3 książki za 35 oszczędź od 50%

И вот – свобода

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
И вот – свобода
И вот – свобода
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 26,80  21,44 
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Недели шли за неделями. Дети умирали от поноса, от чесотки, от цинги. Лагерь был царством голода, по которому двигались бледные тени. Мона забыла жизнь в Ханое, забыла своих подруг по клубу. Но теперь, когда у нее была уверенность (или это все-таки нужно назвать «вера»?), что Андре не умер, она начала мечтать. За убогой дневной порцией риса таились вкуснейшие блюда с банкета, сочные куски мяса, воздушные тортики; она каждый день давала дочери порцию дымящейся лапши, щедро сдобренной маслом; тайно прятала куски белых, жирных сыров.

Жар не спадал, у нее теперь постоянно была повышенная температура. Сил становилось все меньше. Она ласково гладила Люси по щеке; если бы ей не было так плохо, она бы почувствовала исходящее от девочки беспокойство, щекочущее подушечки пальцев.

Однажды произошло чудо. Июльские дожди с ураганами срывали с деревьев ветки, ими был усеян весь двор. Ходить по кругу было все труднее, и порой стражи наблюдали за женщинами издали, чтобы не лезть в липкую густую грязь. Однажды, когда они брели посреди этого потопа, Мона сжала руку Люси – как тогда, первый раз, с травой. У их ног, среди упавших веток, белел пакет молока. Она подняла глаза на стену и увидела, что над стеной мелькнуло лицо Дин. Мона спрятала молоко в рукав куртки, слишком широкой для нее, потом внимательно посмотрела на девочку. Та поняла. Любой ценой хранить молчание.

Вечер тянулся бесконечно. Женщины много спали. Дети тоже, остальное время они сидели с выпученными глазами, уставившись в пространство, – вроде бы здесь, а вроде и не здесь. Но в этот вечер силы Моны и Люси поддерживало ощущение волшебного секрета, который скоро можно будет попробовать, и другие этому не помешают. Просто нужно вооружиться терпением.

Глубокой ночью, убедившись, что вокруг все спят, Мона тихонько разбудила Люси, прижала палец к губам: «Тссс». Осторожно открыла пакет, который через стену ей бросила Дин, протянула девочке. Запах фермы, могучий, неодолимый, исходил от него. Малышка схватила пакет, и Мона почувствовала, что сейчас потеряет сознание, до того ей тоже хотелось молока. Она физически ощущала, как молоко проскальзывает в горло дочери, жирное, чудесное… Люси проглотила волшебный нектар залпом – и почувствовала первое в жизни опьянение, взорвавшееся в голове, как вспышка яркого света. Когда дочка вернула ей пакет, Моне захотелось плакать. Люси ничего не оставила. Пусто. Она провела пальцем по картону, слизала остатки жидкости на стенках, и так до тех пор, пока не осталось ни одной капельки. Потом спрятала пакет под соломой своей подстилки, и вновь были камера, непроглядный мрак, тараканы, вечная ночь, которую, казалось, ничто не в силах победить.

В лагере были свои законы, свой кодекс, свои ритуалы. Каждое утро охранники заставляли узниц читать своеобразную литанию. Солдат указывал на одну из женщин, она становилась на колени и громко перечисляла правила поведения: безоговорочно слушаться приказов, не разговаривать с соседками без разрешения, не плакать и не жаловаться, не перемещаться внутри камеры, благодарить до и после каждого приема пищи.

Утром 9 августа 1945 года солдаты даже забыли про литанию. Они нервничали. Ан подала им рукой какой-то знак, но Мона не знала, как его истолковать: было ясно, что произошло что-то серьезное, но озверевшие стражи обрушивали град ударов на тех, кто не соблюдал абсолютного спокойствия. Ан сделала каменное лицо и ушла в себя.

