13 привидений

Tekst
6
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
13 привидений
13 привидений
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 48,49  38,79 
13 привидений
Audio
13 привидений
Audiobook
Czyta Дарья Пуршева, Иван Броневой
26,76 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Добрый вечер. Пойдемте, – сказал Глинский.

– Почему тут везде так пусто?

– Аренда очень дорогая. Мало кто снимает.

– А как же вы…

– А я работаю тут охранником. И не плачу за съем помещений.

Заинтригованный, Камарин пошел следом: и как этот сам-себе-режиссер умудряется протащить сюда, выходит, без разрешения целую толпу народу? Судя по трем сериям, в фильме был задействован весьма основательный актерский состав.

Вдоль узкого коридора стоял офисный стол, с него на Камарина пялилась прямоугольным раструбом бленды бюджетная, но довольно приличная видеокамера. Глинский взял ее наизготовку, точно оружие. Посмотрел на часы.

– Почти половина восьмого. Именно в половину восьмого все и началось.

– Что именно?

– Пожар в госпитале. Продолжался до часу ночи. Если нам повезет, у вас будет достаточно времени, чтобы все рассмотреть.

– Не понимаю, о чем вы? – Камарину показалось, что собеседник заговаривается. Снова подкатило раздражение. Этот самоучка с «Ютьюба» был, конечно, талантлив, но притом крайне несимпатичен, и к тому же несколько не в себе.

Глинский обернулся и в упор посмотрел на Камарина. В полумраке служебного коридора его глаза, чудилось, слегка светились, будто у кошки.

– Правила помните? С теми, кого вы тут увидите, не разговаривать. Меня слушаться беспрекословно.

– Да в самом же деле! Я не понимаю ни хрена!

– Я тоже до сих пор не все понимаю. Хотя прочел все, что смог найти на эту тему. Есть теория, что живые существа оставляют энергетические отпечатки. В местах массовых смертей эти отпечатки наиболее сильны и отчетливы. По-видимому, они обладают каким-то остаточным разумом… Еще есть теория, что материи как таковой не существует, все во Вселенной по сути – энергия…

Камарин повернулся, чтобы уйти. Только экскурсии с сумасшедшим ему не хватало.

И вдруг рядом хлопнула полуоткрытая дверь. Сама по себе медленно-медленно отворилась и снова с треском захлопнулась. Камарин еще ничего толком не осознал, но за шиворот ему словно сыпанули ледяного бисера, мелко ссыпавшегося вдоль позвоночника.

– Все, началось, – с удовлетворением заявил Глинский. – Похоже, вы сумели вызвать их интерес. На меня одного они уже, увы, далеко не всегда реагируют, совсем привыкли, а материал снимать дальше надо…

– Кто – они? – тихо спросил Камарин, уже, впрочем, зная ответ.

– Мои псевдоактеры, – с холодной иронией усмехнулся Глинский.

С другой стороны хлопнула еще одна дверь, и еще; в пустых офисах послышались голоса.

– Здесь их увидеть довольно просто, – прибавил Глинский. – Они хотят быть увиденными. Потому что их убили. Сожгли заживо. Они хотят, чтобы об этом узнали. Пойдемте.

Камарин, не слушая, бросился к выходу, но отскочил обратно, потому что прямо на него, будто не видя, шел величавый мужчина с седой бородкой, в высоком белом колпаке и в медхалате, какие носили в советские времена. Врач выглядел… нормально. Не просвечивал или что-то такое. Но повернул в одно из пустых офисных помещений и просто… исчез.

Камарин беззвучно открыл рот и попятился обратно. Он не псих. Но он видел то, что видел.

– Так вы снимаете призраков. – Ему просто нужно было это произнести, чтобы до конца осознать. – Почему, как?..

