Женский день

Tekst
73
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Женский день
Женский день
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 53,36  42,69 
Женский день
Audio
Женский день
Audiobook
Czyta Елена Дельвер
28,46 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Он отпустил ее и с каким-то ужасом и непониманием уставился на нее.

– Я подумаю, – тихо ответил он.

А Женя снова отвернулась к стене.

Документы оформляли почти четыре месяца, и все это время, раз в неделю, Женя ездила в М. Она приходила в дом малютки и наблюдала за девочкой из-за стеклянной двери. Наконец директриса сжалилась и стала пускать Женю к ребенку. Женя гуляла с девочкой в парке, сидела с ней на речке и покупала ей шарики и игрушки. В Москве она так скучала по ней, что совсем перестала спать по ночам. Никита относился «к этой затее» скептически. Елена Ивановна ничего не знала – Женя умоляла мужа пока не посвящать в это мать.

Про родственников девочки было известно следующее: бабушки и дедушки со стороны матери не было вовсе – мать девочки выросла в детдоме. А родители отца, точнее дед Маруси, жил в деревне, здорово пил и вдовел почти десять лет. Когда Женя с соцработником приехали к нему, от внучки он отказался сразу. Да и кто бы доверил ее ему?

И только тогда, после этого визита, Женя облегченно выдохнула – на ЕЕ Марусю претендентов не было.

Иногда Никита, с удивлением глядя на жену, пытался поговорить с ней на «эту тему». Предлагал еще раз подумать и не делать все сгоряча.

Женя удивлялась, принималась горько плакать и обижаться.

– Ты не понимаешь? – страстно спрашивала она. – Как ты не понимаешь, что все это – не сгоряча? Это мой ребенок! Разве ты сам этого не чувствуешь? Мой!

– А про меня ты не подумала? – осторожно спрашивал муж.

Она снова принималась рыдать и коротко бросала:

– Ну, если тебе… это – так, то давай разведемся!

Он крутил пальцем у виска, качал головой и тоже обижался. Общались они тогда только по делу – коротко и конкретно. А однажды ночью, когда оба не спали и пытались скрыть друг от друга бессонницу, Никита вдруг сказал:

– А ты не видишь, что вся наша жизнь с тобой катится под откос?

Она вздрогнула, впервые осторожно, словно боясь быть отринутой, прижалась к нему, чувствуя, как он по ней соскучился.

Потом, после давно забытых ласк и признаний, она горячо шептала ему, что все наладится, обязательно наладится и даже будет еще лучше, чем прежде. Потому, что с ними будет Маруся…

Когда, наконец, бумажная волокита была почти закончена, Женя бросилась по магазинам в поисках кроватки, одежды и игрушек – Маруська должна приехать в свой дом, считала она.

Никита по-прежнему тяжело вздыхал, словно предчувствуя грядущие неприятности. Впрочем, уж до них было еще ох как далеко! Целая жизнь.

Маруся быстро освоилась на новом месте. Она была спокойным ребенком, но временами на нее находила словно оторопь. Она замирала, и растормошить ее было почти невозможно. И по ночам случались истерики, да такие, что, бывало, Женя таскала ее на руках по нескольку часов, а та все не засыпала, вздрагивала и снова заходилась в плаче.

Никита уходил спать на раскладушку в кухню. Утром он с Женей не разговаривал, а на Маруську и вовсе не смотрел. Женя чувствовала себя виноватой, но одновременно злилась на мужа и обижалась. В доме было напряженно, тревожно и душно, словно перед грозой.

Реакция матери была, разумеется, предсказуемой, но… Чтобы до такой степени! Даже Женя, отлично зная матушкин нрав, такого не ожидала.

Елена Ивановна, едва узнав о случившемся, ворвалась в квартиру и, не взглянув на девочку, подняла дикий крик. Она кричала, что Женя идиотка, слабоумная, невменяемая и опасная для общества. Обещала собрать комиссию, которая докажет Женину несостоятельность. Она угрожала, пугала и требовала, чтобы дочь немедленно «отправила ЭТО» обратно.

Никита курил на кухне и в комнату так и не вышел. Женя посчитала это предательством и долго не прощала этого мужу. Много лет не могла с этим справиться и забыть.

