3 książki za 35 oszczędź od 50%
Za darmo

Профессор бессмертия

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Профессор бессмертия
Профессор бессмертия
Audiobook
Czyta Сергей Ледовский
12,53 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Вы знаете, что я враг всякой метафизики и могу вас уверить, что я не выйду, как не выходил до сих пор, из того светлого круга мышления, в котором назначено нам мыслить. До периферии его я вас доведу, но следовать за вами далее не буду. Если вам угодно, вы пойдете дальше сами, но я в метафизику ни на шаг.

– Первыми и самыми важными вопросами, возникшими, конечно, и в вас, если допустить загробную жизнь души, являются вопросы о том: можно ли представить себе душу без тела и где же совершаться дальнейшему развитию индивидуальной души? Отвечу на них по порядку, без всякой метафизики.

– Можно ли представить себе душу без тела? Ответа на этот вопрос я вам дать не могу по принципу, потому что он чисто метафизического свойства, и думаю, что поступаю основательно, сказав прямо, без обиняков, что этого я не знаю. В данном случае я поступаю, быть может, слишком даже добросовестно; я мог бы воспользоваться и метафизикой, потому что даже такой реалист, как Вундт, не отрицает, что существуют метафизические основания, взятые прямо из опыта и науки. Но я буду верен себе. Упомяну только к слову, что многие: наш казанский профессор Лобачевский, иностранцы Риман, Шмиц-Дюмон, – считают себя вправе прийти к заключению, будто бы алгебра дает нам возможность прозревать, провидеть другие измерения пространства, чем те, которые нам известны. Я не математик, проверить их не могу, но и отрицать не смею. Если действительно существует четвертое измерение, нам не известное, но только угадываемое, и его предвидят математики на основании математики, то я решительно не вижу причины не предполагать возможным отдельное существование в неизвестных нам условиях однажды образовавшейся души! Но, как я уже сказал, я не буду говорить о возможном, я останусь при необходимом и несомненном. На этот вопрос я вам ответа, как сказано, не дам.

– Перехожу ко второму вопросу: где же совершаться дальнейшему развитию души? Или, другими словами: может ли она исчезнуть для нас? Исчезает ли что-нибудь из мироздания?

– Закон, открытый в 1824 году Карно и распространенный в его последствиях на все мироздание в 1853 году, Томсоном, гласит так: «Только в том случае, если тепло переходит от тела более нагретого к телу менее нагретому, может оно быть преобразовано в механическую силу, и то только некоторою частью своею». Большая часть переходит без всякой работы и ведет лишь к уравнению температуры; тела, одинаково нагретые, обмениваются лучистою теплотою, но работы при этом происходить не может, между тем, как механическая сила переходит в тепло беспрерывно. Если Вселенная будет предоставлена совершению нынешних физических условий, то, в конце концов, весь запас сил движения перейдет в тепло, а тепло, в свою очередь, – в равновесие температуры. Тогда исчезнет причинность каких-либо изменений, какой-либо жизни, тогда настанет полнейший застой решительно во всех жизненных отправлениях природы, тогда покончится жизнь растений, животных, человека, и Вселенная, по словам Гельмгольца, будет обречена войти в вечный покой. «Вечный покой»! Но ведь это наш молитвенный стих! Но ведь это значит бессмертие покоя? Бессмертие известного градуса температуры, бессмертие, или statu quo, материи? Бессмертие успокоившейся материи? Т. е. все-таки длинный ряд бессмертий, с которым наши ученые решительно не знают что им делать, и перед лицом которого становятся в тупик? «Естественно», что растения и животные существовать тогда не будут; обреченная на вечный покой, оставшаяся не у дел материя будет тоже совершенно «естественна», да и самый покой этот будет вполне «естественен». Действовавшие прежде силы, обусловливавшие всю красоту бытия и самого человека, «естественно» преобразятся, станут невидимы, войдут в равновесие температуры, совершив круговорот… Ничего «неестественного», как вы видите, в этом не будет; какая-то жизнь тоже как бы останется, но только в грустном виде равновесия температуры. Следовательно, получается не одно, а многие «бессмертия» и при этом полнейшая «естественность» этого бессмертия по науке. Силы, созидавшие жизнь, преобразятся в равновесие температуры и останутся не у дел, потому что работа, им предстоявшая, будет совершена, и они при тех условиях, которые в то время, или, лучше сказать, в то безвременье сложатся и будут наличными, окажутся неспособными к работе.

