3 książki za 35 oszczędź od 50%

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Tekst
99
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 52,04  41,63 
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Audio
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Audiobook
Czyta Дмитрий Стрелков
26,02 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Нет, это не письмо, так, бессмысленная, никчемная болтовня, вдобавок лживая. Она вовсе не в безопасности. Никогда за последние ужасные месяцы она не чувствовала такой опасности, как в этой тихой комнате. Знала, что здесь поневоле станет другой, не сможет убежать от себя. И страшилась перемены. Вдруг ей придется тогда пережить и вынести еще большие ужасы, а ведь она и без того против воли стала из Лоры Сарой. Она не хотела, ей было страшно.

Позднее она все же легла на кровать и, когда в десять вечера хозяин дома постучал в дверь, спала так крепко, что не услышала. Он осторожно открыл дверь ключом, который поворачивал задвижку, и, увидев спящую, с улыбкой кивнул. Принес поднос с едой, поставил на стол и, отодвигая в сторону украшения и деньги, снова с улыбкой кивнул. А потом тихонько вышел из комнаты, снова закрыл дверь на задвижку, не стал ее будить…

Так вот и получилось, что первые три дня своего «защитного ареста» госпожа Розенталь не видела ни единой живой души. Ночью она всегда спала, чтобы затем целый день изнывать от мучительного страха. На четвертый день, уже на грани безумия, она кое-что сделала…

Глава 11
Все еще среда

Прошел час, но у Геш духу не хватило разбудить спящего на диване бедолагу. Измученный, он выглядел во сне таким несчастным, на лице начали проступать кровоподтеки. Нижняя губа выпячена, как у обиженного ребенка, веки временами подрагивают, грудь поднимается в тяжелом вздохе, будто он прямо сейчас, во сне, разрыдается.

Приготовив обед, Геш все-таки разбудила его и усадила за стол. Энно пробормотал что-то вроде спасибо. Ел с волчьей жадностью, то и дело поглядывая на нее, но ни слова не говорил о случившемся.

В конце концов она сказала:

– Больше дать не могу, мне еще Густава кормить. Ложитесь-ка на диван и вздремните еще маленько. А с вашей женой я потом сама…

Он опять что-то пробурчал, не поймешь – то ли соглашаясь, то ли возражая. Но к дивану шагнул с удовольствием и через минуту вновь крепко спал.

Уже под вечер, услышав, как у соседки открылась входная дверь, Геш тихонько шмыгнула на площадку и постучала. Эва Клуге отворила сию же минуту, но стала на пороге так, что в квартиру не войдешь.

– Ну? – враждебно спросила она.

– Извините, госпожа Клуге, опять я вас беспокою, – начала Геш. – Но ваш муж лежит у меня. Бугай-эсэсовец нынче утром приволок, вы только-только ушли.

Эва Клуге по-прежнему враждебно молчала, и Геш продолжила:

– Отделали его ужас как, живого места нету. Муженек у вас, конечно, не подарок, но в этаком виде выставлять его на улицу не годится. Вы только гляньте на него, госпожа Клуге!

– Нет у меня больше мужа, госпожа Геш! – непреклонно произнесла Эва. – Я же вам сказала: слышать о нем больше не желаю. – Она хотела было вернуться в квартиру.

– Не спешите, госпожа Клуге, – не унималась Геш. – Как-никак он вам муж. Дети у вас…

– Этим я особенно горжусь, госпожа Геш, этим особенно!

– Люди бывают жестоки, госпожа Клуге, и то, что вы собираетесь сделать, как раз жестоко. Нельзя ему в таком виде на улицу.

– А что он годами надо мной вытворял, не жестоко? Мучил меня, всю жизнь мне поломал, в конце концов даже любимого сынка отнял – и я должна пожалеть его, только потому, что он получил взбучку от эсэсовцев? И не подумаю! С него все взбучки как с гуся вода!

После этих слов, яростных и злобных, Эва Клуге просто-напросто захлопнула дверь перед носом у соседки и тем положила конец беседе. Сколько можно терпеть эту пустопорожнюю болтовню! Так и мужа, чего доброго, опять в дом впустишь, лишь бы не слышать больше этой болтовни, а потом придется локти кусать!