Сначала она пыталась увещевать мать, совала ей в нос Маруську, призывая посмотреть, какая это «чудесная девочка». Объясняла матери, что ребенок был ей необходим, жизненно необходим. И раз так случилось, то это сама судьба, сам Господь бог послал ей Марусю.

Мать на девочку так и не посмотрела, а Маруська, испугавшись скандала и криков, устроила такую истерику, что ее начало рвать прямо на пол.

Елена Ивановна по-мефистофельски рассмеялась, брезгливо скривилась и у порога выкрикнула последнее:

– Вот это – самые мелочи! – А дальше – дальше хлебать будешь полной ложкой. Половником будешь хлебать! И на меня, как ты поняла, рассчитывать нечего. – И шепотом добавила: – И Никита уйдет. Вот увидишь – смоется! И смоется скоро. От своих бегут, а тут… А гены, милая, еще вылезут. Только позже. Не сомневайся. А ты уже будешь одна. И тогда меня вспомнишь!

После ухода матери Женя зашла на кухню и бросила мужу:

– Предатель!

Потом пошла укладывать Маруську и услышала, как Никита, громко хлопнув дверью, ушел.

В ту ночь домой он так и не вернулся. И Женя заставила себя привыкать к мысли, что их семейная жизнь, скорее всего, закончилась.

Но все вышло не так. Никита вернулся через неделю – растерянный, похудевший, задерганный и очень виноватый. Сказал, что очень ее любит и жить без нее не может. А про девочку… про девочку – он называл ее именно так – сказал, что попробует. В смысле – очень постарается. Но как выйдет – не знает. Честно – не знает. И еще добавил, что все мужики – дерьмо. Он убедился в этом на собственном примере. Слабаки да и только.

Женя его простила – она всегда терялась перед признаниями и извинениями. Перед честностью.

Было непросто, но она видела, как Никита старается. Он стал помогать с Маруськой, участвовал в купании, пытался играть с ней и читал на ночь сказки. С матерью Женя тогда не общалась. Иногда звонила отцу, но тот, оставаясь верным себе, жаловался на здоровье, говорил про «Леночку» и «Леночкиными» фразами. Про Маруську – ни слова. Впрочем, Женя и не ждала другого – он и к ней, родной дочери, был равнодушен. Никакого голоса крови. Что говорить про Маруську?

А Маруська к Никите тянулась. И сразу стала называть его папой.

А через два года после удочерения Маруськи Женя поняла, что беременна.

Никита словно заново родился – был так счастлив, что передать невозможно. И однажды обмолвился – невзначай, словно случайно:

– Торопыга ты, Женька! Ведь я говорил – подождали бы! И все бы у нас было нормально.

Женя остолбенела. Потом взяла себя в руки, постаралась не устроить скандал и делано рассмеялась.

– Ну, два ребенка лучше, чем один. К тому же если будет мальчишка!

И еще раз, теперь навсегда, поняла – ничего не изменилось. Сердцем и душой Маруську он так и не принял. А что будет дальше? Когда родится их малыш? Когда всю свою нерасплесканную любовь он вывалит на родного ребенка? Все было неясно и ясно одновременно – ей, Жене, будет еще сложнее. Хотя, куда уж сложнее… и на это-то иногда совсем не хватает силенок…

Но родилась девочка, а не мальчишка. Дашка. Маруськина сестра.

Дашка была абсолютно ангельским дитенышем – не в пример Маруське, что и говорить! Она спала по ночам, прекрасно ела (накормить Маруську всегда было сложно). Просыпаясь, не плакала. Лежала в кроватке и играла в погремушки.

Однажды Маруська подошла к Дашке и стукнула ее неваляшкой по голове. Раздулась шишка, и Дашка подняла дикий крик. Как назло, Никита был дома. Он схватил Маруську за руки, сильно встряхнул и дал пару раз по заднице. Теперь ревели в два голоса. А Женя вырвала Маруську из мужниных рук и бросила ему в лицо:

– Не смей! С такой жестокостью… Ты – гад и эсэсовец!

Таких слов в их семье не произносили. Скандал перерос в двухмесячное молчание и жестокую обиду друг на друга.

