Избранные сочинения

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Ночной трезвон
Рассказ

Ночь под Рождество. Все церковные службы давно уже окончились и все уже спят. На соборной колокольне давно уже пробило полночь, но с колоколен всех семи церквей города несется беспрерывный и в то же время беспорядочный трезвон. Присяжные пономари давно уже устали, и их заменили добровольцы. Одни звонят, другие ждут очереди, чтобы сменить их.

Лица их угрюмы, взоры тоскливы; они занесены снегом и даже страшны при тусклом свете восковой свечи, пламя которой борется с ветром, пробивающимся в щели фонаря. Свеча то замирает, то вспыхивает вновь. А угрюмые люди звонят и звонят без устали, несмотря на глубокую ночь.

Звон несется во мгле ночи и замирает.

Здесь, на самой колокольне, от него дрожат стены и пол, а там, за пределами ее, он слабеет и затихает в борьбе с ветром.

Это не тот радостный звон, который весело возвещает миру рождение Спасителя и зовет к заутрене. Нет, это звон, терзающий душу, вызывающий глухую тоску и заставляющий тех, кто слышит его, страдать.

Третий день уже бушует беспросветная и беспрерывная вьюга. Снег сверху, снизу и с боков вьется в бессильной, демонической борьбе с какой-то стихийной мощной силой и несет с собою ужас. Еще два-три таких ужасных дня, и весь приморский большой город будет до крыш занесен снегом и потонет в сугробах. Второй день не открывается ни одна лавка и сыты только те обыватели, у которых дома, до вьюги, были запасы. Второй день выходят на улицу только одни смельчаки, но и те, убедившись в бесплодности борьбы с вьюгой, спешат поскорее назад.

Маленькие избушки и землянки, разбросанные по берегу моря, давно уже показывают почти только одни трубы. Их дворики занесены и утонули в сугробах. Коровы в хлевах стоят без корма и воды, собаки попрятались. Сторожей давно уже нет на их обычных местах. Сторожить нечего и не от кого. Из редкой трубы ветер выхватывал и разносил охапки дыма.

Можно было подумать, что в этих бедных лачугах все уже вымерло, закоченело под сугробами снега. Но это было бы ошибкой. Тут-то именно и проявлялась жизнь и самая могучая деятельность. Отсюда, из-под этих сугробов выходили и отчаянно боролись с непогодой те угрюмые люди, которые звонили на колокольнях ночью. Тут стонали и молились женщины и плакали дети. Никто здесь не спал.

Можно ли было сомкнуть им в эту ночь глаза хоть на одну секунду; можно ли было даже подумать о сне, когда сорок два человека их отцов, братьев и мужей, сорок два рыбака погибают там, далеко верст за тридцать в открытом море на льду?…

Для них-то и раздавался ночной трезвон во всех церквах города. Море обширно, ледяная равнина кажется беспредельной. Но вьюга там вертит и неистовствует на просторе во сто раз сильнее, чем на суше. Там теперь нет дорог. Рыбаки, захваченные бурей, не знают теперь, где перед, где зад, и несомненно блуждают. Для них не существует ни маяков, ни огней. До них могут долетать одни только звуки колоколов, если только этих звуков не заглушит буря…

Для них-то и звонят… Сначала звонил церковный клир, затем, когда он устал, звонили солдаты из бригады, наконец, стали звонить братья и сестры и отцы этих оторванных от жилья рыбаков.

* * *

На телеграфной станции города ночной дежурный телеграфист не решается сомкнуть глаз, несмотря на то, что обыкновенно в ночное время станция эта не работает зимою, когда нет навигации. Он борется с дремотой и, чтобы не заснуть, сидит в неудобной позе у аппарата и пьет маленькими глотками давно остывший чай.

У печи аппаратной комнаты на полу лежит, укрывшись тулупом, рассыльный Никита Чмарь. Он тоже не может заснуть глядит уныло на лампадку перед образом. Лампадка эта – единственный огонек в комнате. Он смотрит на образ тоскливо, с отчаянием.

– А что, звонят еще? Прислушайтесь, Иван Михайлович, – просит он телеграфиста.

