Я не умею плакать

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Березовый сок

Самуил Моисеевич знает только то, что, когда никто не спрашивает, ничего говорить не надо. А если вдруг кто-то что-то спросил, то отвечать можно тоже не совсем то, что думаешь. Раньше, когда он был совсем молодой и кудрявый, его звали Муля, и он, подобно многим жителям городка, ходил собирать березовый сок.

Самуил Моисеевич, то есть Муля, вставлял жестяной желобок в белую березку и ждал, пока капельки сока не начнут стекать в привязанную банку.

Потом Самуил Моисеевич, то есть Муля, нес эту банку домой. Прохожие здоровались с ним и спрашивали:

– Что ты несешь, Муля, в этой банке?

– Водичку, – отвечал Муля и застенчиво улыбался.

Зачем говорить правду на ничего не значащий вопрос, если вас могут упрекнуть в том, что вы занимаетесь не тем, чем должны? Разве человек по имени Самуил Моисеевич должен терзать тело русской березки и сосать из нее прозрачную кровь?

Потом Самуил Моисеевич вырос, а просто Мулей его продолжала звать исключительно супруга Роза Яковлевна.

Всю жизнь Самуил Моисеевич проработал бухгалтером на канатной фабрике.

– Все в порядке? – частенько спрашивал его, встретив в конторском коридоре, директор Шульгин.

– Все более чем прилично, Иван Петрович, – стеснительно улыбался Самуил Моисеевич.

Зачем начальству знать о вашей язве и о том, что вас вчера затопили соседи сверху? Если затопили, то, слава богу, есть чем. И в кране таки есть вода, поэтому, если вас зовут Самуил Моисеевич, можете пока спать спокойно, вам никто не предъявит ее отсутствие.

Сегодня все изменилось. Сегодня все не так, как было. Самуил Моисеевич уже не работает бухгалтером, он вышел на пенсию.

– Вы за кого? – спрашивают Самуила Моисеевича. – За этих или за вон тех?

Самуил Моисеевич не привык к таким вопросам. Потому что раньше все были за одних и тех же.

Самуил Моисеевич просто пожимает плечами и молчит. Он понимает, что в принципе те, кто его об этом спрашивает, хотят одного и того же, только разными путями и жертвами.

Но в конце концов платить по счету за попранные березки и отсутствие воды в кране придется ему. Поэтому он молчит, своим молчанием оттягивая расплату. А по ночам ему снится банка с березовым соком и березовая роща, которая шумит листвой исключительно для него. Но он об этом никому не расскажет.

Меня всегда любили

– Как это еврей? – не унимался я.

– Майнэ ингеле, – ответил дедушка. – Так это. Ты, конечно, можешь слушать за ту ерунду, что тебе говорит твой папа, который мой сын, но я тебе так скажу: не то чтобы было лучше, если бы ты родился в семье приемщика стеклотары дяди Феди, который русский, как белая береза, но тебе было бы немножко спокойнее.

Я давно подозревал, что семья у меня не совсем такая, как у всех. Во-первых, мои бабушка и дедушка говорили на непонятном языке. У других детей такого не было. Бабушки и дедушки других детей говорили почти по-русски, а у некоторых даже с «ходы сюды», «пойду пошукаю» и «Витя, падлюка, кажу бате, ен те пизды дасть».

Некоторые слова, которые говорили мои бабушка и дедушка, я даже улавливал на слух и научился понимать. Например, про «дрек» я точно знал, что это говно. Или «поц» что такое, тоже знал. Как и «шлимазл» и «азохен вэй». Дедушке нравилось, когда я, выпучив и без того выпученные глаза, становясь похожим на лемура, больного базедовой болезнью, выпаливал: «татэ майнэ таэре, ахи эсдерен копф!».

Тогда он смеялся и кричал бабушке на кухню:

– Циля! Циля! Ты слышишь этого шейгеца? Налей ему компотика!