– Как это началось? – Глинский слегка пожал плечами, качнув неповоротливой видеокамерой. – Когда-то я мечтал снимать кино, как и вы. Жизнь не позволила. Кстати, фамилия у меня, как вы понимаете, вовсе не Глинский, обычная дурацкая фамилия… Устроился сюда охранником. Сначала пугался всего, думал, спятил. Хотел уволиться. Потом понял, что показываются они не всем… что-то им от меня нужно. Я понял, что. И начал снимать. Но я им несколько приелся в качестве зрителя. А тут вы…

Все время, пока спутник говорил, Камарин по инерции шел вперед по коридору, и пространство вокруг неуловимо менялось – даже нельзя было сказать, в какой именно момент узкий гипсокартонный коридор превратился в просторный, крашенный масляной краской, а небольшие двери, исчадия убогого евроремонта, стали широкими, рассчитанными на то, чтобы провезти тяжелые больничные койки-каталки.

– Отчасти я даже привык ко всему этому, – прошептал рядом Глинский. – Но полностью привыкнуть невозможно.

Они медленно направились дальше. Все кругом было сумрачно-серое, с неожиданными и в чем-то неправильными источниками блеклого туманного освещения, и стены время от времени будто плыли в легкой дымке, слегка деформировались, чтобы затем снова вернуться на место. Камарин инстинктивно держался совсем рядом со спутником, почти вплотную: черт побери, ему было по-настоящему страшно, кроме того, донимало все-таки неслабое подозрение, что он попросту сошел с ума. Невольно он заглядывал в палаты – двери во всех стояли распахнутыми. Койки там были поставлены так тесно, что между ними можно было пройти только боком. И на всех койках лежали люди. Инвалиды. Калеки. В голову приходило страшное в своем цинизме слово «обрубки». У всех пациентов здесь не хватало как минимум двух конечностей. Больше всего повезло тем, у кого была рука и нога, такие сами передвигались с помощью костыля, неуклюжие, но приноровившись ловить равновесие, наклоняясь под странными углами. У большинства же отсутствовали либо обе руки, либо обе ноги. Страшнее всего было смотреть на тех, кому оторвало – или ампутировали – все конечности. Такие лежали на кроватях, укрытые крохотными, детскими одеялами, похожие не то на человеческих личинок, не то на младенцев-переростков, и их непомерно большие головы покоились на высоких подушках – угловатые, плохо выбритые головы взрослых, повидавших на своем веку все самое ужасное людей, с морщинистой задубевшей кожей и почему-то очень ясными, лучащимися глазами, словно наполненными битым хрусталем.

От всего увиденного Камарин не чувствовал собственных ног. Он вспомнил недавний свой сериал про войну, и, если бы можно было умереть от стыда, он, наверное, издох бы на месте. Он поймал себя на том, что, как ребенок, ловит за локоть Глинского, боясь потеряться в невозможной псевдореальности прошлого.

– Почему… почему вы думаете, что их убили? – пробормотал Камарин. – Они же воевали, они же герои, за что их убивать…

– Да кто теперь разберется, почему и за что, – сухо ответил Глинский. От его мягкой стелющейся вежливости не осталось и следа. – Мне самому интересно. Пожар они мне еще ни разу не показывали. Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать.

Доктора, медсестры, ходячие инвалиды – они двигались навстречу так, словно это Камарин и Глинский были призраками. Персонал и пациентов приходилось обходить. Очень жутко становилось при мысли о том, что их можно ненароком коснуться.

– Они нас не видят?

– Не знаю. Возможно, чувствуют. Ни в коем случае не заговаривайте с ними. Мы балансируем на самой грани между их миром и нашим. Что бы ни случилось, не устанавливайте с ними контакт…

– А что тогда будет?

– Ничего хорошего.

– Откуда вы знаете?

– Знаю, и все, – ответил Глинский таким тоном, что Камарин понял: лучше заткнуться.

Коридор вывел в обширное помещение, вроде зала, где стояли столы и скамьи. Здесь, похоже, обучали общественно полезной работе тех инвалидов, кто мог делать хоть что-то. Камарин увидел безногих, которых учили шить обувь, увидел, как безрукий печатает пальцами ног на пишущей машинке, увидел, как парень учится писать с помощью обрубков рук – и на правой, и на левой не было кистей, локтевая и лучевая кости жутко торчали, по отдельности обтянутые кожей. Парень старался удержать в этих обрубках карандаш. Камарина слегка затошнило.