Елена Ивановна, разумеется, после рождения Дашки «нарисовалась». Приезжала раз в неделю, привозила дорогущие, невиданные фрукты, одежду и игрушки – в одном экземпляре, рассчитанные только на Дашку. Маруську она по-прежнему не замечала.

А дурочка-Маруська почему-то любила «красивую тетю». Ластилась к ней, пыталась прислониться, гладила по руке. А однажды назвала «бабулей». Елена Ивановна дернулась, поманила Маруську холеным пальчиком и, жестко взяв ее за руку, внятно сказала:

– Я, моя милая, никакая не бабушка. Точнее – я бабушка Даши. А тебе я – Елена Ивановна. Уразумела?

Маруська испуганно кивнула, выдернула ручку и убежала в ванную – реветь.

Она вообще была плаксивой, тревожной, болезненной. От громкого шума вздрагивала, боялась голубей, шуршащих и воркующих на подоконнике. Расстраивалась из-за мультфильмов, где кто-то кого-то обидел, плакала, когда Женя читала грустную сказку. Женя повела ее к невропатологу. Разумеется, была рассказана вся история, без прикрас.

Невропатолог, пожилая умница, повидавшая на своем веку немало горя, тяжело вздохнула и сказала:

– Ну, лечение я, безусловно, вам подберу. Девочка станет спокойнее. Но… Когда все это случилось, ей было чуть больше года. Она, конечно, многого не поняла, но на стресс организм среагировал. И девочка была вырвана из своей среды – попав в дом малютки. Да и кровь – не вода! Вы же не знаете толком, что и как было в родной семье. И к тому же история с детским домом у матери, пьющий дед, ну и так далее… Вы ж понимаете! – грустно заключила она. – С усыновленными детками… часто бывает что-то не так. Наберитесь терпения и верьте, что все обойдется. Или по крайней мере – многое.

А терпения Жене было не занимать – даже Никита называл ее «чемпион по терпению». «Мамина школа, – отвечала она, – с моей матушкой научилась».

Но, став чуть старше, девчонки подружились – вместе играли, вместе ходили в сад. Маруська была заводилой, а тихая и смирная Дашка во всем подчинялась сестре. Впрочем, «давать прикурить» Маруська начала довольно рано – часто шкодничала, устраивала провокации, подбивала сестру на всякие детские непотребства. Иногда врала. И это было печальней всего.

– Перерастет, – успокаивала себя Женя, – все-таки стресс, пережитый в детстве, именно стресс дает о себе знать.

 

Никита родную дочь обожал. Дашке прощалось все, и Маруська была во всем виновата. Справедливости ради – именно Маруська устраивала скандал, брала без спросу конфеты, хулиганила в саду и отбирала у Дашки игрушки.

Женя ловила себя на мысли, что Маруську она все равно оправдывает. Или старается оправдать. Жалеет ее больше, чем Дашку. Старается подложить кусок послаще. Первой на ночь она всегда целовала Маруську. Дашка не ревновала – с ее-то огромным сердцем! А вот Маруська была ревнивая. Иногда было заметно, что Дашку она старалась подставить – неловко, по-детски. А Женя снова убеждала себя, что так старшая дочь старается привлечь к себе внимание и заслужить любовь отца. И снова оправдывала, оправдывала…

Дашка, умница, по счастью, была лишена какой-либо ревности вообще. Она искренне любила сестру и всегда ее защищала.

И только когда пропали сережки… Подарок младшей к четырнадцатилетию…

Дашка мечтала о них – смешные, совсем девчачьи стрекозки с зеленоватыми эмалевыми крылышками и стразиками, они были нежные, ненавязчивые и очень милые. Конечно, Никита купил их с превеликим удовольствием.

Дашка была счастлива. Она всегда умела радоваться – даже самой незначительной малости.

А Марусе, кстати, накануне, на два месяца раньше, на ее день рождения, был подарен компьютер – по ее же, собственно, просьбе.

А спустя два месяца стрекозки пропали. Обыскали, естественно, весь дом. Дашка была большой растеряхой. Потерять сережки на улице, одновременно обе – абсурд. И застежки там были хорошие. Никита как-то сразу напрягся и внимательно посмотрел на старшую дочь.

Маруська, поймав его взгляд, вдруг закричала:

– Что? Думаешь на меня?

