Вендетта, или История всеми забытого

Tekst
18
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Вендетта, или История всеми забытого
Вендетта, или История всеми забытого
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 27,04  21,63 
Вендетта, или История всеми забытого
Audio
Вендетта, или История всеми забытого
Audiobook
Czyta Станислав Иванов
15,03 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Вендетта, или История всеми забытого
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 1

Я, пишущий эти строки, – мертвец. Я мертв совершенно официально, в полном соответствии с законом, я умер и похоронен. Расспросите обо мне в моем родном городе, и вам ответят, что я стал одной из жертв холеры, бушевавшей в Неаполе в 1884 году, и что мои бренные останки покоятся в родовом склепе моих предков. Но все же – я жив! Я чувствую, как в моих жилах струится горячая кровь, что текла в них тридцать лет, кровь, придающая сил мужчине в расцвете сил. Она делает мой взгляд острым и зорким, мышцы становятся крепкими, словно сталь, руки обретают железную хватку, а тело – стройную и гордую осанку. Да! Я жив, хоть и объявлен мертвым, жив и преисполнен сил. И даже скорбь и невзгоды не оставили на мне следов, за исключением одного. Мои волосы, некогда иссиня-черные, сделались белыми, как снег на склонах Альп, хотя густые кудри вьются, как прежде.

– Что-то наследственное? – спрашивает один врач, осматривая мои побелевшие локоны.

– Внезапное нервное потрясение? – предполагает другой.

– Длительное пребывание на палящем солнце? – намекает третий.

Никому из них я не даю ответа. Однажды я ответил на подобный вопрос. Я поведал свою историю человеку, с которым познакомился совершенно случайно – известному своими успехами в медицине и добротой. Он выслушал меня до конца с явным недоверием и тревогой и намекнул на возможность моего сумасшествия. С тех пор я никому ничего о себе не говорю.

Однако теперь я пишу. Я нисколько не опасаюсь преследований и могу безбоязненно изложить всю правду. Я могу обмакнуть перо в собственную кровь, если захочу, и никто не посмеет мне помешать! Ибо меня окружает зеленое безмолвие бескрайних тропических лесов Южной Америки – величественное и непоколебимое безмолвие девственной природы, почти не тронутой безжалостной поступью человеческой цивилизации, обитель чудесного спокойствия, едва нарушаемого трепетом крыльев и нежным пением птиц, а также тихим шепотом или грозным ропотом играющих в небесах вольных ветров. Я обитаю внутри этого волшебного круга, и здесь я возношу ввысь свое отягощенное сердце, словно наполненную до краев чашу, которую потом изливаю на землю до последней капли содержащихся в ней желчности и злобы. Мир должен узнать мою историю.

«Мертв – и в то же время жив! Как такое возможно?» – спросите вы. Ах, друзья мои! Если вы хотите быть уверены, что действительно избавились от своих умерших родственников, вам следует их кремировать. Иначе никому не ведомо, что может произойти! Кремация – лучший и единственно верный способ. Это чистая и безопасная процедура. Отчего против нее должны существовать какие-то предубеждения? Разумеется, лучше предать останки тех, кого мы любили (или делали вид, что любили), очищающему огню и свежему воздуху, нежели поместить их в холодный каменный склеп или же опустить в сырую вязкую землю. Ведь в глубокой могиле таятся омерзительные твари – существа гадкие, о которых не принято говорить: длинные черви, осклизлые особи с незрячими глазами и ненужными крыльями, уродливые отбросы мира насекомых, рожденные в ядовитых испарениях. Существа, самый вид которых может вызвать у вас, о изнеженная дама, приступ истерики, а вас, о крепкий мужчина, заставит содрогнуться от отвращения! Однако существует нечто худшее, чем чисто природные явления ужасного свойства, сопутствующие так называемому «христианскому» погребению, и это ужасная неуверенность и неопределенность. Что, если после того, как мы поместили прочный гроб с останками горячо любимого покойного родственника в склеп или же опустили его в яму в земле, после того как носили подобающие траурные одежды и придавали нашим лицам долженствующее выражение тихой и смиренной печали, – что, спрашиваю я, если после всех этих мер, должных обеспечить надежность и безопасность, они окажутся на самом деле недостаточными? Что, если в узилище, куда мы заключили горько оплакиваемого усопшего, двери окажутся не столь крепкими, как мы наивно полагали? Что, если прочный гроб развалится под натиском исполненных ярости и неистовства пальцев и наш покойный дорогой друг окажется не мертв, а, подобно библейскому Лазарю, воскреснет, дабы снова требовать от нас привязанности? Разве нам тогда не суждено будет горько пожалеть о том, что не удалось прибегнуть к надежному и испытанному методу кремации? Особенно если мы приобрели земные блага или деньги, оставленные нам столь заслуженно оплакиваемым усопшим! Ибо мы суть обманывающие себя лицемеры – не многие из нас искренне скорбят по мертвым и чтят их память с истинной нежностью и любовью. И все же, видит Бог, они могут нуждаться в куда большем сочувствии, нежели мы себе представляем!

