Исповедь глупца

Tekst
Z serii: Librarium
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Исповедь глупца
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021

Введение

Я сидел за столом с пером в руках, когда со мной сделался припадок лихорадки: целых пятнадцать лет я не был ни разу серьезно болен, и этот внезапный припадок испугал меня. Не то, чтобы я боялся смерти, нет, совсем нет. Мне было 38 лет, за мной лежала шумно проведенная жизнь, в которой я не совершил ничего значительного и не осуществил всех своих юношеских мечтаний; голова моя была еще полна планов, и этот припадок был мне крайне нежелателен. Вот уже четыре года, как я живу с женой и детьми в полудобровольном изгнании в баварской деревушке, как затравленное животное; незадолго перед этим ко мне были предъявлены крупные иски, имущество мое было описано, я был опозорен, выброшен на улицу; и теперь мною владело одно только чувство мести даже в ту минуту, когда я свалился в постель. Теперь-то началась борьба. Не имея сил позвать на помощь, лежал я одиноко в своей комнатке под чердаком, лихорадка трясла меня, как лист, сжимала мне горло, сводила судорогой колени к груди, в ушах у меня стучало, и глаза, казалось, вылезали из орбит. Я не сомневался, что это смерть проникла ко мне в комнату и набросилась на меня.

Но я не хотел умирать. Я сопротивлялся; это была ожесточенная борьба; нервы натягивались, кровь бушевала в жилах, мозг крутился в какой-то дикой пляске. Но вдруг меня охватила уверенность, что я должен погибнуть в этой смертельной схватке; я перестал бороться, откинулся на спину и покорно отдался во власть страшного чудовища.

Невыразимое спокойствие охватило все мое существо, благотворная сонливость сковала члены, сладостный покой пролился по всему моему телу, тот покой, которого я уже давно не знал за эти долгие годы тяжелого труда.

Без сомнения, это была смерть: постепенно гасло во мне желание жить, я переставал чувствовать, сознавать, думать.

Когда я проснулся, возле моей постели сидела жена и пытливо глядела на меня тревожным взглядом.

– Что с тобой, дорогой друг? – спросила она.

– Я болен, – отвечал я, – но как хорошо быть больным!

– Что ты говоришь? И ты говоришь это серьезно?

– Конец мой близок; по крайней мере, я надеюсь на это.

– Не оставляй же нас, Бога ради, без крова! – воскликнула она. – Что станется с нами в чужой стране без друзей, без средств!

– Я оставлю тебе страховую премию, – успокоил я ее. – Это не много, но тебе хватит, чтобы вернуться на родину.

Она не подумала об этом раньше и продолжала несколько успокоенная:

– Но надо же тебе помочь, дружочек, я пошлю за доктором.

– Нет, я не хочу доктора!

– Почему?

– Потому что… потому что я не хочу.

Вместо слов мы обменялись красноречивым взглядом.

– Я хочу умереть, – упрямо повторил я. – Жизнь мне противна, прошлое представляется мне клубком ниток, распутывать который дальше я не чувствую сил. Пусть наступит мрак!

– Давайте занавес!

Она холодно выслушивала эти благородные излияния.

– Опять прежнее недоверие, – сказала она.

– Да, опять! Прогони призрак! Ты одна можешь это сделать!

Она привычным жестом положила руку на мой лоб.

– Легче тебе так? – льстиво спросила она тоном прежней материнской заботливости.

– О, да, гораздо легче!

Прикосновение этой маленькой ручки, так тяжело тяготевшей над моей судьбой, действительно обладало силой отгонять мрачные призраки и рассеивать тайные сомнения.

Немного спустя припадок повторился еще сильнее первого. Жена пошла приготовить успокоительное питье. Оставшись на минуту один, я приподнялся взглянуть в окно. Это было широкое трехстворчатое окно, увитое снаружи виноградом; между его зеленью мелькали обрывки ландшафта: вблизи вершина айвы с ее прекрасными золотисто-желтыми плодами среди темно-зеленой листвы, а дальше яблони, растущие на лужайке, башня часовни, голубой кусочек Боденского озера, а совсем вдали Тирольские Альпы.