Некоторое время спустя с улицы послышался какой-то гул. Солдаты после обеда вдруг исчезли, и узницы припали к решеткам, чтобы попытаться что-то выяснить. Там, правда, происходило нечто невероятное. С улицы через стены тюрьмы доносились голоса, крики. Ан и другим вьетнамским женщинам в конце концов удалось поймать на лету несколько слов, которые они немедленно перевели всем: «Японцы разбиты!» Мощный крик, словно вырвавшийся у одной-единственной огромной женщины, из одной-единственной гигантской груди, наполнил камеру, потом весь лагерь. Французские выкрики мешались с вьетнамскими, смех со слезами, слезы с молитвами. Мона громко пела: «Мы найдем папу, родная моя!» Люси хлопала в ладоши, захваченная всеобщим ликованием. Никто еще не произносил названий Хиросима и Нагасаки: когда эта новость через несколько дней дойдет до масс, то все, абсолютно все будут бурно аплодировать в едином порыве бешеной радости. В этот момент никто не задумывался о женщинах, детях, об обычных, штатских людях, похожих на них, массово гибнущих в горниле атомного взрыва.

Время шло, но Мона все еще оставалась взаперти. А если все это неправда? Если японцы перешли в контратаку? Ее мучило опасение, что надежды окажутся напрасны. Она прошептала: «Андре, молю тебя, приди за нами…» Люси рядом свернулась клубочком и дышала ей в грудь.

Ожидание длилось и длилось, мертвый, пустой день, ни риса, ни травы, ни молока. Ничего. Солдаты были еще грубее, чем обычно. Напряжение росло. Им обещали освобождение. Но ничего не происходило.

Посреди ночи во дворе вдруг раздался ужасающий грохот. Послышались выстрелы. Закрытые в камерах заключенные видели только тени, движущиеся в темноте. В конце концов, люди распахнули двери камер – французы и вьетнамцы, вооруженные кирками, вилами, ружьями. «Вы свободны!» – закричал какой-то белый мужчина. Единой массой женщины вылетели из камер, бегом, где только силы нашлись – вроде бы только что их совсем не было. Мона держала дочку за руку. На улице людские потоки пересекались. Слезы, объятия. Высокие ворота двора наконец впустили свежий воздух. При свете факелов, которые освободители поднимали высоко над головами, Мона пыталась найти своего мужа.

– Вы не видели Андре Дефоре? Знаете его, французский резидент, месье Дефоре?

Никто не отвечал ей. Она бежала, измученная, с безумными глазами, держа Люси за руку.

– Мона!

Она обернулась. Ан плакала, уткнувшись лицом в униформу тощего, изможденного человека. Луи Жори.

– Мона, есть хорошие новости… – пробормотала она.

Французский военный кивнул. Скулы и надбровные дуги резко выступали на его лице, оно было словно вырублено из камня.

– Андре жив. У него все хорошо… Ну… в той мере, в какой это возможно. Он встретит вас в порту прямо сейчас, и вы вместе вернетесь во Францию.

– Прямо сейчас?

– Да, на заре.

Ан улыбалась. Она прижала к себе Мону, потом склонилась к Люси, чтобы поцеловать ее. Жори потрепал ее по щеке:

– Малышка, твой отец – герой.

Мона смотрела им вслед, как вдруг нахлынуло воспоминание о безумице.

– Луи! – Суровый бледный человек остановился. – Пожалуйста… Фамилия Шапелье… Филипп Шапелье. Это вам что-то говорит?

Тень пробежала по его худому, изможденному лицу.

– Вы имеете в виду Жака? Жак Шапелье, это был наш друг. Он работал вместе с нами в резиденции губернатора. Бедняга погиб в Хоа Бин. А вот Филипп…

Мона почувствовала, что теряет сознание.

– То есть Филипп – это не муж Изабель?

Луи Жори посмотрел на небо чернильно-черными глазами, более мрачными, чем погребальная песнь в царстве мертвых.

– Нет. Филипп – это ее сын.

Он грустно улыбнулся и растворился в ночной тьме.

Минуты, которые последовали за этим, навсегда стерлись из памяти.

Дом был разорен дотла. Открытый настежь всем ветрам, он был похож на развалюху из района трущоб. Пол был усеян обломками, мебель разбита, повсюду валялись документы, разорванные в клочки.