– Не могу удержаться и тут от того, чтобы не вспомнить опять-таки Священного Писания, к которому, как вы знаете, я отношусь очень критически, но очень нередко поражаюсь им. Совершенно так же верно, как поведано в библии, сотворение мира не мгновенное, а во времени, в шесть дней, здесь, в бессмертном «покое» вселенной, предусмотриваемом наукою, не вспоминаете ли вы того «покоя блаженных», о котором повествует нам все-таки та же библия? И необозримо много в ней и других истин, до которых человечество дорабатывается только усилиями тысячелетий, которых мы еще не увидели, хотя они и видимы, которых мы еще не постигли, но когда-нибудь поймем. Только нечто исключительное, божественное могло создать такую книгу, как библия!

– Если признать за справедливое, что величественный мертвый, или вечный покой мироздания обусловится равномерностью температуры, то это признание может сослужить мне в моем доказательстве большую службу. Возрастание и развитие единоличной души человека, приняв в расчет всю животную и, в особенности, мозговую деятельность индивидуума, за всю его иногда очень долгую жизнь поглощает, что несомненно, весьма большое количество энергии. Значительное подтверждение этим словам найдете вы у Молешота. Совсем не бессмысленно было бы смотреть на индивидуум человека, совершивший свое земное, видимое бытие, как на некое жизненное явление, поглотившее, устранившее из мирового обращения весьма значительное количество тепла; смерть человека, в таком случае, была бы ничем иным, как кажущимся исчезновением некоего количества тепла, и душа его, за гробовою доскою, чем-то совершившим вполне жизненный круговорот, кончившим возможную в условиях нашего нынешнего мира работу, и безвозвратно отошедшим от участия в жизни, и тем более видимости и ощутимости, но не сгинувшим.

– Здесь, на этом месте, я должен остановиться, достигнув периферии того светлого пространства, в котором назначено нам мыслить и трудиться. Ни пяди далее не могу я двигаться без того, чтобы не удариться в метафизику. До смерти человека, до дверей в загробную жизнь и указания на них мог я довести мое исследование путем, не противоречившим естествознанию, далее идти не могу. Дверь в бессмертие видна, я ставлю вас перед нею, но что за нею – это вне светоносного круга моих человеческих соображений.

– Вполне непозволительно было бы следовать Сведенборгу с его расквартированием душ. Если пуститься этим путем, то предположений можно бы сделать видимо-невидимо. Одно из них, отчасти, совпадало бы опять-таки с библиею. Будущее души в загробной жизни, дальнейшее ее развитие и усовершенствование можно представить себе неким оплотнением, материализациею ее, обратным воплощением в материю, но в материю иную, чем нынешняя, уже потому, что она минует фазис посмертного покоя, а именно: уравновешения температуры, который ей несомненно предстоит. Не таково ли будет и Воскресение мертвых? «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали», повествуется в Откровении Иоанновом, причем сказано, что старое небо «скроется, свившись, как свиток».

– Заглянуть в судьбы души в загробной жизни было бы со стороны человека не только нелепостью, не меньшею, чем если смотреть на звезды в микроскоп, но явилось бы умалением значения бессмертия, потому что всякое описание его являлось бы, при наших средствах познания и мышления, простым антропоморфизмом, низкопробным очеловечиванием тех высших, нам совсем не известных законов и форм, для описания которых, по самому существу дела, у нас, еще не умерших, не кончивших круговорота жизни, не может быть ни линий, ни красок, ни соображений, ни букв. Подобное описание могло бы удасться хотя сколько-нибудь только в том случае, если б загробное будущее стало настоящим. Есть одно чудесное место в Евангелии Иоанновом, подкрепляющее мои слова и свидетельствующее о том, что нам, по нашим законам и формам, не судить о законах и формах загробного бытия. Ученики Христовы допрашивали однажды Спасителя о том: куда он идет? что обещает? «В доме Отца моего обителей много», ответил он им, «а если б не так, я сказал бы вам: я иду приготовить место вам». В ответе этом имеется несомненный намек на другие, многие «обители», новые и нам не известные, бытие которых не обусловливается даже такою необходимостью, как «место» их существования! Спаситель прямо говорит, что он избег, и не сказал слова «место», а сказал гораздо более широко и неуловимо – «обители», прибавив еще для пояснения, что «их много».