Так вот, я давно подозревал, что с моей семьей что-то не так. Пару раз во дворе пацаны называли меня евреем, вернее нехорошим словом на букву «ж», но у нас слово это означало еще и «жадина». Я удивлялся, какой же я жадина? И лез в драку. Еще тетенька однажды назвала меня еврейчиком. Причем слово на букву «ж», как мне казалось, да и сейчас кажется тоже, не такое обидное, как еврейчик. В слове еврейчик, как и в слове «мужчинка», которое любят использовать некоторые дамы, есть что-то уничижительное и унижающее.

Но дело не в этом. Просто наступил тот день, когда я самоидентифицировался. Папа мне объяснил, что мы евреи, и что это хорошо. Собственно, я и не спорил. Потому что папа у меня хороший, мама у меня красивая, значит, и евреем быть не так уж и плохо. Ну, придется, когда стану дедушкой, говорить на непонятном языке, так я уже кое-что даже выучил. Кишен тухес, например.

Поэтому слова дедушки я воспринял с удивлением:

– Но почему, дедушка? Мне этот дядя Федя даже и не нравится совсем, у него усы, как у Гитлера, и он всегда пьяный.

– Понимаешь, ингеле, я не говорю, что евреем быть плохо. Таки евреем быть хорошо. У нас есть Ротшильд, который прекрасно живет сразу за всех нас, у нас есть синагога, у нас есть гефилте фиш. Так вот гефилте фиш, я тебе скажу, чтоб ты мне был здоров, уже стоит того, чтобы его кушать и быть евреем. Но есть одна вещь, ингеле, которая делает нам кадухес на всю голову и немножко портит нам жизнь. Я виноват перед тобой, ингеле, что родил твоего папу, который мой сын, в этой стране. А он родил тебя, который мой внук, там же. Нет-нет, я одобряю политику КПСС и люблю товарища Брежнева, как родного. И товарища Сталина, который хорошо, что умер, но и ему дай бог здоровья, я тоже любил. И даже потерял глаз и другое здоровье на войне. Но если тебе интересно, я тебе расскажу. Когда в этой стране таки все хорошо и мирный атом, то тебе говорят: ты еврей, сиди и не лезь. И евреи таки сидят и не лезут. А зачем им лезть, если им так говорят? Мы и делаем то, что нам говорят. Но когда в этой стране случается цорес, война, засуха или прочий Днепрогэс, то евреям говорят, вставайте и идите воюйте, пашите и желательно сдохните за общее дело, вы же советские люди. Уж лучше вы сдохните, чем нормальные люди. И евреи встают и делают, что им говорят. Нет, не то чтобы я жалуюсь, я просто говорю тебе, ингеле, почему. Ты же спросил почему, я и говорю почему.

– Но почему так происходит? Евреев не любят?

– Почему не любят, ингеле? Меня всегда любили. Так и говорили: Зэлик, ты хоть и еврей, но вполне нормальный. Понимаешь? Вполне нормальный. Вот им только жаль, что еврей. А то был бы не вполне нормальным, а просто нормальным. А так любят, конечно.

– Ничего не понимаю, деда. Так любят или нет?

– Ай, ингеле, я тебя прошу, не делай мне беременную голову. Тебе мало, что мы тебя любим? Тебе надо, чтобы тебя любил еще и дядя Федя, приемщик стеклотары? Циля! Циля! Налей этому шейгецу компотика!

Все к лучшему

– Ты же знаешь, Зяма, ты мне как родной. Но если что, так оно мне надо? Твой Миша, чтоб был мне здоров, вгонит всех в цугундер, я с ним помру насмерть, а потом буду долго болеть. Это же надо натворить такой цорес посреди бела дня и не понимать, за что ему говорят?

– Аркаша, я тебе обещаю, как в синагоге, что я этому поцу вырву все ноги, и он будет ходить на руках. Но может, что-то можно-таки сделать?

– Ай, откуда я знаю, можно или не можно? Если завуч Степанова не написала докладную, как это у нас любят, сам знаешь куда, так может и можно. А если написала, так ты что думаешь, я приду в КГБ своими ногами и буду драться с полковником ихних войск?

