Czytaj książkę: «Манускрипт для восстания мемов. О филологическом романе XXI века. Из цикла «Филология для эрудитов»», strona 2
Но, пожалуй, больше касается виртуозной писательской техники Б. Пастернака. В сформулированном же автором художественными средствами обвинении большевизма в преступном развязывании гражданской войны – разобрались, думается, и сразу. «не поняли»
Что же касается поэтики романа, есть интересные рассуждения на этот счет литературоведа Игоря Сухих: «В пору работы Пастернака над книгой молодые писатели Литературного института в шутку противопоставляли две поэтики: „красный Стендаль“ и „красный деталь“ (воспоминания Ю. Трифонова). „Красный деталь“, показ персонажа в действии, в колоритных подробностях, считался предпочтительнее, современнее суммарно, обобщенно, в авторской речи воссоздающего психологию героя „красного Стендаля“. Повествователь в „Живаго“ – „красный Стендаль“. В ключевых точках сюжета рассказ преобладает над показом, прямая характеристика – над объективным изображением» (из статьи «Живаго жизнь: стихи и стихии (1945 – 1955. „Доктор Живаго“ Б. Пастернака)», журнал «Звезда», №4, 2001 г.).
Чтобы обосновать свое утверждение, исследователь приводит отрывок из «Доктора Живаго: «Ей было немногим больше шестнадцати, но она была вполне сложившейся девушкой. Ей давали восемнадцать лет и больше. У нее был ясный ум и легкий характер. Она была очень хороша собой. Она и Родя понимали, что всего в жизни им придется добиваться своими боками. В противоположность праздным и обеспеченным, им некогда было предаваться преждевременному пронырству и теоретически разнюхивать вещи, практически их не касавшиеся. Грязно только лишнее. Лара была самым чистым существом на свете» (Там же).
Чистота и искренность, и с этим, пожалуй, согласятся все, – одни из самых привлекательных достоинств человека. И, как представляется на первый взгляд, чем больше таких достоинств, тем больше прогнозов на счастливую личную жизнь. Ан нет… Это кажется парадоксальным, но автор «Неверной» утверждает прямо противоположное: «Мы устаем от грехов и слабостей наших возлюбленных, но мы так же устаем от их достоинств. Достоинства давят, заставляют сравнивать возлюбленного с собой, выпячивают наши слабости, несовершенство. О, пусть бы кто-нибудь вслух сказал, что это нам нормально – уставать друг от друга! Пусть бы перестали взваливать на нас эту непосильную ношу – требование вечной и неизменной и неослабной любви!» [Ефимов 2006, с. 33].
Эту тему писатель продолжает в главе, посвященной непростым отношениям Александра Блока и Любови Менделеевой: «Дело в том, что в те времена книги, стихи, родители, учителя, священники учили молодых людей любить один раз в жизни. Это считалось похвальным и достойным: раз полюбив, вступить в брак и крепко захлопнуть в сердце все ворота и калиточки, через которые могла бы проникнуть новая любовь. Вы можете себе представить, каким страхом окрашивалось каждое зарождавшееся чувство в отзывчивых сердцах? Не про это ли пишет юный Блок в своем письме – „мне было бы страшно остаться с Вами… на всю жизнь“?» [Там же, с. 237].
Пожалуй, у современного читателя эти опасения будущего великого поэта выглядят чрезмерными, можно даже заострить – архаичными. Но тогда… И. Ефимов, понимая терзания молодого человека, думается, оценивает ситуацию хладнокровно, с позиций много повидавшего человека: «Лирический поэт имеет право воображать, что все, что происходит в его душе, – уникально и неповторимо. Он не догадывается – не хочет знать – о том, что такой же страх болел в сердцах миллионов мужчин всех времен и народов. Что именно из него вырастали нравы, обычаи, законы, лишавшие женщину свободы. Свободы отвергнуть любящего, уйти от него, увести с собой рожденных детей. Греки запирали женщину в гинекей, мусульмане – в гарем, русские – в терем. Но ведь любовь к несвободной женщине – это так тускло, убого» [Там же, с. 237].