Она села в кухне на стул и, глядя на голубоватое газовое пламя, вспоминала минувший день. Болтовня, сплошная болтовня. С той минуты, как она сообщила почтовому начальнику, что хочет выйти из партии, причем незамедлительно, ничего больше и не было, кроме болтовни. Ее освободили от доставки писем, зато непрерывно допрашивали, во что бы то ни стало хотели узнать, почему она желает выйти из партии. По каким причинам.

Она упрямо твердила одно: «Это никого не касается. Не желаю я говорить о причинах. И выйти из партии хочу прямо сегодня!»

Однако чем больше она упорствовала, тем настойчивее они становились. Больше их ничего не интересовало, только это «почему». К полудню явились еще двое штатских с портфелями, тоже без передышки ее выспрашивали. Про жизнь, про родителей, братьев-сестер, мужа и детей…

Поначалу она отвечала охотно, радуясь, что наконец-то не требуют объяснить причины выхода из партии. Но затем, когда дошло до ее семейной жизни, снова уперлась. Следом начнут выпытывать про детей, а она не сумеет рассказать про Карлемана гладко, и эти проныры догадаются, что дело неладно.

Нет, про это она словом не обмолвилась. Это – личное. Ее семейная жизнь и дети никого не касаются.

Но штатские не отставали. Они знали много способов. Один слазил в портфель, достал какой-то документ и принялся читать. Ей очень хотелось узнать, чтó он читает, ведь в уголовной полиции на нее ничего нет. Что эти штатские как-то связаны с полицией, Эва сообразила.

Потом они снова взялись за расспросы. Документ, видимо, касался Энно. Потому что теперь ее расспрашивали о его болезнях, о его лени, о страсти к бегам и о его бабах. Началось все опять-таки совершенно невинно, а потом она вдруг почуяла опасность, закрыла рот на замок и больше ничего не сказала.

Нет, это тоже дело личное. И никого не касается. Отношения с мужем – ее личное дело. Кстати, живет она отдельно от него.

И тут ее снова прищучили. С каких пор она живет отдельно? Когда видела мужа последний раз? Не связано ли ее желание выйти из партии с этим человеком?

Эва Клуге лишь качала головой. Но с ужасом думала, что, вероятно, они теперь и Энно допросят, а этот тюфяк за полчаса все им выложит! И, как говорится, выставит ее голышом на всеобщее обозрение, с ее позором, о котором пока что знала только она одна. Чего доброго, еще и напишут про нее, и тогда в партии пойдут бесконечные разговоры о матери, родившей такого вот сына.

«Личное дело! Сугубо личное!»

Почтальонша, задумчиво наблюдавшая за пляской голубых язычков газового пламени, резко вздрагивает. Вчера она совершила серьезную ошибку, упустила возможность на время спрятать Энно. Всего-то и надо было дать ему денег на неделю-другую да сказать, чтобы схоронился у какой-нибудь из своих подружек.

Она звонит в дверь Геш.

– Знаете, госпожа Геш, я передумала, не мешало бы перемолвиться с мужем хоть словечком-другим!

Теперь, когда соседка идет на уступки, Геш злится:

– Что бы вам пораньше одуматься-то! Ушел муженек ваш, добрых двадцать минут назад. Опоздали вы!

– Куда он пошел?

– Почем я знаю? Вы ж его вышвырнули! Небось к бабе какой-нибудь!

– А не знаете, к какой? Пожалуйста, скажите мне, госпожа Геш! Это вправду очень важно…

– Ах, теперь уж и важно?! – И Геш нехотя добавляет: – Он про какую-то Тутти толковал…

– Тутти? – переспрашивает Эва. – Это же, поди, Труда, то бишь Гертруда… А фамилию он не упоминал?

– Фамилию он и сам не знает! Даже не знал в точности, где она живет, думал только, что найдет. Правда, в его состоянии…

– Может, он еще объявится… – задумчиво говорит Эва Клуге. – Тогда пошлите его ко мне. Так или иначе, спасибо вам, госпожа Геш. И доброго вечера!