– Так может, она и не написала, как ты думаешь, Аркаша? Она же могла и не написать, может, и не так все плохо, Аркаша?

– Могла и не написать, Зяма. Она все могла, Зяма. Но знаешь, что я тебе скажу? Как только человек по фамилии Степанова стоит перед выбором: писать или не писать за человека по фамилии Розенбойм, – таки они в основном пишут. И пишут подробно красивым почерком, чтоб все могли разобрать. И очень жалеют, что в таких документах нельзя рисовать картинки. Они бы рисовали, Зяма. Они бы так рисовали, что Айвазовский плакал бы у себя в гробу, Зяма.

– И што теперь делать за Мишу, Аркаша? Он же хороший мальчик, он же всегда всех слушает и хорошо кушает, зачем портить такому мальчику жизнь? Ой, вэй, что делать? Что делать?

– Ша! Зяма, только не надо делать таких нервов. Ты можешь сидеть на тухесе до Хануки, но лучше встать и ногами идти за поговорить. Если надо сам понимаешь что, так дай ей сам понимаешь что!

– Аркаша, ну что я ей дам? Я же не директор гастронома, я просто бухгалтер, у меня есть чужие деньги, но у меня нет своих денег.

– Я тебя умоляю, Зяма. Это не те деньги, которых у тебя нет! Возьми конфеты из шоколада и поговори с ней как с советским человеком.

– Ой, мне уже все равно, лишь бы да…Ты же знаешь, когда Софочка умерла, Миша стал таким неуправляемым шейгецом, что я тебя умоляю…

Зяма Розенбойм в новом коричневом пиджаке и в старом полосатом галстуке постучал в обитую дерматином дверь, на которой кривовато висела табличка с лаконичной надписью: «Завуч».

– Войдите! – раздался женский голос из-за двери, и Зяма зашел.

– Здравствуйте, мадам Степанова! – подслеповато прищурился Зяма, рассматривая сидящую за большим столом, усыпанным бумагами, женщину.

Женщина была наверняка высокая, потому что в сидячем положении голова ее была примерно на уровне головы стоящего Зямы.

Зяма всегда боялся высоких людей, особенно женщин. А ее голубые глаза и высокий рыжеватый шиньон вообще ввели его в состояние полуужаса.

– Здравствуй…те… – повторил он еще раз.

– Здравствуйте, – ответила женщина, раскатывая букву «р», как специально.

Зяма картавил, поэтому, услышав рычащее «р», почувствовал, как холодок пробежал по его спине.

Но отступать было некуда.

– Это вам, – выдохнул Зяма и положил на край стола коробку конфет «Птичье молоко».

– Это что? – строго спросила женщина.

– Это конфеты. Ваши.

– Это не мои конфеты. Это вы мне их положили.

– Ну, да, мои. Но вы, мадам Степанова, сидите тут без конфет, а я подумал, что вам они нужнее, – залепетал Зяма.

– Послушайте, как вас зовут? Зачем вы пришли? И почему вы меня все время называете мадам? Вы француз?

 

– Я не француз, нет-нет, я наоборот…

– В каком смысле наоборот?

– Ну, я не француз, – окончательно загнал себя в угол Зяма и осекся.

– Я вижу, что не француз, – ухмыльнулась завуч. – Так что вам надо?

– Мне ничего не надо. Это моему сыну. Миша Розенбойм… ну вы знаете, он в пятом «Б» учится…

– А, понятно, понятно! Это тот, который из двух копеек на уроке труда Маген Давид вырезал? Так вы его отец? Очччень хорошо! Оччень хорошо! Вырастили смену что надо!

– Да я понимаю… я же как с советским человеком… он ребенок, он ошибся, он больше не будет, я вам говорю как родной…

– А вы знаете, что нарисовано на двухкопеечной монете, гражданин Розенбойм?

– Я знаю, я возмещу. Там нарисовано, что эта монета двухкопеечная. Я заплачу, честное слово….