Стояла середина лета, все кругом было залито отвесными лучами полуденного солнца – картина была поразительно красива.

Снизу доносился говор скворцов, сидевших на лестнице у виноградника, гоготанье молодых уток, стрекотанье кузнечиков, колокольчики коров; к этому веселому концерту примешивался смех детей и голос жены, отдававшей кому-то распоряжения. Она разговаривала о моей болезни с женой садовника.

Тогда меня снова охватило желание жить, и я содрогнулся от страха перед смертью. Нет, я не хотел умирать, ведь мне надо еще исполнить столько обязанностей, загладить столько проступков.

Томимый угрызениями совести, я чувствовал настоятельную потребность покаяться, испросить у мира в чем-то прощение, унизить себя перед кем бы то ни было. Я чувствовал себя виновным, совесть мою терзало какое-то неведомое преступление.

Я горел желанием облегчить мое сердце полным признанием моей воображаемой вины.

Во время этого припадка слабости, вызванного прирожденной робостью, вошла моя жена, неся в кружке успокоительное питье. Шутливо намекая на манию преследования, которой я страдал одно время, она отхлебнула от питья, прежде чем подать его мне.

– Оно не отравлено, – сказала она, улыбаясь.

Мне стало стыдно, я не знал, что ответить на это, и, чтобы доставить ей удовольствие, залпом выпил всю кружку.

Успокоительное питье, запах которого напомнил мне родину, где таинственные свойства бузины являются народным культом, привело меня в сентиментальное настроение, перешедшее, наконец, в раскаяние.

– Выслушай меня, дорогое дитя, пока я еще жив. Сознаюсь, я был бессовестным эгоистом, я разбил твою сценическую карьеру ради моей литературной славы; я сознаюсь во всем этом, прости меня.

Отвернувшись, она старалась успокоить меня словами, но я прервал ее и продолжал:

– Когда мы женились, мы решили по твоему желанию, что твое приданое останется в твоих руках; и все-таки я его растратил, чтобы покрыть легкомысленно взятые на себя обязательства; и это больше всего тяготит меня, потому что в случае моей смерти ты не будешь иметь права на мои изданные произведения.

Позови нотариуса, чтобы я мог завещать тебе мое мнимое или действительное состояние. И тогда ты можешь вернуться к своему искусству, которое ты бросила ради меня.

Она уклонялась от разговора, стараясь обратить его в шутку, советовала мне немного поспать, уверяла, что все пройдет, что смерть не наступает так быстро.

Я бессильно схватил ее за руку, просил посидеть со мной, пока я буду спать, снова умолял ее простить мне все страдание, которое я причинил ей, и все не выпускал ее руки из своих; сладостная усталость снова сомкнула мне глаза, я коченел, как лед, под лучами ее больших глаз, с бесконечной нежностью смотревших на меня, под ее поцелуем, которым она, как холодной печатью, прикасалась к моему горячему лбу – и я погрузился в неизъяснимое блаженство.

* * *

Когда я очнулся от моей летаргии было уже светло. Солнце проникало сквозь штору с изображением веселого ландшафта и, судя по доносящимся снизу звукам, было вероятно часов пять утра. Я проспал всю ночь, не просыпаясь, без сновидений.

Чашка чая была еще не убрана с ночного столика, кресло жены стояло еще на своем месте, но я был закутан в лисью шубу, и ее мягкие волоски нежно щекотали мне подбородок.

Мне казалось, что я в первый раз выспался за последние десять лет, таким свежим и отдохнувшим чувствовал себя мой переутомившийся мозг. Неистово мятущиеся мысли соединились в порядке в стройные, сильные ряды, могущие выдержать приступы болезненных угрызений совести – симптом телесной слабость у вырождающегося субъекта.