Мона прежде всего дала дочери водички, потом сама залпом выпила чуть ли не литр. Потом она приготовила ванну, раздела девочку и принялась энергично намыливать ее тряпочкой, которую нашла на кухне. С Люси текла черная вода. На поверхности ее кишела темная густая масса, образовавшая живую корку, – блохи. Мона пять раз сменила воду, до тех пор, пока она не стала светлой и прозрачной, а потом вытерла Люси простыней, которая чудом уцелела в комнате. В глубине шкафа она нашла одну из своих креповых ночных рубашек, в которых так нравилась тогда Андре. Она надела рубашку на хрупкое тело дочери, ткань надувалась вокруг нее, как парус вокруг мачты…

– Скоро мы увидим папу, дорогая моя девочка, ну, ты представляешь! Я тоже пойду помоюсь, ладно? Подождешь меня в комнате?

Через некоторое время – десять минут, полчаса? – Мона услышала тихие, осторожные шаги, которые протопали на кухню. Сидя на табурете, в состоянии полной прострации, Мона смотрела на ванну у своих ног. Она пока еще даже не сняла свою арестантскую робу.

Над пристанью царил огромный силуэт корабля, тени на земле скользили под первыми лучами утреннего солнца. Мона волокла Люси в порт. Она накидала в сумку всего, что только попалось под руку. Все смешалось в ее голове: она не узнавала город, погруженный в сумерки, и при этом места казались ей знакомыми. Живот сводило от голода. Ей было страшно. Страшно, что данное ей обещание – что она, наконец, увидит Андре, – не будет выполнено; страх потерять свою четырехлетнюю малышку. Страх, что Андре не сочтет ее достаточно прекрасной для него: у героев свои требования.

Вроде бы Люси – десять килограмм живого веса, но нести ее было тяжело. Мона уже еле тащила ее.

– Ну-ка, посиди здесь. – Она посадила дочку на один из мешков риса, стоящих вдоль набережной. – Не разговаривай ни с кем, не вставай с этого места, договорились? Я скоро приду.

Она подошла к кораблю, чтобы порасспросить людей, которые начали загружать припасы. Коляски сталкивались, гудели, одна из тележек остановилась перед ней, чтобы выгрузить новые мешки, и тут Мона увидела, что девочка исчезла. Она побежала назад.

– Люси!

Хриплый, срывающийся голос одновременно с ней закричал это имя. Сердце Моны бешено забилось.

– Люси! – вновь раздался крик.

Мона устремилась вперед, дрожа от предчувствия встречи, вгляделась, остановившись у очередной кучи провианта. Девочка сидела, съежившись, возле мешков с рисом, а рядом был мужчина с серыми глазами.

– Мама! – вдруг зарыдала девочка. И опять: – Мама, мама! – между двумя всхлипами.

 

Мона остановилась, из ее губ вырвался крик:

– Андре!

Воспоминания – это фантомы, они вмещают наши страхи и наши мечты. Пока Мона, сидя на кровати дочери в Сайгоне, слушала в ночи шебуршание ящериц и летучих мышей, пока рассказывала дочери эту историю, пытаясь во всех деталях описать все то, что они пережили; пока война искушала ее раз за разом, она могла, вот странно, как некую ласку ветреной памяти чувствовать на языке смешанный вкус зеленой травы и молока.

* * *

В чудесной книге, называемой «Как построить собор», Марк Грин разделяет «писателей, которые конструируют пространство», и «писателей, которые конструируют фразы». Мне кажется, эта фраза полностью описывает два голоса, два плана романа. Необыкновенная история Моны и Люси – это из разряда пространств. Она обладает собственной конструкцией, движется вперед, подпитывается действиями. Второй план – из разряда фраз. Он движется на ощупь, пытается проявить какую-то другую правду, может быть – правду Эвелин Пизье или, в самой глубине, нашей с ней дружбы. Это мое личное расследование. Я хочу понять, почему эта встреча так перевернула мою жизнь и как ее голос – а вернее, шепот, – влился в общий тон повествования.