Совсем рядом на скамье сидел инвалид без руки и ноги, он пытался поднять упавший костыль. Это был старый солдат, возраста отца Камарина, даже лицом похож: с глубоко посаженными глазами и резкими прямыми складками на щеках. Он сдвигался на самый край скамьи, наклонялся, едва не падая, и все никак не мог дотянуться. И вдруг посмотрел прямо на Камарина, глаза в глаза.

– Сынок, – сказал солдат. – Сынок, ну помоги мне.

Камарин рефлекторно нагнулся за костылем.

– Эй! – Глинский, стоявший спиной и снимавший на камеру парня с оторванными кистями, резко обернулся.

– Спасибо, сынок, – сказал старый солдат.

– Пожалуйста, – машинально ответил Камарин. И в этот миг словно выключили свет. Тьма опустилась так резко, что Камарину почудилось, будто он потерял сознание.

Постепенно тьму рассеяло тусклое, дымчатое серое сияние из окон. В помещении посветлело, и стало ясно, что зал – совершенно черный от сажи, выгоревший, с закопченными стенами. От столов и скамей остались обугленные, обглоданные огнем деревяшки. И не сразу Камарин разглядел, что кучи пепла у окон – это до костей обгоревшие трупы.

– Мать вашу, – пробормотал Камарин, озираясь, отчаянно не желая верить, что по горло вляпался. – Георгий! Кто-нибудь!..

Холодный воздух горчил и кислил от влажной гари. Все кругом было ужасающе настоящим. Хрустели под ногами обломки. Если это была призрачная реальность – черт, она выглядела слишком материальной.

В панике Камарин заметался по выгоревшему залу. Непроглядно черные глотки коридоров пугали. Взгляд уперся в череду мягко сияющих окон, будто забранных матовым стеклом – почему оно не разбито? И что за ним? Быть может, если разбить стекло – морок уйдет?

Камарин поднял обугленную деревяшку (совершенно настоящую, тяжелую, пачкавшую руки сажей) и изо всех сил саданул ею по ближайшему стеклу. Вместо стекла на окне оказалась какая-то пленка, невероятно прочная, тугая, словно даже живая – как Камарин ни бил в нее, как ни растягивал руками, она не рвалась – это напоминало некоторые кошмары, когда вроде силишься проснуться, пытаешься даже встать, но сознание только зря барахтается в трясине сна, и спустя миг, час, вечность наконец просыпаешься мокрый от ужаса…

Может, я умер, думал Камарин. Может, я тоже призрак? Или этот чертов сам-себе-режиссер треснул меня чем-то по башке, едва я зашел в здание, и все остальное – лишь видения, порожденные травмированным мозгом?

 

Может, я просто сошел с ума?..


Камарин не знал, сколько времени прошло. Его телефон не видел сеть и показывал почему-то 10:30 утра. Хорошо хоть, батарея была почти полностью заряжена. Он сидел прямо на полу, засыпанном обломками и пеплом, покачивался из стороны в сторону, как полоумный, и вспоминал рассказы времен своего детства – о пропавшем в заброшенной киностудии подростке. Зачем призраки забрали его? А зачем они забрали Камарина? Чего они хотят?

«Они хотят быть увиденными, – вспомнились слова Глинского. – Иногда мне кажется, они показывают только то, что моя психика способна выдержать».

– Что вы мне хотите показать? – прошептал Камарин, чувствуя вкус пепла на губах. – Что? – повторил он громче. – Что я должен сделать?!

Мертвое призрачное здание ответило лишь тишиной.

Тогда Камарин поднялся и направился в один из коридоров. Должен же быть выход… Коридор оказался не так темен, как почудилось поначалу. Тусклый холодный свет проникал из распахнутых настежь дверей, за которыми были выгоревшие палаты: черные металлические остовы кроватей с обугленными, рассыпающимися слоистым пеплом телами. Многие тут не то что не могли бежать, когда начался пожар, – не могли даже подняться.

