!

Председатель исполкома кур разводит, член тройки тоже кур разводит, доктор Гоглазов – кур, а комендант станции кролиководством занят.

Чудак необыкновенный – этот комендант станции. Всегда он на высоте положения. Огороды его уже на версту раскинулись. Кролики у него во множестве плодятся. Мирное ему житье.

Только нынче нехорошая штука с ним вышла. Не удался день. С утра не удался день. С утра свиньи грядку турнепса пожрали. Хорошо, если его свиньи – к жиру, а если, скажем, Ипатовых…

На станцию комендант серьезным пришел. А тут еще барышня с бантом телеграмму сует – дескать, срочно и секретной важности.

Телеграмму прочел комендант – телом затрясся.

«…белогвардейцы и мятежники. Поезд 433… Разоружить. Бочонок масла…»

«Гм! Штука… Свиньи турнепс пожрали… Штука!»

– Алло, исполком… Срочно и секретной важности… Так, мол, и так и, пожалуйста, соответствующие меры…

«Гм! Штука… Мои – так к жиру, но Ипатовы, как пить дать Ипатовы».

Комендант станции и председатель исполкома на высоте положения. И к полудню на всех заборах листовки наклеены.

Дивятся очень прохожие. Что ж это, граждане? Листок…

На заборе театральная афиша – столичная труппа «Променад». Великолепные знаменитости.

Пониже корявая бумажка, и на ней: «Настоящая персидская оттоманка за полцены, с разрешения жилищной комиссии».

А рядом листок – и крупней крупного:

«Военное положение. Ходить до семи. Жиров полфунта… Белогвардейцы и мятежники…»

Штука! Как же так, граждане? Смешно – до семи. Если, скажем, секретарь исполкома, товарищ Бычков, в девять любовное свидание назначил. Любовная у него интрига с лета-месяца. А он в девять на Урицком мосту. Урицкий мост аж за тюрьму, в конец города. Гм! Смешно – до семи, если доктор Гоглазов… Тьфу ты, бес! А комендант-то, комендант-то как же с огородом?

Гм! Штука.

3

Председатель исполкома Петр Стульба с балкона слова лепит:

– Белогвардейцы и мятежники… Разоружить… Притянуть… Поезд 43… Бочонок масла…

Очень хорошо и длинно говорит председатель исполкома… Лепит – говорит, а сам руку этак вот, за пояс. Для истории. Иные так за борт или, скажем, – смешно даже – в карман, а Петр Стульба – за пояс.

– Позор! – сказал отряд матросов особого назначения и ряды вздвоил.

Котелки за спиной звякнули. Перемигнулись штыки с солнцем.

Напряглись клячонки. Клячонки-то очень напряглись – смотреть жалко. Еще бы – пушка трехдюймовая, пушкино дуло больше лошади.

Пушку эту у вокзала поставили дулом вдаль. Клячонок распрягли – нехай пасутся. А сами – в цепь.

Поезд едва до вокзала дошел – закричали как, задвигались матросы.

– Оружие! Оружие, сукины дети, кладите!

Дивится очень третья рота. Из теплушек лезет. А впереди Ерш из четвертого взвода вьюном вьется и всех подначивает:

– Не покоримся, братцы! Немыслимо положить оружие. Выкатим, братцы, товарищ Федя, пулемет, да и, пожалуйста, стрельнем, жажахнем по клёшникам!

И стрельнули бы (живут одни великолепной жизнью, а другие погибают в мерзости), да Федюшка тут выступил.

Ручки сложил на желудок, дескать, делегат и нету у него оружия, выступил.

– Совершенно, – говорит, – правое дело, товарищи. Можно ли подобное: лисья шуба, пять фунтов масла…

– Как? – подошли ближе матросы, – лисья шуба и масло?

– Да. Лисья шуба, пять фунтов масла.

– Как? – сказал комендант, высовываясь из окна, – пять фунтов масла?… Алло, исполком! Срочно и секретной важности…

– Как? – сказал председатель Стульба, вытаскивая руку из-за пояса, – турнепс, пять фунтов масла?