Я не случайно стала редактором. Случайностей вообще не существует, Элюар не уставал это повторять. Я вспоминаю, как стояла в кабинете директора колледжа. Мне было десять лет, я собиралась перейти в шестой класс и, как все, должна была явиться на подготовительное собеседование. Рядом со мной стояла мама. О чем мы говорили? Да вообще не помню, а впрочем, – об учебе, моих оценках, любимых школьных предметах, увлечениях. Директор на мгновение замолк, потом перегнулся через стол и спросил меня: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Я спокойно ответствовала: «Писателем». Он выпучил глаза, откинулся назад в кресле. Он не засмеялся, не принялся насмехаться. Он выдержал паузу. Мама тоже стояла молча. Потом директор снял очки и написал на папке с моим личным делом: «Писатель». Я запомнила это слово, жирно обведенное ручкой, – это был мой первый шаг во взрослой жизни.

Трудно выкладывать некоторые фразы на чистый лист бумаги. Они кажутся нескромными, и ты чувствуешь себя голым. Но я все равно знаю, что они честны, что они необходимы. Не для того, чтобы поговорить обо мне, – это, в общем, неинтересная тема. Просто чтобы Эвелин знала, какой это прекрасный подарок, который она мне сделала. Писать – это был для меня акт моей личной свободы.

Во Франции писатели часто бывают преподавателями, чиновниками от культуры, сценаристами, врачами, журналистами, редакторами. И все же редакторы редко становятся соавторами своих авторов.

Ну или…

Ну или они всегда ими были и есть. Призрак редактора реет над текстом, играет в прятки с читателем, не признаваясь в этом, поскольку ему хватает отраженного света того, кто подписал творение. Я пока еще ничего не понимала в редактуре, во время своей первой стажировки испытала шок: «Как! Кто-то осмеливается касаться Произведения!»

Но потом я поняла. Мы все – плоды всех зерен во всех почвах. И сам писатель пропитан теми книгами, которые он прочитал, своими литературными пристрастиями. Редактор прибавляет свои и делает ткань повествования еще более плотной, насыщенной. Споры еще больше обогащают произведение. И все смешивается, взаимопроникает, вплоть до того момента, когда книга выходит в мир. Тут мне вспоминается знаменитая фраза Лакана: «Сексуальных отношений не существует». Тут можно сказать то же самое: «Автора не существует».

Вот удивительный талант Эвелин. Она, которая сражалась с психоанализом, привела меня к тому, что я стала цитировать Лакана.

* * *

Ханой потопил улицы и тюрьмы в гвалте, который не мог перекрыть молчания мертвых. Мона попыталась вновь найти Дин; но, увы, напрасно. Может быть, ее расстреляли; этого так никто никогда и не узнает. Андре был в подавленном состоянии из-за процесса над Петэном: маршала приговорили к смерти, однако приговор не был приведен в исполнение, учитывая его пожилой возраст. Постыдный, неправедный суд, считал Андре. Мона расстраивалась из-за мужа, но не желала слушать разговоров о политике. Ей самой нужно было как-то восстановиться – задача не из простых.

Они сели на пароход в сентябре 1945 года, в тот самый день, когда капитулировала Япония, и – они узнали об этом довольно скоро – когда была провозглашена независимость Вьетнама. Андре метался между яростью и бессилием. В конце концов, бессилие победило, он беспробудно проспал первые три дня плавания – как убитый, без сновидений.

На корабле пахло мазутом, морской солью и свободой. Мону завораживал голубой простор, окружавший их со всех сторон. Море искрилось на солнце, как драгоценность. Она вновь обрела мужа, начала возрождаться к новой жизни. Крохотная каюта была футляром для их объятий, в темноте кости стучали о кости. Но потихоньку, однако, ко всем возвращались силы. Нужно было есть, есть все, что можно, при каждой возможности, но понемногу. Чтобы желудок привык к пище. Люси постоянно пила молоко, от него девочку немного подташнивало.

На второй неделе пути Мона обнаружила, что Люси весело залезает на перила. Она обвязала вокруг талии дочери веревку, которую крепко прикрепила к швартовному кнехту. Ей было стыдно и неприятно вновь сажать девочку на привязь, но риск был слишком велик. Люси, как и Мона, любила солнце – хотя оно и ослепило ее, когда они вышли из сумрака камеры, – любила греться в его лучах, загорать. Мона часто сидела рядом с ней, любовалась морскими пейзажами.

