Лестница Якова

Tekst
307
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Лестница Якова
Лестница Якова
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 43,46  34,77 
Лестница Якова
Audio
Лестница Якова
Audiobook
Czyta Марина Ливанова
22,81 
Szczegóły
Лестница Якова
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Книга публикуется по соглашению с литературным агентством ELKOST Intl.

© 2015, Людмила Улицкая – автор © ООО “Издательство АСТ”, 2015

* * *
 
…продленный призрак бытия
синеет за чертой страницы,
как завтрашние облака,
– и не кончается строка.
 
Владимир Набоков

Глава 1
Ивовый сундучок
(1975)

Младенец был прекрасен с первой минуты появления на свет – с заметной ямкой на подбородке и аккуратной головкой, как будто из рук хорошего парикмахера: короткая стрижка, точно как у матери, только волосы посветлее. И Нора его сразу же полюбила, хотя заранее не была в себе уверена. Ей было тридцать два года, и она считала, что уже научилась любить людей по заслугам, а не просто так, из-за родственной близости. Младенец оказался вполне достоин немотивированной любви – спал хорошо, не орал, сосал исправно, разглядывал с большим интересом сжатые кулачки. Дисциплину он не соблюдал: спал то два часа, то шесть без перерыва, просыпался, делал чмоки в пустой воздух – и Нора сразу прикладывала его к груди. Она тоже дисциплины не любила, так что отметила это общее свойство.

С грудью произошли сказочные изменения. Еще во время беременности она красиво вспухла и, если прежде на плоском блюдечке торчали одни соски, теперь, когда пришло в изобилии молоко, грудь стала очень важной птицей. Нора смотрела на нее с уважением, ощущая странную приятность этого изменения. Хотя физически это было скорее неприятно – постоянное натяжение и неудобство. В самом кормлении содержалась посторонняя, к делу не относящаяся подозрительная сладость… Прошло уже три месяца, как он появился, и он назывался уже не “младенец”, а Юрик.

Поселен он был в комнате, прежде считавшейся маминой и ставшей ничейной после окончательного переезда Амалии Александровны в Приокско-Террасный заповедник к мужу Андрею Ивановичу. За две недели до родов Нора комнату наскоро побелила и Юрик был помещен туда в белой реквизитной кроватке из второго акта “Трех сестер”. Сейчас это уже не имело никакого значения, но в прошлом сезоне весь театр содрогался от скандала, связанного с закрытием этого спектакля. Нора была художник-постановщик, режиссер – Тенгиз Кузиани.

Тенгиз, когда улетал в Тбилиси, сказал, что в Москву больше не вернется. Через год позвонил Норе, сообщил, что его пригласили в Барнаул, на постановку “Бесприданницы”, и он раздумывает. В конце разговора предложил поехать с ним художником-постановщиком… Он как будто не знал, что у Норы родился ребенок. Или делал вид? Это и удивительно: неужели на этот раз закулисное радио сплоховало? Театральный мир – поганая помойка, где частная жизнь всегда выворачивалась наизнанку, публиковалась любая незначительная деталь, а уж кто кого любил – не любил, кто с кем случайно пересекался на гастрольных простынях провинциальных гостиниц и от кого какая актриска сделала аборт – мгновенно распространялось.

К Норе это отношения не имело – она не была звездой. Всего-то и было, что блестящий провал. Ну, еще родила ребенка. Молчаливый вопрос театральной общественности: от кого? Про ее роман с режиссером было всем известно. Но муж ее был не театральный, “из публики”, да и сама она – так, молодой художник, только начинающий делать карьеру. И, кажется, закончивший… По этим причинам большого внимания театральная шушера ей не уделила – ни шепота за спиной, ни переглядываний. Все это теперь не имело никакого значения – из театра она уволилась…

Юрик с восьми часов не спал. К девяти Нора ждала медсестру Таисию – делать прививку, но шел уже одиннадцатый час, а та все не появлялась. Нора пошла в ванную стирать. Звонок услышала не сразу, выскочила, открыла дверь. Таисия с порога затрещала… Она была не просто медсестра из детской консультации, но человеком миссии: воспитывала неразумных мамочек, приобщала их к великому таинству взращивания младенцев, а попутно делилась с ними вековой женской мудростью, наставляла в семейной жизни, была экспертом по взаимоотношениям со “свекровками” и прочей родней мужа, включая и бывших жен. Веселая сплетница, болтливая переносчица, она была уверена, что все эти малыши без ее патронирования – должность так и называлась “патронажная сестра” – плохо бы выросли. Никаких фасонов взращивания, кроме своих собственных, она не признавала. Имя доктора Спока выводило Таисию из равновесия.