А Федюша – оптик по всем делам – говорит, землю роет. И даст же Бог такой словесный дар!

– Шуба, – говорит, – и масло. Можно ли подобное? А революции, мол, все очень даже преданны и даже иностранный капитал идут бить с радостью в сердцах. Бочонок же – будь он проклят! – был грех. Однако государственный масштаб и бочонок масла – смешно.

Тут матросы заговорили.

– Очень, – говорят, – вы великолепно сделали, братишки. Очень даже мы любуемся вами.

А сами-то трех клешников к пушке засылают. Дескать, неловко. Дескать, запрячь клячонок, клячонок-то поскорей запрячь, а пока пушкино дуло в сторону. Уж очень правильное дело – нельзя.

Поговорили еще матросы, звякнули котелками, расправили клеши и – к дому.

А Федюшка гоголем ходит.

Полуротного Овчинкина совсем заслонил.

Прямо-таки забил полуротного Овчинкина.

Овчинкин даже с голосу спал – чай сидит пьет, а Федюшка командует.

– Садись, – кричит, – третья геройская по вагонам! Едем на позицию полячишек бить!

4

А через три больших станции и с поезда сошли. По целине тут тридцать верст – и позиция.

Кишкой растянулась рота по шоссе. А впереди Овчинкин. Овчинкин компасом покрутит, на карту взглянет и прет без ошибки, что по Невскому.

Вскоре в деревню в большую пришли. На ночь по трое в хату расположились. Федюша и Ерш наилучший дом заняли, а с ними и Илья Ильич – ротная интеллигенция.

А в доме том американка жила. Очень прекрасная из себя. Русская, но в прошлом году из Америки вернулась.

Расположились трое, картошку кушают, а Ерш все свою линию ведет.

– И какая, – говорит, – братцы, товарищ Федя, война? И какой государственный масштаб? В лесок бы теперь, в земляночку. А в земляночке – лежишь, куришь…

Но Федюша не слушает – глазом разговаривает с американкой.

Американка рукой по бедрам, Федюша глазом, – дескать, хороша, точно хороша. Американка плечиком, – дескать, хороша Маша, да не ваша… Федюша глазом соответствует.

И час не прошел, а Федюша уж, как Хедив-паша, с американкой на печи сидят.

Ерш внизу мелким бесом, а сам Илье Ильичу тихонечко:

– Скалозубая. И какой в ней толк? Зубами, гадина, целуется… А уж и сердцегрыз Федюша наш! Но только доведет, достукает его любовь-баба… А тут война. И какая теперь может быть война?… В земляночку бы теперь… Свобода…

Вот и господин Илья Ильич – интеллигенция ротная, а как бы сказать, совершенно грустный из себя. А отчего грустный? Война. Человеку жить нужно, а тут война. Несоответствие причин.

– Да, – сказал Илья Ильич. – А ведь и точно плохо. А главное, радости никакой. И почему так? Что такое со мной произошло?…

Поднял голову Илья Ильич, смотрит: Федюша с печки вниз спускается.

– Ох, – говорит Федюша, – загрызла меня, братцы, американка. До того загрызла, что и слов нет. Сосет в груди. Остаться нужно. Эх, кабы день-два! Эх, мать честная, все пропадет! Останусь. А ведь останусь, братцы. Будь что будет! Не отступлюсь от ней.

 

Радуется Ерш, лицо – улыбка.

– Да ну?

– Да. Останусь. Сама американка присоветовала. «Оставайтесь, – говорит, – винтовочки спрячу, вас – в овин до утра, а утром, коли начальство поинтересуется, скажу: ушли».

Ладно.

5

Американка фонарем светила, Федюша рядом под локоток, а Ерш и ротная интеллигенция сзади.

– Здесь, – засов отодвинула американка. – Сюда заходите. И ни Боже мой, покуда не позову.

– Ладно.

Очень скверно в лицо пахнуло. А ведь что ж?

По доброй воле. Сели у стенки. Гм! Запах.