Море, вечное, бесконечное, любимое ее море, в котором она мысленно парила, как в небе, было ее собеседником, ее единственным наперсником.

Андре тоже, как они, был в лагере. Он об этом не рассказывал. Хоа Бин – в шестидесяти километрах от Ханоя. На принудительных работах бок о бок горбатились офицеры, солдаты и штатские: копали траншеи, прорубали туннели, строили дороги и мосты, рыли могилы. Заключенные были разделены на «тройки»: если один пытался сбежать, двух остальных казнили.

Много лет спустя в одном журнале, посвященном войне, Мона прочла рассказ человека, прошедшего лагеря. Его друга Гонтрана заподозрили в том, что он хочет бежать из лагеря, и привязали за щиколотки к дереву. Много часов его таким образом мучили, потом отвязали и кинули на землю. Японцы сочли, что он мертв, но он на самом деле только потерял сознание. Солдаты удивились, обнаружив, что он пришел в себя, и принялись избивать его дубинками, а потом его, покрытого синяками и кровоподтеками, приковали наручниками и оставили на улице. Три дня он провел на палящем солнце. Рядом с ним больные заключенные рыли глубокую яму. Утром японцы подвели Гонтрана к краю, заставили опуститься на колени. «Закрой глаза». В воздух взлетела сабля, и голова Гонтрана скатилась в яму.

Как-то вечером в каюте, в тот мифический час, когда родители простодушно полагают, что дети уже уснули, Люси, лежа с закрытыми глазами, пыталась постичь смысл тайного разговора между матерью и отцом.

– Так что же, собственно, произошло? – шепотом спрашивала Мона.

– Узкоглазые представили Деку ультиматум: либо мы подпишем согласие на то, что Вьетнам переходит в японское владение, либо они идут на приступ. Я должен был передать эту информацию в Париж. Но едва мы отправили информацию, как свора подонков ринулась на нас. Они не стали ждать нашего ответа. Просто атаковали без предупреждения. Мы ничего не могли сделать! Шестьдесят тысяч японцев против вдвое меньших сил французов, плюс внезапность… Наших солдат не в чем упрекнуть, но силы были слишком неравными… Я был вынужден отдать приказ сложить оружие.

– Ты правильно сделал. Это тебя спасло.

– Если бы все эти голлисты поступили так же, можно было избежать бойни.

– Я знаю, милый.

Наступило молчание. Как говорят: пролетел тихий ангел. Только где-то, казалось, далеко-далеко волны глухо бились о борта корабля.

– Ты мне не рассказала, – голос Андре звучал уже совсем по-другому.

– О чем не рассказала?

– Про лагерь. Про изнасилования.

Люси затаила дыхание. Она помнила, что это слово часто произносили в клетках лагеря в Ханое.

– Зачем говорить об этом, дорогой мой…

– Это означает «да». Они сделали это.

– Я этого не говорила.

– Я все понял, Мона.

– Нет! – закричала она. Потом опомнилась и сказала тихо-тихо: – Мы разбудим Люси, давай прекратим этот разговор. Все хорошо, уверяю тебя. Важен только ты, только ты. Мой герой…

Шум поцелуев, шорох объятий раздался в ночи. «Ты был таким отважным, Андре… Я восхищаюсь тобой…» И шелест простыней.

Несколько минут спустя Мона прошептала:

– Что же будет с нами теперь?

– Это знает только этот гад де Голль. Как только мы вернемся, я подам рапорт о возвращении в колонии.

«Только бы не в Индокитай, ради всего святого», – подумала Мона.

На следующий день, когда Мона очищала от костей кусок рыбы, дочь спросила ее:

– А тебя изнасиловали, да, мам?

Вилка выпала из рук, звякнув о фарфор тарелки:

– Да ты с ума сошла! Что ты несешь! Ты даже не понимаешь, о чем говоришь! – И поскольку Андре как раз подошел к столу, велела Люси замолчать. – Я больше никогда не желаю слышать этот вопрос! И особенно при папе. Поняла?