Однако позвольте мне вернуться к тому, что я должен исполнить. Я, Фабио Романи, недавно скончавшийся, намерен подробно изложить череду событий одного недолгого года, года, вместившего муки и страдания, которых хватило бы на целую жизнь! Всего лишь год! Один стремительный удар кинжала Времени! Он пронзил мое сердце, и незаживающая рана по-прежнему кровоточит, и каждая капля крови падает на землю позорным пятном!

Одной тяготы жизни, столь близкой многим, я никогда не испытывал – бедности. Когда мой отец, граф Филиппо Романи, скончался, оставив меня, тогда семнадцатилетнего юношу, единственным наследником своего огромного состояния и единственным главой знатного рода, нашлось множество друзей с самыми искренними намерениями, которые со свойственной им добротой пророчили мне самое мрачное будущее. Попадались даже такие, кто ожидал моей физической и моральной гибели с некоторой степенью злорадного предвкушения, – и при этом они являлись порядочными людьми. Они пользовались уважением и располагали обширными связями, их слова имели вес, и некоторое время я сам являлся предметом их злонамеренных страхов. Согласно их измышлениям, меня ожидала участь азартного игрока, расточителя, пьяницы и неисправимого женолюба самого распутного свойства. Тем не менее, как это ни странно, я не стал подобным субъектом. Хоть я и был неаполитанцем со свойственными уроженцам нашего края пламенными страстями и вспыльчивостью, однако я испытывал врожденное презрение к низменным порокам и отвратительным необузданным страстям. Игра казалась мне помутняющей рассудок глупостью, пьянство – разрушителем здоровья и разума, а безнравственное мотовство – издевательством над бедняками. Я сам выбрал себе образ жизни – нечто среднее между простотой и роскошью, здравое совмещение домашнего уюта с приятными светскими увеселениями, размеренное существование с соблюдением разумных пределов, которое не утомляло ум и не вредило телу.

Я жил на отцовской вилле, в миниатюрном дворце из белого мрамора, стоявшем на лесистом холме с видом на Неаполитанский залив. Мой уголок для игр и развлечений окаймляли благоухающие апельсиновые и миртовые рощи, где сотни голосистых соловьев возносили свои любовные трели к золотистой луне. Искристые фонтаны били в огромных каменных бассейнах, украшенных изысканной резьбой, и их прохладный шепчущий плеск освежал горячее безмолвие жарких летних дней. В этом тихом пристанище я мирно прожил несколько счастливых лет, окруженный книгами и картинами, часто принимая друзей – молодых людей, чьи вкусы более или менее совпадали с моими и кто мог в равной мере по достоинству оценить и древний фолиант, и букет и аромат дорогого вина.

Женщин я видел редко или не видел их вовсе. Сказать по правде, я подсознательно их избегал. Родители дочерей на выданье часто приглашали меня в гости, но я по большей части отклонял подобные приглашения. Любимые книги предостерегали меня касательно женского общества, и я верил и следовал этим предостережениям. Подобное поведение вызывало насмешки со стороны тех моих друзей, которые предавались любовным похождениям, однако их веселые шутки о том, что они называли моей «слабостью», нисколько меня не задевали. Я верил в дружбу куда сильнее, чем в любовь, и у меня был друг, за которого в то время я бы с радостью отдал жизнь и к которому испытывал самую глубокую привязанность. Он, Гвидо Феррари, тоже иногда присоединялся к добродушному подшучиванию, которое я вызывал своей неприязнью к женщинам.