Никита дернулся и вышел из комнаты. Женя бросилась утешать красную от злобы Маруську.

Дашка пошла к отцу и устроила ему настоящий скандал.

А пару недель спустя Дашка увидела стрекозок в ушах одной старшеклассницы.

Она подошла к ней и осторожно спросила, откуда у той сережки. И девица спокойно ответила, что серьги ей продала Маруська.

Дашка вернулась домой совершенно убитая и только к вечеру рассказала все Жене.

Женя пришла в ужас и обещала подумать, как разобраться с Маруськой. Тут Дашка, покраснев, тихо попросила мать не говорить о случившемся отцу.

Маруська, призванная к ответу, совсем не смутилась, тут же со всем согласилась и ответила незатейливо и просто:

– А были нужны деньги.

На Женин вопрос «зачем?» – Маруська противно хихикнула и «пошутила»: расходы!

И именно в эту минуту Женя окончательно поняла – все еще ПРЕДСТОИТ. И даже то, что она и представить себе, скорее всего, не может. Даже при всей ее бурной фантазии…

* * *

Аля – как называли ее домашние – лихо крутила руль и нагло обгоняла машины. Водители, возмущенные ее некорректным поведением на дороге, обгоняли ее, готовые обложить, как водится, шестиэтажным и всем знакомым шоферским матюжком. Но, узнавая ее, почти моментально, округляли глаза, открывали рты, и на их растерянных лицах тут же вспыхивали смущенные улыбки. Александра в ответ улыбалась и слегка махала рукой.

Она думала про своих сегодняшних визави. Странное дело! Взрослые тетки, умные, вроде… Да нет, разумеется, умные! И такие… лохушки. Ладно эта писательница – та еще ничего, держала лицо. Но эта профессорша! Ну, вообще – смех и грех. Краснеет, бледнеет – словно девственница перед первой брачной ночью. Теряется, трепыхается, отпор дать не может. И как она, вот интересно, со своими студентами? И пациентками? А с сотрудниками? Тоже робеет? А они, сегодняшние… Палец в рот не клади. Хамы такие! Будьте любезны! По собственным деткам знает – не дай бог, попадешь на язык… А на этих симпозиумах? Как она там заседает, и кто ее вообще будет слушать – такую овцу? Да еще бабу? Они же там тоже все… Бультерьеры, каких мало. А эта – маленькая, плюгавенькая, голосок как у девочки. И все туда же! По виду – учительница младших классов. Причем в сельской школе. Нет, наверняка умница. И все же чуднÓ…

Потом она вспомнила про Тобольчину, и настроение сразу испортилось. Знала, разумеется, что эта Марина – змея еще та. В Останкино Ольшанская человек бывалый. Зря подписалась, конечно. Все тщеславие неуемное. Чего тебе, Аля, мало? Славы, может быть? Денег, успеха? Чего ты поперлась к этой гадюке? Знаешь ведь, она из тех, что нароют самую гадость. И почти не веришь в ее обещания вырезать… Разве тебе нужен скандал, Аля? Сплетни, интриги, расследования? А? Что молчишь? А молчишь потому, что нужен! Чтобы снова заговорили, заверещали, зашушукались. Пожалели и посочувствовали – наша! Своя! У плиты и при швабре. И детки у нее – такие же, как у нас. Те еще детки. У нее, у королевы! Что ж тогда нам? И смотреть по телеку на твою свежую после подтяжки морду будут с утроенной любовью и придыханием – как же страдает наша родная! Милая наша, любимая! Что тебе, Алечка, надо? Всего и побольше? Не наелась еще, дорогая?

Да нет, наелась. В горле стоит. А что же мне надо? Хотите, родные, узнать?