Прежде всего мне вспомнились два темных события моей жизни, в которых я каялся вчера на смертном одре перед моей горячо любимой женой; они тяготели надо мной долгие годы и вчера отравили мне минуты, которые я принял за предсмертные.

Теперь я хочу ближе подойти к вопросу, которого я никогда не разбирал основательно, смутно сознавая, что не все в нем обстоит, как надо.

Посмотрим же ближе, говорил я себе, в чем, собственно, моя вина, действительно ли я вел себя как подлый эгоист, принесший в жертву своим честолюбивым планам сценическую карьеру своей жены.

Посмотрим, как было в действительности.

В то время, когда мы вступали в брак, она занимала в театре второстепенное положение, ей давали только вторые и даже третьи роли. Выступая вторично, она потерпела неудачу, благодаря отсутствию таланта, апломба, уменья олицетворять характер – одним словом, у нее не было ни малейшего сценического дарования. Накануне свадьбы она получила синюю тетрадку с ролью в две фразы, которые говорит компаньонка в какой-то пьесе.

Сколько слез и горя принес этот брак, разбивший славу артистки. Еще так недавно она была так интересна, она – баронесса, бросившая мужа из любви к своему искусству.

Виноват в этом был, разумеется, я; началось падение, и кончилось оно неожиданным увольнением – после двух лет страданий над синими тетрадями с ролями, становившимися все тоньше.

В то время как рушилась ее сценическая карьера, я выступил как романист и имел успех, действительный, бесспорный успех. Раньше я писал небольшие пьесы, постановка которых не имела для меня большого значения, теперь же я начал работать над крупным произведением, над произведением, имевшим определенную цель доставить моей горячо любимой жене ангажемент, которого она так жаждала. Я принялся за работу, впрочем, довольно неохотно, потому что уже давно старался провести новшества в драматическом искусстве, но на этот раз я поступился своими литературными убеждениями. Я должен был принудить публику смотреть мою дорогую жену, обратить на нее внимание, несмотря на всех известных артисток, и привлечь к ней все симпатии этого упрямого народа. Но ничто не помогло.

Пьеса успеха не имела, артистка провалилась, публика протестовала против разведенной и вторично вышедшей замуж женщины, и директор поспешил нарушить контракт, не представлявший для него никакой выгоды.

 

Да разве это моя вина, спросил я себя, вытягиваясь на постели, вполне довольный собой после этого первого расследования. О, как хорошо иметь спокойную совесть! И с чистым сердцем я вспоминал дальше.

Целый год прошел в слезах и печали, хотя у нас и родилась в это время страстно жданная дочурка.

В жене вдруг с новой силой проснулась страсть к театру. Мы обегали все театральные бюро, осаждали всех директоров, делали рекламы, но нигде не добились успеха, всюду нас любезно выпроваживали.

К провалу своей драмы я отнесся равнодушно; но, так как моим стремлением было занять почетное место в мире писателей, то я не хотел больше писать пьес для странствующих комедиантов, но я не желал подвергать нашу совместную жизнь случайным превратностям; я ограничился той чашей, которую мне пришлось испить при этом неудавшемся опыте.

В конце концов это было выше моих сил. Я воспользовался своими связями с одним театром в Финляндии и устроил, наконец, своей жене ряд гастролей.

Но зато себе я только повредил этим! За целый месяц соломенного вдовства, забот о кухне и доме я получил умеренное утешение в виде двух ящиков венков и букетов, которые она привезла к супружескому очагу.

Но она была так счастлива, так довольна и прелестна, что я был вынужден сейчас же написать директору об ангажементе.

Подумайте, я решил бросить родину, друзей, положение, издателей, чтобы исполнить ее каприз. Но что же делать, когда любишь.

К счастью, у директора не оказалось места для актрисы без репертуара.