Во время обеда их навестил капитан корабля. Море, сказал он, сегодня довольно бурное, волны достигают двух метров, но восточный ветер скоро прогонит отсюда бурю. Буквально несколько часов – и мы окажемся в спокойном море. Мона улыбнулась и поблагодарила его. Капитан ушел, чтобы предупредить других пассажиров. Быстро подали десерт. Люси подняла глаза от тарелки и серьезно посмотрела на отца.

– Пап?

– Да, дорогая?

Мона почувствовала, как ее внутренности стянулись в тугой узел. Сейчас она все-таки ему расскажет…

– А мы выиграли или проиграли войну?

Тревога уступила место удивлению. Они обменялись с Андре недоумевающим взглядом, его плечи дрогнули в бессильном порыве понять, но потом он взял себя в руки.

– Конечно же, мы победили. Камикадзе капитулировали.

Камикадзе, объяснила она девочке, это такие люди, которые готовы были умереть сами, лишь бы иметь возможность убить других. Таким образом многие японские пилоты выполняли самоубийственную миссию.

– К счастью, Америка вовремя отреагировала. Ты помнишь – тогда, в лагере, когда с улицы доносился страшный шум? Так вот, в этот день американцы раздавили Японию благодаря этим двум атомным бомбам. Хиросима и… Как там этот второй город называется, не помню…

– Нагасаки, – ответил Андре с мрачным видом.

– Вот-вот. Нагасаки.

– Почему у тебя такой недовольный вид, папа?

Он вздохнул, забарабанил худыми длинными пальцами по столу.

– Я не доверяю американцам. Их усиление означает смерть колоний. Люси, нужно, чтобы ты поняла одну вещь: война еще не окончательно закончена. Во Франции маршал Петэн… Ты помнишь, кто такой маршал Петэн? – Мона кивнула в знак того, что говорила с Люси об этом. – Хорошо. Так вот, на маршала напал злобный враг, его зовут Шарль де Голль.

Люси широко раскрыла глаза:

– А он тоже японец, да?

Что мог из всего этого понять ребенок? Но что мог по этому поводу ответить взрослый? На вопрос, проиграла или выиграла войну Франция, отцу девочки было действительно тяжело ответить. Он покидал колонию, которая только что провозгласила свою независимость, – и если бы Франция этому упорно противостояла, ничего бы не изменилось. Некоторые победы очень трудно принять.

Миновало несколько недель, и перед мореплавателями в дымке показался тулонский рейд. Мону охватило смешанное чувство радости, усталости и грусти. Еще не отвыкнув от бортовой качки, она зашаталась, едва ступив на набережную, где сотни мужчин и женщин столпились, ожидая прибытия тех, кого ждали, или хотя бы надеясь посмотреть на «азиатов». Она услышала, как в толпе какая-то женщина крикнула: «Филипп!» Мона затаила дыхание, разыскивая глазами худое лицо и огненную шевелюру, но заметила только тощего мальчугана, кожа да кости, который бросился на шею матроны в переднике, жгучей брюнетки, толстой, как бочка. «Мама…» – заплакал мальчик. У Моны защемило сердце. Она ошиблась – Филипп, да не тот. И Изабель нет… Фея с рыжими волосами наверняка умерла в тот же самый день, а тут другая мать обнимала другого Филиппа, ее солнышко, ее чудо.

Несколько месяцев спустя Андре поведал Моне о существовании лагеря для детей и подростков. Тех, кому было от девяти до шестнадцати, отбирали у родителей и отправляли пешком в Далат на плато Лангбар. Триста пятьдесят километров к северу от Сайгона, дорога идет в гору. Охранники заставляли их бежать единой колонной. Игра была проста: те, кто не могли достаточно быстро бежать и оказывались в хвосте колонны, получали пулю в голову. В первый день, чтобы закрепить в головах правило, солдат выстрелил в воздух. Ребята в ужасе порскнули в стороны, как кролики. Японцы весело хохотали. Они творили с детьми все, что хотели. Всего за восемь дней дети, подгоняемые надсмотрщиками, пробежали триста пятьдесят километров, питаясь только сухой рыбой и рисом. Потом их поместили в лагерь, причем колючую проволоку по периметру они натягивали сами.