Счастья мне надо! Бабского, нормального. Пресного и обыденного. Хотя бы чуть-чуть. Самую малость. Не заслужила? Наверное…

Родители-ленинградцы всю молодость – лучшую часть жизни – провели в гарнизонах. Хорошая была семья! Настоящая советская: папа-военный, мама-учительница. Подходили друг другу, как ботинки на обе ноги. Мама, не раздумывая ни минуты, бросилась вслед за отцом. Ее, благополучную, профессорскую дочку, не пугали дальние края, убогое жилье, отсутствие комфорта и нормальной жизни. Была она девочкой нежной, избалованной, залюбленной – папа, мама, бабушка с дедом и нянюшка Тоня. Лидочка в детстве много болела, и вся семья порхала над ней, как бабочки над капризным цветком. Профессорская квартира с окнами во всю стену, старинная мебель, светильники на бронзовых ножках. Темные картины – портрет бабули, известной питерской красавицы. Белая супница в розовый цветочек, пирожки с мизинец к бульону с кореньями. На Пасху пекли куличи с цукатами и делали пасху – в старинной деревянной форме. Изюмом бабуля выкладывала буквы – «ХВ».

Тихая Лидочка, хорошенькая, как куколка, мечтала учить детишек. Непременно – малышей. Вкладывать доброе и вечное – терпеливо, с любовью и нежностью. Помнила слова бабули – что заложишь с младенчества, то и получится из человека.

А в восемнадцать влюбилась. Да как не влюбиться? Красавец был парень. Курсант! Плечи широкие, улыбка белозубая, глаза синие… И семья замечательная. Папа, Борис Самсонович Ольшанский, – известный артист, красавица-мама, Нина Захаровна, – директор школы. Той самой, куда мечтала попасть наша Лидочка.

Муж Андрей потом говорил:

– Увидел тебя и сразу – как голову потерял. Тоненькая, беленькая, завитки на затылке. Глаза перепуганные – как у ребенка.

– Почему перепуганные? – смеялась Лидочка. – Я ничего не боялась!

После скорой свадьбы – жених заканчивал училище и торопился жениться – поселились у Лидочки на Театральной площади. А через полгода молодые объявили родне, что уезжают. Все тут же засуетились, принялись подключать обширные связи – необходимо оставить детей в Ленинграде! Куда Лидуше с ее слабым здоровьем? Но нет – молодые твердо решили служить. Именно там, в далеком гарнизоне. Пройти весь путь, что положено. От лейтенанта до генерала. Точка. Ни слезы мамы и бабушки, ни увещевания отца и деда, ни уговоры свекрови и свекра – ничего не помогло!

И уехали. Гарнизон был дальний, сибирский. Как все гарнизоны. Темное перемороженное мясо, толстенные серые макароны, маргарин вместо масла. Ни овощей, ни фруктов. Комната в тринадцать метров – скрипучая кровать, шкаф с оторванной дверцей и запахом мышей, щелястый пол и разболтанные окна с подоконником, на котором – внутри комнаты – лежал примерзший снег.

На общей кухне с низким, закопченным потолком царила бабья вольница – сплетни, сплетни, разборки и ссоры. Но и – крепчайшая женская дружба. Не дай бог, у кого беда. О распрях тут же забывали. Женщины в застиранных байковых халатах, с бигуди на голове жарили, парили, варили, передвигаясь в кухонном дыму и чаду, как в преисподней. Пахло вареной капустой и пригорелым молоком. Громко орали дети, цепляясь за края халатов мамаш. Лидочка вылетела из этого ада, бросилась в свою комнату и начала горько рыдать.

Неожиданно дверь отворилась, на пороге стояли недоумевающие соседки и с удивлением глядели на новенькую чудачку.

– Обидел кто? – удивленно спросила одна – крупная, грудастая, в золотых серьгах с ядовито-красными камнями.

Лидочка стыдливо уткнулась в подушку и покачала головой.

– И чего тогда? – никак не могла взять в толк соседка. – Ступай на кухню – мужик скоро придет. А жрать будет нечего.

Лидочка снова замотала головой.

Соседка вздохнула, села на край кровати и погладила Лиду по голове.

– Московская, что ли?

– Питерская, – хлюпнула Лида.

– А, ну понятно! – протянула та, и все засмеялись.

– Ну, питерская, пойдем на ликбез! Будем учить тебя. Родину любить. И родного мужа.