– При чем тут это! А что нарисовано на обратной стороне? А я вам скажу, что! Там нарисован наш советский герб, славу которого несли, несут и будут нести все советские люди! А ваш сын… у меня даже язык не поворачивается сказать… ваш сын осквернил его! И чем? Сионистским знаком! Он ведь пионер! Или он был пионером? Исключили небось уже?!

– Исключили, – еле прошептал Зяма. – И что, ничего нельзя сделать? Он больше так не будет, я этого поца выпорю так, что он ничего осквернять больше не будет…

– Детей бить нельзя, – неожиданно спокойно сказала завуч.

Зяма молчал, уставившись в пол, и переминался с ноги на ногу. На стене громко тикали часы.

– Идите, я подумаю, – отрезала завуч и стала что-то быстро писать в бумаге, намекая на конец разговора.

– Я вам буду век благодарен, что хочите, вот что хочите…

– Что хочу? – неожиданно переспросила Степанова. И с интересом посмотрев на Зяму, продолжила: – Хорошо, я запомню.

Прошло десять лет.

Зяма Розенбойм шел с работы в последний раз. Потому что завод, на котором он работал бухгалтером, закрылся, и в следующий раз Зяме было идти неоткуда. Моросил мелкий дождик, падала бурая листва, была осень, и деться от нее было решительно некуда. Добредя до подъезда пятиэтажки, в которой он жил, Зяма полез в карман пальто за ключами.

– Товарищ Розенбойм? – вдруг услышал он женский голос и обернулся.

Перед ним стояла завуч Степанова. Ростом она оказалась даже выше, чем Зяма предполагал. Рыжий шиньон сменился на каштановый, а глаза были те же, голубые.

– Здравствуйте, – прошептал Зяма, – э-э-э…

– Не пугайтесь, не пугайтесь, – улыбнулась завуч. – Я к вам по делу.

– Ко мне по делу? – еще больше удивился Зяма. В последний раз к нему по делу приходил мастер шестого участка, чтобы набить ему морду из-за задержки зарплаты, в которой Зяма был вовсе не виноват, потому что личных денег даже на свою зарплату у него не было, а руководство завода свои деньги отдавать не спешило.

– Да, по делу. Помните тот случай, с Маген Давидом и две копейки? Ну, сын ваш, Миша…

– Помню, – побледнел Зяма.

Побледнел Зяма по привычке. Вот уже несколько лет не существовало Советского Союза, потому и герба его тоже не существовало. Но под ложечкой у Зямы все равно неприятно заныло.

– Ну хорошо, что помните…

– Спорно…

– Погодите, не перебивайте. Помните, что вы сказали, что будете благодарны мне?

– Помню, я вам благодарен. Но у меня ничего нет…

– Есть, Залман Израилевич, есть. У вас много чего есть…

– У меня?! – поразился Зяма.

– У вас.

– Ну, мадам Степанова, если вы вдруг узнали, что я родственник Ротшильда, таки это не так, мне страшно вас разочаровывать, но…

– Стойте-стойте. И перестаньте называть меня мадам Степанова. Меня зовут Ольга.

– Я и так стою… мадам Ольга…

– Ладно, я вам в лоб скажу тогда, Залман Израилевич. Возьмите меня замуж!

– Куда? – словно не расслышал Зяма.

– Замуж, – упрямо повторила завуч.

Зяма минуту пытался осмыслить услышанное. Вот он, сорокавосьмилетний человек, лысоватый, не отличающийся физической крепостью, небогатый, да что там, прямо скажем, бедный, ростом метр шестьдесят пять. А вот женщина – завуч Степанова, статная мадам, ростом примерно метр восемьдесят два – восемьдесят три, лет на десять моложе, лет на сто красивее. И вот она просится к нему замуж. Как это? И главное, где подвох?

– Замуж?..

– Вы не ослышались. Мне очень надо уехать отсюда. Хоть даже и в Израиль. Вы обещали. Сдержите свое слово.