– Да полноте, Фабио! – восклицал он. – Не испытать тебе полноты жизни, пока ты не вкусишь нектара розовых губ! Не разгадать тебе тайны звезд, пока ты не погрузишь свой взор в бездонную глубину глаз юной девы! Не познать тебе блаженства, пока ты не сомкнешь жарких объятий на тонкой талии и не услышишь биения охваченного страстью сердца в такт своему! Оставь заплесневелые фолианты! Поверь, во всех этих древних мрачных философах не было ни капли мужского, в их жилах текла не кровь, а водица, а их клевета на женщин являла собой лишь вздорную болтовню, порожденную их же заслуженными неудачами и разочарованиями. Лишенные главной радости жизни станут охотно убеждать других, что к ней не стоит стремиться. Что же, друг мой! Ты, наделенный остроумием, сверкающим взором, веселой улыбкой, гибким телом, – и не пополнишь ряды влюбленных? Что там говорит Вольтер о слепом боге?

 
Кто бы ты ни был – вот твой властелин,
В минувшем, настоящем иль грядущем!
 

Когда мой друг наставлял меня подобным образом, я улыбался, но ничего не отвечал. Его доводы не убеждали меня. Но все же я любил его слушать – голос его звучал мягко и нежно, как пение дрозда, а глаза говорили куда красноречивее слов. Видит Бог, я любил его! Бескорыстно, искренне, с той редкой нежностью, с которой дружат школьники, но которая не часто свойственна зрелым мужчинам. В его обществе я был счастлив, а он, казалось, – в моем. Мы проводили вместе большую часть времени, он, как и я, в отрочестве лишился родителей и поэтому сам строил свою жизнь в соответствии со своими вкусами и желаниями. Своим занятием он выбрал искусство и, хоть и стал довольно успешным живописцем, был столь же беден, как я богат. Я старался различными способами исправить эту ошибку судьбы с должной предусмотрительностью и деликатностью и обеспечивал ему столько заказов, сколько мог, не возбуждая в нем подозрений и не уязвляя его гордость. Ведь он испытывал ко мне сильную привязанность – наши вкусы и пристрастия во многом совпадали, и я не желал себе ничего большего, чем пользоваться его доверием, дружбой и преданностью.

 

В этом мире никому, пусть даже самому безобидному существу, не позволено постоянно оставаться счастливым. Судьба – или же ее прихоть – не может наблюдать нас в длительном состоянии покоя. Достаточно чего-то совершенно обыденного – взгляда, слова, прикосновения, – и вот! Крепкие узы давних привязанностей оказываются разорванными, и спокойствие, представлявшееся нам столь незыблемым и нерушимым, наконец заканчивается. Подобные перемены произошли со мной, как, конечно же, происходят и со всеми. Однажды – как хорошо я это помню! – душным вечером мая 1881 года я был в Неаполе. День я провел на своей яхте, лениво и медленно плавая по заливу, держа курс по слабому ветерку. Из-за отсутствия Гвидо (он на несколько недель отправился в Рим) я пребывал в некотором одиночестве и, когда мое легкое судно уже заходило в гавань, испытывал какую-то задумчивость и неуверенность, которые вскоре сменились подавленностью. Несколько матросов, составлявших экипаж моего парусника, разбрелись кто куда, как только сошли на берег, – каждый направился в свои любимые места развлечений или пороков, – но я был не в том настроении, чтобы веселиться. Хотя в городе у меня имелось много знакомых, мне были не по душе те удовольствия, которые они могли мне предложить. Я неспешно шагал по одной из главных улиц, размышляя, не возвратиться ли мне пешком в свой дом на холме, как вдруг услышал пение, а вдали разглядел мелькавшие белые одежды. Стоял май, месяц Пресвятой Девы, и я сразу заключил, что ко мне, очевидно, приближается крестный ход в ее честь. Частью от скуки, частью из любопытства я остановился и стал ждать. Поющие голоса звучали все ближе, я увидел священников, псаломщиков, раскачивавшиеся золотые кадила, полные ладана, горящие свечи, белоснежные одеяния детей и девушек – и затем внезапно вся живописная красота процессии закружилась у меня перед глазами сверкающим яркими красками пятном, из которого на меня глядело одно лицо! Лицо, сияющее, как звезда, из пышного облака длинных янтарных локонов. Лицо с легким румянцем и нежное, как у ребенка, совершенно очаровательное, освещенное двумя лучащимися глазами, большими и темными, как ночь. Лицо, на котором изящно изогнутые губы улыбались наполовину дразнящей, наполовину сладкой улыбкой! Я не отрываясь смотрел на него, пораженный и взволнованный – красота делает всех нас такими глупцами! Это была женщина – представительница той половины, которой я не доверял и которую избегал, – женщина в самом начале цветения юности, девушка пятнадцати или, самое большее, шестнадцати лет. Ее вуаль завернулась назад случайно или по намерению, и на один недолгий миг я окунулся в соблазняющий душу взгляд и колдовскую улыбку! Процессия прошла, видение исчезло, но в тот краткий миг прежняя эпоха моей жизни навсегда завершилась и началась новая.