– Этих «обителей», этих иных форм бытия, не нуждающихся в «месте», – мы не знаем и знать не можем. Они явятся фактическим настоящим только для умерших людей. Если я сказал с уверенностью, что открытую дверь в единоличное бессмертие я вижу, то с тою же совершенно уверенностью и на тех же самых основаниях утверждаю я самым положительным образом, что никакого общения физического между умершими и живыми быть не может. Весь спиритизм, весь медиум – это нечто вроде слабоумия или даже идиотизма в мышлении человека. Совершенно так же, как невозможно обратить в механическую силу, отработавшую вконец и пришедшую к равновесию часть тепла, и она для мира безвозвратно исчезает, успокаивается, совершенно на том же основании говорю я, что душа умершего человека никоим образом, ни под каким видом в общение с покинутым ею миром войти не может! Существуют ли отошедшие здесь, между нами, или обретаются они где-либо в пространствах, это вопрос праздный и совершенно бессмысленный; если бы было возможно какое-либо физическое общение, то душа умершего еще не окончила бы земного бытия своего, вполне с ним не рассчиталась, была бы непременно, если можно выразиться, «материеспособною», т. е. еще не улетучившеюся частью тепла, была бы причастна «земляности»; это последнее совершенно подходящее слово нашел я где-то в сочинениях паломника Муравьева. Ожидать появления кого-либо из мертвых – это совершенно то же, как если бы какое-нибудь земноводное каменноугольной формации вдруг пожелало встретиться с другим земноводным из формации меловой. Между ними легли время и невозможность, и появление мертвого явилось бы полным отрицанием причинности и условий загробного бытия. Видения, несомненно, могут иметь место, но они будут явлениями чисто субъективными, способными исчезнуть при надавливании пальцем одного глаза в сторону и нарушением параллельности глазных осей.

 

– Вот основные черты моих доказательств, Семен Андреевич, – договорил хозяин. – Есть много мелких, несущественных вопросиков, висящих подле этих основных линий, например, вопросы о том: в какой момент жизни, в эмбрионе ли, и когда именно, образуется душа, пригодная для бессмертия? Имеют ли душу идиоты от рождения? Не может ли сложившаяся для бессмертия душа вследствие чего-либо сгинуть или регрессировать, т. е. не совершится ли с нею то, что сказано в Деяниях Апостольских, что «всякая душа, которая не слушает Пророка того, истребится из народа?» Не следует ли предполагать в этом смысле, что всякий человек, уподобляющийся низшему организму, т. е. животному, в зверстве, плотскости и т. п., добровольно спускается на низшую ступень развития в бытии земли и, следовательно, такая душа для дальнейшего развития в будущей жизни становится непригодною? Что будет с самоубийцами? Какие будут у души внешние облики и будут ли? Как определятся отношения мужей, имевших двух или трех жен, к этим своим половинам, да и насколько сохранятся идеи муж и жена – и прочее, и прочее. Но эти и множество всяких других вопросиков обойду я совершенно; не забудьте только и обратите ваше внимание на то, что в признании бессмертия души кроется целая система высокой нравственности, своеобразия, естественно-научная этика, возбраняющая человеку быть дурным, злым, мстительным и требующая от него добра, благотворения, милости и прощения других. Посмотрите, как правильно определяется при этом взгляд наш на воспитание детей, на семью, на всех малых сих? Как понятно и просто объясняется уважение к предкам, к родителям, как становится необходимо и понятно почтение к могиле, в которой почил остаток того, что послужило куколкой для развития бессмертной души. Какое обрисовывается тут поразительное сходство опять-таки с требованиями Евангелия, перед которым не могу не благоговеть? Но все это может составить предмет не одной такой беседы, как наша, а целого ряда бесед. На этот раз, Семен Андреевич, вы меня извините; мы уже и так засиделись, а мои больные ждут, пора идти! Петр Иванович и Подгорский поднялись с мест.