Из всех “мамочек” больше всего она любила таких, как Нора – одиноких, первородящих, без материнской подпоры. Нора была просто идеалом: по причине послеродовой слабости она берегла силы на выживание и Таисиной науке не сопротивлялась. К тому же у Норы был опыт работы в театре, где актеры, как малые дети, вечно ссорились, завидовали, ревновали, и она научилась выслушивать любую чушь с декоративным вниманием, промолчать где нужно, кивнуть сочувственно.

Нора стояла возле Таисии, слушала ее трескотню, наблюдала, как снежинки на иголках меховой шубы превращаются в мелкие капли и скатываются вниз…

– Извини, задержалась, ты представляешь, к Сивковым захожу – знаешь Наташу Сивкову, в пятнадцатой квартире? Девочка восьмимесячная Оленька, прелесть, невеста твоему будет, – а у них скандал в разгаре. Свекровка приехала из Караганды, с претензиями, что за мужем не ухаживает, за ребенком плохо смотрит, что диатез от плохого питания. Ну, ты меня знаешь, я там все по местам расставила.

Таисия двинулась в ванную мыть руки, на ходу делая замечания:

– Сколько раз тебе говорила, мыло детское для стирки бери, порошки-то не годятся никак. Ты слушай, что говорю – я плохого не скажу…

Было начало двенадцатого. Юрик уже заснул, будить его Норе не хотелось. Предложила чаю. Таисия уселась в кухне на хозяйском месте. Ей шло сидеть во главе стола – большая голова в кудрях, подобранных зубастой заколкой в пучок, – пространство уважительно организовывалось вокруг нее, она сразу оказывалась в центре чашек и блюдечек, которые подтягивались к ней как овцы к пастуху. “Композиция хорошая”, – отметила Нора автоматически…

Нора поставила на стол коробку с летящим оленем. Гости иногда приносили в дом, а Нора сладкого не любила, дареный шоколад копился “на случай”, покрываясь белым налетом.

Таисия, роняя капли с волос на стол, выбрала рукой на расстоянии, какую конфетку из дорогого набора клюнуть, и, остановив руку в воздухе, спросила неожиданно:

– Нор, а ты вообще-то замужем?

Передает мне тайны по уходу за младенцем и хочет получить мои, в обмен на детское мыло… Тенгиз научил вот так понимать диалоги, их внутреннюю канву.

– Замужем.

Лишних слов нельзя произносить, можно все испортить, диалог сам должен катиться, она сама должна спросить…

– Давно?

– Четырнадцать лет, со школы.

Пауза. Отлично все строится.

– А чего как ни приду, ты дома одна… он тебе не помогает, и в консультацию ты одна ходишь…

Нора на мгновенье задумалась: сказать, что капитан дальнего плаванья? Или – срок отбывает?

– Он у меня приходящий. С матерью живет. Человек особенный, очень талантливый, математик, а в жизненном отношении – как Юрик приблизительно, – сказала Нора правду. Одну десятую правды.

– Ой, – оживилась Таисия, – я аналогичный случай знаю!

Но тут чутким ухом Нора расслышала какое-то шевеление и пошла к мальчику. Он проснулся и смотрел на мать как будто с удивлением. За спиной стояла Таисия, вот на Таисию он и уставился.

– Юрочка, мы проснулись? – расплылась Таисия.

Нора вынула сына из кроватки. Он повернул голову в стороны медсестры, смотрел выжидательно.