Разумеется, я на ней женился. Мы, неаполитанцы, в таких вопросах времени не теряем. Нам не хватает благоразумия. В отличие от холодной крови англичан, наша быстро струится по жилам, она горяча, как вино или солнце, и не нуждается в надуманных стимулах. Мы любим, мы желаем, мы обладаем, а затем? Мы устаем, скажете вы? Эти южные народы так непостоянны! Вовсе нет – мы устаем гораздо меньше, чем вы думаете. А разве англичане не устают? Разве их не одолевает тайная тоска, когда они сидят в укромном уголке своего «дома, милого дома» с растолстевшими женами и все время прибавляющимся семейством? На самом деле – да! Однако они слишком осторожничают, чтобы сказать об этом вслух.

Нет нужды излагать историю моего ухаживания – оно было недолгим и упоительным, как превосходно исполненная песня. Препятствий никаких не возникло. Девушка, чьей руки я добивался, была единственной дочерью разорившегося флорентийского дворянина с мотовским характером, который едва сводил концы с концами, испытывая судьбу за игровым столом. Дочь его воспитывалась в монастыре, известном своей строгой дисциплиной, и ничего не знала о мирской жизни. Она была, как уверял меня расчувствовавшийся до слез родитель, «невинна, словно цветок на алтаре Мадонны». Я поверил ему: ибо что могла эта прекрасная юная дева с тихим голосом знать даже о некоей тени зла? Мне не терпелось сорвать эту дивную лилию для своего горделивого обладания, и ее отец радостно вручил мне ее, без всякого сомнения в душе поздравив себя со столь состоятельной партией, которая досталась его дочери-бесприданнице.

Мы поженились в конце июня, и Гвидо Феррари почтил нашу свадьбу своим милым и учтивым присутствием.

– Клянусь Бахусом! – воскликнул он после окончания брачной церемонии. – Мое учение пошло тебе на пользу, Фабио! В тихом омуте черти водятся! Ты проник в шкатулку Венеры и выкрал оттуда драгоценнейший камень! Ты отыскал самую прекрасную девушку в Королевстве обеих Сицилий!

Я сжал его руку и ощутил слабые угрызения совести, поскольку он перестал занимать главное место в моей жизни. Я почти пожалел об этом. Да, в первое утро после женитьбы я оглянулся на былые дни – уже далекие, хоть и недавние – и со вздохом понял, что они закончились. Я взглянул на Нину, свою жену. И этого было достаточно! Ее красота ослепляла и поражала меня. Тающее томление ее огромных лучистых глаз будоражило мне кровь – я забывал обо всем, кроме нее. Я пребывал в возвышенном бреду страсти, где любовь, и только любовь, является основой мироздания. Я возносился на самые вершины блаженства, где дни текли праздниками в сказочной стране, а ночи – снами восторга наяву! Нет, я не знал усталости! Красота моей жены не пресыщала меня, наоборот, она с каждым днем становилась все прекраснее. Я никогда не замечал в ней иных качеств, кроме привлекательных, и через несколько месяцев она досконально изучила все грани моего характера. Она обнаружила, что нежными взглядами могла подчинить меня своей воле и превратить в преданного раба, она управляла моей слабостью, превратив ее в свою власть надо мной. Она это прекрасно знала – а чего она не знала? Я терзаю себя этими глупыми воспоминаниями. Все мужчины старше двадцати лет успевают изучить различные женские уловки, милые и игривые приемчики, которые ослабляют волю и лишают сил даже самых стойких героев. Любила ли она меня? О да, полагаю, что так! Оглядываясь на те дни, могу откровенно сказать: я верил, что она любила меня, как любят своих мужей девятьсот жен из тысячи, а именно за то, что они могут от них получить. А я для нее ничего не жалел. И если мне хотелось боготворить ее и возносить до ангельских высот, тогда как она была всего лишь самой обычной женщиной, то это являлось моим недомыслием, которое нельзя было вменить ей в вину.