Телеграфист напрягает слух. В окна стучит метель и воет вьюга. Со двора несутся какие-то беспорядочные звуки, нагоняющие тоску. Среди этих звуков доносятся иногда отрывки равномерных ударов трезвона.

– Звонят, – уныло отвечает телеграфист.

Никита крестится под тулупом и вперяет в лампадку взоры еще тоскливее. В них – еще более молитвы, чем было прежде.

Проходит полчаса. Буря без устали воет за окнами. Слышно, как она гудит, как в эоловой арфе, среди проволок, протянутых от окна к первому телеграфному столбу.

Никита садится на полу, надвигает на плечи полушубок и начинает просить телеграфиста:

– А ну, Иван Михайлович, ударьте еще раз депешу в Ейск. Может быть, там уже получилась весть?..

– Не думаю, – отвечает телеграфист. – Если бы там увидели их на море, так сами же поспешили бы дать сюда телеграмму… Ежели оттуда молчат, значит, ничего не видно.

– Голубчик, Иван Михайлович, – уже слезно начинает просить Никита. – А ну попробуйте… Может на наше счастье и будет что-нибудь.

Телеграфист неохотно кладет руку на ключ аппарата и выбивает призывный звук. Он наперед знает, что ответ получится отрицательный, но ему и самому надоело молча бездействовать. При этом и Никита так жалобно смотрит в глаза.

– Трам-тра-ра-трам-тра-ра-тук-тук… – раздается в тиши.

– Ну, что? – торопит Никита.

– Пока еще ничего. Это я вызываю.

– Трам-тра-ра-тук-тук…

Телеграфист снимает руку с ключа. Ответа долго нет никакого. Никита стоит, как вкопанный, и дрожит от ожидания. Наконец, раздается робкое:

– Тук-тук-тра-ра-ра-тук…

Иван Михайлович быстро кладет снова руку на ключ и несколько секунд стучит. Ему отвечают. Он снова стучит; ему снова отвечают.

– Нет, – говорит он грустно Никите. – Известий нет никаких и на море пока ничего не видать. Там тоже звонят целую ночь и тоже дежурят.

Никита опускает голову. Ему хочется еще попросить телеграфиста, но он не решается утруждать. Он опять ложится у печи и опять накрывается тулупом.

Через полчаса он вздыхает и робко спрашивает:

– А что, Иван Михайлович, звонят еще?

– Звонят…

– А вы бы еще раз депешу ударили в…

– Отстань, наконец, – сердится телеграфист. – Нельзя же людей беспокоить…

Никита весь съеживается и просит:

– Не сердитесь, Иван Михайлович, ведь у меня же там в море на льду два брата. Может, уже и померли оба!

* * *

Никита Чмарь лежит неподвижно клубком у остывшей печи и с тоскою вспоминает, как он в последний раз был пьян, как он напился, когда рыбаки артелью отправились по льду в море на лов. Как было весело и хорошо!..

День был солнечный, ясный и морозный. Лед светился чудным матовым блеском. Было тихо, ветра не было никакого. На небе не было ни одного облачка. Лица у всех были красны от мороза, бороды и усы заросли легким инеем от дыхания. Все были веселы. Даже занесенные теперь сугробами лачуги и хатки на берегу смотрели весело и приветливо. В печах горел огонь.

На льду саженях в десяти от жилья были живописно разбросаны штук тридцать саней. Вокруг них копошилась весело артель. Укладывали невода, канаты и подвязывали на заду саней шесты, которыми невод проводится подо льдом. Укладывались запасные тулупы и валенки.

Двери лачужек поминутно отворялись и затворялись. Из них выбегали жены и матери рыбаков с узлами и мешочками провизии и укладывали их в сани на дорогу мужьям. Тут же вертелись и дети всех возрастов. Тут же был и Никита Чмарь.

Он прекрасно понимал, что в этих сборах в далекий путь он был бесполезен. Он знал, что он неспособен ни к какой тяжелой работе, что его настоящая служба – быть рассыльным при телеграфе, но и он топтался тут около саней и принимал живое участие в приготовлениях к отъезду. Иначе он и поступать не мог. Вся рыбачья слободка на ногах. В артели участвуют его два родные брата: стало быть, проводить их для него обязательно.