Разве и это была моя вина? Я готов был плясать от радости. Как хорошо время от времени производить такое следствие. На сердце становится легко; я, наверное, снова помолодею и посвежею.

Ну, а что было потом? Потом пошли дети, один, другой, третий, – их было слишком много.

Но жена все не бросала мысли о сцене. Должно же это, наконец, кончиться. В это время открылся новый многообещающий театр. Чего же проще, как предложить театру свою пьесу, на этот раз с главной женской ролью, сенсационную вещь, затрагивающую модный женский вопрос.

Сказано – сделано!

Итак, это будет драма, женская роль, подходящие к обстоятельствам костюмы, колыбель, лунный свет, бандит в противовес мужу под башмаком, трусу, влюбленному в жену (таков должен быть я); я, беременная жена (это было так ново), монастырь и тому подобное.

Артистка имела колоссальный успех, а автор провалился, да еще как!

Она была спасена, а мое поражение было полное, несмотря на ужин в сто франков, устроенный директору.

В этом я не был виноват! Кто был мучеником? Разумеется, я! И все-таки все порядочные женщины смотрели на меня как на чудовище, разбившее карьеру своей жены. Уже сколько лет совесть терзает меня за это, и я не имею ни одного спокойного дня. Сколько раз меня упрекали за это прямо в лицо перед чужими людьми! Я? Да ведь как раз наоборот! Да, одна карьера разбита. Но чья? И кем?

Ужасное подозрение просыпается во мне, и улыбка слетает с губ при мысли, что я мог бы умереть с этим обвинением без единого защитника, который мог бы смыть с меня это пятно.

Остается еще растраченное приданое. Я помню, меня вывели однажды в фельетоне под заглавием «Расточитель приданного». Я отлично помню, как мне совали в нос, что моя жена содержит своего мужа. Под впечатлением этих красивых выражений, я зарядил мой револьвер шестью пулями. Рассмотрим дело, ведь его же обсуждали, вынесем приговор, ведь считали же возможным произнести его.

Приданое моей жены, десять тысяч франков, заключалось в каких-то сомнительных акциях; я поместил их за свой собственный счет в закладные из 50 % номинальной стоимости. Но в это время разразился всеобщий крах, и результат получился плачевный: бумаги упали, и в критическую минуту их нельзя было продать. Я вынужден был заплатить мой заем из 50 %. Позднее банкир, выпустивший негодные акции, выплатил моей жене по 25 %; вот актив, полученный после ликвидации банковских дел.

Вот задача для математика: сколько же я собственно растратил?

Мне кажется – ничего. Непродаваемые бумаги приносят владельцу их действительную стоимость, между тем как я, благодаря личному поручительству, повысил доход на двадцать пять процентов.

Положительно в этом деле я виноват так же мало, как и в первом.

А угрызения совести, отчаянье, частые покушения на самоубийство! И снова поднимаются подозрения, прежнее недоверие, горькое сомнение, и я прихожу в бешенство при мысли, что я был близок к тому, чтобы умереть грешником. Отягченный заботами и работой, я никогда не мог найти время, чтобы разобраться в путанице слухов, намеков, туманных фраз, которые мне приходилось выслушивать. И пока я жил погруженный в работу, из болтовни завистников, из сплетен в кафе вырастала злая легенда. А я сам – я верил положительно всему миру, кроме себя самого! Неужели действительно возможно, что я не сходил с ума, не был болен, что я не дегенерат? Неужели действительно возможно, что я спокойно дал обморочить себя возлюбленной сирене, чьи маленькие ножницы были бы в состоянии обрезать волосы Самсону, когда он преклонит ей на колени голову, переутомленную заботами о ней самой и детях. В продолжение десятилетнего сна в объятиях волшебницы он доверчиво и безмятежно лишался своей чести, мужественности, любви к жизни, разума, всех своих пяти чувств и многих других!