Казалось бы, налицо нерешаемая задача класса Великой теоремы французского математика XVII века Пьера Ферм. Но белых пятен на Земле все меньше; меньше их стало и в ойкумене царицы наук: в 1995 году теорема Ферма была доказана обожающим парадоксы профессором Принстонского университета Эндрю Уайлсом. Свою жизненную лемму – «теорему Любви» А. Блок, тоже умеющий мыслить нестандартно и бесстрашно, решил на 92 года раньше (впрочем, надо быть объективным, до него такого рода озарения посещали другие дерзновенные умы): «И вот наш поэт – вслед за провансальскими трубадурами, за Данте, за Петраркой – придумывает – нащупывает трюк, который кажется ему выходом из безнадежного тупика: он возводит возлюбленную на пьедестал! Она как бы остается свободной, он все время твердит ей о том, что она всевластная госпожа и может распоряжаться им, как ей вздумается. Но с другой стороны – попробуй убеги с пьедестала» [Там же, с. 237]. а (даже, скорее, «Любови»),
«Теорема» решена, «трюк» вполне удался, но еще лучше, похоже, удались стихи, посвященные возлюбленной:
Вот только каково в этой затейливо выстроенной схеме самой Королеве? Ей – слово: «Вы, кажется, даже любили – свою фантазию, свой философский идеал, а я все ждала, когда же вы увидите меня, когда поймете, чего мне нужно, чем я готова отвечать вам от всей души… Но вы продолжали фантазировать и философствовать… Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлеченность, хотя бы идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо… Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… скучно» [Ефимов 2006, с. 236].
Любовь Менделеева – узница своего престола, но парадокс, видимо, в том, что заключение в этом престижном Высоком замке грёз, пусть даже на первых порах, было лестным: согласитесь, далеко не каждой женщине посвящаются такие чудные стихи. Однако золотая клетка так и остается узилищем, несмотря на ослепительный блеск металлического кружева его деликатных оград. Но погодите, ведь путь на свободу из заоблачной башни нашла бы любая птица… Ну хотя бы сокол.
Дальше речь пойдет именно о нем: «Охотничий сокол находится в полной власти своего хозяина. Он прикован цепочкой к его перчатке, на голове у него – колпачок, глаза всматриваются в мрак и пустоту. Но изредка наступает момент, когда колпачок снимают, цепочку отстегивают, и в свободном и яростном полете сокол устремляется за пернатой добычей. Точно так же и мы проводим большую часть жизни во мраке, в полной власти Хозяина, пославшего нас в этот мир. И точно так же бывают редкие моменты, когда мы нужны нашему Хозяину свободными. Мы взлетаем, мы яростно машем крыльями, мы радостно устремляемся в небесную высоту. Но где же наша добыча? Не эта ли вспышка счастья, которая сопровождает каждое наше свободное свершение?» [Там же, с. 440 – 441].
