Человек пришел в город ранней весной, когда утром лужи блестели последним льдом, когда несмело прочищали осипшие от зимы глотки птицы, когда солнце пробовало себя, все дольше и дольше задерживаясь в зените.
Человек был не стар и не молод, не высок и не низок. Человек пересек по диагонали ратушную площадь, остановился возле замшелой стены старого готического особняка, поднял голову и стал смотреть в небо.
Вокруг него текла, вернее – обтекала его суета обычного, такого же, как и много месяцев назад (и много месяцев спустя), обыкновенного утра. Сновали молочники и зеленщики, служанки подметали подолами длиннющих складчатых юбок мостовые, мальчишки крутили хвосты облезлым кошкам и гоняли пятнистых голубей.
Никому не было дела до человека. Он просто смотрел в небо, а город не обращал внимания на него. Однако – что-то изменилось в городе; и не сразу стало понятно, что же именно. Просто в том месте неба, куда был направлен взор человека, спустя какое-то время, образовалась прогалина абсолютно чистого и совсем голубого неба.
Впрочем, городу не было дела до неба. А человеку – до города.
Настало время полудня, и не было видно на улицах человека. Впрочем, когда пришло время раннего вечера, говорят, видели его в тот день на берегу старой неспешной реки, невдалеке от самого красивого моста – там, где цветут кувшинки и водяные лилии. Но не было цветов, потому что еще далеко оставалось до лета, а просто – сидел на берегу человек, о чем-то думал, подкармливал рыбу хлебными крошками, и смотрел в самое сердце начинающегося заката.
На следующий день видели человека на главной улице города, где снял он себе лавку. Даже не лавку, лавчонку какую-то – с грязными подслеповатыми оконцами, с покосившимися покрытыми толстым слоем пыли стеллажами, с неровным земляным полом. Но это не расстраивало человека – он сбросил камзол, засучил рукава белой кружевной рубашки, и к вечеру лавка стала совсем другой – чистой и уютной. Около пяти пополудни прохожие удивленно рассматривали стоящего на высокой стремянке человека, прилаживавшего над свежевымытыми окнами вывеску «Лавка чудес».
Маленькая девочка, дождавшаяся, когда вывеска будет прилажена, а стремянка убрана в чулан, стала первой покупательницей лавки чудес. Всего за несколько монеток получила она прекрасную куклу с золотыми волосами, и немедленно утащила домой. Следующей ночью кукла светилась золотым светом; а мелких монет в девочкином ридикюльчике почему-то стало больше, чем до появления куклы. Наутро девочка пошла в школу, забыв на столе очки, и, скажем, забегая вперед, никогда больше они ей не понадобились.
Прохожие несмело, по одному, заходили в непонятную лавку – ведь какие такие могут быть на свете чудеса? – и правда, каждый знает, чудес на свете не бывает. Только каждый, по одному, крадучись, выходили спустя время из лавки, и шли себе неспешно по главной улице, загребая уличную пыль носками широких грубых ботинок, и улыбались, а иногда – о, чудо! – смотрели ввысь, где было все больше и больше прогалин абсолютно чистого и совсем голубого неба.
Юноши повадились ранним утром брать в лавке цветы для своих возлюбленных – те цветы, что не вяли неделями, что источали аромат, и от чего девичьи взгляды становились светлыми и глубокими.
Старики носили из лавки особый табак для своих древних насквозь прокуренных трубок, что давал особые облака дыма – в которых прошедшая жизнь отражалась, как в зеркале, и была видна только им одним; и не было в той жизни боли, сожаления и раздражения.
А человек? Человек стоял за прилавком и для каждого находил особый товар и особые слова, и особую улыбку. Открыта лавка была с раннего утра и до раннего утра; и не было понятно, когда же человек спит, и откуда товар берет, и даже как его зовут, никто не знал – в голову не пришло поинтересоваться.