– Одно слово, Петр Иванович, – спросил Подгорский. – Я близок к тому, чтобы согласиться с вашими доводами о логической необходимости бессмертия; я неоднократно слышал от вас указания на замечательные совпадения слов «Священного Писания» с выводами науки, ну а где же место в системе вашей для сути сутей этих книг: веры, церкви, молитвы?!

Темное облако прошло по выразительному лицу Петра Ивановича, и он, взяв фуражку, для того, чтобы выйти из дому, остановился. Подгорский продолжал:

– Вот, например, нечто для меня необъяснимое. В вашей амбулатории икона Богоматери висит, как ей подобает – иконою, а перед нею теплится лампада, а вот это превосходное изображение Распятия, здесь, в вашем кабинете, помещено как бы в виде картины; что это значит?

– Там, в амбулатории, – медленно проговорил Абатулов, – икона висит для народа… здесь, в кабинете, для меня… и это больное место всей моей системы… я, видите ли, достаточной причины для того, чтобы признать идею веры, иконы, не имею. И это, поверьте мне, великая грусть моя, если угодно – трагическое положение. Тут нужна вера, а ее-то у меня и нет… Я не вижу достаточной причины в необходимости веры, когда верить могу я только одному убеждению… Вы, может быть, Семен Андреевич, удивляетесь той уверенности, с которою я говорю это? Но я буду откровенен, как был: там, где мне не хватало уверенности, я всегда прямо сообщал вам, что доказательств не имею, и, на том же основании безусловной правдивости, я должен сказать вам, что многого в моей системе и моих заключениях я сам не понимаю… есть пробелы… есть темнота… Если для меня вполне ясна логическая необходимость признать единоличное бессмертие души, то я до сих пор все-таки еще не мог найти положительного, или хотя мало-мальски сообразного с моей системой определения значения веры, земной церкви и молитвы. Если наука документирует мне бессмертие, то зачем мне вера? Если я могу обойтись без веры, зачем мне – внешняя, обрядовая, земная церковь? Если не нужно ни веры, ни церкви, тогда зачем мне молитва, служащая связью им обеим, пускающая свои корни и имеющая свою причинность только в этих двух? Непонимание мною этих трех «психических организмов» поистине пугает меня… Что, если лжива вся моя система? Ну а теперь, – заключил Петр Иванович, – пойдемте к моим больным.

Оба они вышли из комнаты и направились к кибиткам, под шум не умолкавшего родника.

VI

Не успели Петр Иванович со своим гостем, находившимся, надо сказать правду, в каком-то одурманении от очень длинной лекции хозяина, местами в высшей степени любопытной, выйти из ограды Родниковки в сторону кибиток, как вдруг из-за угла ограды почти наскочил на них конный калмык. Ограда Родниковки состояла из небольшого валика и рва перед ним, густо заросших бурьяном, будяками, полынью и перекати-поле, между которых засели прошлогодние остатки тех же трав, поломанные, серые и колючие, что, вместе взятое, образовывало действительно нешуточную преграду; конь калмыка, сразу осаженный, даже скользнул обеими задними ногами в ровик. Завидев Петра Ивановича, калмык снял шапку.

– Что, братец? – спросил Петр Иванович, – Ты ко мне?

Калмык не сразу ответил; он, видимо, стеснялся говорить. Это стеснение было проявлением той удивительной чувствительности простого народа, никогда и никем ему не преподанной, которая врождена ему и которая подсказывает простому человеку, что сообщать кому-либо о несчастии надо не вдруг, а исподволь.