Каждый, наверно, мог бы представить себя на месте готового к стремительному полету сокола, желающего всеми силами сбросить ненавистный колпачок, закрывающий доступ к свету. Но только вот иногда безудержное стремление образованного слоя населения во что бы то ни стало увидеть появление мифологической богини утренней зари оборачивается явлением с мало предсказуемыми последствиями: к примеру, прибытием к месту событий грозного корабля, носящего той самой богини (видимо, нетрудно догадаться, ). имя какое
Чтобы утверждение не выглядело умозрительным, приведем отрывок из письма главной героини «Неверной» пламенному революционеру Александру Герцену: «Через пятьдесят лет после Вашей смерти Ваши любимые лозунги победили, скверы и площади украсились Вашими бюстами, собрания Ваших сочинений заполнили библиотечные стеллажи. Но, проходя по бывшей Морской, которой было присвоено Ваше имя, я невольно вспоминаю слова жившего здесь когда-то писателя – впоследствии такого же изгнанника, как и Вы: „И как могло случиться, что свет, к которому всегда стремилась русская интеллигенция, оказался светом в окошке тюремного надзирателя?“» [Там же, с. 74]. {имеются в виду – Liberte. Egalite, Fraternite} {Владимира Набокова}
Излишний романтический флер при оценке действительности приносит досадные сюрпризы не только энтузиастам социальных перемен. По мнению И. Ефимова, среди его восторженных жертв, как ни странно звучит, – и добропорядочные родители-мечтатели: «Внушать своим детям с младенчества высокие недостижимые идеалы – самый верный способ разбить им сердце и искалечить на всю жизнь» [Там же, с. 219]. Писатель пытается надоумить воспитателей с рассудительностью отнестись и к особенностям эволюции характера своих чад: «Ребенка легче полюбить, потому что душа его мягка и прикосновение к ней всегда приятно. Потом душа затвердевает в характер и давит на тебя всеми своими буграми и предрассудками в тесном пространстве семейной жизни» [Там же, с. 220].
Два парадокса от автора «Неверной» связаны с основополагающими категориями Времени и Памяти (что не удивительно в свете того, что Иосиф Бродский называл И. Ефимова продолжателем великой традиции русских писателей-философов).
В первом случае прозаик вступает в своеобразную дискуссию с одной замысловатой восточной мудростью: «Украшение человека – мудрость, украшение мудрости – спокойствие, украшение спокойствия – отвага, украшение отваги – мягкость» Если приверженцы индуизма причудливым образом пытаются связать в логическую цепочку, казалось бы, прямо противоречащие друг другу человеческие качества, то писатель XXI века пытается разобраться с этим вопросом в системе координат никогда не текущей вспять реки Времени: «Главное украшение человека – его завтрашний день. Это некий нераспустившийся цветок, полный надежд, мечтаний, свершений. Поэтому-то дети, у которых так много завтрашних дней, пленяют нас безотказно. И наоборот, старики, умирающие, приговоренные, внушают только безнадежную тоску» [Там же, с. 137]. (из книги «Древнеиндийские афоризмы», составитель А. Сыркин).
В главе, посвященной Владимиру Маяковскому, главная героиня романа самой себе заданный вопрос, у кого больше остаться в памяти человечества, дает вполне парадоксальный ответ: «Свет помнит только тех, кто посмел пожелать, потребовать заведомо }. От мира, от людей, от себя. Но что же невозможного потребовал Маяковский? И от кого? Да, он требовал невозможного от женщин: чтобы они предавались ему душой и телом, а он бы при этом остался в полном подчинении у ненаглядной Лили. От требовал невозможного от начальства: чтобы оно не только разрешало ему разъезжать по заграницам, заводить романы с неблагонадежными красавицами, проводить ночи за игорным столом, но еще и покрывало любые его расходы. Он требовал невозможного от языка, от речи: чтобы она порвала свою зависимость от правды и смысла, свелась, если надо, к последнему, предельному футуристическому тыр-быр-мыр, но при этом продолжала волновать человеческое сердце» [Там же, с. 395 – 396]. возможностей невозможного {курсив наш
Хлестко написано, ярко? – пожалуй. Справедливо ли? – тут некоторые сомнения… Думается, не стоит исследовать степень субъективизма этих оценок – в конце концов каждый из нас волен в своих пристрастиях. Попробуем проследить ход дальнейших рассуждений героини: «Ну а от себя? Потребовал ли он чего-то невозможного от себя? Моя мысль рыскала и металась, как лодчонка в бурной реке, стукалась о берега, черпала воду то носом, то кормой. И вдруг ее будто вынесло на широкий спокойный разлив. И я поняла ясно-ясно, как при вспышке ракеты: да, потребовал! Не от себя, а от своего Творца. Бессознательно, инстинктом, с юности, не укладывая в слова, яростным порывом – он отбросил, отказался принять главную часть Творения: неизбежность старости и смерти» [Там же, с. 396].