Все рассмеялись. Рая – так звали новую знакомую – была непререкаемым авторитетом и председателем женсовета. Она взяла Лидочку под свою опеку. И уже через полгода та квасила капусту и солила грибы. Иногда Рая выбивала у начальства грузовичок, женщины дружной толпой набивались в брезентовый кузов и ехали на «охоту» – так называлась вылазка в ближайший городок за продуктами. Одни бежали в универмаг и распределялись со списками по отделам – детские колготки на всех, отрезы на платья в отделе тканей, кастрюли, стиральный порошок в хозяйственном, шампунь и детский крем в парфюмерном. Другие атаковали центральный гастроном и тоже рассеивались по отделам – мясной, молочный, бакалея. Местные называли их «голодный десант» и ненавидели – самим бы досталось! Рая обходила товарок и проверяла списки – все ли учтены, все ли «окучены» – как она говорила.

Потом шли в кафе и устраивали себе «отходную». Заказывали шашлык и шампанское.

На обратной дороге громко пели песни, рассказывали анекдоты, от которых бедная Лидочка заливалась пунцовой краской, и снова бурно обсуждали жену начальника части («маму» – как ее называли) и жизнь в городке.

Лидочка удивлялась их женской стойкости, способности к выживанию, терпению и оптимизму.

Она, конечно, с тоской вспоминала любимый город, студенчество, огромную квартиру на Театральной и родных. Скучала по питерским музеям, театрам, любимым улицам. Но ни разу – ни разу! – у нее не возникла мысль уехать, сбежать от всех этих трудностей, от невыносимых условий и тяжелой служивой жизни.

Она так любила мужа, что, приготовив ужин и прибравшись в комнатке, садилась у окна и вглядывалась в темноту улицы – и почти всегда угадывала ту самую минуту, когда он возвращался домой. Тогда она бросалась к двери, распахивала ее в любую погоду и кидалась ему на шею.

Через полтора года она родила дочку – Алечку. А еще через четыре – сына – Петю.

Жизнь в гарнизоне Аля помнила плохо. Из воспоминаний – маленькая квартирка на первом этаже (тогда им уже дали квартиру), сугроб под окном, закрывавший окно почти наполовину. Их с Петькой комнатка – окнами на юг. Светлая кухонька, которую каждую весну белили побелкой. Пирожки с картошкой в эмалированной миске, прикрытой белоснежным вафельным полотенцем. Мама уже работала в школе, и Аля сидела с вечно сопливым Петькой – детский сад Петьке был заказан, как говорила со вздохом мама. Лыжи зимой, в воскресенье. Папа впереди, следом Аля, а сзади плетутся Петька и мама.

Аля оборачивается, машет им рукой в красной рукавичке, связанной тетей Раей, и громко кричит:

– Слабаки! Догоняйте!

И бежит догонять отца…

А летом наступала самая распрекрасная пора – начинались грибы и ягоды. Женщины надевали сапоги и плащ-палатки, завязывали платки по глаза, брали старших детей, корзинки с провизией и уходили далеко в лес до самого вечера.

Ходили по малину, клюкву, чернику и бруснику. Садились на прогретом пригорке, доставали из заплечных рюкзачков картошку, сало и хлеб и отдыхали, прислонившись спиной к деревьям.

Грибы брали на солку и «жаруху», а белые сушили над плитой или на печи.

Бруснику мочили в ведрах, чернику и малину варили, а клюкву старались заморозить – чтоб не терялась «вся польза». Тайком от начальства повариха Любочка укладывала завернутую в газету клюкву в огромный столовский холодильник. А зимой, в морозы, женщины разбирали свои котомки и вывешивали за окно.

Еще собирали ягоды черемухи – это уже в городке. Сушили ее и мололи муку. Получались темные, чуть горьковатые и очень вкусные пироги. Аля помнила их вкус много лет.

По субботам в клубе крутили кино – утром детское, вечером взрослое. На взрослое детей не пускали. Собирались на праздники – большой и шумной компанией. Женщины пекли пироги, жарили медвежатину или лосятину, которую тайком покупали у местных охотников.

 

Ездили в Питер к родне. Родители всегда спорили, куда ехать в отпуск – отец хотел на море, необходимое для детей, а мама рвалась в Ленинград. Побеждала, как правило, мама.