Но больше сгоревших тел Камарина ужаснули разводы на стенах. Сначала он не понимал, что движется на периферии зрения, то и дело шарахался в сторону и оглядывался. А потом сообразил, что разводы копоти и трещины в отслоившейся краске не хаотичны, они складываются в изображения лиц, и лица эти, полные боли, таращили глаза, беззвучно разевали рты. Сначала Камарин не верил себе, затем просто смотрел, загипнотизированный ужасом, и в конце концов зачем-то достал смартфон – заснять увиденное как доказательство, что ему не мерещилось, на случай, если он все-таки выберется отсюда живым. И тогда лица начали постепенно таять, словно погружаться в стены. На экране смартфона это выглядело как заставка для заглавных титров фильма, и Камарин понял, что от него нужно.

Больше он не выключал камеру. Просто шел вперед, держа телефон перед собой, надеясь, что батареи хватит на все, что ему – почему-то именно ему – хотят показать. Быть может, потому, что именно он способен все это выдержать без вреда для рассудка.

Он снимал выгоревшие палаты с безрукими и безногими телами на койках. Снимал окна, возле которых лежали обгоревшие тела тех, кто пытался выбраться. Затем холодный свет сменил оттенок, затеплился кроваво, и, идя дальше, Камарин видел – и снимал – палаты в огне, где за стеной пламени корчились и вопили люди. Затем видел – и снимал, – как пламя безудержно распространяется по деревянным перекрытиям, сначала закрадываясь в палаты легким дымом, затем робкими языками, и вот уже начиная бушевать, пожирая все на своем пути. Перед Камариным словно прокручивали нарезку эпизодов в обратном порядке. Он совершенно ошалел, почти отупел, у него онемела поднятая рука, но он продолжал снимать – возможно, он действительно был одним из немногих, кто сумел бы не убежать от рвущегося навстречу пламени и от диких криков, кто просто продолжал бы делать свою работу. Просто продолжал бы снимать материал для кино.

…Следующая палата оказывается еще невредимой, с белоснежными койками, с тихо лежащими на них беспомощными людьми. И здесь в полстены – чисто вымытое прозрачное окно, за которым виднеется заросший березами вечереющий двор и какой-то парень, старшеклассник. Он замахивается в окно бутылкой с зажигательной смесью. Лицо этого парня. Его можно разглядеть только из окна. И видно его вполне отчетливо – даже на экране телефона.

Лицо преступника. Отчего-то оно кажется Камарину смутно знакомым – и, будто со стороны, кем-то явно подсказанная, приходит мысль, что оно похоже на лицо местного партийного деятеля, памятник которому стоит через два квартала.

Следующая палата – и через окно Камарин видит все тот же двор с глухим забором, и инвалидов на прогулке: их вывозили в креслах-каталках, укутанными в одеяла, да так и оставляли подышать сырым весенним воздухом. Видит и того же самого парня с приятелями: они залезли на забор просто ради праздного любопытства, от нечего делать, поглазеть на свезенных со всей страны самоваров. Слово за слово, оскорбление за оскорбление. «Чего вылупился», «Да пошли вы», «Было бы на чем идти», «Тогда катитесь». А затем дружное «Щенок!», «Бездельник!» и «Ничтожество!». Все то же самое, что парень каждый день слышит от отца, каждый день, много лет, но в высокопоставленного отца он не может швырнуть бутылкой с горючим, а в этих инвалидов – запросто.

Скорее всего, дело о поджоге замяли.

Наверняка никто так и не узнал.

Очень вероятно, никто уже так и не узнал бы никогда.

Быть может, Камарина уже готовы отпустить (как прежде отпустили Глинского, как отпустили подростка, хотя тот ничего никому не рассказал об увиденном, а попросту сошел с ума). Ведь он заснял все, что следовало. Но он идет и идет вперед, завороженный кадрами на экране – наконец-то настоящими, наконец-то предназначенными что-то поведать миру, наконец-то несущими подлинный смысл.

Александр Матюхин
Они кричат

Если незачем жить, тогда и умирать вроде бы тоже незачем, ведь так?

Клайв Баркер

Они всегда появляются незаметно.

Вот вы заходите в общей толчее в самолет. Пока еще не душно, значок туалета «свободен», мир сужается до размеров салона, и как-то сразу хочется пригнуть голову, сжаться, стать чуточку меньше. Стюардессы улыбаются, подсказывают, а люди пробираются между кресел, стягивают куртки, укладывают вещи. В воздухе витает запах предстоящего полета.