Неужели возможно, мне стыдно подумать об этом, чтобы во всей этой сутолоке, преследующей меня годами, как призрак, могло зародиться незначительное, бессознательное преступление, вызванное неопределенным стремлением к власти, невыясненным желанием женщины покорить мужчину в этой борьбе двух существ, называемой браком!

Я решил все исследовать; я поднялся, соскочил с кровати, как расслабленный, отбрасывающий воображаемые костыли, быстро оделся, чтобы пойти взглянуть на жену.

Я заглянул в полуоткрытую дверь, и очаровательная картина предстала моим восхищенным глазам. Она лежала на кровати, зарывшись головкой в белые подушки, по которым как змеи извивались ее золотистые волосы; кружево рубашки спускалось с плеча, открывая девичью грудь; ее нежное, гибкое тело вырисовывалось под полосатым белым с красным одеялом, маленькая прелестная ножка с прозрачными безупречными ноготками на розовых пальчиках, слегка изогнувшись, выглядывала из-под него; это было совершенное, художественное произведение, античный мрамор, в который влилась жизнь. Невинно улыбаясь, с целомудренной материнской радостью смотрела она на трех маленьких кукол, которые возились и ныряли в подушки, как в сено. Обезоруженный этим чудным зрелищем, я сказал сам себе: «Берегись, если баронесса играет с детьми!»

Приниженный и связанный величием материнства, я подошел робко и неуверенно, как школьник.

– А, ты уже встал, мой милый, – приветствовала она меня изумленно, но не с тем приятным изумлением, какого бы я это желал. Я пробормотал какое-то объяснение и наклонился поцеловать жену, но дети бросились на меня и едва не задушили.

«Неужели это преступница?» – спрашивал я себя, уходя, побежденный оружием целомудренной красоты, открытой улыбкой этих уст, еще никогда не согрешивших ложью! Тысяча раз нет! Я ушел, убежденный в противном. Но ужасные сомнения снова овладели мною. Почему она так холодно отнеслась к неожиданному улучшению моего здоровья? Почему она не осведомилась о припадках лихорадки, о том, как я провел ночь? И чем объяснить мне разочарование на ее лице, ее почти неприятное изумление, смущенную, насмешливую улыбку, когда она меня увидала здоровым и бодрым? Может быть, в душе она надеялась найти меня мертвым в это чудное утро, освободиться от глупца, делавшего ее жизнь невыносимой? Надеялась она получить две тысячи франков страховой премии, которые открывали ей новый путь для достижения ее цели?

Тысяча раз нет! И все-таки! Сомнения проникали мне глубоко в сердце, сомнения во всем – в честности моей жены, в законности детей, сомнения в моей способности суждения, – сомнения, беспощадно преследующие меня.

Во всяком случае, пора разобраться во всем этом; я должен быть уверен или умереть. Или тут скрывается преступление, или я безумец! Я должен теперь открыть истину. Обманутый муж? Пожалуй, только бы знать об этом! Тогда я мог бы отомстить презрительной усмешкой. Есть ли хоть один мужчина, уверенный в том, что он единственный избранник? Проглядывая мысленно всех моих друзей юности, теперь женатых, я вижу, что все они, конечно, были более или менее обмануты. И они ничего не подозревают, счастливцы! Не надо быть мелочным, нет! Равные права, равные обязанности! Но только не знать – это опасно! Знать – это главное! Если человек проживет даже сто лет, то и тогда он не будет знать в точности, как живет его жена. Он может знать общество, весь свет и не проникнуть ни на шаг в душу своей жены, жизнь которой связана с его жизнью. Поэтому счастливые мужья и любят так вспоминать беднягу Бовари!

А я хочу знать наверное! Я хочу дознаться! Чтобы отомстить! Какое безумие! Кому? Избраннику? Они доказывают только законность прав мужа! Жене? Не надо быть мелочным! Погубить мать этих ангелов? Это безумие!