Ну, а дальше – практически оратория во славу мятежника из когорты истово верующих в «чудо воскресения»: «Мы все покорно остаемся в своих камерах, мы знаем, что старость и смерть неодолимы. Мы можем даже сердиться на бунтаря, тревожащего нас своими безнадежными попытками вырваться на волю. Мы будем то насмешливо, то возмущенно обсуждать его нелепые усилия, царапанье гранита ногтями, битье головой о решетки. Но забыть мы его не сможем. Он станет беглецом-легендой. И рано или поздно мы признаем – согласимся – поверим, что погиб он не от обид, измен, поношений, непонимания. Если где-то действительно есть Книга судеб „Вся земля“, то следственный протокол этой жизни, хранящейся там, должен кончаться простой фразой: „Убит при попытке к бегству“» [Там же, с. 397 – 398].
О люди! Все похожи вы
На прародительницу Эву:
Что нам дано, то не влечет;
Вас непрестанно змий зовет
К себе, к таинственному древу:
Запретный плод вам подавай,
А без того вам рай не рай
[Там же, с. 271].
Враги его, друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в жизни всяк,
Но от друзей спаси нас, боже!
[Там же, с. 106].
Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей,
И тем ее вернее губим
Средь обольстительных сетей
[Там же, с. 99].
Описывать мое же дело:
Но , панталоны, фрак, жилет
Всех этих на русском нет; слов
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический словарь
[Там же, с. 25].
Тебя скрывали туманы,
И самый голос был слаб.
Я помню эти обманы,
Я помню, покорный раб.
Тебя венчала корона
Еще рассветных причуд.
Я помню ступени трона
И первый твой строгий суд
(А. Блок, из цикла «Стихи о Прекрасной Даме», 1902 г.).
1.4. «Боюсь: брусничная вода // Мне б не наделала вреда» (ирония как признак душевного здоровья)
Чтобы победить «непослушные» машины, представителям человеческой расы, помимо мощного оружия и продуманной стратегии, несомненно, потребуется и немалые запасы здоровья. Конечно, в те времена медицина, как представляется, будет уже вооружена и достижениями генной инженерии, и технологией имплантации искусственных органов, и другими новациями Франкенштейнов XXI века.
Впрочем, видимо, и элементарные правила поддержания хорошего самочувствия никуда не денутся. Знаменитый русский художник Василий Поленов как-то сказал, что «главные медикаменты – это чистый воздух, холодная вода, пила и топор». Видимо, он имел в виду свои плотницкие занятия в лодочной мастерской в своем имении Бёхово Тульской губернии, расположенной на берегу Оки.
Но этой, похоже, только первый слой. Думается, в слове зашифровано и другое значение – острый язычок, которым славился прославленный создатель «Московского дворика». Вот только несколько его ироничных, а порой и едких высказываний. «пила»
О художниках и власти: «Недавно у нас в Академии художеств произошло изгнание учащихся в ней женщин, после чего им всемилостивейше дозволено поступать, но не иначе, как со свидетельством от полиции о благонравном поведении… до сих пор полицейские свидетельства требовались в публичных домах, а в Академии зачем? Это неясно… Ах, что за холопское царство! Холопы прислуживаются и выслуживаются перед хамами». О реформах после Октябрьской революции: «Освобождение брака из-под ига попов… уничтожение ехидного „ять“… даже перенесение числа на западный календарь есть хорошая перемена». О водке и искусстве: «Народу, как и нам всем, нужна в жизни радость, а жизнь дает ее скупо – вот и тянет его у нас к водке, в Китае – к опию, на Востоке – к гашишу. Но искусство ведь тоже дает минуты радости, а эти минуты и продолжительнее, и много безвреднее алкогольных» (см. сайт от 04.08.2017 г.). http://www.liveinternet.ru
Задумайтесь: похоже, ирония – недвусмысленный признак душевного здоровья, позитивного настроя, остроты ума. Пожалуй, именно искрометными проявлениями этих качеств достославно имя нашего великого классика. Всмотримся пристальнее: сколько снисходительной насмешки и знания человеческой натуры в этих строках, посвященных колоритному соседу Владимира Ленского:
Не избежал насмешливых аттестаций автора «Евгения Онегина» и сам влюбленный Владимир: «Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа! Когда-нибудь…» [Там же, с. 123].