Не было у Норы пеленального столика. Был секретер с откидной крышкой, и на нем Юрик уже с трудом помещался. Да Нора его и не пеленала. Ей в пошивочном цеху сшили два комбинезона, “перепечатали” девочки-швеи с какого-то заграничного. Таисия немного поворчала по поводу капиталистических трусиков с резиновой подкладкой, в которой мокрая пеленка производила опрелость, поцеловала ребенка в попку, велела разложить чистую простыню на тахте и пошла готовить прививку…

Намешала что-то из одного-другого пузырька, набрала жидкость в шприц и легонько ткнула его иглой. Ребенок скривился, хотел было закричать, но раздумал. Посмотрел на мать, улыбнулся.

“Умница, ведь все понимает”, – восхитилась Нора.

Таисия пошла на кухню выбросить ватку и заорала на пороге:

– Вода! Нора! Вода убежала! Потоп!

Ванна переполнилась, вода растеклась по коридору и подбиралась уже к кухне. Сунули Юрика в кроватку, но, видно, слишком нервно, поспешно, и он заплакал. Нора выключила кран, покидала на пол полотенца, стала собирать воду. Таисия ловко ей помогала. Тут, под вопли оставленного в кроватке ребенка, зазвонил телефон.

“Соседей затопила”, – подумала Нора и побежала к телефону сказать, что воду уже собирает…

Но это были не соседи. Это был Норин отец, Генрих Яковлевич.

“Как всегда, не вовремя…” – успела подумать Нора. Юрик орал обиженно, и первый раз в жизни так громко, и эта вода, которая уже заливает соседей…

– Пап, у меня потоп, я тебе перезвоню.

– Нора, мама скончалась, – медленно и торжественно произнес он. – Сегодня ночью… дома… – и добавил уже вполне человеческим голосом:

– Быстренько, быстренько прибегай, я не знаю, что делать…

Босая Нора швырнула отжатую тряпку об пол: как всегда, не вовремя, почему ее родственники даже для смерти выбирают самое неудачное время?

Таисия мгновенно все поняла: кто?

– Бабушка.

– Сколько лет?

– За восемьдесят, я думаю. Она скрывала всю жизнь, молодилась, паспорт меняла… Ты меня отпустишь на пару часов?

– Иди, иди. Я побуду.

Нора в очередной раз вымыла руки, что было исключительно глупо, потому что руки были мыты-перемыты, метнулась к Юрику и сунула ему грудь. Он сначала обиженно оттолкнул сосок, Нора поводила соском по губам, он заглотил его и утих.

 

Таисия тем временем, сняв юбку и кофту, ловко собирала воду в ведро, быстро сливала в уборную, ее розовые панталоны, белая короткая комбинация, толстые струи волос из распавшегося пучка так и мелькали в коридоре, и Нора не могла не улыбнуться ее проворству, красоте и точности движений…

– Не знаю, надолго ли… Позвоню. Она тут рядом живет, на Поварской.

– Иди, иди, я отменю два вызова. Только сцедись на всякий случай. Вдруг задержишься. Такое дело…

“Вот так, – подумала Нора. – Случайный вроде бы человек, а включилась с пол-оборота… Потрясающая баба…”

Через десять минут Нора уже неслась по бульвару, свернула у Никитских ворот и еще через десять минут жала в звонок, под которым висела маленькая медная пластинка с надписью “Осецкие”. Остальные семь фамилий были написаны на общей картонке…

Отец, с изжеванным мундштуком погасшей папиросы в углу рта, обнял ее какой-то ослабшей рукой и заплакал. Потом передумал плакать, сказал:

– Представляешь, я позвонил Нейману, сообщить, что мама умерла, а оказывается, он тоже умер! Да, врач из “Скорой” приезжала, дала справку о смерти, и теперь надо ехать еще за какой-то бумагой в поликлинику и надо решить, где хоронить. Мама говорила когда-то, что ей все равно, только не с отцом…

Все это он говорил, идя за Норой по длинному коридору. Из одной двери высунулся жирный сосед, бабушкин недруг Колокольцев, из другой кургузая Раиса, а по коридору навстречу шла тетя Катя-Первожилка. Так она сама себя называла: мать ее жила здесь прислугой с са́мой застройки дома, в комнате при кухне Катя и родилась, знала все про всех и по сей день писала свои безграмотные доносы на соседей, о чем соседям было известно. Впрочем, она была человеком столь простодушным, что заранее предупреждала: имейте в виду, я на вас на всех напишу!