В зените лета человек потчевал своих посетителей каким-то странным прохладным вином – немного с горчинкой, когда пьешь, но потом такая легкая сладость остается на языке и прохладных губах, и хочется жить, и совсем не болит голова.
Когда же настала пора сбора урожая, человек поставил на улице несколько столиков – и можно было после трудного дня посидеть на плетеных стульях странной конструкции и испробовать особого кофе, от него улетучивается дневная усталость, и утраиваются силы, и день кажется тягучим и чудесно бесконечным.
Плачущей осенью человек вышел на улицу, притворил тихо дверцы своей лавки и, не кутаясь в длинный плащ – напротив, обдуваемый всеми неуютными ветрами, бросил прощальный взгляд на город, на главную улицу, на ратушную площадь – и ушел из города прочь.
Никто особенно не вспоминал человека – разве что девочка, обнимавшая куклу с золотыми волосами; разве что влюбленные юноши, что были счастливы; разве что старики, в чьей жизни не было больше боли, сожаления и раздражения.
Только каждое утро в одном месте, среди низких грязных туч, оставалась прогалина абсолютно чистого и совсем голубого неба.
Было около четырех, и уже почти стемнело, когда он вышел из «Ленинки», поежился, нервно передернул плечами и остановился подле исполинской колонны. Сзади мягко постукивала гулкая дверь. По бокам гулял пронзительный ветер, то и дело кидая в лицо пригоршни обжигающей белой крупы. Впереди мягким желтым светом загорались стройные фонари. Он, было, надел перчатки, но потом – передумал, засунул их в вырез воротника длинного, до пят, пальто; забросил плоскую сумку за спину, едва слышно вздохнул – и пошел в сторону Суворовского бульвара.
Падавший снег был обилен, мягок и чист. И словно периной укрывал он еще утром черный и грязный асфальт. Ботинки на мягком ходу совсем не скользили, а от самого ощущения плавного движения он чувствовал себя веселее.
В подземном переходе возле «Арбатской» было светло и шумно. Кто-то продавал котят; кто-то просил милостыню; кто-то выводил мелодичные пассы на флейте. Услышав, он подошел поближе, постоял несколько минут в нерешительности, потом тряхнул головой и – пошел прочь.
Из подъезда Дома Журналистов выкатилась шумная ватага деятелей – в дубленках нараспашку, в цветастых мохеровых шарфах, в норковых шапках – сопровождаемая стойким запахом коньяка и хорошего трубочного табака. Он несколько секунд помедлил, пока деятели пересекали тротуар и забивались в чрево белого небольшого автобусика, полюбовался на облачко пара, выброшенное выхлопной трубой автомобиля, и пошел дальше.
Из неплотно прикрытой двери забегаловки сотней метров спустя тянуло домашним борщом, или, может быть, солянкой – кто бы знал. Но запах был влекущим – вкусным и вполне наваристым. Он опять помедлил возле этой невзрачной двери, но тут чувство голода куда-то скрылось, и ему не оставалось ничего другого как идти дальше.
Дождавшись зеленого, он перешел от Кинотеатра Повторного Фильма к серой громаде ТАСС; потом, свернув под девяносто градусов, ускорил шаг и быстро, по диагонали, пересек раскатанную машинами мостовую Тверского. Возле памятника Тимирязеву, усиженному грязными городскими голубями, он остановился, вгляделся в надпись, в досаде махнул рукой – и пошел, ускоряя шаг, вверх по ленте бульвара.
Снега прибыло, он поскрипывал. Но – не скользилось. Лишь в одном месте, там, где блестела недлинная щербатая ледяная дорожка, он разбежался и прочертил прямую линию по замерзшему зеркалу.
Спустя три лавочки он заметил впереди неясную фигуру в коричневой дубленке и красивой вязаной шапочке. Собственно, его внимание привлекла не сама фигура, а именно шапочка – потому что была она какой-то невероятной конструкции; необычной, но, в то же время, очень элегантной.