И рядом:
С улыбкой опытного сердцееда отзывается А. Пушкин о ветреном характере объекта мужских вздохов:
Не преминул автор романа высказать и свои тогдашние воззрения на «прелести» семейной жизни, о которой так грезил Ленский:
Стараясь сократить дистанцию между собой и читателем до минимальных величин, поэт готов дать своим преданным почитателям и ряд житейских советов (ну и что, если некоторые из них выглядят несерьезно).
Или о том, чем себя занять в холодные, ненастные дни:
Ну, а это дружеское предупреждение – хоть выбивай на мраморной доске в кабинете добронравного отца семейства:
А теперь – опять на два столетия вперед: от ямской кареты Евгения Онегина до современного авиалайнера, доставившего главного героя «Виллы Бель-Летра» в аэропорт «Мюнхен» имени Франца-Йозефа Штрауса.
А. Черчесов не склонен напрямую давать своим читателям дельные житейские советы, но некоторые из его окрашенных иронией размышлений, думается, вполне могли бы пригодиться. Особенно тем, кто занимается креативной деятельностью: «Если не считать затянувшегося творческого бесплодия (довольно бабского состояния, сравнимого, как ни странно, по ощущениям разве что с растянутой за пределы всех человеческих сроков беременностью), минувший год выдался удачным, и даже на редкость. Добросовестно памятуя о том, что везение бывает обманчиво, а для прозаика часто губительно, Суворов воспринимал свой внезапный успех иронично – как черную метку, вручаемую под аплодисменты за то, что ловчее других отыскал свой тупик» [Черчесов 2007, с. 55 – 56].
Не отрицает писатель и некоторых преимуществ коммерческого успеха литератора, однако расположен с улыбкой относиться к продолжительности этого периода «ротшильдовских» удач: «Московский агент Суворова был по-мальчишески возбужден переговорами с десятком солидных издательств от Франкфурта до Осло и смотрел в будущее с нехарактерным оптимизмом, разрешая себе лирический прищур в окно при слове «хэлло», донесенном по телефонному проводу… Глядя на своего посредника меж вдохновением и гонораром, на то, как он «ведет дела», упиваясь своим корявым английским («Ай джяст вонтед ту телл ю, зет май кляйент из вери саксесфул…”), Суворов думал о том, что ощущать себя просто товаром не лишено увлекательности. Ну-ка, кто там быстрее и больше?.. Будьте добры, еще пару гирек для равновесия сюда… Продаваться так споро, наглядно оказалось азартным занятием. Известное дело: блеск куртизанок какое-то время затмевает грядущую их нищету» [Там же, с. 56 – 57].
Автор «Виллы Бель-Летра» пытается, похоже, донести до читателя и свои сокровенные мысли о тесной связи личности писателя и созданного им текста. Как представляется, в этом вопросе он отталкивается от мысли знаменитого критика Виссариона Белинского, который писал, что стиль литературной личности, его слог – это «сам талант, сама мысль. Слог – это рельефность, осязаемость мысли; в слоге весь человек, слог всегда оригинален как личность, как характер. Поэтому у всякого великого писателя свой слог: слога нельзя разделить на три рода – высокий, средний и низкий: слог делится на столько родов, сколько есть на свете великих или по крайней мере сильно даровитых писателей. По почерку узнают руку человека и на почерке основывают достоверность собственноручной подписи человека; по слогу узнают великого писателя, как по кисти – картину великого живописца» (из статьи «Русская литература в 1843 году»).