Вы садитесь, скажем, на 12E, поворачиваете голову, чтобы посмотреть в иллюминатор, а потом в блике оргстекла замечаете, что в кресле у прохода уже кто-то сидит.

Это может быть кто угодно: старик, девушка, представительный мужчина, десятилетний ребенок. Или, например, пожилая женщина в темно-бордовом пальто, со старой вязаной шапочкой на голове, из-под которой выбиваются тонкие фиолетовые волоски. Вы видите ее морщинистую шею, помаду, неровно нанесенную на губы, и еще черные пятнышки на щеках и на лбу.

Женщина дремлет. Они всегда дремлют, даже если посадка еще не закончилась, до начала взлета минут двадцать, а вокруг суетятся и рассаживаются пассажиры.

Кажется, женщина едва коснулась головой спинки кресла, а уже закрыла глаза. Ей все равно, что происходит вокруг. Им всегда все равно, до поры до времени.

Вы можете дотронуться до ее локтя, спросить что-нибудь. И даже, может быть, у нее задрожат веки, приоткроется рот, вырвется тяжелый вздох, но больше реакции не последует. Как будто самолет – это единственное место, где она может как следует выспаться.

Вы ждете, когда закончится посадка, листаете журнал, выслушиваете стюардесс, которые рассказывают о технике безопасности.

Потом начинается взлет, мигает освещение, где-то пронзительно повизгивает ребенок.

«Просим не отстегивать ремни и не ходить по салону, пока самолет не наберет нужную высоту».

В иллюминаторе появляются тяжелые облака.

Потом вам приносят кофе или чай на выбор, что-то горячее, бутерброд и газету. Два часа, полет нормальный. Вы вроде бы нервничали вначале, но потом успокоились. Вид очереди перед туалетом вселяет уверенность в завтрашнем дне.

А женщина или ей подобные продолжают дремать.

Им неинтересны бесплатный обед и разговоры вокруг. Их не волнует, что кто-то бегает по проходу и слишком громко слушает музыку. Таких людей в самолете интересует только сон.

Говоря начистоту, вам лучше надеяться, что женщина или ей подобные не проснутся. Лучше, чтобы они не открывали глаз. Пусть дремлют до того момента, пока шасси самолета не коснутся земли.

Полет нормальный, помните?

«Мы совершили посадку…» и так далее.

Люди вокруг начнут аплодировать, потом включат мобильники, достанут с полок вещи, позвонят родным и поспешат в едином порыве поскорее покинуть борт.

А вы, отвлекшись на полминуты или даже всего лишь моргнув, обнаружите, что соседнее кресло опустело. Спящий человек уже куда-то пропал. Убежал, что ли, расталкивая локтями очередь? Только вмятина от его головы на спинке подсказывает, что тут вообще кто-то был.

Вы будете крутить в голове образ спящего человека, пока направляетесь к трапу. Возможно, вы вспомните о нем мимолетом, когда будете рассказывать знакомым о полете. Но через пару дней – а то и раньше – будете убеждены, что никого рядом с вами не было. Почти наверняка кресло было свободно. Даже билет на него не продавали.

Проверьте.


– Ты слышал об этой легенде? – спросил Вовка вместо приветствия. – Про спящих в самолете. Которые появляются из ниоткуда и исчезают в никуда?

Он лежал на диване, укрытый пледом до пояса, так что складывалось впечатление, будто с ногами у Вовки все в порядке, хотя я знал, что это не так.

Авиакатастрофа, случившаяся чуть больше четырех месяцев назад, внесла коррективы в Вовкину внешность. Лоб, правый висок и щеку пересекал вертикальный кривой шрам. Из лица выудили несколько осколков. Сломано четыре пальца на руках. Есть четыре перелома на ногах. Что-то жуткое с левой коленкой и с ребрами. А в глаза две недели кололи адреналин, чтобы выдавить стеклянную крошку. Так себе удовольствие.