В пыльной бабушкиной комнате пахло куревом – отец надымил – и тройным одеколоном, которым бабушка всю жизнь брызгала из пульверизатора вокруг себя. Эту процедуру она производила вместо уборки. Теперь она лежала на самодельной тахте, в белой ночной рубахе в мелких штопках на вороте, маленькая, с гордо запрокинутой головой и не вполне закрытыми глазами. Челюсть слегка опущена, рот немного приоткрыт, а на лице тень улыбки…

Горло перехватило от жалости. Нора увидела вдруг, как горько и достойно она жила. Идеологическая бедность. Голые окна. Занавески, по ее убеждениям, – атрибут мещанства. Две задекорированные, скорее, забаррикадированные двери прежде анфиладной квартиры – одна буфетом, вторая книжным шкафом. Пыли в нем было не меньше, чем книг. У Но ры с детства начиналась аллергия, когда она тут ночевала – в те годы, когда звала бабушку Марусю Мурлыкой и обожала детской страстью. Книги знакомые все до единой. Читаные, хорошо читаные. И по сей день Нора сражает всех невежд глубиной культуры – и вся культура ее происходила из этих двух сотен книг, подобранных как на необитаемый остров, испещренных мелкими карандашными заметочками на полях. От Библии до Фрейда. Ну да, необитаемый остров. Впрочем, вполне обитаемый – здесь паслись стаи клопов. Нору они в детстве заедали, а бабушка их не замечала. Или они ее?

На двери висели остатки сюзане, сроду не знавшего ни стирки, ни чистки. Голая лампочка Ильича, которого бабушка глубоко и испуганно почитала. Да, знакома была с Крупской, с Луначарским, изучала культуру – что-то говорила про то, как устраивала театральную студию для беспризорных… Какой причудливый мир – в нем бесконфликтно уживались Карл Маркс и Зигмунд Фрейд, Станиславский и Евреинов, Андрей Белый и Николай Островский, Рахманинов и Григ, Ибсен и Чехов! Конечно, любимый Гамсун! Голодающий журналист, который уже и кожаные шнурки сжевал, красиво галлюцинирует от голода, пока не приходит ему в голову умопомрачительная мысль – а не пойти ли работать? И нанимается юнгой на корабль…

Занималась бабушка какими-то эзотерическими танцами, потом забытой и гонимой наукой педологией, в поздние годы жизни называла себя “очеркисткой”. И жила духовной жизнью… Такой же далекой от сегодняшней жизни, как юрский период… Все это на Нору разом обрушилось, когда она стояла, еще не сбросив куртки, перед окончательно ушедшей бабушкой.

Как много Нора от нее всего получила… Бабушка играла на этом пианино, а Нора под музыку “вытанцовывала настроение”… здесь, на углу стола, Нора нарисовала синюю лошадь… и как бабушка восхищалась: вспоминала “Синего всадника”, Кандинского… Они ходили в Пушкинский музей… в театры… Как же Нора страстно любила ее тогда… и как жестоко разочаровалась и холодно бросила. Бабушка ненавидела всякую буржуазность, презирала мещанство, называла себя “беспартийной большевичкой”… Они смертельно разругались восемь лет тому назад, стыдно сказать, по политическим мотивам… Какая нелепость… какой бред…

Вместе с отцом они переложили твердое тело на раздвинутый стол. Нетяжелое тело. Отец ушел на кухню курить, а Нора взяла ножницы и разрезала ветхую ночную рубашку. Она расползалась в руках. Потом налила в тазик прохладной воды и стала обмывать тело, похожее на узкую лодку, изумляясь физическому сходству с собой: тонкие длинные ноги, ступни с высоким подъемом и выдающимися вперед большими пальцами с давно не стриженными ногтями, маленькая грудь с розовыми сосками, длинная шея и узкий подбородок. Тело было моложе лица, кожа белая, безволосая… Отец курил в огромной кухне, заставленной персональными, по числу семей, столами, время от времени подходил к висевшему в коридоре древнему телефону и оповещал родственников… До Норы доносился его трагический голос и один и тот же текст: мама скончалась сегодня ночью, о похоронах сообщу дополнительно…