А у Ерша счастье на лице.

– Дальше-то что? – улыбается, – дальше-то, братцы, товарищ Федя, что? Ведь и государственный масштаб теперь к черту!.. А дальше-то не иначе как в лес. Дальше-то прямая дорожка в лес. Да только пугаться нечего – прокормимся, как еще прокормимся! А то, скажем, на почтовых… Такой-этакий… с деньгами… сто тысяч… С провизией… и девочка с ним… черная, красивенькая, кудряшечки этакие… Стой-постой! Откуда есть такой? Тут и стукнуть по черепу. И концы в воду. И лошади себе. И повозку себе…

– Да, – сказал Федюша, – а и шельма же она, братцы! Страсть люблю таких! «И ты, – говорит, – мне очень нравишься, Федюша. Больше жизни. Да только зачем нам жизни свои зря спутывать? Ты голый, соколик, да и у меня по пятьсот две думских да кольцо дареное…»

– Плохо, – вдруг испугался Илья Ильич, – это что ж? Выходит, что в разбойники? Опять несоответствие причин. Гм… Дурак Ерш, а сказал каково хорошо: несоответствие причин! Но как все плохо. Даже если и в Питер сейчас, и то плохо. Здесь в навозе, да и там в навозе, на Малой Охте. На Малой Охте! И почему такое? Мог бы и в городе жить, а живу, черт знает, на Малой Охте. И ведь непременно у ветеринарного фельдшера Цыганкова. Хе-хе… И пустяки, что жизнь дрянь. Жизнь дрянь, но в гадости-то скорее радость найдешь. В грязи-то и всем хоть немножко, хоть чуть-чуть, да приятно. Чужую грязь мы не любим, а в своей – великое наслаждение. Вот знаю, а все плохо. А плохо-то в себе. Особое, может, неважное пищеварение, что ли… Что ж? В разбойники нужно… Хе-хе… Прямая дорожка.

– Прямая дорожка в лес, братцы, товарищ Федя, – бормотал Ерш, засыпая. – Говорят, объявилась атаманша-разбойница. Геройской жизни. Грабит, поезда останавливает.

«В разбойники, – думал Илья Ильич, закрывая глаза. – И что меня удержит? Россия… Гм… Может, России-то уже нет, да и русских нет. То есть, конечно, есть, да живут ли они? Может быть, все как я, может быть, у всех – великое „все равно“…»

Под утро заснули трое и видели сны.

6

Уже и солнце проткнуло все щели в овине, а Ерш спит – раскинулся, лицо – улыбка, сам в золотых полосах, будто зебра.

А Федюша все в щель смотрит. Да только тихо на дворе: куры ходят, вон свинья у самого носа хрюкнула, а больше никого не видать. И что за причина такая?

Ротная интеллигенция тоже в щель – ничего. Ерш проснулся.

– Фу-ты, – говорит, – братцы, а ведь кушать-жрать хочется.

Только видит Федя: старуха на крыльцо мотнулась.

– Тс… – цыкает ей Федя, – ты, чертова старуха! Гм… Притча. Не слышит, чертова бабка, сук ей в нос!

Просидели час. Тихо.

Заспалась, должно быть, Маруся-американочка. Еще час просидели. Федюша начал засов ножом ковырять.

Ножом отодвинул засов.

– Сейчас, – говорит, – братцы.

И сам по двору тенью.

Только прибегает обратно – глаза круглые и сам не в себе очень.

– Нету, – говорит, – американки. Ушла чертова Маруська. С полуротным с Овчинкиным вовсе ушла. Сама старуха – сук ей в нос! – призналась. Дескать, полуротный Овчинкин к вечеру вестового засылал, а к ночи и сам в гости пожаловал. Жрали, – говорит, – очень даже много, и все жирное, и спать легли вместе. А утром полуротный из дому, и Маруська с ним. Вовсе ушла чертова Маруська! Что ж теперь? Гроб.

Вышли на двор. Ушла, мать честная, и следов нет.

Посмотрел Федя на солнце, на дорогу посмотрел. И куда ушла? В какую сторону? Без компаса никак нельзя узнать.