Но Геш не отвечает и с грохотом захлопывает дверь. Не забыла пока, как соседка закрыла дверь у нее перед носом. И еще подумает, посылать ли к ней мужа, коли он впрямь снова сюда явится. Думать надо было вовремя.

Эва Клуге возвращается к себе на кухню. Странно: хотя разговор с Геш результата не принес, от него стало легче. Что ж, все должно идти своим чередом. Она сделала все возможное, чтобы себя не запятнать. Отреклась от отца и от сына и вытравит обоих из своего сердца. Заявила о выходе из партии. А теперь будь что будет. Изменить она ничего не может, даже самое худшее ее уже сильно не напугает, после всего, что она пережила.

Она не очень-то испугалась, даже когда те штатские допросчики перешли от бесполезных вопросов к угрозам. Она, мол, наверняка знает, что выход из партии может стоить ей должности на почте? Более того: если она, отказываясь назвать причины, по-прежнему хочет выйти из партии, то ее сочтут политически неблагонадежной, а для таких лиц существуют концлагеря! Она, поди, об этом тоже слыхала? Там политически неблагонадежных быстренько делают благонадежными, на всю жизнь благонадежными. Понятно?!

Эва Клуге не испугалась. Стояла на своем: личное значит личное, а насчет личного она распространяться не станет. В конце концов ее отпустили. Нет, заявление о выходе из партии пока что не утвердили, об этом ее уведомят. А вот от почтовой службы она временно отстранена. И не должна покидать свою квартиру, на всякий случай…

Она наконец передвигает забытую кастрюльку с супом на зажженную конфорку и внезапно решает отказаться от повиновения и в этом пункте. Не станет она сидеть сложа руки в квартире и дожидаться мучительств от этих господ. Нет, завтра же утром шестичасовым поездом уедет к сестре, в деревню под Руппином. Там можно две-три недели пожить без регистрации, уж как-нибудь они ее прокормят. У них там корова, и свиньи, и участок с картошкой. Она будет работать, в хлеву и в поле. Ей это пойдет на пользу, все лучше, чем вечно мотаться с почтовой сумкой – туда-сюда, туда-сюда!

Едва решив уехать из города, она оживает. Достает саквояж, начинает собираться. Секунду размышляет, не предупредить ли Геш хотя бы о том, что она уезжает, куда – говорить не обязательно. Но решает: нет, лучше ничего соседке не говорить. Все, что сейчас делает, она делает только ради себя, в одиночку. И втягивать никого не станет. Сестре и зятю тоже ничего не скажет. Впервые будет жить сама по себе. До сих пор она всегда о ком-нибудь заботилась – о родителях, о муже, о детях. А теперь осталась одна. На миг кажется, что одиночество придется ей по душе. Может статься, в одиночестве из нее все-таки что-нибудь да выйдет, теперь, когда у нее наконец найдется время для себя и не понадобится ради других забывать о собственном «я».

 

Этой ночью, которая так пугает госпожу Розенталь своим одиночеством, почтальонша Эва Клуге впервые вновь улыбается во сне. Ей снится, будто она стоит на огромном картофельном поле, с тяпкой в руке. Куда ни глянь – всюду только картошка, а она совершенно одна: ей надо прополоть от сорняков все картофельное поле. Она улыбается, поднимает тяпку, та звонко лязгает о камень, стебель лебеды падает наземь, а она все машет и машет тяпкой.

Глава 12
Энно и Эмиль после шока

Хлюпику Энно Клуге пришлось куда хуже, чем его «корешу» Эмилю Баркхаузену, которого после ночных невзгод жена – какая-никакая, а все-таки жена – в конце концов уложила в постель, хотя тотчас и обобрала. Тщедушный игрок на бегах и колотушек огреб намного больше, чем долговязый, костлявый шпик-любитель. Н-да, Энно здорово досталось.

Меж тем как он боязливо бредет по улицам, разыскивая свою Тутти, Баркхаузен уже встал с постели, нашел на кухне кой-какие харчи и мрачный, задумчивый усиленно ест. Потом нашаривает в комоде пачку сигарет, закуривает, сует пачку в карман и опять в мрачной задумчивости сидит у стола, подперев голову рукой.