Когда тело было обмыто и вытерто разорванным пододеяльником, Нора почувствовала, что теплая струя течет по животу. Она как будто очнулась – как это она забыла про Юрика, это его молоко растекается напрасно. Она хотела сесть на тахту, но заметила, что на простыне осталось пятно, последние соки и шлаки из мертвого тела. Нора сорвала простыню, скомкала и бросила в угол. Нашла себе другое место, в кресле у окна, где бабушка обычно читала всё те же книги из шкафа, потому что новых не прибавлялось, сколько себя Нора помнила. Подставила большую кружку с отбитой ручкой – знала ее с детства – и быстро сцедила молоко, почти доверху. Вылила в таз – и помыслить невозможно нести отсюда домой эти триста граммов… Вытерла грудь своей майкой – все вещи в комнате казались зараженными смертью и ни в чем не повинная кружка тоже.

Оделась, вышла в коридор – отец в ратиновом пальто, в шапке пирожком опять курил на кухне. Он уже пришел из поликлиники, которая была недалеко, на Арбате, с нужной справкой.

– Не могу дозвониться в крематорий. Все время занято. Поеду туда, хочу, чтоб поскорее все это… – и сделал неопределенное круговое движение рукой, что обозначало: скорее закончилось. И снова стал куда-то дозваниваться.

Потом Нора набрала свой номер, Таисия тут же подошла:

– Не волнуйся, Норочка, не волнуйся. Я уже и домой позвонила, Сережка сам управится, я до самого вечера могу… Спит, спит Юрик.

Нора полезла в гардеробную – угол за буфетом, где на трех вешалках висели все бабушкины вещи. Господи, какая смиренная нищета – зимнее пальто с барашковым воротником шалькой, истертое дотла, синий костюм, перешитый из старого мужского, две блузки – каждую тряпку Нора помнила с детства. Судя по фасону, конца двадцатых годов… Нора выбрала из двух блузок ту, что была менее заношена. По этим останкам одежды можно было изучать историю костюма… На рукавах сохранился след какого-то псевдоегипетского орнамента.

Тело застыло, как застывает гипс, блузку пришлось разрезать на спине. Разложила рядом с телом.

“Надо будет аккуратно перекладывать в гроб, – подумала Нора. – Но одену сейчас, чтоб не лежала голой”.

Вдруг почувствовала, что в комнате очень холодно. Захотелось одеть ее потеплее – сняла с вешалки жакетку. Юбку разрезать не пришлось, натянула через ноги. Бабушка была дитя Серебряного века, его продукт и жертва. Два смутных от пыли портрета юной красотки висели над пианино. Хороша. Очень хороша…

Нора достала из загнанного под тахту чемодана старые туфли – архаика, музейная вещь: шлейка на кожаной пуговке, каблук рюмочкой. В них бабушка ходила во времена НЭПа… На негнущуюся ногу надеть не смогла.

Все делала Нора так, как будто всю жизнь только этим и занималась. На самом деле – первый раз. Как умирала другая бабушка, Зинаида, Нора не помнила, ей было тогда лет шесть. А дедов своих она практически не знала… Женская семья. Один мужчина был – Генрих. Долго ли жил он с ними, на Никитском? Амалия с ним развелась, когда Норе было лет тринадцать…

С Марусей поправить ничего нельзя. Опоздала помириться, а теперь обмывает, одевает… и давнее чувство раздражения против всего мироустройства, против этого жуткого футляра когда-то горячо любимого человека поднялось со дна… Саркофаг. Каждое мертвое тело – саркофаг… Можно было бы поставить такой спектакль – все живые герои в саркофагах, а умирая – из них выходят… В том смысле, что все живое уже мертвое… Надо это Тенгизу сказать…

Молоко опять стало прибывать. На майке проступило темное пятно. Какой плен физиологии – конечно, Маруся ей первая об этом и сказала. Биологическая трагедия женщины… Бедный и робкий борец за женское достоинство, за справедливость. Ре-во-лю-цио-нЭр-ка! Как она испугалась, когда Нору выгнали из школы! От дома отказала! Торжественно и высокопарно! Помирились. Но года через три разругались по-настоящему – советская власть черной кошкой пробежала между ними, на этом закончилось и доверие, и близость… А потом еще Чехословакия… Сейчас только улыбку это вызывало. Какая глупость…