Сборы закончены. Уложена последняя петля невода, последний узел. Лица у всех становятся серьезными. Говор и суета затихают. Становится серьезным и Никита. Артель собирается в кучку и молча, точно по безмолвной команде, двигается с места и начинает подвигаться в горку на берег в церковь служить напутственный молебен. Впереди староста, сзади – жены и матери…

Старый-престарый отец Никифор служит молебен и наизусть читает молитвы. На своем долгом веку он проводил в море не одну такую артель. Он напутствовал молебнами еще отцов и даже дедов этих теперешних рыбаков. На чтении он с особенным ударением произносит моление о «сущих в море далече». При этом все особенно набожно крестятся. Для рыбаков в этих именно словах и заключается весь смысл молебна.

После молебна все подходят к кресту. Староста – первым; за ним все остальные.

– Чебак или сула? – лаконично спрашивает батюшка.

– Чебак табуном пошел, – отвечает староста.

Молебен окончен. На металлическую тарелку, в пользу священника и клира, рыбаки кладут медные пятаки и трешники. Староста, как главный, кладет гривенник. Все выходят из церкви и такой же степенной толпой со старостой впереди возвращаются в свои лачужки проститься с семьями.

В лачугах на столе у каждого рыбака хозяйками уже заготовлен горячий завтрак. Артель собирается на льду в кружок, выпивается общая чарка и затем каждый идет к себе подкрепляться. Дома тоже выпивка. Затем начинается движение из хатки в хатку… Пьют и угощают друг друга. Скоро все становятся навеселе… Никита тоже навеселе…

Через час староста подает сигнал к сбору. Начинается прощание с семьями. Проливаются и искренние, и хмельные слезы, но у всех одна только мысль:

– Дай Бог погоды, да чтобы не было метели… А то – и не увидимся пожалуй… Оторвет льдину и – гайда в море…

Еще несколько минут окончательных сборов и прощаний, и староста превращается в безапелляционного владыку всей артели. По его знаку артель усаживается в сани. Староста чмокает и трогается; за ним длинной шеренгой вытягиваются остальные двадцать девять саней.

Долго махают шапками рыбаки и долго отвечают им семьи с берега. Никита машет шапкою дольше всех и смотрит, как по ярко освещенному льду удаляется черная змейка рыбацких саней. Над всей бедной слободой царит одна общая и полная надежды мысль.

 

– Чебак табуном пошел!.. Дай, Господи, погоды…

* * *

Никите становится жутко и уже более не хочется лежать под тулупом. Он поднимается и начинает медленно одеваться.

– Куда? – спрашивает его Иван Михайлович.

– Пойду, – односложно отвечает он.

– Смотри, замерзнешь…

– Бог милостив…

Никита крестится на икону, надевает в комнате шапку, окутывает голову какой-то тряпкой, заменяющей ему и башлык, и шарф, и воротник шубы, и выходит на улицу. В ту же минуту вьюга насыпает ему целые сугробы снега за шею и в рукава и залепляет глаза. Он только съеживается, кряхтит и напирает всем телом на ветер. Над головой у него жутко гудит вьюга в телеграфной проволоке. Временами кажется, будто в ней что-то плачет.

Никита почти по пояс погружается в сугроб, но преодолевает его и храбро направляется на соборную площадь. Идет он долго и с большим трудом и все никак не может дойти до церкви. Он слышит только звон, и ему кажется, что свирепый ветер подхватывает этот звон прямо из под колоколов и тут же разрывает его на части и разбрасывает их по своей прихоти направо и налево. От этого и трезвон-то у него так близко над головою, будто тут же висят колокола, то вдруг сразу оборвется и его не слышно вовсе.

Чмарю кажется, будто он идет уже целый час, а церкви все еще нет. Его борода, усы и тряпка, которой он был окутан, явно уже превратились в куски льда. Ветер чуть не валит его с ног.

– Если уже здесь так, – думает он, – то, что же там, на море делается?