Я остановился на пороге комнаты, ощущая нерешительность. Хотя, казалось бы, с чего? Заглядывал сюда раньше чуть ли не каждый месяц. Сколько пива было выпито с Вовкой перед телевизором и за игрой в «плойку». Сколько съедено чипсов!

Тем не менее на каком-то подсознательном уровне ощущалось, что квартира уже не такая знакомая и привычная, как раньше. Так бывает с местами, где давно не был. Особенно, если точно знаешь, что что-то изменилось.

– Проходи, чего встал? – Вовка махнул рукой. – Тебе приглашения не нужно, ты всегда гость дорогой.

Первое, что я заметил, – стол под телевизором был завален папками, старыми такими скоросшивателями. А из них торчали газетные вырезки, куски распечаток, какие-то сканы. Рядом валялись зеленые тетради и множество ручек. Пара тетрадок оказались раскрыты, они были исписаны размашистым и небрежным почерком и заклеены фотографиями: самолеты в огне, сцены авиакатастроф, пожарные машины на взлетной полосе.

Тома, Вовкина жена, рассказывала, что после авиакатастрофы у Вовки начались «заскоки». Ввела меня в курс дела.

– Их называют смотрителями, – продолжил Вовка. – В некотором роде это – призраки. Фантомы. Они есть в каждом самолете. Если задаться целью и проверить факты, то всегда можно наткнуться на такого вот человека, который дремлет от начала и до конца. Хрен его разбудишь. Ни чаю ему не надо, ни в туалет. Сидит на свободном месте, куда не продавался билет. Как он попал в самолет, куда делся? Непонятно. Но он есть.

– Смотрители, ага, – кивнул я. По телевизору шла передача об авиакатастрофах, которые удалось скрыть правительству. Судя по всему – запись. Мужчина в строгом костюме говорил о «Боинге», исчезнувшем в Якутии в середине семидесятых.

Вовка выразительно на меня посмотрел:

– Сань, ты-то можешь не притворяться, – сказал он. – Не веришь, так и скажи.

– Во что тут верить? Я пришел проведать, столько времени не виделись, а ты мне с порога про призраков в самолете. Нормально, да? Смотрители какие-то. За чем они смотрят? Чтобы кофе горячий раздавали вовремя, или чтобы дети не орали на переднем сиденье?

Я осекся. Вовка смотрел на меня так, что сразу стало ясно – он меня не понимает, не хочет понимать. Он искренне верил в то, о чем сейчас говорил. Об этом Тома тоже рассказывала. Авиакатастрофа сломала что-то в его сознании. Травмы, знаете ли, не всегда бывают физическими.


Мы с Вовкой много лет работали в одной строительной компании. Не то чтобы были близкими друзьями поначалу – пересекались иногда в курилке, болтали о фильмах и автомобилях, о чем-то несущественном, рабочем. Вряд ли я бы выделил его из полусотни других сотрудников.

Однако пару лет назад на корпоративной вечеринке выяснилось, что Вовкина жена Тома – моя одноклассница. Забавное стечение обстоятельств, если учитывать, что мы оба из Мурманска, а оказались в Питере.

Тому я хорошо помнил, как и она меня. В школе мы тусовались в одной компании, а в старших классах даже слегка флиртовали, как и положено шестнадцатилетним подросткам. Ничем особым наш флирт тогда не закончился – разве что я прекрасно помнил, как танцевал с ней на выпускном вечере. Тома меня очаровала, в нарядном платье она выглядела шикарно и не по годам сексуально. Пока мы танцевали, я прокручивал в голове варианты действий, которые должны были увенчаться грандиозным финалом: мы с Томой один на один, целуемся, гладим друг друга, я кладу ладонь ей на грудь, а потом… а потом нас закружило водоворотом выпускного; танцы, море алкоголя, спрятанного от учителей, ночная прогулка к берегу Баренцева моря, сжигание корабликов «на удачу», слезы счастья или грусти по прошедшей школьной молодости, и наутро я проснулся с мыслью о похмелье и ни о каком свидании с Томой больше не вспоминал.