Нора глянула в окно. Стекло грязное, годами не мытое. Видно было, что серый снег за окном сменился серым дождем. Почему же я ничего для нее не делала? Какая глупость была обижаться на старуху… Я черствая сволочь…

Но ведь любила-то ее больше всех на свете! Неслась почти каждый день после школы по привычной дороге мимо кинотеатра повторного фильма, переходила дорогу у Никитских ворот, потом мимо магазина “Консервы”, в паутину переулков – Мерзляковский, Скатертный, Хлебный, Скарятинский – выныривала на Поварскую, к бабушкиному дому. И сердце от счастья замирало, когда бегом поднималась по лестнице на третий этаж и утыкалась носом в Марусю…

Но какая же белая кожа… Глаза подглядывали из-под век, смотрели на нее, казалось, безразлично. Разрезала со спины блузку, половину надела с правой руки, половину с левой, приподняла тяжелую голову, чтобы соединить сзади разрезанный воротничок. За последние двадцать лет Маруся, кажется, не внесла в дом ни единой новой вещи. От бедности? От упрямства? Из какого-то непостижимого принципа?

В дверь робко постучали – это был отец, боялся увидеть свою мать обнаженной. Вошел с деловито-радостным лицом, с пальто в руках:

– Норка, я заказал гроб. Привезут завтра утром, к десяти. Даже справку не спросили! Только спросили, какого роста покойник. Я сказал, метр шестьдесят.

– Метр пятьдесят восемь, – уточнила Нора. – И не зови меня так. Нора меня назвали. Твоя мать назвала меня Норой. Ибсена читал?

Выглянувшее на мгновенье солнце осветило на минуту комнату, бабушку, сверкнуло в перламутровой пуговке под воротничком и снова ушло в серую морось.

Нора подоткнула под бок разрезанный надвое жакет с круглой латунной брошкой на отвороте. В нем Маруся ходила на собрание в какой-то профком – журналистов или драматургов…

– Останешься здесь на ночь? – спросила Нора отца.

– Нет, мне домой надо, – испугался он. И заторопился. – Но я завтра к девяти здесь буду. Ты придешь, доченька? – спросил он не очень уверенно. – Мне еще в крематорий… Хорошо бы завтра успеть.

– Да можно и послезавтра…

– Хотелось бы поскорее. Попробую. Я позвоню тебе вечером.

Генрих Яковлевич проявлял чудеса проворства.

– Я в девять здесь буду, – кивнула Нора сухо. Она чувствовала, что невозможно оставлять покойницу одну. Но невозможно было и ночевать здесь с Юриком.

Нора вышла в коридор, свернула два раза по знакомому с детства коленцу коридора. На кухне Катя-Первожилка стояла к ней спиной и что-то резала на столе, сильно ворочая локтями.

– Теть Кать, поговорить надо…

Катя развернулась всем туловом – шея у нее отсутствовала, голова крепко сидела прямо на плечах:

– Чего тебе, Нюра? – прелестная эта идиотка всю жизнь ее так звала.

– Переночуешь у Маруси в комнате?

– Тебе надо, ты и ночуй. На что оно мне надо?

– У меня ребенок маленький, куда я с ним?

– Родила, что ли?

– Да.

– И Нинка моя родила! А Генька чего ж не поночует?

– Домой спешит. Я тебе денег заплачу.

– Нюра, я тогда и буфет возьму. Он мне нравится.

 

– Хорошо, – согласилась Нора. – Возьми. Только к тебе не влезет.

– Так я же и комнату возьму. Вселюсь, и кто мне что скажет? Нинка-то живет у мужа, а прописана здесь!

– Да, да, – безразлично кивнула Нора и представила, как будет Катя шарить по комнате в поисках поживы.

– Десять рублей, Нюра! Меньше не могу, – зажмурилась от собственной наглости Катя.

– Десять – это за ночь и за уборку! – уточнила Нора.