А. Черчесов, развивая мысль пламенного творца диатриб XIX века, думается, несколько смещает акцент, иронично заменяя становящееся архаичным понятие на более современное – «Текст, когда он не врет, всегда обнаружит в себе то зерно, что в нем прорастет вопреки пожеланиям автора. Это как с отпечатками пальцев: если уж взялся за что-то, пеняй на себя» [Черчесов 2007, с. 372]. «подпись» «дактилоскопия»:
У писателя есть и оригинальная концепция преимуществ достижений дактилоскопии, причем, похоже, с тонким экивоком в сторону почитателей загадочных сторон дзэн-буддизма: «Просвещенная старушка Европа обнаружила удивительную близорукость, когда упорно отказывалась признать отпечатки пальцев важнейшей уликой, по которой можно определить личность преступника с погрешностью, близкой к нулю. Между тем на Востоке, не обремененном судебной казуистикой и вечными сомнениями в очевидном, испокон веков было принято вместо подписи использовать под текстом заключаемого договора узор собственной кожи с перста. Возможно, оттого, что он более соответствовал природе замысловатых иероглифов, а может, потому, что куда полнее воплощал идею личного следа, нежели казенная буква или трактующий ее, всяк по-своему (да к тому же подверженный соблазну подделок), чернильный росчерк пера» [Там же, с. 12].
Видимо, не желая расставаться с обретенной доктриной выдающих человека с головой следов частей тела, автор романа попытался (не без помощи иронии, конечно) представить себе в качестве обличающего отпечатка уже весь (!) организм: «– Трепло, – сказала девушка, сев за стол и закидывая ногу за ногу (сердце в Суворове чуть всколыхнулось, заерзало, но, не поддерживаемое овацией организма, оскорблено надулось, сбив шаг). Пошарив в соломенной сумке, она извлекла серебряный портсигар и прикурила пойманную в кольцо презревших помаду губ коричневую сигаретку. Трудно с ходу сказать, какой из нее литератор, но вот художником Адриана определенно была: не каждый способен доходчиво рисовать своим телом слова. Например, слово «томный»…» [Там же, с. 98].
Насмешливый тон (правда, местами с оттенком ерничества) при оценке нешаблонных способностей упомянутой Адрианы был подхвачен собратом по перу – французским писателем Жан-Марком Расьолем: «– Что она пишет? – спросил Суворов, чтобы сгладить неловкость минуты… – Прозу? Стихи? – Посередке: рифмованная проза психопатки, понявшей, что давно мертва. На редкость талантливо, хотя и банально. Впрочем, что такое шедевр, как не талантливая банальность психопата? Верно?» [Там же, с. 108].
В другом эпизоде, продолжая тему едкий острослов Расьоль поведал о необычной (гендерной) трактовке легендарного афоризма античного математика и инженера: «Дайте мне рычаг, и я переверну весь мир, сказал сгоряча Архимед, не подозревая, что рычаг этот испокон веков – женщина. Перефразируя древнего грека, искушенный в амурных занятиях Фабьен мог бы сказать: дайте женщину, и мир перевернется сам собою…» [Там же, с. 337]. «Cherchez la femme»,
Автору романа «Марбург» ироничный постулат о том, что представительница прекрасной половины человечества может опрокинуть земные устои, видимо, мог показаться излишне радикальным. Но вот чтобы скорректировать запись в архиве Нобелевского комитета – почему бы и нет? Вместо фамилии, истоки которой ведут начало всего-то от овоща, белый корень которого помогает укреплять стенки капилляров, могла бы появиться другая, более значимая, связанная со священным сиянием, исходящим от Вседержателя.
Не верится? – тогда слово С. Есину: «В эту свою новую поездку в Германию Пастернак взял молодую жену Евгению Лурье. Почему этой милой молодой женщине вдруг не понравился Марбург? Она явно не видела мир глазами своего мужа. Может быть, она и не вполне понимала, за кого выходила замуж. Сокол виден по полету, ранние планирования Пастернака она, видимо, не восприняла как увертюру к долгой и мощной творческой жизни. Имя его к моменту их женитьбы уже было на слуху, а она вдруг предложила своему жениху взять его фамилию, стать Борисом Лурье» [Есин 2006, с. 166].