И ему становится еще жутче. Наконец, он натыкается на соборную ограду и ощупью, по прутьям решетки, добирается до ворот. От ворот ограды до паперти всего только пять-шесть сажен, но и тут навалило сугробов верст на пять… Никита делает неимоверные усилия, чтобы перебраться через них, и чувствует, что силы его ослабевают и что если ему не удастся попасть в собор и обогреться в нем, то скоро он упадет и тут и останется…

Наконец, кое-как он добрался до двери. Она – полуотворена, тоже наполовину занесена и примерзла на петлях. Чмарь кое-как протискивается в щель и вдруг чувствует себя точно на небе. Тихо, нет вьюги, над головою явственный и целый, не разорванный ветром трезвон… Впереди – знакомая картина – иконостас, горящие свечи, огоньки лампад.

Чмарь обледенелой рукою счищает с лица ледяные сосульки и входит в церковь. Идет заутреня. Служит сам благочинный, и в церкви больше нет никого. Поют «Рождество Твое, Христе Боже наш» – и некому слушать, некому молиться. Никто кроме священника и кое-кого из клира не дерзнул выйти из дому; даже староста не отважился прийти к заутрене. В такую погоду ходят только те, кому надо звонить на колокольне, у кого родные и близкие блуждают и может быть гибнут далеко на льду…

– Рождество Христово, Богородица Пресвятая, смилуйся над ними, перемени погоду! – шепчет Никита и опускается в безмолвной, но жгучей молитве на колени…

Помолившись немного, Никита Чмарь выходит на паперть и снова надевает шапку и окутывает голову тряпкой. Он обогрелся немного – и довольно. Пора снова в путь…

* * *

Снова вьюга крутит, как бешеная вокруг Никиты, залепляет ему глаза и насыпает поперек дороги саженные сугробы. Но он уже освоился с нею и продолжает путь, как ему кажется, с меньшим трудом. Через полчаса утомительной борьбы он начинает чувствовать, что уже близок к цели. Гора пошла на убыль и море уже близко, а стало быть и нужная ему избушка в рыбачьем поселке – уже недалеко.

Он спускается все ниже и ниже, поворачивает затем направо и, утопая поминутно в сугробах, уже не по колена, а почти по грудь, а иногда и по шею, пробирается по улице между хаток. Снег дошел здесь уже почти да убогих крыш низеньких лачуг, а землянки засыпаны совсем вплотную.

Никита уже не идет, а пробирается медленно на четвереньках. Идти нельзя, потому что он весь уже тонет в рыхлом снегу. Снова он чувствует, что силы его падают. Но уже цель близка: он уже у знакомой стены отцовского дома. Стена эта доверху скрыта под сугробом. Но она ему дорога: в ней внизу под снегом находится входная дверь в лачугу.

Подумав одну минуту и стоя по шее в сугробе, Никита перекрестился и стал, крича во всю грудь, зарываться в снег все глубже и глубже. Через минуту его уже засыпало совсем с головою. Если бы кто-нибудь видел все это сверху, с кручи, тот подумал бы, что Чмарь погиб безвозвратно и прочел бы ему вечную память.

Но Никита, все продолжая кричать, работал в снеговой могиле, насколько было возможно, руками и ногами, и почувствовал, наконец, что теперь он на высоте двери. Тут он крикнул во всю свою силу, дверь отворилась изнутри и он вместе с глыбами снега повалился на пол темных сеней отцовской избушки. Он дома.

В комнатке, заменяющей и гостиную, и мастерскую, и спальню, Никита видит при свете сальной свечки отца и мать. Мать смотрит почти безумными от горя глазами; старик отец делает вид, будто бы читает толстую священную книгу. При виде Никиты у него на лице мелькнула надежда.

– Хорошо сделал, сынок, – сказал он, – что закричал нам; дверь мы заперли изнутри на засов, чтоб снегу в хату не навалило. Измерзли совсем… Спасибо, что пришел. Трудно было идти?

– Страсть как трудно: так и валит с ног… В собор заходил погреться. Никого в церкви нет…

– А поздно уже теперь? Нас занесло: не знаем – день теперь или ночь.

– Заутреня скоро кончится…

– Верно, депеша пришла? – спросила мать. Где они теперь, голубчики?