На том и порешили.

На другой день с Юриком вызвалась посидеть Таисия, так что Норе и не пришлось голову ломать – кого позвать. Подруг, которых можно было позвать, было две – Наташа Власова и Марина Чипковская по прозвищу Чипа, со времен театрального училища. Обе были надежные, но у Наташи был пятилетний мальчик, а Чипа работала как безумная на трех работах, содержала мать-инвалида и младшую сестру…

В комнате у бабушки Нора застала несколько человек – отец, его помощник Валера Безбородко, Катя с дочкой Нинкой, соседка Раиса и еще одна тетка из домоуправления в рыжем кривом парике. Женщины были заняты тихой, но оживленной беседой – решались материальные вопросы, догадалась Нора.

– Жалко-то как Марусеньку, – закачала мелко головой Раиса. – Ведь пятьдесят лет без малого прожили вот так, через стенку. Я ей во всю жизнь плохого слова не сказала… Я хотела на память…

– Раиса, что вы там хотели? – неожиданно резко перебил ее Генрих.

– Нет, Геня, я только говорю, почти что пятьдесят лет, можно сказать, душа в душу… – и попятилась к двери.

“Вот воронье слетелось…” – и Нора их всех быстро, но решительно выставила. Отец посмотрел на нее с благодарностью: он жил в этой квартире с детства, помнил этих старух молодыми бабами, но так и не научился с ними разговаривать – все неровно у него получалось, то свысока как будто, то искательно. И Нора знала, что он не умеет общаться с людьми на равных, всегда эта лестница – выше, ниже… “Бедняга”, – пожалела отца, даже ощутила теплоту. И он понял, руку положил ей на плечо. Неуверенно. Он с раннего Нориного детства считал, что уже тем, что она его дочь, он выше стоит, разговаривал с ней начальственно, а потом она выросла, расставила все по местам… Ей было лет восемнадцать, когда она пришла к нему в его новый дом, в новую семью, и он, уединившись, стал ей пенять, что редко приходит и что это, несомненно, влияние ее матери, которая не хочет, чтоб они общались. Нора обрезала его: “Па, неужели ты не понимаешь, если бы мама не хотела, я бы и не ходила… ей просто все равно…”

И он с тех пор не предъявлял никаких претензий…

В десять привезли гроб. Два гробовщика ловким приемом поставили гроб на стол, сдвинув покойницу, молниеносно, даже артистически, подняли ее, и тело с деревянным стуком сразу легло куда надо. Отец вышел с гробовщиками, оставив Нору одну. Он расплачивался с ними в коридоре, под дверью, и Нора слышала, как они его благодарили. Отец явно им дал больше, чем те рассчитывали получить.

Нора подоткнула раздвинувшиеся надрезанные вещи, расчесала седые редкие волосы на пробор, как бабушка носила, убрала выбившиеся пряди назад и залюбовалась ее немного покатым высоким лбом и длинными веками. Была в бабке некоторая интегральная линия, она просматривалась в очерке скул, на переходе шеи к плечу, от колена к пальцам… Норе даже захотелось немедленно взять в руки карандаш… За ночь покойница как будто похорошела. Красивым лицо ее не было – оно было прекрасным, узким, и лишняя старческая кожа, которая при жизни висела под подбородком, подобралась, она помолодела. Жаль, что в нее лицом не вышла…

– Нора, соседи говорят, надо стол накрыть, это… поминки… – отец смотрел на нее с ожиданием.

Нора подумала минуту – бабушка всю жизнь терпеть не могла, когда соседки заходили к ней в комнату. Но теперь было все равно.

– Скажи Катьке, чтоб на стол собрала и дай денег. А накроет пусть на кухне. Только пусть водки много не покупает, а то обопьется. У нас без поминок никак нельзя…

Отец согласился:

– До войны столов было меньше, всегда на кухне накрывали. Много стариков тогда в квартире жило. Все умерли. Но я на поминки не ходил, и мама не ходила. Как ни странно, ходил на эти поминки мой отец…

Чуть ли не первый раз в жизни Генрих упомянул отца… Нора отметила это, удивилась: в самом деле, о Якове Осецком ей никогда ничего не говорили. Что-то смутное, из детства… Хотя она его помнила – однажды он был у них на Никитском, какие-то отдельные черты – усы щеточкой, длинные большие уши да еще рукодельный, из цельного дерева, костыль с изгибом ствола, превращенным в рукоять. Больше она его никогда не видела.