Таким его находит Отти, вернувшись из похода по магазинам. Конечно, она сразу видит, что он ел, и, зная, что курева у него не было, мигом обнаруживает кражу из своего комода. И как ни напугана, немедля затевает скандал:

– Ничего себе – мужик лопает мои харчи и тырит у меня сигареты! Живо выкладывай курево, сию минуту! Или плати! Деньги на бочку, Эмиль!

Она с нетерпением ждет, что он скажет, но особенно не боится. Сорок восемь марок она уже истратила, попробуй отбери!

А из его ответа, хотя и злобного, заключает, что про деньги ему впрямь ничего не известно. Отти чувствует превосходство над этим болваном – выпотрошила его, а он даже не подозревает!

– Заткни пасть! – бурчит Баркхаузен, не поднимая головы. – И катись отсюда, не то мигом ребра тебе пересчитаю!

Она уходит, но кричит с порога кухни, просто потому, что последнее слово всегда должно остаться за ней и потому, что чувствует свое превосходство (хотя и опасается Эмиля):

– Смотри, как бы в СС тебе ребра не пересчитали! Не ровен час, так оно и будет!

С этими словами она удаляется на кухню. где вымещает обиду на ребятишках.

А Эмиль по-прежнему задумчиво сидит в комнате. Он мало что помнит о ночных происшествиях, но хватает и того немногого, что он запомнил. Думает он о том, что вон там, наверху, квартира Розенталихи, которую Персике небось уже успели обчистить, а ведь он мог столько всего прибрать к рукам! По собственной дурости все проморгал!

Не-ет, виноват Энно, это Энно начал хлестать коньяк, с самого начала Энно был выпивши. Без Энно он бы теперь имел кучу всякого барахла, белье и одежду; ему смутно вспоминается еще и радио. Будь Энно сейчас здесь, он бы шкуру с него спустил, с этого трусливого слабака, который всю музыку испортил!

Однако секунду спустя Баркхаузен вновь пожимает плечами. В сущности, кто такой этот Энно? Трусливая вошь, которая обирает баб, тем и живет! Нет, уж кто вправду виноват, так это Бальдур Персике! Этот юнец, этот сопливый гитлерюгендовский фюрер с самого начала задумал его обдурить! Заранее подготовился, выбрал козла отпущения, чтоб безнаказанно присвоить всю добычу! Здорово придумал, змей подколодный, кобра очкастая! Обвел его вокруг пальца, сопля паршивая!

Баркхаузен не вполне понимает, почему, собственно говоря, сидит сейчас не в КПЗ на Александерплац, а у себя в квартире. Видно, что-то им помешало. Он смутно припоминает две фигуры, но кто это был и откуда взялся, он и тогда спьяну не понял, а уж теперь тем более не понимает.

Знает он только одно: Бальдуру Персике он этого никогда не простит. Как бы высоко тот ни вскарабкался по партийной лестнице, Баркхаузен его из виду не упустит. Баркхаузен умеет ждать. Баркхаузен ничего не забывает. Этот сопляк – придет день, узнает он, где раки зимуют, в дерьмо-то окунется по самые уши! Да так, что никогда не отмоется. Заложить кореша? Нет, такого не прощают и не забывают! Замечательные вещички в розенталевской квартире, чемоданы, и ящики, и радиоприемник, – все это могло достаться ему!

Баркхаузен все думает, думает, одно и то же, а попутно украдкой достает серебряное ручное зеркальце Отти, последнюю память о щедром клиенте времен панели, рассматривает и ощупывает свою физиономию.

Тем временем хлюпик Энно глянул в зеркало модного магазина и увидел собственное лицо. И пришел от этого в полнейшую панику. Он больше не смеет поднять глаза на прохожих, но ему чудится, будто все смотрят на него. Энно бродит задними дворами и проулками, поиски Тутти все больше утрачивают смысл, он не помнит даже примерно, где она живет, и не понимает уже, где находится сам. Но заворачивает в каждую темную подворотню, всматривается в окна на задних дворах. Тутти… Тутти…

Сумерки быстро густеют, а ведь до наступления ночи просто необходимо найти приют, иначе его сцапает полиция и, увидев, в каком он состоянии, будет мордовать, пока он все им не выложит. А стоит рассказать про этих Персике – он со страху наверняка проболтается! – так Персике его вообще прикончат.