– А кто вам сказал, что я собираюсь ехать в Израиль?

– Никто. Все евреи рано или поздно собираются туда ехать. Так лучше рано. Мы с вами потом разведемся.

– Но…

– Может, поговорим у вас дома? – спросила завуч и открыла дверь подъезда, пропуская Зяму вперед.

Через четыре месяца семья Розенбоймов из трех человек, непосредственно глава семьи, его жена Ольга и сын Миша уехали на постоянное место жительства в город Хайфа. Говорят, что Зяма удачно устроился, даже открыл платный туалет недалеко от автовокзала. Потом разводиться Ольга почему-то не захотела. А еще у них родилась дочка Рита. Вылитая мама. Только ростом невысокая. В отца, наверное. Ну да это и к лучшему.

Плохое воспитание

Роза Самуиловна была не очень довольна воспитанием своего внука Левочки. И конечно, мальчик не виноват. В чем может быть виноват бедный ребенок, когда при нулевой температуре он ходит без шарфика и плохо кушает?

– Ну почему он плохо кушает? – спрашивала ее невестка Оля Шварцман, бывшая Гапоненко, между прочим! Только подумайте, она, Роза Самуиловна, Шварцман, сын ее Миша тоже Шварцман, и теперь вот эта Гапоненко тоже Шварцман! Когда Миша представил ее Розе Самуиловне впервые, то во всех окрестных аптеках закончился корвалол. Если бы был жив Иосиф Хацкелевич, Мишин папа, он бы умер во второй раз и больше б никогда не захотел воскресать, тем более при жизни он был такой упрямый, что делал нервы всем окружающим.

Так вот:

– Ну почему он плохо кушает? Он вполне неплохо кушает, – вопрошала Оля Шварцман, бывшая Гапоненко, свою свекровь.

– Потому! – отвечала Роза Самуиловна, и этот ответ был исчерпывающим.

– Ну что вы такое говорите, Роза Самуиловна! Левочка на завтрак скушал два яичка и сосисочку! И что это, по-вашему, – плохо кушает? Он так кушает, что слава богу! Он так кушает, что чтобы все мы кушали!

– Вы только посмотрите на эту мать! Вы слышали? – обращалась Роза Самуиловна к Зине Хаскиной на кухне коммунальной квартиры номер четыре. – Два яичка! Сосисочка! Это завтрак для маленького мальчика? Это не еда, а какие-то интимные подробности из личной жизни, и я не хочу об этом знать! Это не мать, а тайная эротоманка! Кормить этим родного ребенка! Нет, вы слышали такое, я вас спрашиваю?!

– Мы слышали, – кивала соседка по коммуналке Зина Хаскина и снимала шумовкой пенку с бульона.

– Тьфу на вас, Роза Самуиловна! Сами вы эротоманка! Пожилая женщина, а такое говорите! Стыда на вас нет!

– На мне нет стыда? Это на мне нет стыда? Да на мне таки есть стыда! Кормить ребенка всяких бебехов, чтоб он мне был здоров, и упрекать мать своего мужа в нет стыда? Левочка! Левочка, татэ майнэ таэрэ! Иди к бабушке, бабушка даст тебе оладушки и курочку!

– Ба, я не хочу! – раздавался крик Левочки из комнаты.

– Это не квартира, а сумасшедший дом, дайте уже мне спокойно умереть! – говорил Семен Моисеевич, выходя из уборной. – И что вы все орете, как при погроме? Где моя газета «Известия»? Я же просил не резать ее на подтирку! Я ее таки еще не прочитал! Нет, лучше помереть, чем жить в этом сумасшедшем доме!

– Семен Моисеевич, скорее мы тут все помрем, пока будем ждать, когда вы выйдете из уборной, – Зина Хаскина прошмыгнула в дверь освободившегося туалета. – Ой, и что вы такое кушали, Семен Моисеевич? Тут мухи летают неживые и с выпученными глазами!

– Кишен тухес! – отвечал Семен Моисеевич и ковылял к себе в комнату.