Мы зажили открытым домом. Наша вилла стала центром притяжения для сливок светского общества Неаполя и его окрестностей. Моя жена пользовалась всеобщим восхищением, а ее прекрасное лицо и изысканные манеры стали предметом обсуждения по всему городу. Мой друг Гвидо Феррари относился к тем, кто громче всех восхвалял ее достоинства, а возвышенное почитание, которое он проявлял по отношению к ней, еще больше расположило меня к нему. Я верил ему как брату, он приходил и уходил, когда ему было угодно, он дарил Нине цветы и изящные безделушки, приходившиеся ей по вкусу, и относился к ней с братской нежностью и добротой. Мое счастье представлялось мне абсолютным – у меня были любовь, богатство и дружба. А чего более может желать человек?

К сладости моей жизни добавилась еще одна капля меда. В первое майское утро 1882 года родился наш ребенок – девочка, прелестная, словно один из белых анемонов, что в ту пору росли в лесах, окружавших наш дом. Малышку принесли мне на тенистую веранду, где я сидел за завтраком вместе с Гвидо, – крошечный, почти бесформенный комочек, завернутый в мягкую кашемировую ткань и старые кружева. Я с нежным благоговением взял на руки хрупкое создание, малышка открыла глаза. Они были большие и темные, как у Нины, и, казалось, в их чистых глубинах все еще отражался свет неба, под которым ее вот-вот пронесли. Я поцеловал ее личико, Гвидо последовал моему примеру, и ясные тихие глазки посмотрели на нас со странной полувопрошающей торжественностью. Сидевшая на ветке жасмина птица затянула тихую нежную трель, подувший легкий ветерок заиграл белыми лепестками розы у наших ног. Я вернул младенца няньке, ожидавшей, чтобы забрать его, и с улыбкой сказал:

– Передайте моей жене, что мы поприветствовали ее майский цветок.

Когда нянька ушла, Гвидо положил мне руку на плечо. Лицо его сделалось необычно бледным.

– Ты славный парень, Фабио! – внезапно воскликнул он.

– Действительно! Что это вдруг? – полунасмешливо спросил я. – Я не лучше остальных.

– В тебе меньше подозрительности, чем в большинстве людей, – ответил он, отвернувшись от меня и лениво поигрывая веткой клематиса, вившейся по столбу веранды.

Я с удивлением взглянул на него.

– О чем это ты, друг мой? Разве у меня есть причина кого-то подозревать?

Он рассмеялся и снова сел за накрытый к завтраку стол.

– Да нет же! – воскликнул он, посмотрев на меня открытым взглядом. – Ведь в Неаполе воздух буквально напоен подозрениями, кинжал ревности всегда готов ударить, справедливо или нет, и даже дети искушены в пороках. Кающиеся грешники исповедуются священникам, которые куда более грешны, чем те, кто приходит к ним на исповедь. Господи Боже! В теперешнем обществе, где супружеская верность – это фарс… – Он на мгновение умолк, а затем продолжил: – Разве не прекрасно дружить с таким человеком, как ты, Фабио? С человеком домовитым и счастливым в семейной жизни, на небосклоне доверия которого нет ни малейшего облачка?

– У меня нет причин для недоверия, – произнес я. – Нина так же невинна, как дитя, которому она сегодня стала матерью.

– Правда! – воскликнул Феррари. – Истинная правда! – Он с улыбкой посмотрел мне прямо в глаза. – Она чиста, словно девственный снег на вершине Монблана, чиста, как безупречный алмаз, и недоступна, как самая далекая звезда! Не так ли?

Я согласился с некоторой долей беспокойства: что-то в его поведении меня озадачило. Наш разговор вскоре перешел на другие темы, и больше я над этим вопросом не задумывался. Однако настало время – и очень скоро, – когда у меня появились веские причины припомнить каждое сказанное им слово.