 

На корпоративе же строительной фирмы наша встреча быстро превратилась в калейдоскоп воспоминаний. Мы перемыли косточки старым учителям, бывшим одноклассникам, проследили каждый свою судьбу (я отучился в техникуме, отслужил, потом перешел на контракт, а затем уволился к чертям и вот теперь прозябал на должности корректировщика стеллажей; она получила высшее образование, что-то, связанное с маркетингом, долго болталась по мелким фирмам, набираясь опыта, потом нашла постоянное место и крутится там, ищет себя, хоть и не так настойчиво, как раньше).

Вечер прошел быстро, вечера нам не хватило, мы договорились встретиться еще, поболтать.

Я стал наведываться в гости, познакомился с Вовкой поближе. Выяснилось, что у нас с ним много общих тем для разговоров, помимо работы, автомобилей и фильмов. Он увлекался играми, разбирался в вине и уже несколько лет учился на разработчика приложений. У него была мечта стать программистом и уехать в Амстердам.

Будучи интровертом, он почти никого не впускал в свой круг общения. Комфортно ему было только в Интернете, как это часто случается в современном обществе. «Офлайн» Вовку зачастую тяготил. Если у Томы оказалось множество подруг, то Вовка смотрелся одиноким волком. Я долгое время подозревал, что стал единственным его знакомым, кому разрешено сидеть на диване, пить пиво и звонить в любое время дня и ночи. Мы оба записались на курсы английского, хотя я часто пропускал занятия, а Вовка вгрызался в язык, будто голодный пес, и постоянно подтрунивал надо мной из-за моей лени и нерасторопности.

Я же оказался первым на работе, кто узнал о страшной авиакатастрофе, в которой из ста тридцати пассажиров выжил только Вовка. Самолет, садившийся в аэропорту Ростова, зацепил крылом какую-то антенну и рухнул на взлетную полосу.

Почти сразу же мне позвонила Тома, а уже через полчаса я заехал за ней, и мы рванули в аэропорт. Мы прилетели в Ростов из Питера и топтали коридоры больницы, стараясь выпытать информацию хоть у кого-нибудь. Потом нас провели в реанимацию, врач монотонно бубнил что-то себе под нос. Обрывки фраз: «надежда есть», «состояние тяжелое», «будьте готовы к…».

Тома беззвучно плакала, вцепившись мне в плечо.

Я улетел обратно в Питер через неделю, когда Вовка впервые открыл глаза. А увидел его только сейчас, спустя четыре месяца. С тех пор как будто прошла вечность. Со слов Томы – все очень сильно изменилось. Очень.


– Чего так долго не навещал? – пытливо спросил Вовка. – Я обидеться мог.

– А кто работать будет? Твой план на меня перецепили, сказали, мол, давай за двоих напрягись, помоги коллективу.

– Ну ты и напрягся?

– Как лошадь. Шесть командировок. Облетал половину страны. В Тюмени две недели… в Омске застрял. Был бы женат, жена бы уже давно меня бросила. Вот свободная минутка появилась, вырвался.

Вовка перевел взгляд на папки, заполонившие стол. Глаза у него были красные, а вокруг все еще темнели пятна синяков с желтыми прожилками. Шрам набух и как будто пульсировал.

– Знаешь продолжение легенды? – Голос его стал серьезным и тихим.

– Там есть продолжение?

– Ага. Суть в том, что эти смотрящие в самолете иногда просыпаются. Во время полета. Они открывают глаза и начинают кричать. Вместо глаз у них черные дыры. А изо рта исходит запах гнили и смерти. Они вопят так, что закладывает уши. Орут, рычат, стонут, истерично визжат! И знаешь, что это означает? Что самолет сейчас упадет. Когда фантом кричит – самолет разбивается. Такие дела.

Тома и об этом меня предупредила. Говорит, Вовка со своими «заскоками» ужасно ее вымотал. Она готова была ухаживать за больным любимым человеком, менять бинты, таскать его в туалет, обмывать, готовить еду, кормить с ложечки – но оказалась бессильна перед воспалившейся, будто гнойник, фантазией. Это как удар под дых, когда не ожидаешь.