И все-таки я во что бы то ни стало должен знать истину. И для этого я предпринимаю основательное, тайное, по-моему даже научное расследование; я использую все новые данные психологических наук, внушение, чтение мыслей, душевные пытки; я не откажусь даже и от старинных приемов: взлом, воровство, перехватывание писем, обман. Что это, – мономания, припадок, умопомешательство? Не мне судить об этом; пусть осведомленный читатель произнесет в последней инстанции свой приговор, если он беспристрастно прочтет эту книгу! Он найдет здесь, может быть, элементы физиологии любви, отрывки из патологической психологии и, кроме того, отдел криминальной философии.

I

Это было 13 мая 1875 г. в Стокгольме. Я как сейчас вижу себя в большой зале Королевской библиотеки, занимающей целый корпус королевского дворца. Деревянная обшивка стен побурела от старости, как хорошо прокуренная пенковая трубка. Огромное здание в стиле рококо с гирляндами, цепями, щитами и гербами, окруженное на высоте первого этажа галереей с тосканскими колоннами, встает теперь в моих воспоминаниях со своими сотнями тысяч томов и представляется мне чудовищным мозгом, где сложены мысли всех прошлых поколений.

Два главных отдела залы с полками в три метра высоты разделяются проходом с одного конца залы до другого. Весеннее солнце бросает свои золотые лучи сквозь двенадцать окон и освещает разнообразные переплеты ренессанса. Тут стоят фолианты в белом или тисненом золотом пергаменте, в черном или белом сафьяне XVII столетия, в опойке с красным обрезом XVIII столетия, в зеленой коже времен Империи и в дешевых современных переплетах. Рядом с теологом стоит алхимик, с философом натуралист, с историком поэт – геологическое наслоение неизмеримой глубины, в котором слои лежат один над другим, указывая на этапы развития человеческой глупости и мудрости.

Я вижу себя на балконе, как я распаковываю ящики с негодным хламом, подаренным библиотеке одним знаменитым антикварием; он был убежден, по-видимому, что обеспечивает себе бессмертие, надписав на каждом томе свой девиз: «Speravit infestis».

Так как я был суеверен, как всякий атеист, то это изречение, бросающееся мне в глаза на каждой книге, которую я вынимал, произвело на меня известное впечатление. Даже в несчастье этот честный малый не терял надежды; это было его счастьем. А я потерял уже всякую надежду на постановку моей трагедии в пяти актах, шести картинах и трех превращениях, а что касается моего повышения, то для этого должны были умереть семеро кандидатов, находящихся в полном здравии, из которых четверо получали жалованье. В двадцать шесть лет с месячным жалованьем в 20 франков и пятиактной трагедией в каморке под крышей имеешь большую склонность к самому мрачному пессимизму, этому новому изданию скептицизма, который так удобен для непризнанных гениев, ищущих в нем замену сытного обеда и слишком скоро износившегося платья.