– Левочка, деточка, иди сюда, говорю, шейгец! Не хочешь курочку, я дам тебе рыбки! Ты же любишь рыбку, Левочка!

– Ба, ну я не люблю рыбку!

– Вот, – сжав губы и презрительно сверля невестку глазами, говорила Роза Самуиловна. – Вот! Это твое воспитание! Это ты его распустила! Говорить бабушке за такое! Если бы я сказала своей бабушке за такое, она бы убила меня насмерть, а потом заставила бы хорошо покушать!

– Роза Самуиловна, мальчику четырнадцать лет! Он уже взрослый, вы не можете накормить его силком.

– Четырнадцать лет – это уже, по-ихнему, взрослый! Четырнадцать лет, что он понимает?! Тем более с такой матерью! Левочка, иди сюда, я тебе налью супчик! Это же не супчик, а здоровье! Иди, Левочка, посмотри на этот супчик!

Оля Шварцман, бывшая Гапоненко, только отмахнулась и продолжила нарезать помидоры.

Роза Самуиловна была не очень довольна воспитанием своего внука Левочки. И конечно, мальчик не виноват!

– Бабуля, давай еще, надо доесть. – Лева Шварцман кормил Розу Самуиловну.

Месяц назад у нее произошел инсульт. Прямо на кухне. Зина Хаскина вызвала скорую, и Розу Моисеевну увезли в больницу.

Вчера ее выписали домой. Говорят, что, если все будет хорошо, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, она обязательно поправится. А пока она лежит в кровати и не может самостоятельно кушать.

Ну так Лева Шварцман, ее внук, слава богу, в состоянии ее покормить, пока Миша и его жена Оля Шварцман, бывшая Гапоненко, на работе. Ничего с ним не случится. Конечно, Роза Самуиловна не очень довольна воспитанием своего внука, ну да ребенок не виноват.

– Бабуля, давай последнюю ложку, – говорит Лева Шварцман, сует ложку овсянки ей в рот и улыбается. – Вот и хорошо. Ну, поспи, поспи. Я тут.

Полчаса до закрытия гастронома

– Мама, мне дурно от ваших слов! С какой стати я вообще должен жениться, если я даже не собирался!

Додик Куперман стоял в центре комнаты и нервно протирал очки краем майки.

– Додик, ты или загонишь меня в гроб, или я не знаю что! Можно подумать, я предлагаю тебе не жениться, а пройти на расстрел! И потом, тебе тридцать! Тридцать, Додик! В твоем возрасте твой папа уже имел семью и тебя! И потом, это же тебе не какая-то шикса, а приличная девочка, дочь завскладом! Ты знаешь, кто ее папа? Нет, ты знаешь, кто ее папа?!

– Я даже ничего не хочу слышать ни про эту приличную девочку, ни про ее папу! Какая разница, кто ее папа? Вы, мама, надеюсь, не хочите, чтобы я женился на ее папе?

– Додик, тебе тридцать лет, но ты не знаешь жизни, Додик! Когда ты женишься, а ты, Додик, обязательно женишься, то помимо невесты и свадебных подарков ты получаешь папу! А папа Розочки Цырульник, Моисей Самуилович, такой человек, что боже ж мой! Ты будешь жить и не нуждаться, Додик! У тебя будет каждый день рыба на столе и шелковые кальсоны на тухесе, Додик!

– Мама, прекратите продавать меня в рабство какому-то папе и его Розочке! Я желаю делать карьеру, а не ходить на рынок, чтобы вашей Розочке было из чего готовить борщ! Я не желаю ничего слушать!

– Шо? Карьеру? Это что ты называешь карьерой, поц? Я тебе немножко напомню, что ты работаешь учителем! Учителем математики, Додик! Ты учишь детей, чтоб они были здоровы, умножать цифры друг на друга! Половина из них забывают твои цифры уже через пять минут после звонка! Какую карьеру ты хочешь сделать, еврейский Макаренко? Стать завучем и получать на пять рублей больше? Или ты хочешь стать заслуженным учителем Советского Союза? Так я тебе напомню, если у тебя, Додик, склероз! Заслуженный учитель Советского Союза Давид Нахимович Куперман? Ты серьезно, Додик? Ну почему такой умный мальчик вырос таким идиётом?