Энно бредет и бредет, все дальше, дальше…

В конце концов он выбивается из сил. Садится на скамейку и сидит, больше не в состоянии идти и что-нибудь придумывать. Потом начинает машинально рыться по карманам – сигаретка наверняка бы чуток его взбодрила.

Сигаретки Энно не находит, зато находит то, чего совершенно не ожидал, а именно деньги. Сорок шесть марок. Госпожа Геш еще несколько часов назад могла бы сказать ему, что в кармане у него есть деньги, прибавила бы бедолаге уверенности в поисках ночлега. Однако Геш, понятно, не хотелось признаваться, что она, пока он спал, обшарила его карманы. Геш – женщина порядочная и сунула деньжата на прежнее место, правда, после короткой внутренней борьбы. Найди она их у своего Густава, выгребла бы не раздумывая, но у чужого мужика, не-ет, она не такая! Конечно, три марки из сорока девяти Геш забрала. Но ведь не украла же, вычла по праву, за еду, которой угостила Клуге. Накормила бы и бесплатно, но с какой стати даром кормить чужого мужика, у которого есть деньги? Это уже слишком.

Так или иначе, сорок шесть марок весьма взбадривают приунывшего Энно Клуге, теперь-то пристанище на ночь наверняка обеспечено. И память тоже опять включилась. Где живет Тутти, он по-прежнему понятия не имеет, но вдруг всплыло, что познакомились они в одном маленьком кафе, куда она частенько захаживала. Может, там знают, где она живет.

Энно встает, продолжает путь. Прикидывает, где он сейчас, и, увидев трамвай, который может доставить его поближе к нужному месту, даже влезает на темную переднюю площадку первого вагона. Там до того темно и тесно, что никто особо не обратит внимания на его лицо. Потом заходит в кафе. Нет, не поесть, он шагает прямиком к стойке и спрашивает у буфетчицы, не знает ли она, где Тутти, может, Тутти до сих пор здесь бывает.

Резким визгливым голосом буфетчица на все кафе вопрошает, какую Тутти он имеет в виду. В Берлине этих Тутти пруд пруди!

Оробевший хлюпик смущенно отвечает:

– Ну, Тутти, она тут все время бывала! Темноволосая такая, полноватая…

Ах, вон оно что! Нет, эту Тутти они больше знать не желают! Пусть даже и не думает сюда соваться – о ней здесь и слышать никто не хочет!

С этими словами буфетчица возмущенно отворачивается от Энно. Клуге бормочет извинения и поспешно покидает кафе. В растерянности, не зная, как быть, он стоит на ночной улице, когда из кафе выходит еще один посетитель, пожилой, на взгляд Энно – довольно потрепанный. Делает шаг-другой в сторону Энно, потом, собравшись с духом, снимает шляпу и спрашивает, не он ли только что спрашивал в кафе про некую Тутти.

– Не исключено, – осторожно отвечает Энно Клуге. – А почему вы спрашиваете?

– Да так. Просто могу вам сказать, где она проживает. Даже готов проводить вас до ее квартиры, только взамен и вы сделайте мне небольшое одолжение!

– Какое такое одолжение? – еще осторожнее спрашивает Энно. – Не знаю, что за одолжение я могу вам сделать. Мы же с вами незнакомы.

– Ах, да пойдемте же! – восклицает пожилой. – Нет-нет, сюда, так короче. Дело вот в чем: у Тутти остался чемоданчик с моими вещами. Может, завтра утром быстренько вынесете его мне, пока Тутти спит или ходит за покупками?

(Пожилой, видать, совершенно уверен, что Энно останется у Тутти на ночь.)

– Не-ет, – говорит Энно. – Не вынесу. Я в такие дела не лезу. Извините.

– Но я могу точно вам сказать, что лежит в чемоданчике. Он вправду мой!

– Тогда почему вы сами Тутти не попросите?