Член ученой богемы, заменившей собою прежнюю художественную богему, сотрудник известных газет и научных журналов, скудно платящих, акционер общества для перевода «Философии бессознательного», последователь свободной, но не бесплатной любви, обладатель неопределенного титула королевского секретаря, авторе двухактной пьесы, постановленной в Téâtre Royale, я с трудом удовлетворял насущным потребностям моей жалкой жизни. В конце концов, я начал ненавидеть жизнь. Но во мне еще не умерло желание жить, и поэтому я делал все возможное, чтобы продлить это жалкое, существование и размножить свой род. И надо сказать, что пессимизм, воспринятый буквально толпой и обманчиво спутанный с ипохондрией, ведет к тому, что начинаешь созерцать жизнь с ясной и утешительной точки зрения. Если весь мир, собственно, ничто, к чему же делать столько шума, особенно если истина является чем-то случайным? Разве только теперь открыто, что вчерашняя истина завтра считается безумием; так к чему же тратить свои юношеские силы на открытие нового безумия? Единственно несомненный факт – это смерть, поэтому мы и живем. Но для кого, для чего? После того, как весь строй, уничтоженный в конце прошлого столетия, снова был введен при вступлении на престол Бернадотта, этого покаявшегося якобинца, поколение 1860 года, к которому принадлежал я, увидало, что все его надежды рассеиваются вследствие парламентских реформ, осуществленным с таким шумом. Обе палаты, заменившие собою собрание четырех сословий, состояли большей частью из крестьян, обративших парламент в городской совет, где они мирно и спокойно обсуждали свои мелкие делишки и откладывали в сторону все важные вопросы. Политика явилась перед нами в виде компромиссов местных и личных интересов, так что последний след веры в то, что тогда называлось идеалом, распался при столкновении с горькими принципами. Прибавим к этому религиозную реакцию, наступившую после смерти Карла XV, при воцарении королевы Софии Нассауской, и станет ясно, что для появления пессимизма были и другие основания кроме личных неудач. – Почти задохнувшись от пыли, я открыл окно, выходившее на Львиный Двор, чтобы впустить немного свежего воздуха и полюбоваться на открывающийся вид. Легкий ветерок, напоенный благоуханием тополей, колыхал распустившиеся ветки сирени. Жимолость и молодой виноград уже начали обвивать решетку своей светлой зеленью; акации и платаны еще не цвели, им, вероятно, были знакомы капризы мая. И все-таки это весна, хотя под молодой зеленью ветвей и кустов и виднеются еще темные ветви. А над балюстрадой, украшенной дельфийскими фарфоровыми вазами с голубыми гербами Карла XII, высились колоннами мачты стоящего в гавани парохода, разукрашенного в честь Его Величества, а дальше между берегами лиственниц и хвой выкупает темно зеленая полоса залива. Все суда на рейде распустили свои национальные флаги, которые более или менее символизируют различные страны. Кроваво-красный, как ростбиф, флаг Англии; испанский, красный с желтым, полосатый, как жалюзи мавританского балкона; полосатый, как матрацный тик, флаг Соединенных Штатов; веселая трехцветка Франции рядом с мрачным флагом не снимающей траура Германии с железным крестом в углу; дамская рубашка Дании; скромная трехцветка России. Все колышется рядом под зеленовато-голубым северным небом. Отовсюду несется шум экипажей, свистков, колоколов, лебедок; запах машинного масла, соленых сельдей, кожи, съестных припасов, к которому примешивается благоухание сирени. Все эти запахи освежались по временам западным ветром, рябившим зеркально-спокойную поверхность северного моря.

 

Я оставил книги и высунулся в окно, чтобы освежить все свои пять чувств; в это время шла смена часовых, и оркестр играл марш из Фауста. Музыка, знамена, цветы, голубое небо – все это так захватило меня, что я не заметил, как вошел служитель с почтой. Он тронул меня за плечо, передал мне письмо и сейчас же вышел.

Письмо было от дамы. Я быстро распечатал его, предчувствуя что-то приятное, и я не ошибся.

«Приходите сегодня вечером ровно в пять часов к дому номер 65 на улице Регента. Там вы меня встретите. Примета: сверток нот».

В последний раз я был одурачен одной маленькой плутовкой; поэтому я был очень не прочь хорошенько вознаградить себя. Но одно злило меня. Мое мужское самолюбие было оскорблено уверенным, почти повелительным тоном. Что это вздумалось этой малютке так неожиданно напасть на меня! Что воображают себе эти дамы, составившие себе такое низкое мнение о нашей добродетели? Она не просит разрешения, она просто отдает приказание своей жертве. Кроме того, я был приглашен вечером на загородную поездку и не испытывал ни малейшего желания среди белого дня ухаживать на главной улице. Когда пробило два часа, я отправился на сборище моих коллег в лаборатории нашего химика. Комната уже была полна докторов и кандидатов медицины и философии, собравшихся обсудить сегодняшний праздник. Я извинился, и меня засыпали вопросами о тех причинах, по которым я отказывался принять участие в проектируемой вечером оргии. Я показал письмо опытному в этих делах зоологу; он покачал головой и глубокомысленно заметил:

– Это не подойдет! Такие выходят замуж, но не продаются! Животное с семейными инстинктами! Да, это дело серьезное! Но как хочешь! Приходи после, ты встретишь нас в парке, если это прельщает тебя и если дама окажется другого сорта.