 

По прибытии во Францию семья оказалась в нереальном комфорте – если сравнивать со временем заключения. Пищи – вдосталь, вода, мыло, кровати с мягкими матрасами, чистый воздух… Люси росла и потихоньку отходила от перенесенных страданий. Прожив несколько месяцев в Париже, семья обосновалась в Ницце. Родители Моны, Ивон и Гийеметт Магала, которые работали и жили в Нумеа, на Тихом океане, при этом имели в Ницце дом, который они с удовольствием предоставили семье дочери, радуясь, что в результате все оказались на свободе и в более или менее добром здравии.

Легкость, которая с «легким» соотносится только названием, до такой степени она близка к тому, что есть лучшего в этой жизни, потихонечку входила в их жизнь. Мона смогла частично восстановить свой гардероб, привести в порядок волосы (она покрасила их в более светлый цвет с золотистым оттенком). Андре немного поправился. Гордая осанка придавала ему неотразимый шарм. Он много занимался с Люси, водил ее на прогулки в горы, возил в маленькие прованские деревни. Девочка познавала новую географию и знакомилась с новыми корнями, о которых она и не подозревала. Франция, оказывается, не была только словом, произносимым с благоговением. Это была местность с прозрачными реками. С улицами, на которых росли пальмы, с бесконечными красивыми зданиями, с многоцветными рынками, с запахом рыбы и звучным, раскатистым «р» на каждом углу. Люси целыми днями общалась с окрестными котами, приводя их домой, к величайшему неодобрению Моны, которая ненавидела кошек, но при этом не возражала, видя растроганную улыбку мужа.

По вечерам он читал девочке басни Лафонтена. Он изображал бедного дровосека, гнущегося под тяжестью вязанок с валежником, высокомерие дуба и гибкость тростника, лягушку, которая хотела стать такой же большой и толстой, как бык. Люси обожала смотреть, как он сгибается пополам, говорит голосом древнегреческого глашатая или же надувает щеки, чтобы сделать рассказ более живым и ярким. Это зрелище так радовало ее, что она никак не могла уснуть, требуя новую басню, новую историю, сходя с ума от любви к каждому герою.

Однажды Люси попросила его прочитать «Козочку господина Сегена». «Эта прелестная маленькая козочка», которая отказалась с наступлением ночи вернуться в свой загон.

– Что за идиот рассказал тебе эту историю? Это ведь не твоя мама, я надеюсь?

Мона, проходя по коридору, из которого она любила слушать чтение мужа, затаила дыхание и замерла.

– Мама – не идиотка!

– Ну тогда почему ты хочешь, чтобы я рассказал тебе историю этой козы?

А она-то думала, что делает как лучше, читая дочке Альфонса Доде…

– Но ведь все потому, что она похожа на тебя, папа! Ты такой храбрый!

Мона услышала, как Андре проглотил ругательство, готовое сорваться с губ. Она расстроилась, отвернулась и пошла дальше, злясь на себя.

«Ты увидишь, к чему приводит желание быть свободным», – предупреждал Доде. Бланкетта, после того как билась с волком до зари, утром все-таки была съедена. Мона хотела прославить храбрость. Для Андре эта история была символом поражения.

* * *

«Думаю, именно это отец ненавидел больше всего на свете. Поражение». Она тряхнула головой, словно говоря: «Вот дурак-то». И было за что. Эвелин была убеждена (и я с ней совершенно согласна), что человек ничего не теряет, когда решается действовать, не будучи уверен в успехе: попытка – не пытка. Возможность поражения не является достаточным основанием для бездействия. В ее философии мечтать и действовать сливались воедино: она хотела жить, но жить лучше.