– Ну, коли вы этак говорите, – обиженно отзывается пожилой, – то, стало быть, Тутти не знаете. Это ж бой-баба, иначе не скажешь! За словом в карман не лезет, да что там, у ней не язык, а бритва! Кусается и плюется, как макака! Недаром ее и прозвали Макакой!

Пока пожилой господин набрасывает словесный портрет очаровательной Тутти, Энно Клуге с ужасом вспоминает, что Тутти действительно такая и есть и что последний раз он увел у нее портмоне и продуктовые карточки. А в сердцах она впрямь кусается и плюется, как макака, и, пожалуй, немедля обрушится на него, Энно, если он сейчас к ней сунется. Все его фантазии насчет ночлега у Тутти – в самом деле только фантазии…

Внезапно Энно Клуге с легкостью решает отныне жить по-другому – никаких историй с бабами, никаких мелких краж, никакой игры на бегах. В кармане у него сорок шесть марок, вполне хватит до ближайшего платежного дня. Завтра он еще позволит себе отдохнуть, потому что слишком измучен, а вот послезавтра опять начнет трудовую жизнь. Всем покажет, что таких работников днем с огнем не сыщешь, и на фронт его нипочем не отправят. После всего, что случилось за последние двадцать четыре часа, он в самом деле рисковать не может и к Тутти не пойдет.

– Н-да, – задумчиво произносит Энно Клуге, обращаясь к пожилому. – Верно, Тутти, она такая. Поэтому я раздумал к ней идти. Заночую вон в той маленькой гостинице. Доброй ночи, сударь… Сожалею, но…

С этими словами он осторожно – каждое движение отдается болью в измолоченном теле – идет прочь и, несмотря на замордованный вид и полное отсутствие багажа, выпрашивает у потрепанного швейцара ночлег за три марки. В тесной, вонючей каморке забирается в постель, явно послужившую уже не одному постояльцу, вытягивается, говорит себе: отныне буду жить совсем иначе. Я вел себя как последняя сволочь, особенно по отношению к Эве, но с этой минуты стану другим. Взбучку я получил по заслугам, но отныне непременно стану другим…

Он тихонько лежит на узкой койке, руки по швам, и смотрит в потолок. Дрожит от холода, от изнеможения, от боли. Но не замечает этой дрожи. Думает, каким уважением и любовью, бывало, пользовался на работе и кем теперь стал – облезлый тип, на которого все плюют. Н-да, взбучка пошла ему впрок, теперь все изменится. И, рисуя себе новую жизнь, Энно засыпает.

Спит и семейство Персике, спят Геш и Эва Клуге, спят супруги Баркхаузен – Эмиль молча позволил Отти примоститься рядом.

Тревожно, тяжело дыша, спит старушка Розенталь. Спит и юная Трудель Бауман. Под вечер она сумела шепнуть одному из заговорщиков, что непременно должна кое-что сообщить и что завтра вечером им обязательно нужно встретиться в «Элизиуме», причем не привлекая внимания. Она побаивается, потому что должна признаться в болтливости, но все-таки засыпает.

Анна Квангель в потемках лежит на кровати, а муж ее в эту ночную пору, как всегда, в цеху, внимательно следит за рабочим процессом. В технический отдел по поводу рационализации производства его так и не вызвали, там тоже считают его полным идиотом. Что ж, тем лучше!

Анна Квангель, лежа в постели без сна, снова и снова поражается, до чего муж холодный и бессердечный. Как он воспринял смерть Оттика, как выпроваживал из квартиры бедняжку Трудель и Розентальшу – холодно, бессердечно, думая только о себе. Никогда больше она не сможет относиться к нему как раньше, когда думала, что он хоть немножко любит ее. Теперь-то она поняла. Он просто обиделся на ненароком сорвавшееся с языка «ты и твой фюрер», просто обиделся. Теперь она нескоро опять его обидит, нескоро опять начнет с ним разговаривать. Сегодня они ни слова друг другу не сказали, даже не поздоровались.

Отставной советник апелляционного суда Фромм еще бодрствует, как всегда по ночам. Мелким угловатым почерком пишет письмо, обращение гласит: «Глубокоуважаемый господин имперский прокурор…»

Под настольной лампой его ждет открытый Плутарх.