Сын замялся. Старуха поняла и застонала. Никита привлек к себе сестренку-подростка, которая отворяла ему дверь, и вытирает ей безмолвные слезы. В убогой комнатке воцаряется гнетущая скорбная тишина. Слышно только, как иногда присмиревший сверчок чирикнет из-за печи и случайно ворвется глухой гул трезвона. Семья стоит, точно окаменелая. Горе так велико, что каждое, даже невольное слово, кажется каким-то преступным.

Молчат полчаса, молчат час. Старик читает, старуха по-прежнему тупо смотрит в одну точку. Одна сестренка прикорнула к колену Никиты и забылась младенческим сном…

Снег в узеньком окошке начинает синеть. Все понимают, что на дворе рассветает. Но на душе нет просвета и все также темно, если только не темнее.

Вдруг Никита вскочил, как ужаленный. Со двора, снаружи послышались глухие, слабые голоса… Через минуту в стену раздались удары, в снежном сугробе послышалась явственно возня.

Никита, выскочив в сени, отворил дверь и во всю силу легких начал кричать: Зарывайся в сугроб на мой голос!.. Го-го-го-го!.. Батько, мать, рыбаки вернулись…

* * *

Давно уже, несмотря на преклонную старость, священник отец Никифор не служил такого торжественного молебствия, как в этот день Рождества после поздней обедни. Он служил и слезы ручьями текли по его седой как лунь бороде… Впереди всех прихожан стояли степенно сорок два рыбака. Староста стоял во главе. Семьи и дети из почтения отступили несколько назад… У многих были слегка отморожены щеки и пальцы, но все возвратились целы и невредимы. Вьюга была страшная, такая, какой никогда не узнает тот, кто не бывал ни разу на море, на льду. Они заблудились, и их спас только ночной трезвон…

Почти все поголовно плакали. И нельзя было не плакать: три дня не было света. А теперь яркое солнце, врываясь в окно с безоблачного неба, приветливо золотило иконостас, хоругви и священническое облачение отца Никифора.

Светло было на душе и у всех без исключения. Староста первый подошел ко кресту.

– Хороший улов? – спросил священник.

– Чебака двадцать восемь саней, – степенно, но весело ответил староста. Милости просим всей артелью на уху – и несказанное вам спасибо за то, что звонили.

Все стали выходить из церкви. Горы снега и сугробы серебрились и горели мириадами бриллиантов. С неба радушно сияло полное солнце. С колокольни несся по морозному воздуху и утопал далеко в море трезвон. Но это был уже не скорбный вчерашний, ночной, – а радостный, захватывающий душу, веселый трезвон в честь Рождества и Того, Кто внес в мир и свет и спасение.

Текст печатается по изданию: А. Седой. Святочные рассказы. СПб., типография Ю. Штауфа, 1895.

Старый Махмутка
Рассказ

Старый Махмутка с беспокойством и даже со злобой смотрел на пенившиеся волны Черного моря. Он уже слишком умудрен годами и убелен снегом старости для того, чтобы допустить ошибку. На своем веку он уже семьдесят девять раз видел смену лета и зимы. Во время молодости он избороздил почти все моря, где только можно было поживиться чужим добром, ведя ремесло пирата или занимаясь контрабандой. Он девять раз в жизни спасал свою шкуру от виселицы и бессчетное число раз тонул в море. Бури ему известны как свои пять пальцев. Он понимал поэтому, что значат эти седые гребешки волн и надвигавшиеся с вершин гор белые маленькие тучки. Бури еще пока нет, но она скоро наступит; она налетит так неожиданно, что к ней успеют приготовиться только одни старые и опытные моряки. Молодые не верят в эти признаки. Он предупреждал и предостерегал их, но его не послушали: мудрость старых людей считается теперь пустяком, и его теперь учат молокососы. Какой шайтан понес на краденой шлюпке этих ослов в открытое море? Шлюпка – скорлупа, и они, окаянные, потонут.

Махмутка стоял на берегу и ругался. Он ругал и старшего сына, и младшего. Они не послушали его предостережений и упрямо отправились в такую погоду за контрабандой. Норд-ост уже усиливается, а они только еще на полдороге… Ну и перевернет же их, молокососов, кверху килем!..