Отец пошел отыскивать только что изгнанную Катю. Она обрадовалась и предложению, и деньгам, сказала, что купит все в Высотке. Отец кивнул. Ему было все равно, а Кате большое развлечение. Почти одновременно Нора и Катя вышли из дому, одна на Арбат в цветочный магазин, другая в сторону площади Восстания. Катя была в большом возбуждении, денег было – полторы ее пенсии, и она прикидывала, как бы по-умному закупиться, чтобы немного скроить…

В цветочном магазине на Арбате Нору ждало чудо – впервые в жизни она увидела такие роскошные гиацинты, целое ведро. Она купила все – и сиренево-голубые, и белые, и несколько розово-лиловых. Выложила всю свою наличность. Цветы ей сначала завернули во много газетных слоев, а потом еще дали впридачу и ведро. Так и шла она с деревенским ведром сначала по отрезку Трубниковского переулка, оказавшегося по старо-арбатскую сторону новой магистрали, потом пересекла Новый Арбат, и снова оказалась в Трубниковском, в его более длинном отрезке. Накрапывал дождь или снег, не разбери что, свет был серо-перламутровый, ведро тяжелое, сапоги промокли, уже начинало прибывать молоко, но свернутые пеленки были уложены в лифчик, а поверх этой снасти она еще была обвязана старым платком – это рано утром прибежавшая Таисия скандальным голосом объявила ей, что если платок не повяжет, то на похороны она ее не пустит. Нора засмеялась и обвязалась.

Пришла она одновременно с катафалком. Поднялась первой, до похоронной обслуги. В комнате стояло несколько унылых фигур дальних родственников, подходили смутно знакомые люди, целовали Нору и Генриха, что-то говорили казенное, с разной степенью теплоты. Одна маленькая старушка в белом шарфике и в беретке тихо рыдала, ей наливали в углу валериановые капли в бабушкину “капельную рюмку” для успокоения. Незнакомая старушка.

Нора бросила гиацинты в гроб, они не нуждались в том, чтобы их особо раскладывали. Было волшебство уже в том, как эти цветы все вокруг преобразили – бедность обернулась роскошью, как в сказке про Золушку. Нора, опытный, казалось бы, человек, театральный художник, вся профессия которого только в том и заключается, чтобы техническими способами преображать искусственное пространство сцены, от восхищения замерла. Это как волшебный фонарь, который давным-давно использовали в постановке “Синей птицы” во МХАТе, в сцене, когда Тильтиль и Митиль приходят в страну мертвых, к бабушке и дедушке. Да, конечно, именно Маруся и водила ее, пятилетнюю, на этот спектакль… Ей показалось, что в узкой полоске между неплотно закрытыми веками мелькнуло одобрение. Гиацинты обладали какой-то невероятной силой – они заполнили мощным ароматом комнату, перебив и запах тройного одеколона, и запах пыли, и валерьянку. И Нора даже подумала, что вся эта комната, прикоснись к ней волшебной палочкой, станет дворцом, а бедная бабушка с большими амбициями – тем, кем она всю жизнь хотела стать и не стала…

Потом четверо мужчин подняли гроб и вынесли его на улицу. В катафалк село с десяток родственников, а отец покатил на своем “Москвиче” следом.

До Донского крематория ехали недолго, прибыли раньше времени и еще полчаса топтались, ожидая очереди. Потом погрузили гроб на какую-то вокзальную тележку и впустили Нору с Генрихом прежде других. Нора опять занялась цветами. Ей показалось, что со времени покупки гиацинты распушились и раскрылись полностью. Теперь она разложила их не в хаотическом беспорядке, а осмысленно, с идеей: розовые поближе к пожелтевшему лицу, а лиловые сплошным рядом вокруг головы, вдоль рук. А все те неприличные гвоздики, что внесут сейчас родственники, Нора решила бросить в ногах.