– Мама! Прекратите, ма…

Но тут в дверь громко постучали.

Додик осекся на полуслове и вопросительно посмотрел на маму.

Клара Львовна сделала непроницаемое лицо и пошла открывать.

В дверях стояла невысокая слегка полноватая девушка с оленьими глазами и тяжелой черной косой.

– Розочка! Боже мой, какая вы красавица, тьфу на вас! Ну, наконец-то вы зашли к нам в гости! Я так рада, так рада! Как ваша мамочка, чтоб она мне была здорова! Как папочка? Вы проходите, проходите! Додик, что ты стоишь, как три тополя на Плющихе, иди уже что-нибудь надень, ты не видишь, у нас гости? Прямо неудобно! Вы уж извините, Розочка, он у нас немного задумчивый…

– Мама! – прошипел Додик, густо покраснел и, сжимая кулаки, выбежал из комнаты.

Чаепитие прошло странно. Клара Львовна без остановки говорила, задавала вопросы Розочке, которая отвечала односложно: да, нет, конечно. Додик молчал и от волнения выпил четыре стакана чая.

Наконец Клара Львовна исчерпала запас слов и замолчала. Нависла пауза.

– Ой! А что это я тут сижу! Мне же в гастроном надо, мне Зиночка оставила курицу, надо забрать, пока она домой не ушла. Розочка, вы знаете Зиночку? Зина Хаскина, товаровед из нашего гастронома?

– Нет.

 

– Я вас обязательно познакомлю! Очень хорошая дама! У нее всегда можно купить для своих, ну, вы понимаете…

– Понимаю, – кивнула Розочка.

– Ну, вот. А вы тут пообщайтесь немножко, я постараюсь скоро вернуться…

– Мама! – жалобно простонал Додик…

В комнате было тихо. Слышно было только тиканье настенных ходиков и жужжание бьющейся о стекло мухи.

– Кхм, – кашлянул Додик.

Розочка тяжело вздохнула.

– Вы хотите, чтобы я ушла, Додик? – грустно спросила Розочка.

– Я?

– Вы…

– Нет… в смысле… э-э-э… Зачем же?

– Я не знаю. Может быть, вам так хочется, а я тут сижу и сижу…

Додик впервые за вечер поднял глаза и рассмотрел девушку. Ему стало неловко.

– Нет, что вы. Сидите. Хотите еще чаю?

– Спасибо, я уже выпила…

– Я тоже…

– Послушайте, Додик, я ведь знаю, зачем меня пригласила ваша мама…

Додик вновь покраснел.

– Так вот. Если я вам не нравлюсь, это ничего страшного… Вы же не обязаны. Я не обижусь…

Они сидели друг напротив друга. Додик смотрел на Розочку. Розочка смотрела на Додика. Часы тикали. Муха жужжала.

– Я правда не обижусь, – сказал Розочка и поднялась с табурета. – Ну, я пойду?

Додик молчал.

Розочка вздохнула и пошла к двери.

– Постойте! – крикнул Додик вслед.

Розочка остановилась и медленно повернулась к нему.

Они стояли друг напротив друга. Додик смотрел на Розочку. Розочка смотрела на Додика. Часы тикали. Но жужжания мухи больше слышно не было. Вероятно, она улетела.

– Нравитесь, – тихо, но достаточно, чтобы быть громче тиканья часов, сказал Додик.

– Я? – Розочка была явно растеряна.

– Вы…

Где-то у окна, очнувшись, зажужжала муха…

Клара Львовна оторвала ухо от двери и довольно улыбнулась, а потом тихонько, на цыпочках, спустилась по лестнице на улицу. До закрытия гастронома оставалось полчаса.