– Эх, испортила американка жизнь! Угробила, чертова Маруська! Очень даже грустно сложились обстоятельства.

Посмотрел Федя Лохматкин на Марусин дом – сосет в сердце.

«Красавица!» – подумал.

В окно глянул, а в окне старухин нос.

– Тьфу ты, мерзкая старуха, до чего скверно смотреть!

А тут Ерш, лицо – улыбка.

– Что ж, – говорит, – братцы, товарищ Федя, – судьба. И какая там война? И какой государственный масштаб? В лесок уйдем. Прямая дорожка без компаса.

И трое зашагали в лес.

7

Бродили в лесу до вечера. А вечером повис над болотом серый туман, и тогда все показалось бесовским наваждением.

Огонь развели веселый, но было невесело. До утра просидели очень даже грустные, а утром дальше пошли. Прошли немного – верст пять, и вдруг закричал Ерш:

– Едут!

Верно. Вдали негромко звенели бубенцы.

– Едут! – застонал Ерш. – Тащите же бревно, сук вам в нос!

Но никто не двигался.

А у Ерша паучьи руки – очень ему трудно из канавы бревно тащить.

Однако тотчас выволок бревно это и накатил на дорогу.

Били железом по камню лошади, и за поворотом показалась желтая повозка с седоком.

– Стой! – закричал Ерш. – Идем же, братцы, товарищ Федя!

– Стой, постой! – повторил Ерш и вытащил нож, подбегая.

– А-а!.. – дико закричал седок.

Во весь рост встал. Трясется челюсть. В руке револьвер.

Вздрогнули лошади, лес ахнул тихонечко.

– Братцы, – тонко закричал Ерш, – так нельзя! Он револьвером… – И хотел к лесу. Но упал лицом в грязь и затих.

Выстрелил два раза седок. Железом бешено забили лошади, и скрылась желтая повозка.

А на бревне сидел Илья Ильич и тоскливо смотрел на Федюшку. За Федюшкой – красный след. Федюшке трудно ползти.

1921

Исповедь

На Страстной неделе бабка Фекла сильно разорилась – купила за двугривенный свечку и поставила ее перед угодником.

Фекла долго и старательно прилаживала свечку поближе к образу. А когда приладила, отошла несколько поодаль и, любуясь на дело своих рук, принялась молиться и просить себе всяких льгот и милостей взамен истраченного двугривенного.

Фекла долго молилась, бормоча себе под нос всякие свои мелкие просьбишки, потом, стукнув лбом о грязный каменный пол, вздыхая и кряхтя, пошла к исповеди.

Исповедь происходила у алтаря за ширмой.

Бабка Фекла встала в очередь за какой-то древней старушкой и снова принялась мелко креститься и бормотать. За ширмой долго не задерживали.

Исповедники входили туда и через минуту, вздыхая и тихонько откашливаясь, выходили, кланяясь угодникам.

«Торопится поп, – подумала Фекла. – И чего торопится. Не на пожар ведь. Неблаголепно ведет исповедь».

Фекла вошла за ширму, низко поклонилась попу и припала к ручке.

– Как звать-то? – спросил поп, благословляя.

– Феклой зовут.

– Ну, рассказывай, Фекла, – сказал поп, – какие грехи? В чем грешна? Не злословишь ли по-пустому? Не редко ли к Богу прибегаешь?

– Грешна, батюшка, конечно, – сказала Фекла, кланяясь.

– Бог простит, – сказал поп, покрывая Феклу епитрахилью. – В Бога-то веруешь ли? Не сомневаешься ли?

– В Бога-то верую, – сказала Фекла. – Сын-то, конечно, приходит, например, выражается, осуждает, одним словом. А я-то верую.

– Это хорошо, матка, – сказал поп. – Не поддавайся легкому соблазну. А чего, скажи, сын-то говорит? Как осуждает?