Ей понравилось вымышленное имя матери, Мона. А вот от предложенного имени отца, Андре, она просто пришла в восторг. Имя, которое я выбрала за его происхождение: «андрос» – по-гречески мужчина, личность мужского пола. Она же обрадовалась по другой причине: «Мне страшно нравится мысль, что его будут звать, как Мальро! Он бы пришел в ярость!»

Она до сих пор еще хранила гнев и обиду на своего отца. «История с гренками», как мы ее между собой окрестили (она будет рассказана ниже), и поныне вызывает у нее вздох негодования. В некотором смысле Андре являлся идеальным воплощением своей эпохи. Обостренное чувство собственного достоинства, доведенная до предела мужественность, привлекательная внешность, безоговорочная уверенность в своей правоте и в том, что весь мир должен склониться перед Францией. «А хорошие воспоминания о нем остались?» – робко спросила я. Она пожала плечами. Чтение басен, прогулки, празднование Рождества всей семьей, дни рождения – да, несомненно, но в ее памяти даже самые банально счастливые эпизоды были наполнены каким-то напряжением. Андре всегда был раздражен, наэлектризован. Эта нервозность, которая изгоняла любую возможность скуки, в один прекрасный день станет чудовищной – все знают, что натянутая до предела резинка в конце концов хлестнет вас по физиономии.

Накануне первого вступительного экзамена по праву, рассказывает мне Эвелин, ей пришло по почте письмо от отца, в котором было написано: «Когда вы будете читать это письмо, я уже буду мертв». Мать и дочь сидели за столом и завтракали. Наступило молчание. Вдруг Мона разразилась хохотом и захлопала в ладоши: «Ну, наконец-то он хоть раз сдержал свое обещание!» Эвелин, которая в общем-то об отце и слышать ничего не хотела, тем не менее вызвала полицию и «Скорую помощь», дала им адрес отца и, вся на нервах, стала ждать звонка. Андре не умер. Он жалчайшим образом просчитался. В коридоре больницы Эвелин издали услышала его крики и жалобы. Мона презрительно скривила губы. «Яд, называется, принял. Пузырек аспирина, пфф! Надо было у меня спросить, как это сделать». Эвелин заспорила: в конце концов, отцу только шестьдесят… Кто знает, может быть, ему удастся начать новую жизнь.

По выходе из больницы Андре пожелал увидеть своего первого внука, родившегося незадолго до этого. Он с гордостью одобрил его имя, гораздо меньше ему понравилась фамилия, в которой слышалось что-то еврейское. Эвелин насмешливо улыбнулась: папашу на мякине не проведешь. Он рассказал, что собирается вернуться в Нумеа, где он будет мирно и спокойно жить на пенсии; от женщин он, конечно, не собирается отказываться, но при этом займется духовным развитием, самообразованием, будет много читать. Перед тем, как уйти, он признался, что ему стыдно: нет ничего более смехотворного, чем неудачная суицидная попытка.

* * *

В Ницце Люси начала ходить в начальную школу, а Андре старался убить время. Он гулял по окрестностям, купался в Средиземном море, выпивал со знакомыми, вел себя как в затянувшемся отпуске. Мона пыталась успокоить себя. Его снова назначат администратором в колониях. Куда? Когда? Никто ничего не знал. Приходилось ждать и терпеть.

Поэтому она с удвоенным вниманием контролировала школьные занятия дочери, опасаясь, как бы пребывание в лагере не сделало ее вялой и заторможенной. Но опасения были напрасны. Люси прекрасно училась, и поведение ее было выше всех похвал. Однако как-то раз она вернулась из школы в слезах.

– Ну успокойся! Что случилось-то?

Девочка не могла произнести ни слова, только рыдала еще пуще. Мона совершенно растерялась, побежала за Андре, который читал в саду. Не сразу, конечно, но в конце концов им удалось добиться от девочки связного рассказа.

Все ученики в классе издевались над ней. Они злобно смеялись, показывали на нее пальцами: «Вот идиотка, она думает, что Вторая мировая война была между Францией и Японией!» Она так ответила на уроке, когда учительница задала ей вопрос.

– А как повела себя мадам С.?

– Она заставила их замолчать и потом спросила меня, слышала ли я когда-нибудь о Германии.