Но, пожалуй, не будем строги к словам молодой привлекательной особы. Она вполне могла знать наполненную религиозным смыслом историю происхождения своего рода и гордиться его древними корнями: «Как свидетельствует история, дочери и зятья знаменитого Раши (аббревиатура от имени рабби Шломо бен Ицхак), родившегося в 1040 г. во французском г. Труа и умершего в 1105 г., создали родовое имя, которое увековечило их выдающегося отца и зятя. Было решено, что с тех пор каждый ребенок, рожденный у потомков Раши, будет добавлять к своему имени выражение Ле-ор-йа, означающее на иврите „посвященный свету Всевышнего“. С годами это выражение преобразовалось в Лурия и более распространенное – Лурье. Так появилась одна из первых фамилий в еврейской средневековой истории» (см. сайт от 07.08.2017 г.). http://www.jewage.org
Постойте, но может тогда поэту без иронии нужно было отнестись в предложению родовитой супруги?.. Нет, и это вполне объяснимо: настоящий художник, должно быть, всегда предчувствует свою мощь, свою возможность напрямую вести диалог с самим Творцом:
Примечательно, что имя знаменитого поэта и прозаика тесно связано с Германией. И не только из-за того, что будущий создатель одного из самый известных романов о русской революции и гражданской войне в 1912 году учился в Марбургском университете. Сама фамилия писателя произошла от названия деревни Пастернак (немецкое название Вальдхоф), расположенной вблизи Восточной Пруссии, в районе города Венгожево на севере Польши. По сведениям историков, в начале XIII века окрестные земли захватил Тевтонский орден, который в 1398 году построил в этих местах каменный замок Ангербург в готическом стиле.
Впервые же в Германию Б. Пастернак попал в 1905 году в возрасте пятнадцати лет для занятий музыкой с профессором Ю. Энгелем по консерваторскому курсу. Первая поездка за границу принесла ему ощущения чего-то эфемерного, даже сказочного: «Все необычно, все по-другому, как будто не живешь, а видишь сон, участвуешь в выдуманном, ни для кого не обязательном театральном представлении. Никого не знаешь, никто тебе не указ… Скоро я привык к Берлину, слонялся по его бесчисленным улицам и беспредельному парку, говорил по-немецки, подделываясь под берлинский выговор, дышал смесью паровозного дыма, светильного газа и пивного чада, слушал Вагнера» (Б. Пастернак, из автобиографического очерка «Люди и положения»).
А вот интересно, сохранилась ли романтическая восторженность подростка-поэта и через семь лет, в юноше, который приехал в Марбург изучать философию? – похоже, да: «Он стоял, заломя голову и задыхаясь. Над ним высился головокружительный откос, на котором тремя ярусами стояли каменные макеты университета, ратуши и восьмисотлетнего замка. С десятого шага он перестал понимать, где находился. Он вспомнил, что связь с остальным миром забыл в вагоне и ее теперь… назад не воротишь»» [Есин 2006, с. 157 – 158].
Мечтательность органично растворяется в стиле «Охранной грамоты», а виртуозное мастерство писателя автор «Марбурга» охарактеризовал фразой: «Чтобы всем стало ясно, как писал прозу небожитель и что приблизиться к подобному сегодня не получается, невозможно» [Там же, с. 248]. Чтобы аргументировать столь лестный отзыв, С. Есин приводит отрывок: «… сады пластом лежали на кузнечном зное, и только стебли роз, точно сейчас с наковальни, горделиво гнулись на синем медленном огне. Я мечтал о переулочке, круто спускавшемся вниз за одной из таких вилл. Там была тень. Я это знал. Я решил свернуть в него и немного отдышаться. Каково же было мое изумление, когда в том же обалденье, в каком я собирался в нем расположиться, я в нем увидел профессора Германа Когана… Его интересовали мои планы» [Там же, с. 248 – 249].