– Осуждает, – сказала Фекла. – Это, говорит, пустяки – ихняя вера. Нету, говорит, не существует Бога, хоть все небо и облака обыщи…

– Бог есть, – строго сказал поп. – Не поддавайся на это… А чего, вспомни, сын-то еще говорил?

– Да разное говорил.

– Разное! – сердито сказал поп. – А откуда все сие окружающее? Откуда планеты, звезды и луна, если Бога-то нет? Сын-то ничего такого не говорил, откуда, дескать, все сие окружающее? Не химия ли это? Припомни – не говорил он об этом? Дескать, все это химия, а?

– Не говорил, – сказала Фекла, моргая глазами.

– А может, и химия, – задумчиво сказал поп. – Может, матка, конечно, и Бога нету – химия все…

Бабка Фекла испуганно посмотрела на попа. Но тот положил ей на голову епитрахиль и стал бормотать слова молитвы.

– Ну иди, иди, – уныло сказал поп. – Не задерживай верующих.

Фекла еще раз испуганно оглянулась на попа и вышла, вздыхая и смиренно покашливая. Потом подошла к своему угодничку, посмотрела на свечку, поправила обгоревший фитиль и вышла из церкви.

1923

Беда

Егор Иваныч, по фамилии Глотов, мужик из деревни Гнилые Прудки, два года копил деньги на лошадь. Питался худо, бросил махорку, а что до самогона, то забыл, какой и вкус в нем. То есть как ножом отрезало – не помнит Егор Иваныч, какой вкус, хоть убей.

А вспомнить, конечно, тянуло. Но крепился мужик. Очень уж ему нужна была лошадь.

«Вот куплю, – думал, – лошадь и клюкну тогда. Будьте покойны».

Два года копил мужик деньги и на третий подсчитал свои капиталы и стал собираться в путь.

А перед самым уходом явился к Егору Иванычу мужик из соседнего села и предложил купить у него лошадь. Но Егор Иваныч предложение это отклонил. И даже испугался.

– Что ты, батюшка! – сказал он. – Я два года солому жрал – ожидал покупки. А тут накося – купи у него лошадь. Это вроде как и не покупка будет… Нет, не пугай меня, браток. Я уж в город лучше поеду. По-настоящему чтобы.

И вот Егор Иваныч собрался. Завернул деньги в портянку, натянул сапоги, взял в руки палку и пошел.

А на базаре Егор Иваныч тотчас облюбовал себе лошадь.

Была эта лошадь обыкновенная, мужицкая, с шибко раздутым животом. Масти она была неопределенной – вроде сухой глины с навозом.

Продавец стоял рядом и делал вид, что он ничуть не заинтересован, купят ли у него лошадь.

Егор Иваныч повертел ногой в сапоге, ощупал деньги и, любовно поглядывая на лошадь, сказал:

– Это что ж, милый, лошадь-то, я говорю, это самое, продаешь ай нет?

– Лошадь-то? – небрежно спросил торговец. – Да уж продаю, ладно. Конечно, продаю.

Егор Иваныч тоже хотел сделать вид, что он не нуждается в лошади, но не утерпел и сказал, сияя:

– Лошадь-то мне, милый, вот как требуется. До зарезу нужна мне лошадь. Я, милый ты мой, три года солому жрал, прежде чем купить ее. Вот как мне нужна лошадь… А какая между тем цена будет этой твоей лошади? Только делом говори.

Торговец сказал цену, а Егор Иваныч, зная, что цена эта не настоящая и сказана, по правилам торговли, так, между прочим, не стал спорить. Он принялся осматривать лошадь. Он неожиданно дул ей в глаза и в уши, подмигивая, прищелкивая языком, вилял головой перед самой лошадиной мордой и до того запугал тихую клячу, что та, невозмутимая до сего времени, начала тихонько лягаться, не стараясь, впрочем, попасть в Егор Иваныча.

Когда лошадь была осмотрена, Егор Иваныч снова ощупал деньги в сапоге и, подмигнув торговцу, сказал:

– Продается, значится… лошадь-то?

– Можно продать, – сказал торговец, несколько обижаясь.