И таким образом в назначенный час я очутился перед указанным домом и ждал появления прекрасной незнакомки. Этот сверток нот был как свадебное объявление в газетах и колебал мое решение, но в эту минуту я увидал перед собой даму, первое впечатление от которой – а ему я придаю большое значение, – было в высшей степени неопределенное. Возраста неопределенного, между двадцатью девятью и сорока двумя, вид отчасти искательницы приключений, нечто среднее между художницей и синим чулком, порядочной девушкой и кокоткой, эмансипированной женщиной и кокеткой. Она представилась мне как невеста моего старого друга, оперного певца, который поручал ее моему покровительству; позднее это оказалось ложью.

Она была похожа на птичку и болтала без умолку. В полчаса она посвятила меня во все, что она думает и чувствует. Но это очень мало интересовало меня, и, наконец, я спросил ее, чем могу быть ей полезен.

– Я должен быть охранителем молодой девушки? – воскликнул я. – Но ведь вы не знаете, что я самый легкомысленный малый!

– Ах, это вам так кажется, я прекрасно знаю вас, – возразила она. – Вы просто несчастны, и вас надо отвлечь от ваших мрачных мыслей.

– Вы думаете, что действительно знаете меня, но вам известно только мнение вашего жениха о моей особе.

Но спорить с ней было напрасно, она знала все и читала в сердцах людей. Она была одна из тех назойливых особ, которые стремятся властвовать над умами и в то же время залезают в самые сокровенные уголки сердца. Она умела красиво писать письма и засыпала ими всех выдающихся людей, давала советы, изливалась в наставлениях молодежи и любила руководить судьбами людей. Властолюбивая, она занялась спасением душ и охраной всего мира; поэтому она и почувствовала призвание спасти меня; одним словом, интриганка чистейшей воды, не особенно умная, но с чудовищной женской страстью к приключениям.

Я начал поддразнивать ее, насмехаясь над миром, людьми и Богом. Она назвала меня отсталым.

– Но, милая барышня, что вам до этого? Все мои в высшей степени современные идеи кажутся вам отсталыми! А ваши идеи, исходящие из прошлых эпох, общие места моих юных лет, давно оставленные мною, кажутся вам совершенно новыми! Откровенно говоря, то, что вы предлагаете мне за свежие фрукты, это просто консервы в белых плохо закупоренных жестянках. От них даже пахнет, знаете ли.

Вне себя от бешенства, она, не прощаясь, убежала от меня.

Покончив с ней, я отыскал своих товарищей в парке, где мы и прокутили всю ночь.

На следующее утро, еще не вполне очнувшись, я получил письмо, полное женского пустословия, упреков, излияний, сожаления, снисходительности и добрых пожеланий духовного благополучия; в заключение она опять назначала мне свидание – я должен был нанести визит старухе, матери ее жениха.

Как человек опытный, я знал, что мне придется выдержать снова целые потоки увещаний; и, чтобы отделаться как можно дешевле, я надел на себя маску полнейшего равнодушие к вопросам, касающимся Бога, мира и всего прочего.

Какое совпадение! Молодая особа в туго зашнурованном, опушенном мехом платье, в шляпе Рембрандт, приняла меня очень дружески; преисполненная нежности, как старшая сестра, избегала всех опасных тем, так что при нашем обоюдном желании понравиться друг другу души наши вели между собой восхитительный разговор.