Аля помнила, как зацеловывала ее родня, как покупались невиданные продукты – пахучий сыр, румяная розовая колбаса, на которую дети жадно набрасывались, за что получали от мамы. Папа смеялся, а дедушки и бабушки горестно качали головами и тайком утирали набежавшую слезу. Еще был шоколадный торт немыслимого размера с зайцем на макушке, из-за которого они поссорились с Петькой. Торт приносил дед Борис. Театры, где замирала Алина детская душа и отчаянно билось сердце. Какими прекрасными были Золушка, Белоснежка и Царевна-Лебедь! И музеи-дворцы с невиданной, сказочной роскошью – папа объяснял, что раньше в них жили цари, а теперь ходят обычные люди и любуются на всю эту красоту. Мама, правда, почему-то вздыхала и слегка качала головой, глядя на отца.

В Питер хотелось даже сильнее, чем на море. Хотя на море было тоже прекрасно. И теплый песок, в который по горло зарывалась с папиной помощью Аля. И горячие чебуреки, из которых брызгал обжигающий и жирный сок. И колесо обозрения, и комната смеха, где они с Петькой сгибались пополам и некрасиво тыкали друг в друга пальцами.

Все кончилось в один день. Точнее, в один месяц. Петька заболел, и врачиха тетя Света почему-то срочно требовала, чтобы родители ехали в Энск. Петька лежал бледный, совсем не хотел есть и сам не мог дойти до туалета. И тетя Света повторяла страшное слово – «лейкоз».

Родители уехали в город, а Аля осталась на попечении тети Раи и тети Светы. Обе все время вздыхали и гладили ее по голове, подсовывая то пирожок, то конфету, то яблоко.

Скоро приехал папа, и на нем, как тихо шептались женщины, «просто не было лица». Лицо-то было, но… Совсем не папино. Точнее, очень печальное, худое и бледное. Папа не ходил на работу, перестал бриться и одетый лежал на кровати, не выпуская изо рта папиросу.

Потом он снова срочно уехал. Аля услышала, что Петька «уже при смерти» и осталось ему немного. Она совсем перестала спать, прислушиваясь к ночным шорохам, и все теребила тетю Раю, когда приедут родители. Разумеется, с Петькой.

Но через полтора месяца родители приехали без брата. Маму она сразу и не узнала – красавица-мама, беленькая, пушистая, нежная – превратилась в сухую и сгорбленную старуху. Она не разговаривала, ничего не ела, а только сидела у окна и теребила в руках Петькину рубашку.

А еще через пару недель… Папа рванул дверь в ванную и громко закричал. Так ужасно и громко, что перепуганная Аля засунула голову под подушку и больше всего на свете захотела тотчас умереть. Чтобы не знать, что случилось в ванной и почему так отчаянно и страшно, словно раненый зверь, так долго кричит ее папа.

Но умерла не Аля, а мама… Точнее – покончила с собой, повесившись в ванной.

Алю забрала тетя Рая, а через пару дней за ней приехал дедушка Боря. Папин отец. И увез внучку в Питер. Навсегда.

Квартира дедушки Бори и бабушки Нины на Петроградской стороне тоже была будь здоров! Не такая, конечно, как у Лидочкиной семьи, и все же. Три большие комнаты, два чулана, где бабуля хранила «всякую дрянь», по ее же словам, и кухня с колоннами – вот чудеса! Бабуля объясняла, что раньше здесь, вероятно, была столовая. У прежних хозяев. «А кто прежние хозяева?» – спрашивала Аля.

Бабуля вздыхала и отвечала: «Наверное, коммерсанты». Кто такие коммерсанты, Аля не понимала. А бабуля отчего-то объяснять не спешила, только махала рукой.

Жизнь у Ольшанских была чудесная. Аля и мечтать не могла о подобной жизни. Бабуля «держала» домработницу – слово «прислуга» она обронила однажды и тут же со страхом взглянула на внучку.

Домработница Валечка готовила, гладила, стирала и убирала квартиру. Была она чистюлей, каких мало. Круглолицая, крутобедрая, с милым рябым лицом, она полюбила Алю и стала ее жалеть, называя сироткой. «И ты сиротка, и я», – грустно вздыхала Валечка. И почему-то после этих слов Аля сразу начинала реветь, а Валечка тут же получала нагоняй от бабушки Нины.