Теперь может выходить в море только пароход, но и тут каждый опытный капитан принимает заранее меры и готовится к борьбе. А они уплыли вдвоем только на четырех веслах. Они поступили так же глупо, как и этот молодой капитан таможенного парохода. Он стоит у пристани, не видит надвигающейся бури и не уменьшает паров в котле.

Махмутка взглянул наверх, на высокий берег, и злобно рассмеялся. Мачта, на которой по телеграфу вывешиваются штормовые знаки, была пуста. Наука не знает, что буря будет, а он, Махмутка, знает: наука еще молода, а он – уже стар. Он готов ручаться своей старой головою, что если он пойдет на таможенный пароход и выскажет свои опасения капитану, то капитан засмеется и укажет ему на мачту с сигналами… Но шайтан с ним! Вся махмуткина душа там, в море, где теперь, вероятно, уже бессильно борются с волнами его два сына. До берега им не доплыть ни за что. Шлюпку перевернет, и они потонут.

Зачем же он произвел на свет этих двух негодяев? Зачем он поил и кормил их? Зачем он пренебрегал тысячами опасностей для того, чтобы сделать из них людей? Зачем он стал контрабандистом и их научил этому ремеслу? Затем разве, чтобы видеть, как они погибнут почти у него на глазах? Они потонут, и он останется один во всем мире, без куска хлеба, старый, дряхлый, с искалеченной ногой и без детей. Аллах, аллах!..

На лице Махмутки выразилось глубокое отчаяние. По щекам потекли слезы. Затем у него в старческих глазах вдруг блеснула искра и во всей фигуре высказалась решимость. Он выпрямился и быстро побежал на таможенный пароход прямо в каюту капитана.

– Капитан, иди лови контрабанду! Я знаю где, и я тебе покажу!..

– Где? Что?

– Табак идет на маяк… Надо скорее!

Отрывочно, с блестящими глазами и сильно жестикулируя, Махмутка рассказал капитану, что за косою стоит турецкое судно. С него, пользуясь волнением, теперь выгружают табак и свозят на скалу у маяка. Триста кип уже успели свезти на берег, а в трюме еще много. Надо спешить.

– А не брешешь, старый черт? – усомнился капитан.

Махмутка подробно описал и шлюпку, и контрабандистов. Надо поймать их и взять шлюпку на буксир. Шлюпка поднимает много кип. Если ее поймать и доставить в таможню, то награда будет большая и ему, Махмутке, и капитану. Много денег будет, очень много: хватит до самой смерти… Только надо скорее, как можно скорее надо!

Махмутка говорил так искренно и глаза его светились такою жадностью, что капитан поверил и вышел на рубку. Резкий ветер немного смутил его.

– Пожалуй, норд-ост не даст нам выйти из бухты, – проговорил он.

Вместо ответа Махмутка молча указал ему на штормовую мачту на берегу. На ней по-прежнему не было предостерегающих сигналов.

– Скорей, капитан, надо скорей. Уйдут, шайтаны…

Капитан стал у штурвала и наклонился над говорною трубкой в машину…

Винт парохода забурлил. Матросы и досмотрщики закопошились. Пароход отделился от пристани. Берег стал медленно удаляться…

Тучки, висевшие на вершинах гор, принимали самые причудливые контуры, быстро меняясь в форме. Капитан не без тревоги начал всматриваться в одно облачко. Пока он смотрел на него, оно успело рассеяться и исчезнуть и затем появилось снова. Очертания его расползались то вправо, то влево. Ясно, что там, наверху, свирепо рвал его на клочья сильный норд-ост. Через десять минут буря спустится вниз, сюда, на бухту, и начнет здесь трепать. Волны и без того уже сменили свои седые гребешки на яркую, серебристую, крупную пену, и брызги их залетали по временам через борт на палубу. Досмотрщики начинали кутаться в свои шинели.