– Рядом со мной дремала старушка в пальто. Я не видел, как она появилась и куда дела вещи. Помню, что повернулся, а она уже дремлет. Была тихой весь полет. Я бы о ней и не вспомнил, наверное. А на посадке она проснулась. – Вовка шумно сглотнул. – Господи, да я такого в жизни не видел! У нее глаза будто наполнены черным желе! Чернота эта вываливалась из глазниц… А потом старуха открыла рот – я увидел ее редкие зубы и тонкий бледный язык, – и начала орать! Орала и орала секунд тридцать! К ней бежала стюардесса в тот момент, когда самолет упал. И я тебе готов поклясться, что видел, как старуха исчезла. Раз – и нет ее!.. А потом в салоне лопнули иллюминаторы, и рядом со мной разорвало корпус. Бежавшая стюардесса взмыла в воздух, ее унесло куда-то в хвостовую часть… Я слышал только крики. Сплошной поток непрекращающихся криков… Все вокруг оказалось в дыму. Нас затрясло. Ремни сдавили живот, да так, что меня почти сразу же стошнило. Проклятая рыба… Я помню запах дыма и гнили. Невероятный запах тухлятины. И еще помню, как лопнули глаза. Очень страшное ощущение. Я и сейчас ничего толком не вижу, все как будто в тумане. Только адреналин помогает сфокусироваться, но ненадолго…

Он был абсолютно спокоен, говорил негромко и то и дело поглядывал куда-то в угол около телевизора, будто высматривал что-то.

– Тебе повезло, вообще-то, а ты тут про всяких старушек вспоминаешь, – сказал я. – Вон, апельсинов принес. Будешь?

– Какие апельсины, – отмахнулся Вовка. – Все думают, что у меня галлюцинации и этот… синдром какой-то. После катастроф развивается. Короче, я постоянно слышу шумы в голове, крики. Сны мне снятся страшные. И еще… вижу разное. Тома притворяется, будто верит мне. Я ее попросил найти мне истории про авиакатастрофы. Все, что есть. Она выкачала из Интернета кучу информации, побегала по библиотекам, принесла газеты. Читает, своими глазами видит, что я не выдумываю, а все равно не верит. Знаешь, сколько всего про них написано?

О да, я знал. Вовка и до авиакатастрофы был дотошным, в хорошем смысле слова, но тут сделался совершенно неуправляемым. Он гонял Тому по газетным киоскам и книжным магазинам, заставлял рыться в Интернете, выкачивать тонны сомнительных сведений. Тома вела переписку с несколькими экстрасенсами, ведьмами и колдунами. Книги и журналы подписывались, систематизировались и складывались аккуратными стопками в соседней комнате. Распечатки подшивались. Сам же Вовка, как только научился заново держать в руках ручку, принялся исписывать школьные тетрадки различными теориями, догадками и найденными на страницах желтой прессы фактами. Его жизнь сейчас крутилась только вокруг призраков в самолетах. Ничто другое Вовку не интересовало.

– Ты уж извини, – сказал я. – Не было времени изучить вопрос. По командировкам шлялся, там не до призраков.

– Я бы и сам забил на это дело. Но не отпускает. Видишь ли, Сань, я единственный, кто выжил. Что-то пошло не так, наверное. Никто не выживает в самолетах с кричащими призраками. Есть только записи разговоров и криков. Догадки. Легенды. Слухи. А я вот выжил. И старушка эта, в пальто… я ее до сих пор вижу.

Вовка ткнул пальцем в небольшой зазор между аквариумом и телевизором, куда ранее поглядывал. Там шевелилась от сквозняка прозрачная занавеска.

– Затаилась, с-сука. Смотрит на меня. Шевелит губами. Глаза у нее открыты, а в них чернота, похожая на куски желе. Верхняя пуговка на пальто расстегнута, и я могу разглядеть ее складки на шее и ворот белой блузки. Знаешь, Сань, у нее помада какая-то не красная, а лиловая, что ли. А кожа желтоватая, морщинистая. Тетке лет восемьдесят, не меньше. Все смотрит и смотрит на меня.

Я почувствовал холодок на затылке, повернул голову. Никого, естественно, не увидел, но Вовка смотрел в какую-то неуловимую точку и продолжал описывать так, будто перед ним действительно кто-то стоял.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?