– Так… А какая ей цена-то будет? Лошади-то?

Торговец сказал цену, и тут начался торг.

Егор Иваныч хлопал себя по голенищу, дважды снимал сапог, вытаскивая деньги, и дважды надевал снова, божился, вытирал рукой слезы, говорил, что он шесть лет лопал солому и что ему до зарезу нужна лошадь, – торговец сбавлял цену понемногу. Наконец в цене сошлись.

– Бери уж, ладно, – сказал торговец. – Хорошая лошадь. И масть крупная, и цвет, обрати внимание, какой заманчивый.

– Цвет-то… Сомневаюсь я, милый, в смысле лошадиного цвету, – сказал Егор Иваныч. – Неинтересный цвет… Сбавь немного.

– А на что тебе цвет? – сказал торговец. – Тебе что, пахать цветом-то?

Сраженный этим аргументом, мужик оторопело посмотрел на лошадь, бросил шапку наземь, задавил ее ногой и крикнул:

– Пущай уж, ладно!

Потом сел на камень, снял сапог и вынул деньги. Он долго и с сожалением пересчитывал их и подал торговцу, слегка отвернув голову. Ему было невыносимо смотреть, как скрюченные пальцы разворачивали его деньги.

Наконец торговец спрятал деньги в шапку и сказал, обращаясь уже на вы:

– Ваша лошадь… Ведите…

И Егор Иваныч повел. Он вел торжественно, цокал языком и называл лошадь Маруськой. И только когда прошел площадь и очутился на боковой улице, понял, какое событие произошло в его жизни. Он вдруг скинул с себя шапку и в восторге стал давить ее ногами, вспоминая, как хитро и умно он торговался. Потом пошел дальше, размахивая от восторга руками и бормоча:

 

– Купил!.. Лошадь-то… Мать честная… Опутал его… Торговца-то…

Когда восторг немного утих, Егор Иваныч, хитро смеясь себе в бороду, стал подмигивать прохожим, приглашая их взглянуть на покупку. Но прохожие равнодушно проходили мимо.

«Хоть бы землячка для сочувствия… Хоть бы мне землячка встретить», – подумал Егор Иваныч.

И вдруг увидел малознакомого мужика из дальней деревни.

– Кум! – закричал Егор Иваныч. – Кум, подикось поскорей сюда!

Черный мужик нехотя подошел и, не здороваясь, посмотрел на лошадь.

– Вот… Лошадь я, этово, купил! – сказал Егор Иваныч.

– Лошадь, – сказал мужик и, не зная, чего спросить, добавил: – Стало быть, не было у тебя лошади?

– В том-то и дело, милый, – сказал Егор Иваныч, – не было у меня лошади. Если б была, не стал бы я трепаться… Пойдем, я желаю тебя угостить.

– Вспрыснуть, значит? – спросил земляк, улыбаясь. – Можно. Что можно, то можно. В «Ягодку», что ли?

Егор Иваныч качнул головой, хлопнул себя по голенищу и повел за собой лошадь. Земляк шел впереди.

Это было в понедельник. А в среду утром Егор Иваныч возвращался в деревню. Лошади с ним не было. Черный мужик провожал Егор Иваныча до немецкой слободы.

– Ты не горюй, – говорил мужик. – Не было у тебя лошади, да и эта не лошадь. Ну, пропил – эка штука. Зато, браток, вспрыснул. Есть что вспомнить.

Егор Иваныч шел молча, сплевывая длинную желтую слюну.

И только когда земляк, дойдя до слободы, стал прощаться, Егор Иваныч сказал тихо:

– А я, милый, два года солому лопал… зря…

Земляк сердито махнул рукой и пошел назад.

– Стой! – закричал вдруг Егор Иваныч страшным голосом. – Стой! Дядя… милый!

– Чего надо? – строго спросил мужик.

– Дядя… милый… братишка, – сказал Егор Иваныч, моргая ресницами. – Как же это? Два года ведь солому зря лопал… За какое самое… За какое самое это… вином торгуют?

Земляк махнул рукой и пошел в город.

1923