– Что случилось? Говори! – спросил Петр Иванович. – Беда какая, что ли?

Калмык утвердительно покачал головою.

Петр Иванович переглянулся с Семеном Андреевичем; подошли из дому садовник, кучер, казачок и кухарка; мало-помалу стали подходить люди от кибиток и образовали вокруг кольцо.

– Барыня ваша утонула! – проговорил калмык, слезая с лошади и кинув поводья.

Глаза всех присутствовавших сразу обратились на Петра Ивановича: долго смотрел он на калмыка исподлобья, не шевелясь, не моргнув глазом. Единственное, что слышалось подле этой довольно значительной толпы людей, это частая передышка лошади и похрустывание под ногами ее сухого валежника, к которому она наклонила голову, чтобы обнюхать. Калмык доставал что-то из-за пазухи.

– Да ты это видел сам, или тебе только сказали? – медленно, но внятно спросил Абатулов.

– Исправник нарочного от Фоминой ставки послали до Немецких ручьев, оттуда к нам колонист прискакал, а вот и записка, – ответил калмык, подавая небольшой конверт, завернутый в какую-то тряпичку.

Пока Петр Иванович развертывал и читал записку, калмык, отвечая на расспросы разохавшейся и качавшей головою кухарки, сообщил, что это произошло утром, но как именно – он не знает.

– Ну, поди на кухню, покормись, – сказал Петр Иванович калмыку, свертывая письмо и поворачиваясь, чтобы идти к дому; толпа молча и почтительно расступилась.

– Но так ли это, Петр Иванович? – почел за нужное спросить глубоко пораженный неожиданностью и следовавший после Абатулова Семен Андреевич, – может быть, это еще только предположение?

– Нет! Это совершилось! – ответил Петр Иванович. – Пароход уже был бы здесь, если бы не неожиданная поломка в машине… Но ее земное странствие покончено! Лодка опрокинулась; плавать жена не умела совсем… Тела ее пока что не нашли.

Подойдя к дому, Петр Иванович кликнул кучера.

– Поезжай ты, братец, к отцу Игнатию; он должен ночевать сегодня у священника в Казачьем хуторе, расскажи о том, что видел и слышал. Скажи, что я очень прошу их, если можно, приехать теперь же. Запряжешь Липку и Серого в маленький тарантасик. Извинишься, что я ничего отцу Игнатию не пишу, а на словах только прошу. Поторопись!

Абатулов вошел в дом.

– Идти мне за ним или нет? – думалось Семену Андреевичу, чувствовавшему несказанно глубокое уныние. – Нет, лучше не пойду. Вот она – смерть! Это уже не теория, а практика, и какая страшная, какая непосредственная!

Подгорский в дом не вошел, а направился через сад вниз, к Волге.

В полном безучастии к горю и радости людской опускался на землю безоблачный вечер. Блистая вниз и вверх по течению плесами и курьями, катила Волга свои мутные струи, образовывая на них где стремнины, где завитки, порою запузыриваясь и пуская вниз по течению многие сотни еле заметных, кружившихся воронок-водоворотиков; одни струи шли быстрее, другие отставали, но стоявшему подле самой воды Семену Андреевичу казалось, что вся эта могучая водная масса катилась как бы по какому-то кругу необычайно великого диаметра. Кое-где играя в пунцовых лучах опускавшегося солнца кремнистыми и слюдяными блестками, лежали неподвижным покровом береговые пески и отмели, и только изредка кустилась, просовываясь сквозь них, бледная зелень ивняка. Бока крутых уступов правого берега, на котором находился Семен Андреевич, уже заволакивались голубоватой тенью, но воздух был так чист, так светел, что дальнейшие отроги берега виднелись за много верст. На левой, противоположной стороне, или на острову, торчали остриями невеликие шалаши рыболовной ватаги, шла ловля, забрасывание сети, и как будто слышалась песня. Повыше ее запаузился караван барок, а посредине реки гордо и могущественно поднималась, стоя на якоре, громадная беляна с тремя сторожами наверху, и на корме ее народ собирался к ужину и уселся в кружок.