Дед Борис, огромный, красивый, полноватый, говорящий сочным баритоном, всегда пребывал в замечательном настроении. С утра, умываясь в ванной, он заводил русскую народную «Вдоль по Питерской» или знакомый романс. Особенно Аля любила «Были когда-то и мы рысаками».

Днем уходил на репетицию, а вечером на спектакль. Впрочем, если спектакля не было, дед Борис начинал скучать и принимался «зазывать гостей» – так говорила Валечка.

Гостей она ненавидела: «Припрутся, грязи нанесут да и подожрут все запасы».

Ворчала, а к плите покорно вставала. Дед крутился на кухне, что-то советовал, чем, разумеется, выводил и без того расстроенную Валечку из себя, обсуждал с ней меню и беспокоился, что не хватит закусок.

Валечка минут двадцать молчала, наливаясь бордовой краской, а после начинала орать:

– Борис Самсоныч! А подите вы к черту лысому! – и шла на него своей немаленькой грудью, выталкивая из кухни.

Дед, боясь Валечкиного гнева, тут же убегал в комнату и старался больше не высовываться.

Валечка, вынув из духовки пирожки, стучала в его дверь и примирительно и смущенно, пряча глаза, говорила:

– Попробуй, Самсоныч. Хороши ли?

Растревоженный кухонными запахами дед тут же забывал про обиду и торопливо сжевывал горячий пирожок.

– Пойдет! – хитро подмигивал он, чуть помучив Валечку запоздалым ответом, и та, счастливая, уходила на кухню.

Столы накрывались шикарные. Пироги и пирожки, салаты, рыба белая и красная, поросята и жареные гуси, домашние торты и печенья. Пойти к Ольшанским означало объесться до невозможности, наговориться, насплетничать, нахохотаться, послушать романсы хозяина, да еще и унести с собой – бабушка Нина требовала завернуть пирогов «на дорожку», понимая, что своей семьей с этим не справиться. Да и следующий прием не заставит себя долго ждать – дед Борис обожал компании.

Потом, став взрослой, Аля часто думала о своей родне – дед Борис объявлял жену главой семьи и отказывался решать бытовые вопросы. Бабушка Нина, Нина Захаровна, заслуженный педагог, директор одной из лучших питерских школ, умница и красавица, человек волевой, образованный, мощный, по сути, всю жизнь «прогибалась» под мужа. Уж ей-то точно «веселия» и шумные гости были совсем ни к чему. Нина Захаровна любила покой, тишину и хорошую книжку. Но ни разу – Аля бы это запомнила, – ни разу она мужу не возразила. Ни разу не сослалась на усталость, мигрень или просто плохое настроение. «Боричкины» капризы всегда исполнялись.

Однажды, когда Але было уже лет семнадцать, бабушка Нина рассказала ей, как мужа пришлось «завоевывать».

– Как? – удивилась Аля. – Ты же такая красавица!

Нина Захаровна рассмеялась.

– Знаешь, роднулечка, красавиц много. А женился Борюля на мне.

Дед Борис, конечно, «увлекался» – так говорила сама бабуля. Но увлекался стремительно и ненадолго. Умная бабуля все тут же разнюхивала и приглашала пассию в дом. Ну а потом – все как у классика: бабуля «сдруживалась» с очередной и потихоньку, ненавязчиво, отстраняла ее от деда.

Аля помнила, как бабушка Нина попала в больницу – было что-то совсем несложное, кажется обострение панкреатита. Но что творилось с дедом! Он по три раза на день бегал в больницу, доставал лекарства и терзал врачей, звонил секретарю обкома и требовал «повышенного внимания к Ниночке, между прочим, заслуженному учителю»! Даже отменил два спектакля.

– Как он тебя любит! – восхитилась Аля тогда.

А бабушка рассмеялась.

– Дурочка ты! Здесь – другое. Просто боится… Остаться без меня, понимаешь? Вся его жизнь ведь рухнет…

Поняла тогда Аля не очень. «Очень» поняла потом, когда выросла.

Жизнь у Ольшанских была сказкой – театр, концерты, походы в гости, куда звали деда «великие» люди. Уют, созданный Валечкой. Дача в Разливе, куда отправлялись на лето. Нарядные платья, туфельки, куклы с «настоящими» волосами. Заколочки, ленточки, школьная форма, сшитая на заказ у известной портнихи.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?