Однако, мы несколько отвлеклись от нашего предмета – иронии. А ее в тексте «Марбурга» предостаточно. И опять же связанной с Германией. Начнем, пожалуй, с ее тесных контактов с Россией: «Я лечу в Германию, русские цепью прикованы к этой стране. О царях, их женах и „немецких специалистах“ не говорю. Недаром, кстати, вся революционная эмиграция сидела по берлинским и мюнхенским кафе. Где потом у нас Ленин издавал „Искру“?» [Там же, с. 55].
Продолжим описанием немецкой основательности: «Но пора переступить порог квартиры фрау Урф, находящейся на третьем этаже. Что ни говори, а время – это самый изысканный мастер и эстет. За опять же стеклянной матовой дверью, ведущей с площадки общей лестницы, расстелилась зона иной жизни – старинных вещей, массивных средневековых шкафов, портретов бюргеров в скромных кафтанах и бюргерш в пестрых тюрбанах… В столовой надо обратить внимание на стол, за который мог усесться весь магистрат ратуши или большая семья, – стол человек на двадцать, и никому не будет тесно, и никому не будут мешать локти соседей. Резные стулья, придвинутые к столу, наверное, лет на сто его моложе – в этом доме все меряется столетиями, – но и их крепости и ширине сидений можно позавидовать. У бюргеров, предков румяной и пышной фрау Урф, были просторные, мощные зады» [Там же, с. 99 – 100].
Не забудем и тевтонскую пунктуальность: «Кафе „Корона“ на рыночной площади, напротив фонтана со скульптурой святого Георгия, я нашел быстро. Полюбовался еще раз на ратушу – петух на часах с позолоченным циферблатом запоет и захлопает жестяными крыльями ровно в шесть, когда я начну лекцию. Немцы точны, как швейцарские часы» [Там же, с. 251].
Когда же доходит до описания немецких коллег по цеху словесности, в арсенале литературных приемов у С. Есина уже не ирония, а окрашенный дружеской привязанностью (впрочем, не всегда) юмор. Это о Барбаре, ведающий в местном университете славистикой: «Барбара все-таки удивительный человек. Такую любовь к предмету своего вожделения я видел только у пьяниц, если те любят, то любят. Не было русского, специально приезжавшего в Марбург или коротко, транзитом его проезжающего, которого бы она не приветила. Собственно, поэтому она знает всю московскую литературную элиту, а кто из писателей или поэтов не стремится завернуть в Марбург!» [Там же, с. 250].
А это портрет Людвига Легге, председателя Нового литературного общества Марбурга: «По своему обыкновению, он был в шляпе, которую, правда, сразу же снял, как только увидел меня в зале. Господин Легге несколько фатоват. Из нагрудного кармашка его пиджака всегда полувысунут платочек расцветкой под галстук, сколько бы галстуков на протяжении недели хозяин не менял. Его шляпа такой же индивидуально мифологизированный предмет туалет, как черный шарф на плечах директора петербургского Эрмитажа господина Пиотровского и как белый – на плечах кинорежиссера и актера Никиты Михалкова. Их шарфы, носимые и зимой и летом, ни от какого ненастья не спасают, так же как шляпа господина Легге совсем не для защиты его продолговатой головы. Она просто вечная ее принадлежность. Может быть, он даже спит в ней» [Там же, с. 253 – 254].
От С. Есина своеобразную эстафету иронических аттестаций титульной нации попробуем передать автору «Неверной» – эмигранту со стажем (переехал в США в 1978 году). Однако своеобразие момента передачи эстафетной палочки заключается в том, что немцы (а не англичане, как обычно представляется) – это и есть фактически фундаментальная основа американской нации. По данным национальных переписей, примерно от 42 до 58 миллионов американцев (17 – 20 процентов общего их числа) имеют полное или частичное немецкое происхождение. Для сравнения, английское происхождение имеют только 28—35 миллионов жителей США.
Darmowy fragment się skończył.