Когда еще через пять лавочек он все же догнал ее, и когда они уже почти поравнялись, что-то произошло – каблук его правого ботинка внезапно поехал вперед, левая нога оказалась в воздухе, правая последовала за ней, и он молча повалился влево, прямо на фигуру в невероятной шапочке.
Она от неожиданности отскочила в сторону, едва не последовав его примеру, но все удержалась – и лишь ее сумочка вылетела из рук, описала дугу в воздухе и шлепнулась на заснеженный газон.
– Дурак! – тихо выдохнула она.
– Согласен, – буркнул он, поднимаясь с земли вместе с ее белой глянцевой сумочкой.
– Сюда давай, – уже помягче, но так же недовольно добавила она.
– На, – сказал он, протягивая ей сумочку, – возьми.
Он почему-то сразу назвал ее на «ты». А она почему-то не усмотрела в этом ничего странного.
Они пошли рядом, демонстративно не глядя друг на друга; вместо этого разглядывая нарядно освещенную елку в начале бульвара, сверкавшую гирляндами и шелестевшую бумажными игрушками.
– Не ушибся? – спросила она и в первый раз повернула к нему лицо.
– Нет, не ушибся – уже ласковее отозвался на колокольчик ее голоса он.
– А зря, – опять глядя в пространство перед собой, сказала она.
У перехода на Горького в сторону «Академкниги» они, не сговариваясь, остановились. Она изучала елку, он – носки ее сапог. Скопившийся на переходе народ двинулся, обтекая их. Наконец, он вздрогнул, вышел из оцепенения и сказал:
– Пошли.
Она промолчала, но двинулась за ним следом, и лишь на другой стороне бульвара спросила:
– Куда?
– В бассейн, – ответил он, разглядывая ее точеный профиль и пульсирующую под тонкой кожей виска синюю жилку.
– У меня нет билета, – сказала она, продолжая идти рядом.
– У меня два, – отозвался он минуту спустя.
– У меня нет купальника, – вроде бы возразила она.
– Нет – значит, будет, – объяснил он и, снова разглядывая ее профиль, добавил:
– Есть хочешь?
– Хочу, – внезапно смутилась она, опуская взгляд.
В кулинарии напротив «Минска» было жарко. Он взял два эклера, дождался, пока девушка за стойкой сварит два больших кофе по-московски, подхватил поднос и протиснулся сквозь очередь к высокому столику.
Она расстегнула дубленку, сняла шапочку, рассыпав золотистые кудри по узким плечам, озорно поглядела на него и, слегка щурясь от яркого света, с легким придыханием отпила горячего кофе. Он смотрел то на нее, то в свою чашку, и ждал – хоть слова, хоть полуслова, хоть междометия.
А она молчала.
– Ты свой эклер будешь? – спросила она.
– Нет, – ответил он.
– Тогда давай его сюда.
– Возьми.
Белый крем испачкал ее губы, и она долго возилась – сначала, вытирая их кружевным платочком, а потом – подкрашивая толстым тюбиком темно-красной помады.
– Нам нужен купальник, – сказал он, подойдя к прилавку магазина «Спорт».
– Какой – бикини или закрытый? – поинтересовалась продавщица.
– Какой? – переспросил он.
– Бикини! – озорно стрельнула глазами она, перекладывая из руки в руку белую глянцевую сумочку.
– Можно, я возьму тебя под руку? – спросила она на улице.
– Валяй, – согласился он.
Она едва доставала ему до плеча. А тонкая ее рука была такой теплой, что тепло ощущалось даже через толстый драп модного пальто.
– Ты где был? – спросила она.
– В библиотеке, – ответил он.
– И что ты там делал? – в ее голосе явно проскользнула улыбка.
– Книги читал, – ответил он, тоже улыбнувшись.
Миновав площадь Белорусского вокзала, они вышли на бульвар Ленинградки.
– Ты странный, – сказала она.
– Ну и что? – не то спросил, не то огорчился он.
– Ничего, – обиделась она.
– Прости, – понял свою бестактность он.
– Прощаю, – была великодушна она.