 

Рядом с капитаном стоял Махмутка, кошачьими глазами вглядывался в даль и неистово выкрикивал в борьбе с ветром, захватывавшим глотку, непонятные для капитана слова. Ветер усиливался с каждою минутой. Скоро брызги соленой воды стало забрасывать и на рубку, так что капитан по временам должен был прятать от них лицо в воротник пальто.

Пароход сделал еще около мили. Его уже порядочно качало.

Коса была уже близко, и капитан держал прямо на нее. За ее изгибом должно открыться турецкое судно с табаком. Но удастся ли добраться до него? Ветер не на шутку свирепеет. Капитан взглянул в лицо Махмутки. Махмутка, не обращая внимания на качку, смотрел по-прежнему, как ястреб, вперед, и иногда только лицо его вздрагивало.

– «Несомненно был пиратом, старая собака», – подумал капитан.

Вдруг Махмутка вышел из оцепенения, неожиданно оттолкнул грубо капитана и быстро повернул рулевое колесо.

– Держи на шлюпку!.. Там они!..

Пароход круто изменил направление. Впереди прыгала и бессильно боролась с волнами едва заметная черточка. Капитан сначала был удивлен резким толчком Махмутки, но, вглядевшись в даль, только проворчал:

– Ну да и глаза же у анафемы. Прибавить ходу! – скомандовал он в машину.

Махмутка был прав. Черная полоска на волнах оказалась шлюпкой. В ней капитан скоро разглядел в бинокль двух контрабандистов, которые отчаянно гребли, стараясь уйти от таможенного парохода.

– Не уйдешь, голубчики, – волновался капитан, не отрывая бинокля от глаз. – Только бы их не перевернуло… Табак везут, это верно… Старый турок не надул.

Через четверть часа шлюпку настигли. В ней сидели два измученных молодых турка в фесках. Оба были на веслах. Между ними, и на корме и на носу, лежали кипы табаку, покрытые брезентами. Тяжелая шлюпка слушалась плохо. На суровых лицах контрабандистов было написано отчаянное упорство и решение не отдаваться в руки живьем. Глядя на них, досмотрщики не решились спуститься по трапу, чтобы зацепить лодку багром. Видно было, что турки решатся колотить досмотрщиков веслами по рукам и по багру до тех пор, пока разъяренные волны или вынесут их на простор или поглотят их вместе с их грузом в своей пучине.

– Иди на трап, поговори с ними, – обратился капитан к Махмутке. – Ты знаешь по-ихнему.

Махмутка повиновался и, наклонившись через борт, стал осыпать контрабандистов страшной турецкой руганью, пересыпая ее ломаными русскими проклятиями.

Контрабандисты, услыша его голос, бросили весла и стали быстро выбрасывать из лодки табак.

– Подлецы! – закричал вне себя капитан. – Они топят контрабанду. – А, чтоб вам… Эй ты, старый черт, крикни им, что если они не перестанут бросать кипы в море, так я в них стрелять буду.

Махмутка закричал им снова во весь голос, но молодые турки в ответ стали работать еще поспешнее. Кипы вылетали за борт с лихорадочной быстротою. Капитан ревел и ругался, как только может быть способен на это моряк.

– Они хотят облегчить лодку, – и наутек, – рычал он, как зверь. – Они мои деньги топят, проклятые… Черта ли мне в них самих?.. Буду стрелять, анафемы!.. Крикни им, что сейчас стану стрелять…

Махмутка снова вступил в переговоры, но он надрывал глотку напрасно. Контрабандисты причалили к трапу только тогда, когда шлюпка была уже пуста. Они поднялись на палубу один за другим с таким свирепым видом, что досмотрщики, приготовившиеся было встретить их как следует, невольно опустили кулаки.

– В остроге сгною распроклятых! – топал ногами капитан в рубке. – Брось шлюпку, пусть она пропадает… Ни одной кипы не оставили, мерзавцы… Погодите, я вам себя покажу…

Махмутка пришел в положительную ярость. Бормоча на непонятном для таможенных служащих турецком языке, он поднес к лицу одного из контрабандистов сжатый кулак, но тот посмотрел на него так, что он отступил.

– Держи к берегу, – скомандовал капитан совсем свирепо. – Утопить вас мало!..