Подгорский пошел вдоль берега; вода была невысока, и в песках виднелись ракушки, куски снастей, кирпичные и деревянные поплавки. Дойдя до устья ручья Родниковки, Семен Андреевич услышал его клокотанье, очень хорошо памятное ему за все время объяснения Петром Ивановичем своих доказательств бессмертия. Это знакомое клокотанье направило его мысли знакомою стезею:

– Отчего это, в самом деле, – вздумалось ему, – чувствую я, человек вовсе чужой Петру Ивановичу и тем более покойнице, какое-то удручающее стеснение, как бы чувство холода? Да и всегда, перед лицом смерти, в особенности в первые минуты сообщения о том, что смерть скосила кого-либо из родных или знакомых, далеко или близко, чувствуется этот холод? Уж не та ли это мистическая потеря тепла с отбытием всякой живой души, о которой говорил Петр Иванович? Несомненно, что этот холод чувствуется за тридевять земель при известии о смерти знакомого человека.

Семен Андреевич даже улыбнулся неожиданности своего несомненно мистического заключения в стиле «профессора бессмертия», и затем, также совершенно неожиданно, вспомнилась ему, особенно ясно, погибшая Наталья Петровна.

– Это она-то хотела к цыганам в Астрахань ехать! Такая живая, жизнерадостная! Это она-то мне с собою ехать предлагала! А теперь! Исправник пишет, что тела ее еще не нашли, да и найдут ли? Вон какая она могучая, матушка-Волга, попрочнее Невы будет, а и в Неве, как это у Чернышевского в «Что делать?» значится: тело утопившегося человека не нашли… Что, если… что, если… и Семена Андреевича сразу и, вовсе не спросясь его, осенила необычайно дикая мысль: отчего же и нет? Что, если это обман? Если это способ удрать от мужа? Утонула, и конец, при всех утонула… а там где-нибудь за ивняками тройка ждала, степь тоже ждала… и поминай как звали! Что ж!? Возможно, и именно для Натальи Петровны возможно, да и она, в таком случае, в настоящую минуту вовсе не плывущая, или лежащая где-нибудь на дне утопленница, не безмолвная покойница, а вольная птичка, мчащаяся, любезно и весело воркуя, где-нибудь на пароходе или по железной дороге, и как она хохочет, как хохочет?! А мы-то, здесь, ее мертвого тела ожидаем, за священником послали!..

Подгорский бродил вдоль берега довольно долго, под наплывом самых противоречивых мыслей. Одно только чувствовал он очень ясно – это великую жалость к Петру Ивановичу, который, в обоих случаях, как при смерти, так и при бегстве жены, являлся лицом пострадавшим, на которое обрушилась тяжкая, непоправимая невзгода. И, по мере того, как темнело в небе, в Подгорском, неизвестно отчего, все настойчивее и настойчивее становилась уверенность в том, что тут хозяйничала не смерть, а обман.

Одна мысль рождала другую в этом направлении, и они плодились быстро, быстро, очень сходно с тем, как густели сумерки, заменяя, вытесняя свет дневной.

 

– Отчего же не идти дальше? – думалось ему. Уж если несчастье – так полное несчастье; Наталья Петровна, готовясь к бегству, похищает, положим, у мужа из шкафа или из стола деньги, большие деньги; сев на пароход, она немедленно передает их своему сообщнику по бегству. Кому? Конечно, Федору Лукичу с красивыми усами! Но этот Федор Лукич, до конца ногтей проходимец, желает не столько Натальи Петровны, сколько ее денег; он устраивает прогулку с нею вдвоем в лодке, что устроить очень легко; затем едет он с нею и, в таком месте, откуда их не видно на глубине стремнины, опрокидывает лодку… дикое, испуганное до столбняка, выражение лица Натальи Петровны видится из воды… Черты лица покоробились… ее косу вода уже успела размыть, и она, распустившись, окружает голову и шею… он, Федор Лукич, плавать умеет отлично, он схватился за опрокинутую лодку… лодка, за которую он держится, плывет вниз по течению быстрее, чем Наталья Петровна…