Оба контрабандиста, промокшие до костей, сидели на полу палубы, прижавшись спиною к борту и злобно сверкая белками глаз на Махмутку и на капитана.

Капитан стоял у рулевого колеса и старался бороться с разъяренным морем. Казенный пароходик был невелик, а опасность становилась с каждым оборотом винта все больше и больше. Пристань была уже видна, но подойти к ней было задачей. Норд-ост всей своей силой нес на корпус парохода огромные массы волн. Пароход бросало как щепку. Порою винт не выгребал.

Капитан вертел штурвал неровно и с сердцем. Он жалел, что спас вместо табаку этих двух негодяев. Если бы они захлебнулись соленой водой – туда им и дорога. Но табак – другое дело. Если считать по двадцати рублей за кипу, так и тогда на его долю наградных пришлось бы не менее двухсот рублей. А теперь где взять, когда эти мерзавцы утопили всю конфискацию?.. И что с них самих возьмешь? Стоило ехать в такую бурю… Ухнули денежки… О, негодяи!..

На площадку с трудом поднялся матрос-досмотрщик с калмыцким лицом.

– Ваше благородие, турки нас обманули… Турки по-нашему говорят – ругают, а по-своему – хорошо говорят. Турки…

– Убирайся ты к черту со своими турками. Подлецы они!.. – прогнал его капитан, не слушая. – Ухнули денежки, ухнули…

Матрос хотел было еще что-то сказать, но капитан сосредоточил все свое внимание на штурвале. До пристани уже оставалось не более как сажен сто. Надо было подвести пароход так, чтобы не ударить его носом о сваи пристани.

Между пароходом и волнами шла борьба не на шутку. Капитан чуть не поминутно наклонялся к говорной трубе, а кочегар подбрасывал в топку уголь. Пары держали высоко. Цилиндры работали неравномерно: винт часто делал перебои. Буря грозила перейти в шторм. Капитан чувствовал по толчкам штурвала, что волны беспорядочно колеблют руль. Через четверть часа до пристани осталось сорок сажен; еще через десять минут расстояние это сократилось уже на двадцать сажен.

С носа послышался отчаянный крик таможенных досмотрщиков и матросов. Контрабандист, стоявший на носу, бросился с борта в море и исчез, подхваченный волною. Поднялась суматоха. Бросились снимать спасательные круги, хотя и знали, что это бесполезно. В такую бурю подать помощь невозможно. Контрабандист погиб, несомненно. Два-три матроса перекрестились.

Через минуту снова послышался такой же крик. Второй контрабандист последовал примеру товарища и тоже бросился за борт. Страшно озабоченный капитан взглянул на Махмутку. Махмутка сидел, поджав под себя ноги, был бледен, но лицо его выражало полное спокойствие…

Пароход причалил к пристани, хотя и не вполне благополучно. Капитан поспешил на берег с рапортом о происшедшем. Под влиянием впечатления никто не решился задержать Махмутку при сходе его на пристань. Махмутка тихо пошел по берегу и скоро скрылся из глаз. Буря потрясла старика так, что он и не думал идти в город, а шел прямо, куда глаза глядят, несмотря на то, что свирепый норд-ост почти сваливал его с ног…

К вечеру буря утихла. Капитан, освободившись от длинного рапорта, который ему нужно было писать на бумаге, шел, страшно утомленный, к себе домой.

Его томил голод, и он порешил перехватить по дороге рюмку водки в духане.

Войдя, он потребовал себе графинчик водки, но не проглотил из него ни одной капли. Прямо перед ним во втором отделении духана, за столиком, старый Махмутка гладил по голове и ласкал двух молодых контрабандистов, смотревших, в свою очередь, на старика с удивительной любовью. Лица их были бледны, но горели отвагой. Они показывали ему жестами, как они плыли, как боролись с волнами… Махмутка умилялся и плакал…

Капитан понял все, и сцена, которую он видел перед собой, так ошеломила его, что он ударил кулаком по столу и закричал со злобою:

– Живы таки, проклятые! Не утонули, черти. Даже и буря их не берет?! Какого же я дурака сломал?! Ведь это я их спас, а они мою конфискацию потопили!!